Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 2

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 2 - Чтение (стр. 7)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Он сидел в тесном корабельном нутре. Малое оконце под самым потолком, к тому же ради водного бережения на три четверти задвинутое заслонкою, почти не пропускало света. Качался пол, качались и поскрипывали дощатые стены. Иеродьякон Горицкого Переяславского монастыря, преданный Пимену до последнего воздыхания, сидел напротив, готовно уставясь в пронзительный, набрякший, будто бы притиснутый лик Пимена, и внимал жалобам и гневным филиппикам господина своего. Что делать, не ведали оба, и оба все более склонялись к единственному, как казалось им, возможному решению: раз уж не можно подкупить сущих с ними греков, следовало бежать, бежать и во что бы то ни стало опередить патриарших послов!

У Пимена через тех же фрягов-менял и торговых гостей, имевших зуб на великого князя Дмитрия после Некоматовой казни, было подготовлено убежище в Кафе, но как до него добраться?

— И корапь дадут! — говорил Пимен, суетясь неспокойными пальцами рук и вздрагивая. — И корапь! — повторил он со страстною тоской.

— Быть может, в Сарае? — начал нерешительно горицкий иеродьякон.

— Следят! Наверх изойду, и то следят! К набою приникну — глядят, сказывают: не упал бы в воду! Ведаю я, о чем ихняя печаль! За кажной ладьею, за кажным челноком утлым следят! Слуги и то разводят руками! А уж когда диким полем повезут… Тамо бежать — костью пасть в голой степи!

Замолкли. Утупили взоры, слушая плеск воды и равномерные удары волн в борт судна.

— В Сарае надобно попытать! — сказал наконец горицкий иеродьякон. — Токмо так!

— Поймают, закуют в железа! — с безнадежностью выдохнул Пимен.

— Разве платье сменить? — предложил, подымая взор, горицкий иеродьякон.

«Грех!» — подумали оба, и оба промолчали. В самом деле, семь бед — один ответ!

Так вот и получилось, что в шумном Сарае, пока греческие иерархи доставали лошадей и волов для долгого путешествия, митрополит Пимен, изодевшись в платье бухарского купца и увенчавши голову чалмою, вышел, не замеченный стражею, из задней калитки палат сарского епископа (они же являлись и митрополичьим подворьем в Орде), вышел в сопровождении тоже переодетого горицкого иеродьякона и исчез. Исчезли и несколько слуг, верных опальному митрополиту, исчез ларец с грамотами и заемными письмами.

И ничего не оставалось делать, как, пославши покаянное письмо на Москву великому князю Дмитрию и другое в Константинополь, ехать дальше, на Киев.

— Ежели и Киприан не сбежит! — невесело шутили послы. — Или не откажется ехать с нами!

До вечного города беглый русский митрополит добрался уже спустя месяцев пять, долгим кружным путем, но добрался-таки, чтобы найти нежданную защиту себе в главном вороге своем, Федоре Симоновском. Но об этом — после.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Полки Владимира Андреича были стянуты отовсюду, даже с литовского рубежа. Оку переходили по трем наведенным мостам, и от множества ратных, от бесчисленной конницы, от сверкания шеломов и броней, от леса копейного, от яркости знамен и одежд знати на светлой зелени весенних полей и покрытых зеленым пухом березовых рощ весело становило на душе.

Рязанские редкие разъезды, не принимая боя, уходили в леса. Напуска вражеских воев во время переправы, чего Владимир Андреич опасился более всего, не произошло. Боброк предупреждал, впрочем, что Олег скорее всего оттянет войска с обережья, дабы пронский князь не ударил ему в спину. В припутных деревнях было пусто, жители ушли, уведя скот.

Рати растягивались широкою облавой. Где-то там, за лесами, начинались первые сшибки, и Владимир Андреич скакал от полка к полку, строжа и направляя. Но сшибки как начинались, так и оканчивались, враг уходил, и внутренним чутьем полководца серпуховский князь уже начинал ощущать смутную угрозу в этом непрестанном увертливо-непонятном отступлении.

