Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вернусь, когда ручьи побегут

ModernLib.Net / Татьяна Бутовская / Вернусь, когда ручьи побегут - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Татьяна Бутовская
Жанр:

 

 


Татьяна Бутовская

Вернусь, когда ручьи побегут

Посвящается Майе

Вместо пролога

Половина одиннадцатого ночи, Александра Евгеньевна целуется под лестницей около кабинета математики со Стасиком Забелло из 10 «в» класса. Стасик прижимает даму к батарее парового отопления, и раскаленное железо впивается в ее ягодицы, обтянутые тонкой юбкой. Во время долгого, обстоятельного поцелуя обнаруживается, что у Стасика нет одного зуба, и язык неприятно цепляется за острый срез соседнего резца. Целуется Стасик из рук вон плохо. А мог бы научиться за столько-то лет!

– Какая ты гладенькая, Сашенька, – говорит он, подсовывая холодные руки мне под джемпер.

Я вздрагиваю и мгновенно покрываюсь гусиной кожей. Вообще-то я обожаю обниматься – мне кажется, это лучшее, что один человек может сделать для другого, – но не переношу, когда меня тискают такими вот, будто изнутри замороженными, негнущимися руками. Такими руками хорошо плоть умерщвлять, курицу ощипывать.

Стасик разливает кагор в пластиковые «аэрофлотовские» чашечки, которые «давно тому назад» я стащила из самолета Ленинград – Адлер и с тех пор ношу в своей сумке – так, на всякий случай.

– За Сашу Камилову из 10 «а», самую лучшую девочку на свете, – провозглашает Стас.

«Какой ненужный», – с грустью думаю я, прижимая к груди Стасикову голову, слегка опушенную кудряшками. Вот и от локонов твоих почти ничего не осталось, любовь моя первая, и глазки пустые, ледком тронутые, и ленца в тебе такая, словно бы ты крепко подустал от рутинного блуда, хоть и экономно себя при этом расходовал.

Помнишь, Стасик, как с божьей помощью ты лишил меня невинности, уже после того, как оборвался наш роман, от которого лихорадило всю школу, включая педагогический коллектив и родительский комитет? Сейчас напомню. К тому времени я уже закончила институт, но все еще оставалась девицей, изживая, как наследственный недуг по материнской линии, пресловутый кодекс девичьей чести: умри, но не давай поцелуя без любви. А в сжатом варианте: умри, но не давай! Неизвестно, как долго длилась бы эта борьба, если бы одна моя молодая сотрудница, Элеонора, – высоченная такая девка, красавица, нога 42 размера, теперь, наверное, в Израиле живет, – не обронила бы так, между прочим, будто французы считают, что если девушка не лишилась невинности до 22 лет, то она автоматически перекочевывает в разряд старых дев. Почему-то больше всего зацепили «французы». Не какие-нибудь там голландцы или немцы. Ну не может русский человек не считаться с мнением французов, особенно в вопросах любви и секса.

«Тебе сколько лет?» – поинтересовалась Элеонора. «Двадцать два», – созналась я. «Надо принимать меры», – усмехнулась проницательная Элеонора.

