Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Встань и иди

ModernLib.Net / Современная проза / Базен Эрве / Встань и иди - Чтение (стр. 11)
Автор: Базен Эрве
Жанр: Современная проза

 

 


У людей цивилизованных оно вызывает смех, но почему бы не одарить им дикарей? Однако похоже было, что Паскаль преисполнен решимости. Он представал передо мной задумчивый, неспокойный, тверже сжимающий челюсти. Однажды он принес мне брошюрку евангелического общества, на ее обложке крупным шрифтом сообщалось: “В Центральной Африке целые племена принимают христианство”. Я угадывала его намерения и с полчаса испытывала чувство, которого он мне еще никогда не внушал, — нечто вроде сожаления. Мне казалось, что я выбираю между двумя возможностями потерять человека: потерять его, не разлучаясь, если я дам ему удалиться от его цели, и потерять его в разлуке, если толкну к цели, удаляющей от меня. Однако очень скоро я поняла, что мое сожаление не слишком горячо, что оно похоже на досаду болельщика по случаю перехода лучшего игрока и команду соперников. Быть может, в другом месте Паскаль одержит победу? Увы, выигранная или проигранная, его партия не будет моей. Да и была ли она когда-нибудь моей? Была ли я когда-нибудь ему по-настоящему нужна? Пробудителем совести — вот чем я была для него… И я думала, не испытывая удовлетворения потому, что приносил его мне только Паскаль, необъяснимо враждебно к нему настроенная и в то же время почти возмущенная раздирающими меня противоречиями: “Его отъезд еще полбеды. Вот если бы уезжал Нуйи!..”

Нуйи? Душка Серж! Он совершенно меня не щадил, не упуская случая удручить до предела. То, что он не отличался бескорыстием, я еще могла перенести, В конце концов, есть несколько одинаково оправданных форм существования, и без хищников рано или поздно от голубей было бы некуда деваться. Но почему этого парня, такого широкоплечего, способного силой распахнуть двери жизни, постоянно тянуло к сомнительным делам в подворотнях? Его фабрика работала с полной нагрузкой. Он тысячами сбывал американцам горчичницы в форме унитаза. Тем хуже для американцев! Но, к несчастью, он не мог удержаться от мелких спекулятивных махинаций на стороне. Гораздо охотнее я простила бы ему блестящий, смелый ход, мошенничество крупного масштаба. После истории с бельгийским табаком, в которой ему пообщипали перья, он связался с контрабандным ввозом золота и был в этом деле даже не стержнем, а винтиком, одним из многочисленных посредников, которым мимоходом подкидывают два процента. Игра с огнем. Мания, да и только. Он коллекционировал жульнические приемы, как другие коллекционируют марки. Тщетно пыталась бы я убедить себя, что это у него от жажды риска, что ему приходится испытывать судьбу по мелкому счету из-за отсутствия большого, что им движет своего рода спортивный интерес.

Что касается резвой Кати, которая больше уже не грустила, то она по чьему-то, совету попыталась принять участие в конкурсе красоты на звание Мисс Париж. Я ее не ободряла и не отговаривала. В последнем туре ей оказали дурную услугу ходившие о ней слухи, и Катрин провалилась. Вскоре после этого я имела глупость предложить ей реванш. Люк (в скобках скажу, что на работу он так и не вернулся) поделился со мной тайной мыслью:

— Катрин очень подошла бы для фото на обложке журнала. Мне случается давать рисунки одному женскому журналу, который наверняка взял бы ее на работу. Однако cover girl [26] — профессия, для которой одной красоты недостаточно.

Я колебалась. Тем не менее, поскольку “одной красоты недостаточно”, кончилось тем, что я сказала ей об этом предложении. И дернуло же меня! Продешевив идею (и ее возможности), Катрин очень скоро стала демонстрировать свои прелести спереди и сзади в одном из тех иллюстрированных журналов, которые не позволяется выставлять на витринах.