Ночь (это была уже вторая ночь на рязанском берегу) расцветилась кострами. На многие поприща растянулся широко раскинутый стан. В воеводском шатре за походною трапезой начальные воеводы ратей — кто по-татарски скрестив ноги, кто прилегши на ковер, с удовольствием чавкая с обострившимся после Поста аппетитом, въедаются в жаренную на костре кабанятину, запивают квасом и медовухой, обсасывают пальцы (редко кто припас с собою рушник). Поглядеть со стороны — те же степняки!

— Одного не пойму! — говорит воевода левой руки, боярин Андрей. — Почто от пронского князя ни вести, ни навести! Обещал встретить нашу рать еще вчера!

Окольничий Яков Юрьич Новосилец, отвалясь от трапезы и обтерев усы и бороду, говорит раздумчиво:

— Женок с дитями да с коровами далеко увести не мочно! Где-то есь они тута! А коли смердов настигнем, то и Олегу от боя не уйти! Не бросит же он своих рязан на расхистанье!

Владимир Андреич, до того с аппетитом обгрызавший кабанью лопатку, хмурится. То, что они пришли сюда отвечать грабежом на грабеж, не больно любо ему.

— К прончанам послано! — возражает отрывисто. — Должно уже нашим и воротить! (И опять с тревогою: почто то долго нету вестей от пронского князя?!)

— Прямо на Переяслав идти, да и вся недолга! — возглашает кто-то из пирующих. — Силы вон что черна ворона, неуж не возьмем с ходу?!

— Взять-то возьмем! — раздумчиво тянет Владимир Андреич и опять чует прежнюю тревогу и неудобь. — Возьмем, конешно! А не того ли и хочет от нас Олег?

Замысел противника угадать — половина победы. Но — не угадывалось! И это долило паче всего. Отбросив обглоданную кость, князь поднялся и вышел из шатра, в темь. Тотчас к нему додошел от костра серпуховский воевода и боярин княжой, Алексей Григорьевич. Владимир заговорил зло, дал себе волю: там, в шатре, приходило молчать:

— Полки раскиданы по всей Мече, аж до Осетра! Прончане не подошли доселева, и где князь Олег — неведомо!

— Прончане, чаю, и не подойдут! — угрюмо отозвался Алексей.

— Почто?! — едва не выкрикнул князь и прежде ответа понял: да, вот оно, первое из того, чего опасался сразу!

— А по то, — возражает боярин, — что, видать, поладили с Олегом они! Али и не ссорились вовсе! Бой бы был на той стороне, какое ни на есь знатье дали нам! А и мы б услыхали! А так… И сторожа наша, что послана встречь, почитай, вся в полон угодила!

Говорит боярин, и с каждым словом его понимает Владимир Андреич, что тот прав… И опять сблодили Акинфичи, что уверяли в якобы верности князю Дмитрию пронского володетеля!

И что теперь? Михайлу Андреича Полоцкого с лучшими силами — к Переяславлю Рязанскому, с литовскою ратью, с волочанами, с коломенским полком! Пусть тотчас переходят Вожу! Не выдержит Олег! Выманим!

Приказал, и полегчало вроде, когда в стане началось шевеление и плохо выспавшиеся ратные, ворча, истянулись торочить коней.

«А полк с Осетра заворотить назад, пущай охраняет тылы!» (Додумывалось уже по пути!) Сам, не возвращаясь в шатер, потребовал коня, взмыл в седло. А все долило: чего-то, главного самого, не додумал! Да и теперь додумал ли, посылая литвина с полком на Рязань?! Или уж всеми силами переходить Вожу?!

Так и не спал уже до утра, провожая и наряжая полки. А утром, почуяв наваливший на него сон, залез в шатер на час малый, дабы соснуть, и, пока спал, все и произошло.

Полк, подвинутый к Осетру, обрел наконец противника и вступил в бой, медленно продвигаясь вперед и совсем не чая, что его обходят другие, множайшие силы. Когда воеводы обнаружили свою промашку, отходить стало поздно. Все же гонца с просьбой, вернее, мольбою о помощи, воевода отослать сумел. И в те же часы и минуты на левом, двинутом за Вожу крыле войска, куда ушел Михайло Андреич Полоцкий, завязалась новая яростная сшибка.

Когда Владимир Андреич, чумной со сна, качаясь вылезал из шатра, бой шел уже повсюду. Где-то за лесом восставало дружное «А-а-а-а-а!» — туда уходили конные дружины и — как проваливали в мох. Противник отступал, каждый раз встречая крупные силы. Но, отойдя, тотчас устремлял зайти сбоку и в тыл.

