Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Встань и иди

ModernLib.Net / Современная проза / Базен Эрве / Встань и иди - Чтение (стр. 3)
Автор: Базен Эрве
Жанр: Современная проза

 

 


Должно быть, тетя страшно сердится, если она не стала его разогревать!.. Итак, “мы назначаем встречу на четырнадцатое ноября, в четыре часа дня, на террасе…” Значки, выводимые моим карандашом, — настоящие закорючки, их едва можно расшифровать. В глазах у меня рябит. Что же я за тряпка! Но хотя этот бородач Ренего и предписал мне ежедневно двенадцать часов постельного режима, — посмотрела бы я на него сейчас! — хотя папаша Роко трижды примется стучать в перегородку, хотя меня так тянет отдохнуть, до самой полуночи будет трещать “ундервуд” и вертеться ручка ротатора.

5

Белесое небо, на котором медленно вились серые облака, опрокинулось над предместьем огромной хризантемой. Ливень, не помешавший нам, Матильде и мне, отправиться вчера на кладбище Шмен Вер, где покоятся останки наших родственников, перевезенные из Нормандии, сегодня превратился в мелкий дождик. Он падал сплошной пеленой, а теплый ветер, как пульверизатор, то и дело обдавал мое лицо мелкими брызгами.

Я вышла из церкви Сент-Аньес. После первого причастия (которое, впрочем, было уступкой обычаю, способом достойно отметить первые десять лет жизни, предлогом нарядиться и вкусно поесть) я никогда больше не входила в церковь, чтобы молиться. Тем не менее в эту я заглядывала довольно часто. Чтобы побыть наедине с собой. Чтобы передохнуть. Чтобы согреть взор удивительным великолепием витражей этой современной Сент-Шапель. После того как наша семья разорилась, я приобрела порок, иногда свойственный беднякам: оставаясь притязательными даже в бедности, они жадно набрасываются на общественные памятники. Мне нравится обладать красотой, которая мне не принадлежит и не обременяет меня никакими обязанностями собственника.

Преодолев порог, я добралась до своей заржавелой колясочки и снова покатила вниз по набережной Альфор, к Центру социального обеспечения на площади Франсуа. Съежившись в блестящем от дождя плаще, я медленно работала рычагами. Да, медленно. Официальная причина: я должна беречь свои силы, поскольку теперь в них нуждаются другие. Действительная причина: для моих негибких рук с ватными бицепсами “кофейная мельница” стала теперь мучительным испытанием.

В виде исключения — наверное, потому, что накануне, на кладбище, мои воспоминания опять пробудились, — я позволила себе повернуть голову, проезжая мимо дома. Нашего дома. Того, который я называю “домом трех с половиной трупов”. Хотите — верьте, хотите — нет, но за многие годы я на него ни разу не взглянула. А увидев опять, вздохнула. Новый хозяин надстроил его. Этот вандал оборудовал на крыше террасу, сменил ограду, осквернил фасад густой розовой краской. Какая удача! Ведь благодаря всем этим кощунствам никто не посягнул на мой чердак, никто после меня не наслаждался запахом перьев и сена, идущим от гнезд, которые птицы упорно вили на балках, пыльными фильтрами паутины, деревянными прищепками, висевшими на веревках, как восьмушки на нотных линейках. До чего глупо было бояться! Несмотря на всю солидность камня, дома моей резвой юности уже нет. Даже дома и те не допускают свиданий через десять лет. Вещи хранят верность не дольше, чем люди. Я прибавила скорость. Но чересчур. Так что, подъехав к Центру, почувствовала себя совсем плохо и, прежде чем взобраться на крыльцо, была вынуждена с минуту отдохнуть.

* * *

Медицинская сестра и жена сторожа приветствовали меня с небрежностью занятых людей, увидевших коллегу: одна — взглядом, вторая — кивнув носом. За этот месяц в Центре меня начали признавать своей. Больные и даже просители — по крайней мере те, кто получил помощь, — дарили мне заискивающее, назойливое “здравствуйте”, которое они приберегали для распределяющих манну небесную и для их ближайших помощников. Никто уже, кроме самых редкостных недотеп, не бросался мне помогать, предоставляя самой скользить по паркету коридора, на котором мои палки с резиновыми наконечниками оставляли мокрые кружки.