Это новое огорчение заставило меня залезть обратно в свою скорлупу. Конечно, я не могла избавиться от мании вкладывать свои мыслишки в головы людей, хотя это было все равно что бросать монетки в копилку с выбитым дном. Но я чувствовала, что мною овладевает осмот-ри-тель-ность (препротивное слово!). “Довольно витать в небесах, голубушка! — время от времени наставляла я себя. — Широкий жест стоит не больше громкой фразы. Надо ходить по проторенным дорожкам, набираться терпения — “это куда вернее”. Терпение! Жестоко было требовать его от меня — ведь часы. идут, и их тиканью уже недолго будет вторить биение моего сердца. И я начинала подозревать себя в трусости: “Бедная моя девочка, паралич ползет от одного твоего нерва к другому! Может быть, он уже дает себя знать выше шеи?”

* * *

Май, июнь… Клод все еще оставался в больнице. Его мать сошлась с продавцом бакалейной лавки. Люк посасывал карандаши.

Июль, август… Отпускная пора, разбросав кого куда, отняла у меня большинство моих посетителей. Исключение составил Серж. Он провел всего неделю в Сабль-д'Олонн (где жила Катрин) и был вынужден вернуться на фабрику, для которой настало страдное время — она ящиками засылала на курорты “Сувениры с Тру-ле-Бэн”. Угнетаемый одиночеством, Нуйи являлся ко мне, чтобы поговорить о Катрин, но со смешными умолчаниями. Люк мазал где-то возле Антиб “сногсшибательные этюды в красных тонах” на средства своих родственников. Беллорже пас в горах овечек — скаутов. Мадемуазель Кальен прогуливала детский лагерь под роскошными дубами Перигора. Я лишилась второго пальца на правой руке.

Сентябрь… Вернувшись, все они найдут меня в моей белой келье, вытянувшуюся на постели, очень чистенькую, прихорошенную, причесанную тетей Матильдой, которая впервые в жизни потеряла килограмм веса. Я уже больше не вставала.

28

Мне не дадут спокойно умереть.

Я не жду ничего и никого. В субботу вечером, в час, когда идут в кино, на танцы или гулять вдвоем по темным закоулкам, детям и калекам остается только похрапывать. Выключив поставленный Матильдой рядом с моей кроватью приемник, который посмел передавать обнадеживающую сводку погоды (вызов моему заточению! Впрочем, отныне климат Земли интересует меня не больше, чем климат Марса), я ложусь спать… иначе говоря, кладу руки под одеяло (операция более длительная, чем молниеносное раздевание давно прошедших времен). Но чуть раздастся телефонный звонок, Матильда ураганом несется из общей комнаты, чтобы избавить меня от необходимости пошевелиться, хватает трубку и подсовывает к моему носу.

— Орглез?

Это Люк. Люк — кумушка, вечно начинающая с трепотни.

— Как ты себя чувствуешь?… Спасибо, я тоже. Я продал сейчас картину. Довольно дешево, конечно. Но тем не менее продал: самую красную из красной серии, самую лихую… Что новенького?

Выжидательный тон. Я этого не люблю. Чтобы узнать новости, Люк никогда не звонит. Он заходит. К тому же он всегда в курсе всех дел.

Отвечаю, не напрягая связок:

— Ничего. Ничего такого, чего бы ты не знал. Берта и в самом деле беременна. А Клод, как я тебе уже говорила, вернется послезавтра, еще более колченогий, чем был.

— Наконец-то хотя бы он вернется! Держу пари, что ты уже спала… Нет? Тогда напевала свою неизменную “Ты не плачь, Мари, не грусти…”. Сегодня вечером ты распелась зря.

Чтобы подойти к главному, он пятится назад, как рак. Какую неприятную новость собирается он мне сообщить?