Надо было возвращать полоцкого князя и строить сражение совершенно по-иному, но молодой Михайло Андреич уже ввел в дело все свои полки и попросту не мог отступить, не порушив ратного строя. Бой громыхал по всему растянутому на десятки поприщ окоему. Там и тут восставали яростные клики, скакали кони, падали сраженные железом всадники, и… противника по-прежнему не можно было обнаружить! Где Олег с главным полком, никто не знал. По-прежнему от первого же натиска московских воев рязане на рысях уходили в леса, растекались мелкими увертливыми ручейками, заманивая и уводя за собой московитов. По-прежнему бой, вспыхивавший то там, то тут, нигде не принимал ясных очертаний большого сражения, и по-прежнему было совершенно непонятно, куда направлять главные силы, а где достаточно легкого заслона из сторожевых дружин.

Владимир Андреич скакал вдоль строя полков, пытаясь оттянуть и собрать в кулак ратную силу, но воеводы, согласно прежнему приказу, устремлялись вперед, на поиски противника и полона и, кажется, никто не понимал того, что давно уже понял он, а именно — что они терпят поражение.

В конце концов ему удалось (конь, второй по счету, был запален и весь в мыле) вытащить полк, ушедший к Осетру, вернее, остатки полка, потерявшего убитыми, раненными и разбежавшимися по лесам почти половину состава и совершенно не годившегося к бою. Удалось оттянуть чело войска, хотя, где здесь чело, где крылья, где передовой полк, уже не понимал и он сам.

Удалось оттянуть, перестроить ратных и повести их вперед кучно, обходя острова леса, на соприкосновение, как полагал он, с главными силами князя Олега, и даже показалось часу в седьмом, что бой переламывается в пользу начинавших одолевать московитов… Казалось! До той поры, когда вестоноши донесли, что толпы конных рязан за Вожей обошли левое крыло Михайлы Полоцкого, литвин просит помочи, и блазнит так, что князь Олег находится с великим полком своим именно там.

Владимир Андреич — ему как раз подвели третьего жеребца — закусив губу и молча, страшно начавши темнеть ликом, взмахнул шестопером, веля заворачивать рать. Он уже рычал, отдавая приказы, тяжко дышал, запаленный, точно конь, и — явись ныне перед ним сам Олег — бросил бы, наверно, в безоглядный напуск все наличные силы, сам поведя ратных в бой. Но, казалось, противник только того и ждал. Когда уже полки москвичей начали переходить Вожу, справа и с тыла восстал вопль, и густые массы рязанской конницы обрушились сзади на поворотивших и нарушивших строй великокняжеских ратников.

Два часа, бросаясь раз за разом в сумасшедшие конные сшибки, Владимир Андреич спасал свой расстроенный нежданным ударом с тыла полк. Два часа не ведал, чем окончит эта слепая, безобразная битва. Где-то, в коломенской стороне, рязане уже грабили шатры и обозы московитов, где-то еще скакали на помочь, где-то уходили, рассыпаясь по кустам, раменью и чернолесью, разгромленные полки. День мерк. Серпуховский князь то врезался в сечу, кровавя свой воеводский шестопер, то останавливал бегущих, тряс кого-то за грудки, срывая с седла, орал сам неведомо что, кого-то собирал вновь и вновь, вокруг него мгновеньями пустело все, и тогда открывалась полевая ширь со скачущими вдали в разных направлениях кметями, с ковыляющими к спасительной ограде кустов спешенными и увечными воинами, с какой-то одинокой раненой лошадью, что со свернутым набок седлом, запутавшись передними копытами в сбруе, с диким ржанием прыгала, взвиваясь на дыбы и почти падая, вся в пене, со страшным, кровавым, уже совершенно безумным взором, и пронзительно, предсмертно уже визжала, призывая мертвого хозяина своего…

Отойдя за лес и вновь собрав подручную рассыпавшуюся было дружину, князь подумал, что спасен: новый московский полк на рысях выкатил из-за леса. Скакали обретшие князя своего вестоши, и следовало только медленно отступать по направленью к Оке, отступать, собирая разбежавшихся ратных, чтобы затем всеми силами устремить на помочь Михайле Андреичу Полоцкому. Так еще можно было ежели и не одолеть Олега, то, по крайности, спасти рать.