Я открыла дверь без стука и бросила в комнату краткое “привет” — одно на всех присутствующих. Мадемуазель Кальен, как всегда в шляпке, сидела за своим письменным столом, погруженная в размышление, и ковыряла в ухе указательным пальцем. За спиной у нее стояла ее сослуживица, уполномоченная по району Кретей — мадам Дюга, маленькая женщина с рыжими волосами, которые горели пожаром на ее плечах.

— Как удачно! Вот и она сама.

По-видимому, разговор шел обо мне. Какой? Я предусмотрительно явилась без своих подпорок, оставив их за дверью. Держа в одной руке пакет (выполненная работа), второй я оперлась на перегородку и скользнула к письменному столу. Мадам Дюга, полагая, что совершает доброе дело, хотела было пододвинуть мне стул. Но мадемуазель Кальен, более деликатная — или лучше осведомленная, — удержала ее руку. И в самом деле, внимание такого рода мне удовольствия не доставляет.

— Сегодня народу не слишком много, — заметила я.

— Да, — согласилась мадемуазель Кальен. — Но одна неразрешимая проблема отнимает больше времени, чем двадцать обычных дел. Здравствуйте, Констанция. О-о! Какая у вас горячая рука!

— Вот ваши карточки. Я привела их в порядок. Это оказалось делом немудреным.

— Быть может, сегодня у меня найдется для вас что-нибудь поинтереснее.

Она повторяла мне это уже и прежде — раз двадцать. Но сейчас обе женщины странно переглянулись. Их молчание было многозначительным. Я успела наклониться и посмотреть на папку, которую мадемуазель Кальен нервно перелистывала, — на плотной розовой обложке стояло только выведенное красным карандашом имя — Аланек Клод. Розовая обложка — ребенок. Красный карандаш — больной.

— В конце концов. Мари, ну что мы можем поделать? — пробормотала мадам Дюга, вертя вокруг пальца обручальное кольцо.

— Ничего.

Создавалось впечатление, что и вопрос и ответ были подготовлены заранее. Мари Кальен отодвинула папку. Я боком присела на краешек письменного стола и постучала пальцем по обложке.

— Можно узнать, о чем речь?

— О пятилетнем ребенке, страдающем болезнью Литтла.

Литтл… Это мне ничего не говорило. Мадемуазель Кальен встала из-за стола.

— В самом деле, Женевьева, мы не можем так долго держать в приемной мальчика и ею мать. Придется сказать им, как обстоит дело, и отослать домой.

Спектакль разыгрывался без запинки. Секунды три спустя из-за кулис вышли главные актеры. Первой появилась мать. В шляпе колоколом, из-под которой выбивался наружу редкий пар волос, ее голова, круглая, как у всех бретонок, напоминала суповую миску. На ней был уродливый зеленоватый жакет, надетый поверх блузки из черного сатина в мелких сиреневых цветочках, который так обожают деревенские женщины. По настойчивости ее взгляда и улыбки я сразу поняла, чего она от меня ждет. Мои брови протестующе сдвинулись — не люблю, когда мне навязывают готовое решение. Но вот появился шатающийся на тонких ножках ребенок, которого мадемуазель Кальен поддерживала за плечи. Его коленки были прижаты друг к другу, а изогнутые дугой ноги раздвинулись так, что повернутые внутрь ступни касались пола лишь краем подошвы. Он не мог поднять голову и упирался подбородком в грудь, а поэтому глядел исподлобья и выставлял напоказ очень прямой и очень белый пробор, разделяющий его белесые волосы. В остальном он — чистенький, румяный, в сером полотняном переднике с красной каемкой — ничем не отличался от других детей и в кроватке, вероятно, не привлекал особого внимания. Несомненно, привыкший переходить от врача к врачу, мальчонка не проявлял никакого беспокойства и держал перед собой, как дротик, леденец на палочке, еще не вынутый из целлофановой обертки. Пока я рассматривала его, мадемуазель Кальен вернулась к своему письменному столу и усадила мальчика к себе на колени.