— Ты распелась зря! — повторяет он, довольный, что нашел такой удачный переход. — Держу пари, ты не знаешь, что Серж провел день на Кэ-дез-Орфевр [27] . Неисправимый тип! Ему мало доходов от фабрики. Подавай еще побочные. То-то Катрин, должно быть, повесила нос, если она знает! Потому что Катрин, да будет тебе известно, охотно оборвала бы с ним в седьмой раз лепестки своей ромашки…

Так вот о чем речь! Серж арестован! Волнение делает меня лаконичной:

— Где он?.. В Санте? [28]

При этом слове Матильда подскакивает, хватает вторую трубку. Однако Люк меня успокаивает:

— Без паники. Его отпустили домой. Но он может погореть. По утверждению полиции, в четверг, в восемь вечера, он находился в кафе Биржи, куда, как они выражаются, “прибыла швейцарская посылочка”. Разумеется, Серж утверждает, что его там не было. В это все и упирается. Но будь спокойна. Раз на месте преступления его не застукали, он найдет алиби во что бы то ни стало.

* * *

Он получит его немедленно.

Я давно уже хотела, чтобы Сержа одернули, чтобы он слегка “нарвался на неприятности”. Его одернули, но неприятности у него слишком велики. Едва простившись с Люком, я, не раздумывая, тут же сняла трубку, чтобы позвонить этому проходимцу Сержу. Четыре фразы — довольно резкие, — и ему понятно, что я знаю все. Его это вовсе не волнует. Он добродушно отвечает:

— Ты в курсе?.. Ах, господи боже, но ты-то здесь при чем?

Не будем ходить вокруг да около. Скажем сразу, напрямик.

— Серж, но ведь в четверг вечером ты был у меня. Почему бы тебе на это не сослаться?

Мгновенная реакция. Но представление, сложившееся у Сержа обо мне, сначала мешает ему понять.

— Ты ошибаешься, — говорит он, — я был у тебя не в четверг, а в среду.

Неужто он все-таки заставит меня пуститься в объяснения? Будь это Паскаль, он побледнел бы от возмущения. Правда, я не сделала бы того же для Паскаля, который, впрочем, никогда не поставил бы меня перед такой необходимостью. Я настаиваю:

— Мы скажем, что в четверг, и все.

На этот раз я, кажется, выразилась достаточно ясно. До моего уха доносится посвистывание, потом громкий раскатистый смех и, наконец, шутливый ответ:

— Но, сударыня, вы предлагаете мне стопроцентное ложное показание!

— Ах, как страшно!

Новый взрыв смеха — короче и веселее.

— Нет, Констанция, нет. Только не ты! Кстати, у меня есть под рукой все, что требуется.

Я вдруг почувствовала, что попала в смешное положение. Девочка, которая предлагает мужчине перевести его через улицу. К тому же мне стыдно: только что я без колебаний предложила соучастие в сомнительном деле. Разве моя гордость уже за мной не присматривает? Какая пружина бросила меня к телефону?

Серж перестал смеяться. Он говорит сочным голосом, который меня подбадривает:

— И все-таки спасибо. Ты замечательная девчонка!

29

Еще одно волнующее событие. Правда, давно ожидаемое. Сегодня возвращается Клод.

Дверь в общую комнату открыта. Очень белое лицо стенных часов с двумя отверстиями для ключей, черными, как зрачки, пристально смотрит на эту Констанцию-обрубок, такую неподвижную, что металлическая сетка под ней за несколько часов ни разу не скрипнула. Моя голова продавливает середину подушки, положенной посредине валика. Одна рука, левая, тоненькая, как флейта, вытянулась на простыне: Матильда позаботилась перед уходом положить рядом с рукой телефонную трубку, а от нее вьется по белой простыне, сползает на плитки пола и тянется к стене толстый провод, похожий на черную змею. В глубине комнаты на штукатурку ложится тень от оконной рамы в форме лотарингского креста. Через два нижних прямоугольника видны только крыши, через средние — трубы, через верхние — синяя пустота, по которой стрелами проносятся стрижи. Постукивание по доске, на которой разрубают мясо, глухое прерывистое дыхание насоса, накачивающего шину, журчание воды, льющейся из крана в луженый бак и заглушающей позвякивание стаканов, напоминают мне, что я живу поблизости от мясной лавки, гаража, кафе, что они находятся от меня в каких-нибудь двадцати метрах, хотя и стали такими же далекими, такими же нереальными, как мясные лавки, гаражи, кафе Марселя или Сиднея. Мир сократился. Сама келья сократилась по моей мерке. И тем не менее я отказываюсь спать и грезить, укрывшись своими волосами. Мой взор блуждает, перебегает с места на место, заявляя, что он жив, и заменяет мне способность двигаться, буквально воплощая иронический совет, который дают детям: “трогать глазами”.