Я сделала мысленный обзор своей сексуальной жизни: романчики-сквознячки, беглые флиртики, мальчики-поклонники, прикидывающиеся друзьями, один даже весьма солидный, в лисьей шапке, упорно поджидавший на снегу, когда я выйду выгуливать своего пса, и изредка роптавший на отведенное ему судьбой «собачье время». Ни одна кандидатура не подходила на почетную роль «первого мужчины в ее жизни». И тут случился такой же, как и сегодня, вечер встречи выпускников нашей с тобой, Стасик, школы им. Ушинского, где мы и увиделись впервые за пять лет. И так же, как сегодня, мы пили вино и безнадежно целовались, стоя под лестницей, куда, бывало, забегали во время перемен, чтоб подержаться за руки и жарко пошептать друг другу в ухо, невзначай касаясь губами мочки. И в этом тесном полумраке вдруг взметнулась тень той, давней нежности, юного томления и первого желания близости, наивно прикрывавшегося мечтой о необитаемом острове с белым песком, где мы будем вдвоем. Тень взметнулась и исчезла, но этого было достаточно, я сказала себе: Стасик, нежный Стасик, благоговейно таскавший мой портфель от школы до дому, как доверенный ему сокровенный предмет, – это и есть единственно случившаяся в моей жизни любовь, и, кто знает, может, другой вообще не будет… Пусть лучше он, чем какой-нибудь проходимец. Я напомнила себе партизанку Любку Шевцову из «Молодой гвардии», которая, оказавшись в фашистском застенке вместе с комсомольцем Сергеем Тюлениным, сказала ему: «Возьми лучше ты мою дивчаность!» Стасик пошел меня провожать. У подъезда моего дома я посмотрела в его веселые глаза и предложила зайти ко мне на чашку кофе. Я попыталась сделать это как можно непринужденнее, но во рту пересохло, и голос прозвучал фальшиво. Стасик чуть приподнял бровь и взглянул на меня с новым интересом – у меня подкосились коленки. Красавец Стас к своим 22 годам неплохо поднаторел в вопросах секса, не прочь был похвастаться победами над зрелыми женщинами, но ни сном ни духом бедняга не подозревал, что ему, согласно моему плану, предстоит совершить акт дефлорации.

Все произошло быстро, деловито и абсолютно бестрепетно – у Стасика был такой стиль, спортивный, бодрый. После чего слегка растерянный любовник («Я не предполагал, что ты…») неловко поцеловал меня в щеку и, тихонько ступая, чтобы не разбудить домашних, отчалил из моей жизни.

На следующий день Элеонора – воистину редкой проницательности женщина – посмотрела на меня умным глазом и повела на черную лестницу курить. Я всхлипывала, давилась сигаретным дымом, а Элеонора спокойно объясняла, покачивая огромной туфлей, что чувство гадости, поруганности и опустошенности после знаменательного события переживает большинство женщин. Это только в мужских книжках героини, отдаваясь первый раз в жизни, сладострастно стонут, закатывают глаза и просят еще. И она рассказала, как это было у нее: на кухонном диванчике с пьяным однокурсником Эдиком, после похорон ее отца. А наутро, проспавшись, этот Эдик с помятой рожей удивленно наблюдал, как зареванная Элеонора с мокрой тряпкой в руках затирала следы грехопадения. «Понимаешь, он просто ничего не помнил», – злобно захохотала она. Мне стало легче: что ни говорите, а когда находишься в дерьме, особенно ценно, что кто-то может разделить с тобой компанию. В моем лексиконе возник новый термин «бестрепетный секс», и я сказала себе, что такого в моей жизни больше не будет… Ах, как я ошибалась!

…Прозвенел звонок, напоминая загулявшимся выпускникам об окончании вечера. Судя по топоту и ору, народ потянулся из столовой в гардеробную. Стасик разлил остатки кагора.

– Сколько мы не виделись, лет двадцать?

Ну конечно, та последняя встреча не в счет!

– Пятнадцать, – уточняю я.

– Ты потрясающе выглядишь, – шепчет Стасик, склоняясь ко мне и пропуская реплику мимо ушей. Может, он рассчитывает, что я приглашу его на чашку кофе? Со второго этажа лестницы слышится громкий чмок неудачного поцелуя, возня и женский лепечущий голос: «Ты меня по-прежнему…» Мы переглядываемся и тихонько смеемся. Я вдруг чувствую, что охмелела от кагора – наверное, потому, что обычно пью только водку.

Снова звенит звонок, уже требовательнее, нетерпеливее.

– Пора, – говорю я, слегка отстраняясь от Стасика. Остается только добавить «приятно было пообщаться» и сопроводить сказанное легким кивком головы и дружеским рукопожатием. Прощание славянки. Как, однако, печально.