— Вкратце положение дел таково. Вы, мадам, одна с ребенком…

“Да”, — признала “шляпа колоколом”, в то время как мадам Дюга кивала головой в знак одобрения такой деликатной формулировки. “Одна с ребенком” на языке благотворительности означает “мать-одиночка”.

— Вы живете здесь и работаете судомойкой в столовой тринадцатого округа, куда можете брать ребенка с собой. Но эта столовая через две недели закрывается. Мадам Дюга нашла вам аналогичное место в Кретей, где вы должны приступить к работе двадцатого ноября. К несчастью, Клоду находиться там не разрешают. У вас нет ни родных, ни соседей, которые могли бы заботиться о нем в течение рабочего дня. У вас нет средств, чтобы нанять сиделку, и вы не хотите помещать его в приют…

“Нет”, — головой и рукой подтвердила мать, все время сохраняя молчание. Эстафету приняла мадам Дюга:

— Короче говоря, вы попросили нас пристроить его в какое-либо благотворительное учреждение района на шесть дней в неделю, с шести утра до девяти вечера. Я сразу же ответила вам, что это будет нелегко. Ведь благотворительное учреждение может принять его только на полное попечение. А найти такого человека, который…

Мадам Дюга предоставила этой гипотезе повиснуть в воздухе. Несмотря на все тактические ухищрения, проблема была ясна, вызов требовал немедленного ответа. Нескладная, неспособная составить фразу, стоящую того, чтобы быть брошенной в эти прения, в которых решалась ее судьба, Берта Аланек только тупо смотрела на каждого говорящего. Ребенок облизывал свой леденец. Я сидела, насупившись, на краешке стола и не шевелилась. В силу своей порядочности и отчасти по расчету (воззвать к духу Противоречия всегда невредно), мадемуазель Кальен выступила в защиту противоположной точки зрения:

— О частном лице нечего и думать. Людей, желающих усыновить больного ребенка, сейчас немного, а делающие это компенсируют себя, по крайней мере, тем, что получают взамен безраздельную привязанность. Ну, а в этом случае? Заботиться о мальчике, взвалить на себя все неприятности, связанные с его состоянием… чтобы каждый день возвращать его матери? Это значило бы требовать слишком многого. Тем более что при болезни Литтла прогнозы всегда довольно туманны…

— Ну, это уже детали.

Наступила пауза, заполненная поощрительными улыбками, и я залилась краской. Как нещадно я себя распекала! Опять твои штучки, балда ты этакая! Вечно брякаешь, что взбредет в голову. Теперь эта короткая реплика, одна из тех, которые ты так легко бросаешь, не подумав, будет истолкована как изъявление согласия. Черт знает что! У тебя нет ни малейшего желания связывать себя этим больным ребенком. Правда, сама идея тебе льстит. Видимо, за прошедший месяц ты снискала уважение здешних дам. Только это не бог весть какая пища для твоей маленькой гордыни. Право же, какая ей радость, если тебя будут считать способной на героизм? Тем паче на героизм такого рода: для меня самоотверженность не сладкое блюдо, как для некоторых. Для меня она… Право, я не очень-то знаю, что она для меня. Во всей этой истории ясно лишь то, что инициатива исходит не от меня, что мне ее навязывают. И с какими предосторожностями! Ах, вы решили сыграть на моем характере, сударыни! Теперь мой ход.

— Если я правильно понимаю… — начала я, еще не очень-то представляя себе, к чему веду.

Улыбки на их лицах стали еще более умильными. Тут я неожиданно перешла к иронии и, указывая им на свои — ноги, воскликнула:

— Если я правильно понимаю, вы хотите подарить мне то, что у меня уже есть!