Внезапно я шевелю пальцем, воображая, что шевелю всей рукой. Вот и они! Предупрежденный далеким топотом, мой бесконечно праздный слух упражняется в распознавании знакомых шагов. Медленное шарканье, перебиваемое позвякиваньем металлических подковок, — Матильда. Щелканье подметок с перестуком каблуков — Берта Аланек, Быстрые шаги на цыпочках н поскрипыванье шевровой кожи — мадемуазель Кальен. Прыжки через три ступеньки, заставляющие дрожать перила, — Миландр. И эти шаги, которые вовсе не шаги, когда на ноги не опираются, а тащат их как придется, — Клод.

Наконец-то Клод! За распахнувшейся настежь дверью и не увидела ничего неожиданного. Я приподнимаюсь, откидываю спутанные волосы, как оправляют складки платья. Мой взор устремляется на мертвенно-бледную куколку, которую тащат к моей кровати, еще более сникшую и бесцветную, чем раньше, и за эти месяцы немного позабывшую свою Станс. Потом моя голова снова падает, позволяя слюнявить себя чмоканьем, предназначенным для неизлечимых больных, таким же ритуальным и скорбным, как соборование.

Мадемуазель Кальен уже протягивает руку в перчатке, чтобы похлопать мою, покоящуюся на простыне. Она говорит сквозь вуалетку, которая смягчает звук:

— Констанция, надо быть разумной. Ваша тетя хочет взять обратно Клода, которого доктор отсылает нам В состоянии… несомненно, лучшем, но недостаточно хорошем, чтобы… словом, вы понимаете… Этот ребенок не должен больше тут оставаться. Скажите, мадемуазель Орглез, скажите ей вы, что она не может взваливать на себя эту двойную ношу. И вы, Берта, разве вы не видите, что это уже невозможно?

Берта Аланек, выпятив огромный живот, тупо молчит, держа ребенка между коленями. Теребя свои пряди, Матильда протестует:

— Но почему же, почему?

Решившись пустить в ход все средства, она доказывает от противного:

— Если бы Клод ходил, мне было бы трудно присматривать за ним. А раз он не ходит…

Несмотря на то, что у меня дрожит подбородок, я вынуждена вмешаться.

— Тетя, тетя, будь же благоразумной! Но мой взгляд, наверное, мне противоречит, умоляет ее не быть благоразумной. Матильда меняет тактику:

— Поскольку он ползает хотя бы на четвереньках, все-таки я буду чувствовать себя спокойнее, уходя в магазин. Малыш может что-нибудь подать, позвать соседей…

— Скажите прямо, что вы не хотите заставить вашу племянницу принести эту жертву, — настаивает мадемуазель Кальен с твердостью хирурга, решившего оперировать пациента без его согласия.

— Ну, конечно, — признается наконец Матильда, дергая цепочку на шее.

Косясь на талию Берты Аланек, она добавляет:

— И как может женщина в ее положении заниматься Клодом?

— Вот это меня как раз и терзает, — вяло бормочет Берта, привыкшая извлекать выгоду из своего раскаяния.

— Ну, знаете!

Мари Кальен поворачивается к ней. Ее восклицание выражает все, что она думает об этих несчастных, без всякой надобности еще больше запутывающих и без того сложное положение, из которого их было так трудно вытащить.

— Я выхожу замуж, — торопится сказать бедняга, не подозревая, что, выбираясь из второй беды, она усугубляет первую.

— Это не спасает положения, — сухо парирует мадемаузель Кальен. — Ваш… жених так прямо мне и заявил: “Я беру Берту со своим ребенком. Второго ублюдка мне не нужно”.