Мы спускаемся в вестибюль, я стараюсь держать спину прямо, а голову высоко.

– Сашка, где ты пропадаешь? – слышу из толпы голос Вани Стрельцова. – Мы тебя обыскались, – говорит Ваня и недобро косит глазом на стоящего поодаль Стаса. Ваня, как и большинство мальчиков из моего 10 «а», Стасика из 10 «в» не любил и иначе как «этот котяра» его не называл. Подростковые самцовые разборки.

– Вань, тащи меня до дому, я сама могу и не дойти, – придуриваюсь я.

Ваня крепко прихватывает меня за локоть.

– Номерок давай. Пальто возьму.

Стасику дают понять, что он свободен, и дальнейшая забота обо мне переходит к Ване, на правах одноклассника. И Стасик, первая моя любовь, тает в воздухе как улыбка Чеширского кота, чтобы больше никогда не тревожить мою память.

Дай, Стасик, я помашу тебе рукой с этой страницы, прежде чем двигаться дальше; воспользуюсь случаем, как теперь говорят, и передам привет тебе, твоим сестренкам, Алене и Марине, твоей маме, а также отчиму, капитану дальнего плавания, если он еще жив. Сам-то как, Стасик? Зуб вставил?

Часть первая

До моего дома на Аптекарском острове мы не дошли, завернули по-соседски к Ване. Он после второго развода опять жил один в запущенной, с дивным эркером квартире на Петроградской. Я замерзла, и Ваня, расчистив широким махом руки небольшое пространство на круглом столе, поставил передо мной кружку с крепким чаем.

– Слушай, а давай я сбегаю? – предложил он.

– Давай, – легко согласилась я. – А где возьмешь, ночью-то?

– Есть места.

Место называлось в народе «Пьяный угол» и располагалось в скверике на Гатчинской.

Там до глубокой ночи топтались мужики в тулупах, а припрятанный в кустах подпольный товар ожидал своего верного покупателя. Ассортимент был небогатый, но ходовой: бормотуха, водка. Иногда наезжали менты с облавой, шарили по кустам фонариком, разгребали сугробы, находили, били одну-две бутылки для приличия, остальное увозили с собой. Смекалистые мужички приспособились подвешивать сетки с товаром на деревьях; милиционеры, как натасканные ищейки, привычно рыскали по клумбам и под скамейками и уходили не солоно хлебавши, едва не цепляя кокардами стеклянные гроздья «Столичных», свисавших с веток, словно экзотические плоды Севера. «Пьяный угол» благополучно просуществовал много лет и даже пережил период горбачевских антиалкогольных репрессий.

Пока Ваня бегал к «Углу», я позвонила Наде Марковой.

– Ну, как прошел вечер? – спросила она, сдерживая зевок.

– Стаса видела.

Надя пару секунд помолчала, соображая.

– Что, дрогнуло сердечко?

– Нет, не дрогнуло, – совсем немного приврала я. Хотя как же не дрогнуть, если встречаешь призрака, когда-то бывшего теплым живым человеком.

– Ты в порядке?

– Угу.

– Ты ведь не дома, – настораживается она, немедленно уловив какую-то диссонирующую ноту в моем голосе.

Надо отдать должное Наде – за долгие наши общие годы внутренний слух у моей лучшей подруги развился до абсолютного. Иногда мне казалось, что она улавливает не только мои мысли, но даже тайные намерения и побуждения до того, как они становились ясны мне самой.

– У Ивана Стрельцова, – неохотно призналась я, заранее зная, что сейчас будет просить позвонить, как только вернусь домой, в любое время суток…

– Что, в загул пойдете?

Ну вот, началось…

– Нет, Надя, посижу тут пару часов, воды холодной попью, послушаю про ходовые качества танка Т-34 и домой пойду.