— Но, деточка, ведь мы же вас ни о чем не просили… У мадемуазель Кальен стал такой пришибленный вид, что я почувствовала себя дрянью. И поспешно добавила:

— Живи я одна, я охотно согласилась бы. Но моя тетка…

Чудная отговорка! С какой храбростью я укрылась за спиной Матильды! Но совершенно напрасно: обе они хорошо знают, что Матильда покричит-покричит, а под конец сделает все по-моему. Я читала их мысли: “Девочка, девочка! Она высмеивает наши порядки, такой работы ей мало, она готова горы своротить. А стоило нам разок припереть ее к стенке… Пшик — и все! Неужто она считала нас столь наивными, думала, что мы поверим в нее и всерьез предложим ей не канцелярскую работу, а какую-нибудь другую? Мы ее очень переоценили!” Уязвленная, я сдавалась. Я корила себя за худшее из согласий — за запоздалое, постыдное “да”. Мой ангел-хранитель (я хочу сказать, моя гордыня — виртуоз по части ухищрений) тут же предпринял контратаку: “Берегись! Не лезь из кожи вон, чтобы снискать чье-то уважение. Нечего храбриться из трусости. “Подождем” — это хорошее слово”.

— Все можно уладить, — едва слышно выдавила я.

— Вас ни к чему не обязывают, Констанция! — ответила мадемуазель Кальен, не поднимая глаз. И тут же очень громко продолжала:

— Мадам Аланек, остается только один выход — поместить Клода в то детское учреждение, куда вы сами сможете поступить на работу. Такое место найти нелегко. На всякий случай сейчас вы сообщите мне недостающие анкетные данные… Констанция, смотрите-ка! Дождь перестал. Мальчонка вертится у меня на коленях как юла. Ему скучно. Что, если вы немножко погуляете с ним по скверу?..

Я взглянула на нее с благодарностью за то, что она не добавила: “Я прошу, чтобы вы сделали это в виде пробы. Надо же мне знать, можете ли вы справиться с таким делом”. После трехсекундного размышления я придумала методу, которую впоследствии всегда можно будет усовершенствовать: “Найти опору с левой стороны — будь то стена, стол, стул и палка. Поставить ребенка справа от себя. Взять его за плечо и наклониться влево, чтобы поддерживать его и в то же время использовать как противовес”.

С ребенком все сошло хорошо. Опыт удался. Разумеется, такая парочка передвигалась без особого изящества, и испугавшаяся было мадам Дюга могла бы и не заявлять с улыбкой: “У нее очень ловко получается!” Что же она воображала? Что я тут же растянусь? Я уходила вне себя от бешенства.

* * *

Первая фраза малыша отнюдь не улучшила моего настроения.

— А ты тоже каека, — сказал он в тот момент, когда я отпустила калитку сквера.

Он произнес “каека” вместо “калека”, но это сути дела не меняло. И все же я была ему признательна: “Этот простачок хотел сказать мне что-нибудь приятное. Ноги из ваты и ноги кривоваты — оба из семейства уродцев. Он чувствует, что это нас как-то сближает”. Я поцеловала его — не без труда, потому что пришлось наклониться, а такое гимнастическое упражнение могло повалить нас наземь. Затем мы поплелись дальше — медленно, с утиной грацией. Я с удовольствием прочитала надпись на обелиске, воздвигнутом в честь сапера Анри-Франсуа, который “вывернул взрыватель из часового механизма, приготовленного для взрыва 1100 тонн боеприпасов, оставленных неприятелем, и тем самым предотвратил угрожавшую коммуне катастрофу”. Этот памятник не портил садика, где я так часто играла девчонкой. Я вновь обретала его скамьи из белого цемента, квадратный фонтан, хитроумные таблички на газонах, на которых вместо “Воспрещается” значилось: “Находится под охраной общественности”. Наедине с этим ребенком, переступавшим только благодаря мне, я вновь обретала также и уверенность. Но один эпизод чуть было не свел на нет всю затею. Когда мы, ковыляя, шли по направлению к набережной Марны, два школьника, бежавшие вприпрыжку по аллеям, остановились прямо за нашей спиной, и младший, толкнув приятеля в бок, крикнул:

— Эй! Гляди-ка, мать колченогая, а сын кривоногий. Ну и потеха!