Все молчат. Берта опускает голову. Зато мы трое, все без обручальных колец, старые девы, питающиеся объедками с чужого стола, мы поднимаем головы. Моя опять покидает подушку, несмотря на всю тяжесть волос, кажущуюся мне непомерной. Я внимательно смотрю на ставшее чужим тело, которое простирается под одеялом к омертвевшим ногам, на стенные часы, белые и угрожающие, как зимняя луна, на толстую Матильду, схватившую Клода за плечи, чтобы притянуть к себе.

Я колеблюсь. Хорошенькое наследство я ей оставляю! Прелестное доказательство признательности! Пусть она создана для сомоотверженной заботы о людях неуживчивых, придирчивых и упрямых, но по какому праву, умерев, я стану и впредь, как при жизни, переваливать на нее те заботы, которых жаждало мое неблагоразумие? Не надо давать мне это как милостыню!.. Знаю, это не милостыня. И не поучение. А потребность. Потребность, которая у нас в роду. Матильда хочет новых, долгих лет тревог, лишений и хлопот. Она компенсирует себя за одно несчастье другим. Ах, пусть она замолчит! Я знаю, что она сейчас скажет.

Но Матильда наклоняется. Бородавка на веке дрожит. Весь ее жир колышется. Она шепчет на ухо мадемуазель Кальен, туда, где прикреплена вуалетка:

— Да поймите же! Когда она… Когда ее больше не будет, у меня все-таки кто-нибудь да останется.

И цепочка рвется под ее пальцами.

30

Дальше — больше. Нечего сказать, все растет и хорошеет. Медицинский словарь меня предупредил: “Задержание мочи у паралитиков — явление обычное. В этих случаях следует прибегать к катетеру…” Припоминаю и такое ободряющее примечание: “Опасность заключается в том, что, несмотря на все меры асептики, повторное введение катетера нередко приводит к отравлению мочой, приближающему смерть ”.

Ну что же, приблизим. Осмотрев мой вздувшийся живот и красноту на ягодице, показавшуюся ему подозрительной, Ренего повернулся к Матильде:

— Придется прибегнуть к катетеру. И постарайтесь достать подкладной круг. Нам грозят пролежни.

Поведение Ренего весьма знаменательно. На лице никакой явной тревоги. Это смирившийся с неизбежным, по щедрый на заботу человек, который ведет себя как сапер, пытающийся с помощью фугасов задержать продвижение неприятеля. Он уже не жует язык. Кралль давно его не консультирует — специалиста беспокоят, пока еще питают надежду. Он больше от меня ничего не скрывает, не старается остаться с Матильдой наедине, чтобы сказать ей о своих опасениях по секрету. Своей откровенностью он как бы воздает мне должное. Любому другому пациенту он сказал бы: “Не волнуйтесь. Время и терпение помогут вам выкарабкаться”. Со мной же этот славный старик говорит прямо:

— Ты здорово держишься, плутовка!

Я тут же отвечаю ему на любезность любезностью:

— Передайте курносой кумушке, чтобы зашла в другой раз.

Мы оба — и он и я — очень хорошо знаем, как к этому надо относиться. Но мы знаем также, что нельзя заставлять людей неделями жить в атмосфере предсмертной агонии. И потом — о Фома неверующий! — вера в неотвратимое ничем не отличается от веры вообще:

полностью веришь лишь в то, что уже произошло. Глазами, языком, волосами — всем, что пока во мне живо, я должна бороться с тем трупом, которым стала еще при жизни, чтобы как-то обмануть Матильду, отсрочить для нее час горестной убежденности.

— Тебе от этого станет легче, — говорит Ренего, вытаскивая из стеклянной трубки, изогнутой в виде буквы “V”, резиновый катетер.