— Где Олег? Где ты, Олег? Явись! — звал в забытьи, сцепив зубы, Владимир Андреич, мечтая уже об одном: окровавить саблю в поединке с неуловимым противником. Он вырвал, сколотил, собрал еще один конный полк и послал его на выручку полочанам и думал, верил, что одолевает врага, пока в сумерках не воротил к нему в окровавленном платье один из посланных им воинов повестить о том, что Михайло Андреич Полоцкий (сын Андрея Ольгердовича) убит, и полк неостановимо бежит, потерявши своего князя, и что уже некому и незачем помогать за Вожею, где, кто не бежал и не пал костью, ныне угодил в полон.

Князя Олега серпуховский володетель узрел уже только в ночной темноте. Рязанский князь проезжал под знаменем в густой толпе своих кметей и остановился на взлобке, глядя из-под руки, стараясь понять, кто эти воины, там, в обережье. Но ни сил бросить их на рязанского князя, ни уже и желания битвы у Владимира Андреича не было. Он молча поднял свой воеводский шестопер, приветствуя противника, и сам не ведал, заметил ли его Олег и ему ли кивнул шеломом, украшенным пучком соколиных перьев. Так они и разъехались, не вступив в бой. Видно, кони у рязанских воев были так же до предела измучены, как и у московитов. А может быть и то, что Олег по рыцарству своему не похотел позорить пленением уже разбитого им и сокрушенного дозела знаменитого московского полководца.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Над степью плывут высокие, неживые, ватные облака. Синий небесный свод подернут пылью и словно бы выцвел. Вянут травы, высокие, по брюхо коню, сухо шелестят, цепляя за стремена и низко опущенные потники монгольских высоких седел. Вереница мирян и духовных с татарскою обслугой неспешно движется к далекому еще Киеву. Редки селения, редки, по логам, по руслам степных рек, острова леса. Все устали. Греческие клирики с русскими, упустившими Пимена, доругиваются напоследях. Греки, зная нравы нынешней столицы православия, ожидают от сбежавшего Пимена многоразличного худа…

Издали, струями разрезая траву, со свистом несутся татары. Подскакивают к сбившемуся в кучу каравану, горячими, жадными глазами ошаривают путников. Кто-то из татар дергает за крест на груди митрополита Никандра, пытаясь снять. Ругань, вопль…

— Тохтамыш! — кричат, берясь за ременные плети с заплетенными в их концы шариками свинца сопровождающие караван ордынские воины. Подскакавшие щерятся, ярятся, отступают наконец, когда их предводитель получает несколько серебряных флоринов, с протяжным криком заворачивают коней и уносятся прочь.

— Так и до Киева не доедем! — толкуют послы, покачивая головами.

И снова шуршит подсыхающая трава. Недвижно парят в вышине внимательные коршуны. Пролетит на самом окоеме, почти не касаясь земли, стайка джейранов, вспугнутых конским ржанием, и опять тишина, ненарушимая тишина шири и пустоты, в которой лишь незримо льющаяся с выси трель жаворонка и нарушает порою степное безмолвие.

Не скоро еще Киев! Не скоро встреча с Киприаном, которого, по строгому наказу Нила, им надлежит забрать с собой, дабы (как явствует из прежних соборных решений) лишить наряду с Пименом сана митрополита русского. В тороках везут патриаршью грамоту, и этот клочок пергамена становит сильней татарских сабель и гибельных стрел, ибо за ним — «ограда закона». И будут смуты, свары, грызня и подкупы, но, когда дело все же дойдет до соборных решений, решительное слово свое скажут установления некогда живших и уже умерших людей, решения соборов, состоявшихся века назад, установления, принятые вереницею патриархов, синклитами митрополитов и епископов, — ибо без власти закона невозможна жизнь государств, и империи рушатся в пыль, егда властители посрамляют законы, создавшие некогда их величие.

Пыль, жара, сотни поприщ пути! И наконец перед ними на той, высокой и обрывистой, стороне Днепра восстает город, некогда красивейший всех, — мати градам русским, когда-то на три четверти уничтоженный, притихший, утонувший в пустырях и садах и только ныне восстающий вновь…

И мы никогда так и не узнаем, почему два греческих митрополита не сумели (или не восхотели?) вытащить из затвора Дионисия, рукоположенного Нилом на русскую митрополию. Почему, забрав-таки с собою Киприана и проследовав конями через Валахию на Царьград, они покинули того, кого должны были бы забрать с собою в первую голову?