Дрожь пробежала по моему телу, я устремилась к ближайшей скамейке и перевела дух лишь тогда, когда замаскировалась в сидячей позе, в которой мы оба, и Клод и я, казались такими же, как другие люди. Теперь мне все стало понятно: “Так вот в чем дело! Вот почему я колебалась. Я боялась, что этот малыш будет еще больше привлекать ко мне внимание”. И тут же я возмутилась: “Я его стыжусь. Значит, я стыжусь себя”. Пять минут спустя я уже смеялась: “Неужто, Констанция, ты стала страдать излишней чувствительностью? Чтобы излечиться от этого недуга, лучше всего переболеть им. Трепещи, старушка, потому что я сыграю с тобой еще одну из моих шуток”.

Потом я прижала Клода к себе и принялась напевать:

“Ты не плачь, Мари…” Но я отчаянно гундосила и чихала на каждом припеве. Как только я вернулась домой, Матильда принялась стряхивать термометр. В самом деле, я вся дрожала. У меня начался жар.

6

Застегивая ночную рубашку, я наблюдаю за Козлом, сиречь за доктором Ренего. С тех времен, когда он, бывало, каждую неделю усаживался за ломберный столик перед папиной лысиной, Ренего изрядно поседел. Все такой же ворчливый, такой же сквернослов, он насвистывает в бородку, укладывая инструменты, царапает рецепт, проклинает свою самописку и вдруг, призвав в свидетели Матильду, разражается тирадой:

— На ее грипп мне плевать! Ментол, банки — и делу конец. Но я спрашиваю вас, как может человек с таким наслаждением пакостить самому себе? Вот уже третий или четвертый раз я встречаю эту девицу на улице, под дождем, с палочкой в руке. Ковыляет, храбрый портняжка! А когда она едет в коляске, то чуть ли не обгоняет такси. Бьюсь об заклад, что она даже не носит корсета. А уж о том, чтобы дрыхнуть по двенадцать часов в сутки, конечно, и речи быть не может. Не доведи бог, талия пострадает!

Матильда трясет пучком, бурно с ним соглашаясь.

— А вы знаете, доктор, что она еще придумала?.. Похоже, скоро мы будем присматривать за больным ребенком.

— Гм? — буркнул Ренего.

— Да, да, — продолжает Матильда, хватая его за пуговицу пиджака. — Мы теперь занимаемся важными делами. Вот уже с месяц. После визита мадемуазель Кальен… Между прочим, кому-кому, а ей-то я выскажу все, что о ней думаю. Просишь ее помочь девочке и чем-нибудь занять от скуки…

— …а она заставляет ее надрываться!

Ренего посмеивается, но, спохватившись, бормочет себе под нос: “В некотором отношении…”, потом с разъяренным видом выбрасывает вперед козлиную бородку, потому что я подмигиваю ему как сообщнику.

— Побольше глупостей, моя цыпочка, и мы посмотрим, как пропадет зазря славная работенка, которую удалось проделать моим коллегам над твоим девятым позвонком. Ты-то ничегошеньки в этом не смыслишь, но тебе чертовски повезло, что ты не только выкарабкалась, но даже опять заковыляла на своих лапках.

Ренего запускает палец в нос, потом тычет им в мою сторону. Простодушная, невозмутимая пай-девочка, я ужасно убедительно натягиваю на себя простыню.

— Надеяться на лучшее тебе не приходится. Но ты должна опасаться худшего. Веди себя со своим спинным мозгом очень дипломатично. Спинной мозг, перенесший такие манипуляции, как твой, остается крайне чувствительным. Мне совсем не нравятся ни твои головные боли, ни скованность, которую ты ощущаешь последнее время в руках.

— Никаких ротаторов, — постановляет Матильда. — Никаких пишущих машинок.

Ренего осматривается и продолжает ворчать:

— Невеселая у тебя комната! И как только ты можешь тут жить?