Матильда подсовывает под меня судно. Я закрываю глаза. Как ни привыкла я к физическим унижениям, это для меня, пожалуй, слишком мучительно. То, что паралич выводит из строя мои мышцы, одну за другой, еще куда ни шло! Но он мог бы постыдиться и не трогать моего мочеточника. Дорогой мой Паскаль, видите, как ваш господь вознаграждает непорочную девушку? Вы становитесь все более настойчивым, вы говорили мне на днях: “Бог незримо стоит за вашим страданием. Посвятите же его богу…”; сумеете ли вы теперь найти формулировочку, доказывающую мне, что эта мука тоже с его соизволения, что она для него как ладан, что он мудро вознаграждает за нее… например, в седьмой раз возвращает Катрин ее девичью чистоту, чтобы оплатить несправедливое оскорбление, нанесенное моей? У нашего господа бога вкус к странным заслугам! И если считается, что я в такой позе тружусь во славу божью…

Нервный смех сотрясает меня и вызывает возмущение Ренего, осторожно вдвигающего свою трубку. Он ворчит:

— Ну, знаете ли! Из чего только она сделана? Она станет хохотать и в гробу.

Он прерывает свое омерзительное занятие, чтобы почесать ухо, и вполголоса добавляет:

— Небольшая передышка. Мочевой пузырь так переполнен, что выводить всю мочу сразу было бы опасно. Тебе стало полегче, Констанция?

Мне стало полегче. Я не желаю знать почему. О чем думать, о чем думать, чтобы не подохнуть от унижения?

* * *

О них. Если мое положение становится все хуже и хуже, то у них, пожалуй, наоборот. Паскаль совершает массу добрых дел. По мелочам. От него по-прежнему веет холодом и надменной святостью, он меня раздражает, его образ мыслей мне непонятен, но он трудится на своем поприще. Если бы не мое пристрастие к проходимцам и убогим, я должна была бы “одарить его своей благосклонностью”.

К несчастью или к счастью, моя благосклонность обращена на Сержа, который дает мне небольшую передышку. Он перетрусил. Страх перед тюрьмой ничуть не возвысил его в моих глазах. Но… Скажем уж, чего там! Я питаю слабость к его славной мордахе, своего рода нежность, которую он жульнически выманил у меня, как жульнически выманивал заказы для своей фабрики. Он то наивно груб, то неожиданно чуток. Сложное чувство к Катрин делает его привлекательным, искупает все прочее. Серж, искупаемый Кати! Математик сказал бы: минус на минус дает плюс. Люк, суждения которого (увы, в отличие от характера!) всегда решительны, уверяет, что “Серж уже стал преемником Перламутра”. Удивил! Нуйи сам признался в этом, когда приходил последний раз: “Подумать только — надо быть таким олухом, чтобы втюриться”. Отлично сказано. “Не поднимай черного флага, если на борту есть женщина”, — говорит пословица Антильских островов. Пожалуй, Серж решился отдать в залог свой бумажник и свое сердце, расположенное прямо под ним. Допустим худшее. Я привыкла к мысли, что предполагать худой конец вернее, чем надеяться на авось.

В чем я меньше уверена, так это в том, что меня обрадует счастье Катрин. Позавчера, продолжая разыгрывать (с большим трудом) сваху, чтобы уменьшить урон и еще потому, что в конце концов Серж и Катрин могут подойти друг другу, как рыба с душком — второразрядному повару, я позволила себе бросить фразу: “Нуйи становится очень приличным человеком”. Я едва не влепила крошке пощечину, услышав в ответ: “Вот поэтому-то я и выхожу с ним на люди”.

Понимает ли она, что выходит на высоких каблуках со своей последней надеждой?

Что касается Люка, который вот уже несколько дней, как проходит испытательный срок у Сержа (занесем это в актив того и другого), то впредь мне следует дорожить им больше. Уж очень я им помыкала. Не его вина, если он — один из тех бесчисленных людей, которые все понимают задним числом; если он не из тех, кто берет (как Нуйи) или дает (как Паскаль), а из тех, кто предлагает в обмен. Первое доказательство: желая во что бы то ни стало завоевать доверие своего однокашника и патрона, Люк подал Нуйи идею выпуска художественных керамических плиток для отделки стен, вызвавшую у того крик восторга: “Блеск!” И вот мой Люк загорелся, увлекся и уже не покидает макетного цеха.