У моего бывшего одноклассника Ивана был такой бзик – боевые машины и огнестрельное оружие. Во время наших редких встреч, стоило мне чуть-чуть зазеваться, как он уже объяснял преимущества и недостатки автомата Калашникова по сравнению с немецким «штурмгевером». Глаза у него при этом горели, он возбуждался, говорил громко, напористо, словно от этого зависело что-то очень важное. В некоторых местах своего спича он вдруг начинал смеяться – буквально сотрясался от хохота – по поводу только ему очевидной нелепости конструкторского решения какой-нибудь самозарядной винтовки Токарева. Я покорно слушала, изредка пытаясь оживить его монолог вежливыми вопросами: например, чем отличается автомат от пулемета? «Ну как же!» – огорченно всплескивал руками Иван и давал мне обстоятельный ответ.

Другим Ваниным коньком была работа. «Счастье – в жизни, а жизнь – в работе». Иван говорил о ней так же самозабвенно, как о танках, но понять, чем он занимается, было практически невозможно. Я смотрела на черно-синий ноготь на указательном пальце его левой руки (словно по нему регулярно били молотком, не давая зажить) и вспоминала смутно отдельные слова, указывающие на его профессиональную принадлежность: настройка, наладка, какая-то фабрика или научно-производственное объединение. Ваня доверительно рассказывал драматические истории про обугливающиеся в момент включения реле и взрывающиеся котлы, словно все эти годы я как верный напарник стояла у него за спиной, обутая в диэлектрические калоши, и с жадным вниманием наблюдала, как он обматывает голые провода изоляционной лентой.

Если честно, у нас с Ваней не было решительно ничего общего. Наши интересы не пересекались ни в одной точке. Встречаясь или разговаривая по телефону, мы никогда не обсуждали текущую жизнь, словно не было у нас семей, жен-мужей, детей, разводов, увольнений с работы, проблем, где добыть деньги и куда пойти учиться. О том, что Иван стал отцом, я узнала случайно, заметив как-то в его прихожей пыльную коляску-шезлонг. Вероятно, тогда же и он открыл для себя, что у меня есть дочь, на год младше его собственной. Коляску Ваня передал мне по наследству. Так что наши дочери, можно сказать, выросли в одной коляске, не догадываясь об этом. Через несколько месяцев после той встречи Иван позвонил мне и, запыхаясь, сказал, что в гастрономе «Петровский» только что выбросили дефицитное детское питание в баночках, и я удивилась его житейской сметке. Мы не были друзьями. Он не интересовал меня как мужчина. Он вообще меня не интересовал. Но иногда, прощаясь глубокой ночью после наших посиделок, мы горячо и долго целовались в коридоре, а потом забывали друг о друге – на месяцы, годы…

Вернулся Ваня, морозный, с блестящими глазами, вытащил из-за пазухи бутылку водки и победоносно потряс ею в воздухе.

– Добытчик! – усмехнулась я.

Он достал из холодильника сало, подвядшую квашеную капусту и пачку пельменей. Я одобрительно кивнула: «То, что доктор прописал!» Ваня варил пельмени в мятой алюминиевой кастрюльке и рассказывал эпизоды из армейской жизни. Тема была не новой и крайне опасной. От армии мостик легко перекидывался к боевому оружию, ко всему этому бряцающему мужскому арсеналу.

– Вань, – мягко свернула я, – а помнишь, как той зимой после армии ты нагрянул ко мне на дачу?

– Еще бы! – живо отозвался Иван. – Я тогда чуть не околел, пока тебя отыскивал.

Узнав от моих родных, что я провожу студенческие каникулы в заснеженном одиночестве, Ваня на ночь глядя рванулся ко мне на дачу. На той даче был он всего один раз, когда мы с нашим 10 «а» катались на лыжах. Ваня пробивался в кромешной тьме среди сугробов, пытаясь по памяти отыскать мой дом, – не нашел, побрел обратно на станцию, на середине пути снова вернулся, обнаружил следы лыж и едва заметную тропинку в снегу, которая вела к даче, узнал, обрадовался, но рано – в окнах не было света.