А сам, наверно, припоминает детскую на набережной Альфор. Та комната была побогаче, но тоже пустая, куклы туда не допускались. Он пришел тогда лечить от воспаления среднего уха девчонку, которая сочла вопросом чести перенести прокол, не издав ни малейшего “ой”, а потом имела нахальство сказать ему “спасибо, доктор!”, произнеся эти слова с важностью инфанты.

— Я ухожу, — закончил он. — Постарайся доставлять нам поменьше тревог. У меня нет ни малейшего желания видеть тебя опять на надувном матраце и ежедневно являться к тебе, чтобы вставлять зонд в мочевой пузырь.

Ступай себе мекать подальше, противный козел! Тебе не удалось меня запугать, так ты застыдил. Я опускаю глаза. И на краткий миг опять вспоминаю — к счастью, не очень отчетливо — то страшное время, когда чувствовала себя разрезанной на две части и жила лишь половиной своего тела, ничего не зная о второй, отвратительно и скверно пахнувшей. Вооружившись губками и коробочками с тальком, сиделки брезгливо склонялись над нею. Снова стать такой… нет, нет!

Но доктор уже ушел, его шаги на лестнице становились все тише. Матильда сменила пластинку:

— Ну и медведь! Не волнуйся, деточка, вот увидишь, не пройдет и недели, как ты выздоровеешь.

Я снова открываю глаза. Матильда старается прочесть рецепт, держа его в вытянутой руке, так как становится дальнозоркой. Я перебираю пальцами по простыне. Восемь и четыре — будет двенадцать. Встреча состоится четырнадцатого. Клод придет двадцатого. Все хорошо.

7

Хотя мое правое плечо без всяких видимых причин начало распухать, восьмого я уже поднялась с постели. А еще через день я впервые вышла на улицу, поддерживаемая ворчащей Матильдой с одной стороны и сияющим Миландром — с другой. Одиннадцатого я снова уселась на табурет перед пишущей машинкой. Матильда не могла мне помешать: она заразилась от меня гриппом и, лежа в кровати, тщетно пыталась протестовать.

Впрочем, я не могла считаться с мнением моей тети потому, что меня ждали неотложные дела. В это самое утро пришло письмо от некоего Андре Кармели, бывшего ученика лицея Жан-Жака Руссо. В списке приглашенных он не числился, и Миландр его совершенно не помнил. По-видимому, его известил кто-нибудь из других соучеников, с которыми он поддерживал знакомство. Так или иначе, его письмо было весьма деловым. Он указывал на то обстоятельство, что встреча, проходящая в таком кафе, где нет банкетного зала, сопряжена со множеством неудобств; что по воскресеньям терраса переполнена посетителями, что говорить будет невозможно, вероятно, даже трудно будет узнать друг друга в толпе. Он предлагал собраться в задней комнате его книжного магазина на бульваре Сен-Жермен, где мы сможем удобно расположиться и спокойно поговорить. “Двое товарищей, — добавлял он, не указывая имен, — дали свое согласие”. Эта инициатива, неожиданно проявленная другим, на несколько минут сильно меня обеспокоила. Но в конечном счете они правы — я не обладала никакими полномочиями, чтобы решить иначе: это была их встреча, а не моя. Кроме того, хотя я интересовалась ею, еще не зная толком почему, но я вовсе не задумывалась над ее последствиями — в тот момент главной моей заботой было “осаждать” тетю, чтобы она согласилась принять Клода. Я послала Люка на бульвар Сен-Жермен в разведку. Отправившись без особого воодушевления, он вернулся в полном восторге. В магазине и примыкающей к нему комнате Кармели развесил картины. Люк, работы которого отвергали все картинные галереи, уже заговорил о выставке. За два часа он стал самым фанатичным сторонником “сближения бывших соучеников”. Разумеется, и самым своекорыстным, но кто этим не грешит? И многого ли добьешься от людей, которые относятся к делу по-другому? Разве и я не преследовала свою цель, пусть сама еще не понимая какую? Ручейки, слившись воедино, заставляют работать большие мельницы. Я предоставила Филину петь его новую песню и самому составить оповещение, уточняющее место встречи.