Я ничего не говорю о папаше Роко и о Клоде. Ни старик, ни ребенок никак себя не проявляют, и, смягчившись, я думаю: “Почему одни люди согревают нас лучше, чем другие? Этот больше, чем тот. Серж больше, чем Паскаль. А ведь у всех нас температура тридцать семь градусов”.

* * *

— Ну вот! — произносит Ренего.

— Наконец-то! — вздыхает Матильда, поспешно накидывая на меня простыню.

Не скрою, я впадаю в блаженное состояние, но, право же, могу приписать его не столь низменным причинам. Мои ребятки подают надежды. А вот я — уже никаких… Вдруг внутренний протест подстегивает мою немощную кровь, возвращает мне воинствующий оптимизм. Как тебе оказаться достойной себя, Эгерия? Ты немного устала быть гордой через посредство других. А нельзя ли извлечь что-нибудь еще из твоих собственных ресурсов? Использовать бесполезную Констанцию? Где это я читала статью о пересадке роговицы?

— Пока вы в моей власти, доктор, дайте-ка мне адрес глазной клиники. И скажите, устроят ли их мои глаза?

Ренего подскакивает, смотрит на меня с подозрительностью психиатра. Да, голубчик, ты не ослышался — мои глаза. Последнее богатство. Зачем терять его без пользы? Мертвецы — разновидность слепых, а я стану мертвецом в самом скором времени. Я улыбаюсь, как будто речь идет о безобидной шутке. Ренего снова изображает бешенство, играет морщинистым подбородком, полыхает рыжей бородкой, производящей впечатление на некоторых норовистых пациентов.

— Ты что, рехнулась? Воображаешь, что в твоем положении можешь позволить себе роскошь уступить свои гляделки, а среди моих почтенных коллег найдется господин, еще больший псих, чем ты, способный их у тебя вылущить?

Он прав, и, по зрелом размышлении, мои глаза-гонцы мне еще пригодятся. Придется свести этот прожект к разумным масштабам и придать ему форму завещания:

— Я только хочу заполнить бланк заявления, которое позволяет глазной клинике использовать глаза людей после выдачи свидетельства о смерти.

— Я тебе его еще не подписывал! — сердито говорит Ренего.

31

Белая келья. В затененных местах штукатурка кажется голубоватой. В других перебегают светлые пятна; осенний закат возвращает стеклам цвета их расплавленного состояния. В общей комнате Клод — теперь он спит у нас и уходит с матерью только по средам — нескончаемо мелет три ноты на музыкальной мельнице. Матильда крутит ручку ротатора. Телефонная трубка больше не лежит на постели. К чему! Левая рука присоединилась к правой под одеялом. Я получила повышение: Констанция-обрубок произведена в ранг Констанция-голова. Положенная на левую щеку, я смотрю на Паскаля.

Он плотно сжимает колени. Его ноги, обутые в добротные башмаки, подбитые новыми подметками, словно приклеились одна к другой, руки скрещены, плечи опущены. Он не производит впечатления человека очень смущенного или не находящего слов. Но его слова, движения, взгляды наводят на мысль о птице, попавшей в смолу. Он весь пропитался жалостью и не знает, как из нее выкарабкаться.

— Я думаю, — глухо говорит он, — так будет лучше. Разумеется, Констанция, никто меня к этому не принуждает. Я свободен. Мы, священники протестантской церкви, всегда вольны отказаться от места и даже снять с себя сан. Мы пользуемся также самой большой свободой действий в отправлении службы согласно своим возможностям и избранной манере… Получаемые нами рекомендации и в самом деле только рекомендации. Я сам, по собственной инициативе, обратился с прошением в Миссионерский совет.

Сегодня Паскаль хорош. От него воняет папоротником — наверное, он только что из парикмахерской, — и эта неожиданная деталь делает его присутствие более земным, более “мирским”. Его губы, обычно тонкие, стали ярче, полнее, а слова, которые с них слетают, наконец, определенней, без непременной церковной мишуры. Принятое решение делает людей проще, снимает с них тяжесть. Чтобы мне снять тяжесть с себя, я тоже должна решиться — решиться умереть. Я кажусь себе тяжелой, как свинцовая статуя. Даже воздух, который я вдыхаю, и тот слишком тяжел; он словно загустел.