Да, князь Владимир Ольгердович не выпустил Дионисия из заключения, но что стояло за этим? Неужели так уж легко было в пору ту захватить и держать в узилище столь важное духовное лицо? Католики? Сам Киприан? Князь, упершийся, невзирая на все уговоры и угрозы? Как и почему греческие послы не настояли на освобождении Дионисия? Или уж дело с унией столь далеко зашло, что властная длань католической воли сказалась и тут?

Мы не знаем, мы ничего не знаем! А подозревать? Скажем, тайный разговор Киприана с литовским князем…

— Для православных великого княжества Литовского последняя надежда к спасению — иметь собственного митрополита! — медленно, с обстоянием, говорит Киприан, угрюмо взглядывая в мерцающий, внимательный взор «своего» князя (Владимир Ольгердович православный, а подготовка к унии с Польшею идет уже полным ходом, о чем ведают тот и другой).

— И Дионисий? — подсказывает литвин.

— Уедет тотчас в Русь, предав православных Литвы в руки католиков! — Киприан сказал наконец все и ждет ответа.

Владимир Ольгердович медлит, но не для того, чтобы возразить. Он обдумывает, отвечает наконец, спокойно и твердо:

— Дионисий никогда не покинет Киева! Ни теперь, ни потом до смерти. (Которую можно ускорить!) — Последние слова явно не были произнесены ни тем, ни другим, но подумались обоими, ибо живой Дионисий даже и в железах продолжал оставаться митрополитом Руси…

Возможно и так! Слишком многое стояло на кону для болгарина! Выпустить Дионисия — значило для него окончательно лишить себя всех надежд на русский духовный престол… Но мы не ведаем! Слишком сурово обвинять Киприана в смерти Дионисия, не зная доподлинно ничего. И все же… И все-таки! Или опять католики, и не так уж виноват Киприан, а деятельность Дионисия во Пскове была замечена и по достоинству «оценена» латинскими прелатами из Вильны и Кракова, и вновь перед нами растянутый на тысячеверстные пространства и столетия времени замысел подчинения Руси латинскому престолу, и плен (и гибель!) Дионисия была местью за «неподчинение» — неприятие унии с Римом?

Греческие послы уезжают из Киева в Константинополь. Дионисий остается в тюрьме.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Трудно и даже страшно представить себе последние дни этого яркого и трагического человека. Стрела, остановленная в полете; гепард, зависший в прыжке; слово, замершее в пространстве, так и не долетев до цели… Никакие сравнения не могут передать главной муки мужа, лишенного деяния, пламенного проповедника без паствы, духовного вождя, месяцами вынужденного томиться пленом и неизвестностью! И все попытки вырваться — тщетны, и все старанья бежать оборачиваются провалами… И давно бы, ежели б не Господь, не молитва, голову разбил о двери своей тюрьмы!

Обмазанные глиной беленые стены, на одной — черный деревянный крест. Чашка воды и кусок хлеба, впрочем, не всегда и съедаемый. За месяцы затвора новопоставленный митрополит высох, лик истончал до синевы. Глаза, обведенные тенью, стали огромными. Когда его выводят в церковь, то по сторонам и сзади плоть в плоть следуют вооруженные стражники. Киевский клир, воспитанный Киприаном, сторонится опального митрополита, его молчаливый призыв о помощи гаснет во враждебной, холодной пустоте отчуждения. Доходят ли его грамоты до Бориса, до великого князя Дмитрия?

Он исступленно требует молитвенного уединения. Его отводят в пещеру, некогда ископанную для себя Антонием. Опоминаясь, оглядывая слоистый песок сводов, зачерненный тысячами свечей, он требует «егда умру», похоронить его именно здесь… И снова беленый тесный покой его тюрьмы с решеткою в крохотном оконце, а там, за окном, за лесами: степи, боры — Русь! Рубленые города, великие реки, споры стригольников и православных, ордынские угрозы, движения ратей, князья, коих он хочет вразумлять, земля, язык, коему он жаждет вещать с амвона слово веры и истины, призывать, пробуждать, подымать к деянию! И не может. И снова часы молитвы, тишина, несъеденный хлеб, немотствующие, безответные стражи… А силы тела уходят, уходят, как пролитая вода… Или не уходят? Или он по-прежнему бодр и упрям и ждет, неистово ждет избавления?

Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи… 9 мая Пимен пошел в Царьград (через Сарай). Дай Бог, в конце июня, ежели не позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь… Дионисий умер (убит? отравлен? не выдержало плена его бурное сердце?!) 15 октября в затворе, в тюрьме.

Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол?

И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему? Уведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли, или простил перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы ничего не знаем!

В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина. Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний старец. В глазницах его — синие тени, седая, как мох, белая борода светится, и весь он соткан из света и почти прозрачен.

— Ты еси? — вопрошает Дионисий, узнавая Антония и — не удивляясь тому.

— Аз есмь! — неслышимо отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и теперь столько лет, сколько было в момент кончины).

— Ты пришел утешить мя? — вопрошает Дионисий.

— Я пришел тебя искусить! — возражает тот и вопрошает негромко: — Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей?

— Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле!

Пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным.

— Неправда! — отвергает Антоний. — Ты, как и я, имел учеников и умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на землю обетованную! Токмо взглянуть! Токмо прикоснуться к вышней власти! Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена бы была кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли?

— Отче! — молит Денис почти со слезами. — Отче, не покидай мя! Или уведи за собой!

Сияющее лицо Антония тянется к нему с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?

…Быть может, было и так! Повторяю — не ведаем.

Похоронен он был в Киевских пещерах, «печорах», и летописец писал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности… А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе — об этом судить не мне. Мир праху его!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Дмитрия весть о разгроме московских ратей сокрушила. В первом нерассудливом гневе он намерил было немедленно собрать новую рать, дабы отомстить рязанскому князю, но очень скоро пришлось понять, что и собирать некого ныне и даже при новой неудаче есть опас потерять все, добытое усилиями прежних володетелей московских, включая великий стол владимирский. Истощенная поборами земля глухо роптала. Новгород бунтовал и грозил передаться Литве. Многие князья отказывались повиноваться. Татары при вторичном разгроме московского князя могли ни во что поставить всю собранную им дань и передать великое княжение другому. Наконец, мог пожаловать и сам Тохтамыш с войском, и тогда — тогда трудно было представить себе, что наступит тогда! Он почти с ненавистью смотрел теперь на неотвязного Федора Свибла, уверившего его в преданности пронского князя. Он отмахивался от бояр, думал с ужасом, как воспримет Андрей Ольгердович смерть сына, произошедшую по его, Дмитриевой, вине. Он воистину не ведал, что вершить! Земля разваливалась. И замены батьки Олексея не было тоже! В Ростове умер тамошний епископ Матфей Гречин, Пимен находился в бегах, и митрополия стояла без своего главы. Некому было силою духовной власти укрепить расшатанные скрепы молодой московской государственности.

А жизнь шла. Подходила пора сенокоса. Воины, возвращавшиеся украдом из-за Оки, полоняники, кого за выкуп отпускали рязане, тяжело и смуро отводя взгляд (стыдно было перед женой, перед сыном-подростком!), острили горбуши, «отковывали», насаживали косы-стойки, новый, входящий в обычай снаряд, — все готовились к сенокосной поре. Дмитрий часами сидел не шевелясь, не думая ни о чем. Он не винил Владимира Андреича, он впервые по-настоящему винил только самого себя.

Но продолжалась жизнь. Двадцать девятого июня в княжеской семье явилось новое прибавление: Евдокия родила сына. Младенца порешили назвать Петром. Крестить княжича вызван был из Радонежа игумен Сергий.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

До осени шли пересылки с Олегом, но рязанский володетель не давал мира Дмитрию, требуя все новых и новых уступок. Полон пришлось выкупать, совсем истощивши казну. От западных земель текли слухи о новой моровой язве, надвигающейся на Русь. Из Константинополя не было ни вести, ни навести. От сына из Орды — тоже. Поговаривали (пока еще шепотом), что княжича держит у себя Тохтамыш потому, что так-де хочет Федор Свибл, невзлюбивший наследника и ревнующий его уморить в Орде. Ослабу сил у великого князя нынче замечали уже многие, и потому неизбежно, хотя и невестимо, неслышимо до поры вставал вопрос о восприемнике вышней власти. Бояре упорно ездили взад-вперед, стараясь задобрить Олега и заключить столь надобный для Москвы мир, но все уезжали с пустом. Рязанский князь мира Дмитрию не давал.