Того же Люка я делегировала четырнадцатого ноября на завтрак, устроенный директором лицея Жан-Жака Руссо его выпускникам, — на нем не могла присутствовать женщина. Ему было поручено зазвать как можно больше народу, потом поймать такси и заехать за мной, чтобы отвезти к Кармели. В самом деле, о том, чтобы ехать на бульвар Сен-Жермен в моей коляске, не могло быть и речи! Как и о том, чтобы брать палки! Опираясь на руку Милаидра, я смогу войти в магазин, выпрямившись во весь рост. Высокий человек с громким голосом всегда производит более убедительное впечатление, чем пискливый коротышка. Инвалид же, пока ты с ним не знаком, кажется существом неполноценным, и все, что он говорит, тоже кажется неполноценным, как будто у калеки могут быть лишь мысли с дефектом, как будто его мозг так же немощен, как и тело. Подобная реакция незнакомых людей слишком часто приводила меня в бешенство. Но можно вызвать и противоположную реакцию — сюсюканье. Добрые олухи, у которых вы первоначально заручились уважением — “Молодец девушка!”, — готовы восхищенно глядеть на вас, стоит им обнаружить, что вы безногий калека и не скрываете своих мелких изъянов. По правде говоря, мне плевать на восхищение (такого рода) — это чувство столь же низменного происхождения, что и ревность, но оно все-таки не так тягостно.

* * *

Три часа дня. Вот и Миландр, на сей раз сменивший выпачканную в краске куртку художника на один из тех зеленых костюмов массового пошива, какими рынок Темпль [6] наводняет пригороды. А я надела свое шерстяное платье, которое меня полнит. Ни губной помады, ни пудры, ни драгоценностей, ни мишуры, ни бараньих завитушек на голове. Слава богу, я никогда не садилась под эти отвратительные аппараты, похожие на электрические доилки. Виси, мое сено, едва приглаженное гребешком. Туфли без каблуков на босу ногу. На правой руке сложенный вдвое плащ. Левую я тут же предлагаю Миландру, который скороговоркой начинает мне докладывать:

— Знаешь, народу очень мало — большей частью выпускники последних четырех-пяти лет. Те, что учились до войны, словно переселились на другую планету. С нашего курса было семь человек, считая и меня: Беллорже, Нуйи, Моаль, Гарлемон, Кармели и Тируан… Тируан… — еще один из тех, кого мы не приглашали.

Это “мы” заставляет меня улыбнуться. Прекрасно! Еще немного — и Люк всю затею припишет себе. Пока мы влезаем в старое желтое такси, он продолжает:

— По словам директора, из выпуска тридцать восьмого года нет в живых только троих: твоего брата, Жоржа Гийона, который болел туберкулезом, и Жана Арака, недавно убитого в Индокитае. В нашем классе все были парижанами. Кроме Рея, никто не соизволил даже прислать извинения. У Кармели народу будет еще меньше. Моаль и Гарлемон не придут. Моаль — депутат алжирского парламента, он улетает из Орли пятичасовым самолетом. А Гарлемон сказал мне, что пришел только затем, чтобы снова увидеть старушку-школу, а на старичков и малявок ему плевать в равной мере: он поддерживает отношения только с теми, с кем подружился позднее в училище гражданских инженеров. Он не посмел сказать — с теми, кто полезней, но все так его и поняли. Этот тип демобилизовался в звании майора, стал уже директором Химического общества Франции, и можешь себе вообразить, как он пыжится!

Милаидр болтает, болтает. Он дает оценки, рубит сплеча, критикует своих однокашников. В его словах нет ни грана злости. Непохоже, что он не может признать за ними достоинств, так как при этом выявилось бы его собственное ничтожество. Отказавшись от своих занятий живописью, он мог бы сделать карьеру в качестве критика и прослыть гениальным, разрушая то, что не сумел создать сам. Внезапно он меняет тему и изрекает без всякой связи с предыдущим:

— Слышала радио? Принцесса Елизавета рожает. Держу пари, что девочку.