– Но чутье мне подсказывало, что ты там. Я обошел дом с другой стороны – снегу вот столько, – Ваня провел ладонью выше пояса, – и увидел лучик в заднем окне.

А я услышала яростный стук в дверь и чей-то голос: «Свои!» Голос показался мне знакомым. Сжимая в одной руке топор, я приоткрыла дверь в морозную мертвую ночь и увидела прямо перед глазами бутылку шампанского. Потом проявилось чужое лицо с заиндевелыми бровями и усами. У меня екнуло сердце, я крепко сжала древко топора обеими руками. «Сашка! – весело сказало лицо. – Топор-то брось, а то зарубишь ненароком!» Передо мной стоял здоровенный, крепкий черноглазый мужик, мой одноклассник… Я не видела Ваню больше двух лет.

Мы расположились около буржуйки, в единственной отапливаемой в доме комнате, где с трудом размещались тахта, столик и сундучок. Я потрогала Ванины обледеневшие брюки. «Снимай штаны, будем сушиться». Ваня смутился. Я отвернулась. «Ну, пледом, что ли, обернись». Пока мы разговаривали, пили шампанское и ели со сковородки макароны с тушенкой, уходила последняя электричка в город. Спать нам пришлось вместе, в брезентовом спальнике, который ссудил мне старший брат на время моего добровольного отшельничества.

– Да-а, ночка еще та выдалась, – хмыкнул Ваня. – Я лежал и пытался ровно дышать. Боялся тебя задеть, коснуться ненароком… Думал, не дай бог, ты догадаешься, что… ну, это… ты понимаешь. А ты спала как сурок. Я потом думал много раз, может, ты ждала, что я начну к тебе приставать, а я как болван…

– Вань, начал бы приставать, убила бы.

– Я примерно так и думал.

Он разложил пельмени по тарелкам. Мы выпили, и я почувствовала воодушевление.

– Ваня, ты тогда еще мальчиком был?

– Да, – просто признался он.

– А когда это с тобой случилось в первый раз? – Вероятно, я еще находилась под впечатлением моей встречи со Стасиком, иначе бы не рискнула задавать своему однокласснику такие интимные вопросы.

Ваня честно задумался.

– Года через два… да, точно, мне было двадцать два. – Ваня усмехнулся. – Кстати, после школьного вечера встречи. С нашей одноклассницей. Только не спрашивай, с кем. Она ко мне подошла, в глаза посмотрела и сказала: «Ты еще девственник? Пойдем, дурачок, я тебя почикаю».

Я заглотнула пельменину, не разжевывая. Я догадалась, о ком он говорит, но дело было не в этом.

– Поразительное, Ваня, совпадение. Ведь и я тогда же.

– А я знаю.

– Откуда?

– Знаю, и всё.

– Может, ты еще знаешь, с кем?

– Да с кем, с кем… Со Стасиком этим, морду бы ему набить.

Я оторопела.

– Откуда ты знаешь?

Ванька боднул головой, болезненно сморщился.

– Дерьмо твой Стасик.

– Ты хочешь сказать…

– Так, Саша, закроем тему. Давай лучше выпьем.

– Он что, об этом кому-то рассказал?

– Саша!

– Кому? – Я вскочила, схватила Ваньку за ворот рубашки, изо всей силы тряхнула. – Уж не тебе ли? Врешь!

Ваня тоже вскочил. Должно быть, я выглядела устрашающе.

– Да всем кому не лень! – заорал он, вырываясь.

Я обмякла.

– Неправда, – выдохнула я, понимая, что это правда, и лучше бы мне ее не знать. Мы молча закурили. Руки у обоих слегка подрагивали.

– Господи, ну почему так? – тихо застонал Ваня и вдруг с силой ударил себя кулаком по колену. – Ты была недоступна, как богиня на пьедестале, мы помышлять о тебе не могли, пальцем боялись тронуть, а этот наглец пришел…

– Заткнись. – Я потушила сигарету и встала.

– Не уходи, Саша. Пожалуйста. – Он взял меня за руку и прижался к ней щекой.