Подходила и подошла жатва хлебов. Проходил август, затем сентябрь. Леса и рощи разукрасились черленью, багрянцем и золотом увядания. Дмитрий (к осени ему стало лучше) понял наконец, что боярская посольская волокита ничего не содеет, кроме вящего посрамления Москвы, и послал за Сергием. Не сам один посылал, решали малою думою государевой.

Сидели в этот раз в верхних горницах, с выставленными ради прохлады окошками. Здесь хорошо продувало и видна была по-над дощатыми кровлями приречной стены вся заречная сторона. Иван Мороз взглядывал на великого князя с беспокойством: сильно огрузнел Митрий Иваныч и ликом припухл, отечен — нехорошо! И сидит тяжело, ссутулясь, словно чуя тяготу распухшего чрева… И видом — не скажешь, что нету еще и сорока летов! Много старше кажет великий князь!

Матвей Федорыч Бяконтов потупился тоже, покусывает по привычке своей, жует конец бороды, думает тяжко. Давешнее посольство Александра Плещея ничем окончило, стыдом окончило, правду сказать! И Акинфичи ничего не сумели, не смогли, и Зерновы отступились тоже… Федора Кошку вызывать из Орды? Дак без его и тамо непорядня пойдет!

— Съезди-ка ты, Тимофей! — оборачивает Иван Мороз лик к Тимофею Васильичу Вельяминову. Но тот безнадежно и бессильно машет рукой.

Семен Кобылин и Федор Сабур тупо молчат.

Пятеро бояр не могут подать дельного совета великому князю московскому. Не след было посылать воев на князя Олега, дак содеянного не воротишь!

— Был бы жив батько Олексей! — произносит со вздохом Матвей Бяконтов.

Князь, доселе молча глядевший в окно на далекие синеющие леса заречья, тут, пошевелясь, боковым зраком, не поворачивая толстую шею, взглядывает на боярина. Прохладный, полный лесных и полевых запахов ветер овеивает ему чело. И мысли текут как облака над землею, бессильные, далекие, уходящие за туманный окоем. Батько Олексей, верно, измыслил бы какое спасенье княжеству! Да где… И кто? Сергий разве?

— Сергия прошать! — произносит он вслух. И в то же мгновение — верно, подумали враз и об одном — трое бояр произносят согласно то же самое имя: «Сергий»! И, произнеся, чуть ошалело смотрят друг на друга. Ежели кто возможет из духовных склонить Олега к миру, то ни кто иной, кроме троицкого игумена!

Иван Мороз, переглянувшись еще раз с Бяконтовым и Вельяминовым (Зернов с Кобылиным под его взглядом оба согласно и молча склоняют головы), оборачивает проясневшее чело в сторону князя. Дмитрий сидит большой, толстый, с отечными мешками в подглазьях, но тяжелые длани, доселе бессильно брошенные в колени, ожили, крепко сжимают теперь резное, рыбьего зуба, навершие трости. (Завел ходить с тростью нынешнею зимой, как занемог и раза два падал, едва не скатился с лестницы, не держали ноги.) О Сергии не думал допрежь, сказалось само, но, когда сказалось уже, понял: единая надежда нынешняя — в нем!

Так вот и было решено, и Федор Симоновский в недолгом времени отправился на Маковец призывать дядю вновь к земному служению, о чем, впрочем, дивный старец уже знал, уведал зараньше не от кого иного, уведал внутренним наитьем своим.

Уведал, знал, согласил, не спорил и с Федором, но телесная слабость держала. Застуженные во младости ноги этой осенью совсем отказывались служить. И долгих трудов, и долгих переговоров стоило убедить преподобного отступить в сей час великой нужи московской от правила своего непременного

— пешего, вослед апостолам, хождения по земле — и воспользоваться княжеским возком.

Уговаривали Сергия все иноки. Уговаривал брат Стефан, седой как лунь и ветхий деньми, уговаривал напористый келарь Никон, сам князь многажды присылал с поминками.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22