— И не подумайте, — горячо продолжает Паскаль, — что я уезжаю из-за тех трудностей, с которыми столкнулся. Трудности есть всюду. И не потому, что мне кажется, будто я ничего не могу сделать тут, где наша работа столь трудна. Но… как бы это объяснить!.. В старых странах, где ткань христианства начинает изнашиваться, речь идет прежде всего о штопке. Мы еще защищаем свои позиции, но уже не совершаем никаких завоеваний. Там же, особенно в некоторых местах, — а именно туда я и хочу поехать, — наоборот, речь идет о том, чтобы ткать заново. Прежде чем поддерживать общину, сначала надо создать ее, создать на пустом месте. Вы меня понимаете?

Понимаю ли я! Хороший ученик, он повторяет мои же слова, приправленные соусом а-ля Паскаль! Кончится тем, что эти разглагольствования вернут мне мои руки и ноги. Я вроде бы уже шевелюсь, и подкладной круг, оберегающий меня от пролежней, шуршит подо мной.

— Принимая столь серьезное решение, я прежде всего хочу поблагодарить вас за все, чем я вам обязан… Что вы сказали?

Паскаль подставляет ухо — круглое, аккуратное, складки которого полны обрезков волос, оставшихся после недавней стрижки. Я сказала: “Вы мне ничем не обязаны”. Но слишком тихо, слишком тихо. Может быть, потому, что воздух становится все менее пригодным для дыхания и словно смешивается в глубине моих легких с ватой? Возможно, Паскаль мне чем-то и обязан. Я в этом не слишком уверена. Но так или иначе, ответ вырвался из моих уст непроизвольно, я ни за что не хотела приписывать себе такую победу. “Чем я вам обязан…” Ничем, ничем и ничем. Пусть это звучит как формула вежливости! Пусть он так не думает, пусть он никогда так не думает! Оставшись один, он может почувствовать себя покинутым. Пускай лучше он закладывает свои большие пальцы за жилет и говорит: “Я доволен собою”, или, если ему требуется смирение, чтобы сделать из него ширму для своей гордости, пусть все припишет богу. Бог — приемлемый опекун, достаточно далекий, обладающий тем преимуществом, что он вечен и вездесущ. Я повторяю громче:

— Вы мне ничем не обязаны. Как можете вы быть мне чем-либо обязанным, если я даже не разделяю ваших религиозных убеждений? К тому же в жизни все мы одинокие всадники.

— Вы подковали коня! — с горячностью отвечает Паскаль.

У него взволнованный вид, очки прыгают на носу, колени движутся, трутся одно о другое, пальцы то сплетаются, то расплетаются. Но это волнение, по-видимому, кажется ему предосудительным. Он успокаивается, постепенно застывает, опять становится пастором Беллорже, достойным, холодно-любезным, изрекающим сентенции, а в случае надобности — воинственно-благочестивым. Сейчас он поведает мне об одном из своих огорчений — ему так и не удалось найти добрую душу, которая облагодетельствовала бы опекаемую им группу скаутов, и его преемник получит пустую кассу. Я отвечу ему, что загребущая рука Сержа иногда нежданно-негаданно становится рукой дающей.

— О-о! Деньги Нуйи!.. — скажет он, брезгливо сморщив нос.

И я тут же вновь обрету свою благодушную и стойкую неприязненность.

32

Настоящее шествие. Должно быть, им сказали, что я уже долго не протяну. Ренего и мадемуазель Кальен заходят дважды в неделю. Люк — дважды в день. Папаша Роко больше времени проводит у нас, чем у себя дома, и часами просиживает у моего изголовья, сварливый, зябкий, верный, как старый пес. Клод ползает на коврике перед кроватью. Матильда совсем не выходит из дому и поручает большую часть покупок консьержке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14