Пари тоже одна из его слабостей. Минуту спустя он говорит о предстоящих шестидневных велогонках в Брюсселе и ставит на Кинт-Ван Стенбергена. Я уже не слушаю его монолога, не произношу ни слова и, только когда машина останавливается, открываю рот, чтобы ответить на последнее замечание Люка “мы опаздываем, остальные отправились прямо к Кармели”.

— Тем лучше, нас не примут за тех, кто все это затеял.

Миландр смотрит на меня, не понимая, почему это меня заботит. Выбираясь из такси, я добавляю:

— Представишь меня, а потом оставь сидеть в уголке. Главное — никакого намека на мои ноги.

Ставни магазина закрыты, но дверь широко распахнута. Я вхожу, выпрямившись, положив руку Миландру на плечо. По-приятельски, не как невеста. Пройдя несколько шагов, я даже пытаюсь отпустить его плечо и опереться на полки с книгами, но они слишком далеко. Я вынуждена снова вцепиться в зеленый костюм как раз в тот момент, когда ко мне, покачивая бедрами, подходит молодая особа — смуглая брюнетка в стиле Сен-Жермен-де-Пре: на высоких каблуках — принадлежность женского туалета, никак не гармонирующая с ее блузой, черными брюками и лошадиным хвостом на затылке.

— Бертиль Кармели.

По-видимому, ее зовут Берта. Я трясу протянутые мне два пальца. Потом, сделав шесть-семь шагов, ныряю в смесь тени, голосов и дыма. Эта плохо освещенная задняя комната магазина представляет собой помещение, которое нуждающийся книгопродавец, безнадежно ищущий побочных доходов, использует на все сто: как платный зал для художественных выставок, как салон для литературных вечеров, где читаются стихи, ходящие в списках, как дополнительную спальню (в углу стоит диван), как типографию молодежного журнала (печатный станок расположился в другом углу), как комнату, где всякий желающий может посмотреть телевизор. Пересчитаем-ка мужчин. Я вижу шестерых, разместившихся на разностильных стульях. Шестерых, включая Люка. И трех женщин. Трех, включая меня. Никто не встал. Поскольку мне не очень-то хочется, волоча ногу, обходить всю комнату, я ограничиваюсь тем, что, не двигаясь с места, пожимаю руку ближайшему соседу. Потом поворачиваюсь вокруг собственной оси, и, глядя сверху вниз, приподняв, руку, повторяю свое имя. “Беллорже! Кармели! Нуйи! Тируан”, — отвечают мне. Последний — Ренего, сын врача; он окончил лицей в 1936 году, но Миландр был вынужден затащить и его, чтобы собрать побольше народу. Наконец здесь присутствует мадам Тируан — пышная, жеманная, утопающая в мехах и духах. Ее ручка, на которой полыхают тридцать шесть фальшивых каратов, беспрестанно одергивает плиссированную юбку цвета красного дерева. Я здороваюсь с нею кивком головы, но ответа не удостоена. Мне удалось ухватиться за стул, и я стою, опираясь на его спинку. Похоже, что на меня никто не обращает внимания. Это удобно для наблюдений, но и обидно.

Присутствующие разбились на три группы, соответственно интересам каждого. Вопросы коммерции объединяют Нуйи, Тируана и Кармели, которые из-за своих маленьких проблем поднимают большой шум. Священник Беллорже спокойно беседует с Ренего-младшим, врачом, как и его папаша; Беллорже, не столько застенчивый, сколько сдержанный, спрятавшись за своими очками, разговаривает не тем голосом, что по телефону, а другим, с присвистом. Бертиль Кармели, гораздо более ограниченная, чем можно было предположить по ее стилю Сен-Жермен, обменивается кулинарными рецептами с женой Тируана и разливает красноватую бурду в десять разрозненных бокалов, надписи на которых уличают, что они были изящно свистнуты в соседних пивных. Люк порхает от одной группы к другой. Как мне выйти на сцену, как войти в круг этих людей, для которых я всего лишь безыменная сестра их погибшего товарища — единственного товарища (обстоятельство, еще более затрудняющее дело), который дал себя убить на войне?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14