Потом мы долго целовались в коридоре.

* * *

Надя Маркова сидела за своим рабочим столом, смотрела в окно и механически постукивала кончиком карандаша по монтажной схеме. Лист, на котором змеился будущий кабель связи, был усеян такими карандашными тычками, а на грифе «секретно» в правом верхнем углу позорно расплылся коричневый полукруг от кофейной кружки. Впрочем, этому затертому Надиными локтями кабелю едва ли светило когда-нибудь удобно улечься в лоне подводной лодки нового поколения. С тех пор как начался малопонятный и нервный процесс под названием «перестройка», строить перестали. Подчищали старенькие проекты. Работы не было. Но необходимо было делать вид, что есть, и много. Минуты тянулись как часы. Рабочий день шел за два. Даже книжку не почитать – начальник за спиной сидит как приклеенный эпоксидной смолой к своему стулу. Мрачный «после вчерашнего». Накануне бурно отмечали юбилей сотрудницы у нее дома. Шеф, как обычно, слетел с катушек после третьей рюмки, больно прихватил Надю выше локтя костлявыми пальцами, дыша в лицо, сказал: «У тебя глаза мадонны, таких глаз не может быть у земной женщины, чтоб мне сдохнуть… поедем со мной в командировку в Северодвинск!» Надя смеялась, пытаясь оторвать от себя его настырные пальцы. «Нет, ты не мадонна, ты – ведьма!» – сказал начальник, и это были его последние слова перед тем, как он отключился на собачьем коврике в коридоре. А сегодня с утра и до первой кружки пива он будет говорить с сотрудниками мерзким капризно-приказным тоном, а к Наде обращаться на «вы» и по отчеству: «Надежда Павловна». Сценарий известен. Смыться надо. Придумать какую-нибудь срочную местную командировку – да хоть в то же патентное бюро, в Инженерный замок. И свинтить под этим предлогом с обеда. Прогуляться по центру – вон какое солнышко за окном, – пройти по Малой Садовой, заглянуть в Елисеевский, может быть, удастся отоварить талоны на продукты, разжиться докторской колбасой – докторскую она давно не ела, с прошлого месяца. Надежда в сердцах отбросила карандаш: о, господи, вот так становятся идиотами. Страшно захотелось курить, и, прихватив пачку сигарет, она направилась к выходу.

Зазвонил городской телефон, стоявший на столе у шефа, собственно, единственный на весь отдел. «Надежда Павловна, Маркова, вас к телефону!» – позвал шеф.

Звонила Симочка.

– Подруга, приезжай ко мне в обед, кофейку попьем в нашей кафушке.

Надя оглядела замершие спины сотрудниц. Сидевшая в дальнем углу пожилая дама, та, у которой вчера был юбилей, заложила прядь волос за ухо – вероятно, чтоб лучше слышать. За годы у нее выработался такой рефлекторный жест на каждый телефонный звонок. Можно даже предположить, что она по вибрации зуммера научилась отличать личный звонок от делового и распознавать пол абонента.

– Во сколько? – деловито спросила Надя.

– Ты что, говорить не можешь?

– Как ты догадалась?

– Ну, скажем, в двенадцать.

– Позже.

– В час.

– Договорились.

– Пропуск я тебе выпишу. Паспорт не забудь.

Симочка работала инженером на киностудии. И время от времени ей выпадала возможность пригласить кого-нибудь из своих знакомых в студийный кафетерий, где толкалось столько живых знаменитостей.

Хотя студия агонизировала, съемочные павильоны пустовали (в одном из них разместили салон по продаже импортных кухонных гарнитуров), кафетерий был переполнен. У стойки клубилась неорганизованная клочковатая очередь, почти не продвигавшаяся, поскольку к стоявшим подходили «свои» и делали заказ на всю компанию. Надо было иметь огромную волю и терпение, чтобы добраться до вожделенной цели – чашки черного (довольно паршивого) кофе и слоеного пирожка с мясом. Но в данном случае не важно было, что ты ешь и пьешь, важно было – где и с кем.

Симочка показалась Наде возбужденной, пожалуй, даже взвинченной. Пока стояли в очереди, спрашивала с каким-то искусственно разогретым энтузиазмом про Надины дела на работе и рассеянно слушала ответы. Наконец получили по чашке кофе с пирожком, отыскали освободившийся столик в проходе. Стол был заставлен грязными чашками, в пепельнице, полной окурков, дымилась незагашенная сигарета. Сима жестом подозвала женщину с подносом и тряпкой в руке и распорядилась с нетерпеливой нотой в голосе: «Уберите это». Женщина посмотрела на Симочку из-под припухших век, выразив в коротком взгляде все то немногое, что о ней думает, и прошла мимо. «Откуда в них такая наглость», – дернула плечом Симочка. Надя опустила глаза, молча передвинула чужую посуду на край стола и протерла его бумажной салфеткой. Ей было неловко.

Между рядами протиснулся толстый бородатый мужик в замшевом пиджаке. Симочка встрепенулась, заулыбалась, махнула ему рукой.

– Привет, Володя, – сказала она, когда бородач поравнялся с их столиком. – Вот, это моя подружка, мы с ней вместе…

– Здравствуйте, – перебила ее Надя, мельком посмотрела на бородатого и зацепилась взглядом за пуговицу его пиджака, висевшую на нитке. Мужчина рассеянно кивнул и быстро оглядел пространство вокруг. «Володя, – позвали из дымной глубины, – иди сюда, коньячку с нами хлопни!»

– Ну какая «подружка», Симка, нам под сорок… – покачала головой Надя.

– Тридцать семь, – быстро уточнила Симочка.

– …Мы взрослые женщины, что ты позоришься, честное слово.

– А что такого-то? – удивилась Сима, поправляя лямку джинсового сарафанчика.

Рассказывая про своих знакомых женского пола, Симочка обычно говорила «одна моя подружка», что невольно наводило на образ беспечного, не отягощенного заботами существа со свежим лицом. Позже выяснялось, что у подружки внук-школьник и застарелые камни в почках. «Взрослость» никак не давалась Симочке. Ее самоощущение застыло в той временной точке, когда уже не прыгают во дворе через скакалку, но еще не носят бюстгальтеров. В эту узкую маленькую нишу, созданную в ее услужливом воображении, она пыталась затащить из внешнего мира то, что уже давно не пролезало туда по габаритам.

«Вот хоть и прочитала всего Достоевского, просмотрела всего Тарковского, но это на ней никак не отразилось, – подумала Надя, – хотя, может, оно и к лучшему». Когда рядом не было нежелательных свидетелей, Симочка, забравшись в кресло с ногами и посасывая леденец, проливала простую искреннюю слезу над индийскими фильмами, но как всякий интеллигентный человек старательно скрывала свою постыдную слабость.

До Нади донесся раскатистый голос бородатого Володи из дальнего угла: «Шлейф ваших сексуальных преступлений, несравненная, тянется по студийным коридорам… Позвольте ваши пальчики». Мелкая испуганная девчушка, вероятно монтажница или гримерша, стояла за его могучей спиной с дымящейся чашкой кофе в руках и терпеливо ожидала, когда мэтр закончит лобызать запястья в браслетах и освободит проход.

Надежда сделала глоток паршивого кофе.

– Кто хоть это такой?

– Это режиссер Н., – сказала Симочка так, будто это все объясняло.

– И что он снял, этот Н.?

– Что-что… Да не помню я, – отмахнулась Сима. – Что-то такое про деревню, кажется. И не дыми на меня, пожалуйста…

Надя посмотрела в неспокойные Симины глаза.

– От тебя током бьет, подруга. Что-то случилось?

– Да ничего не случилось, – засуетилась Сима и стряхнула невидимые крошки с пальцев. – Ты посиди, я пойду руки вымою.

«Темнит, раз пошла руки мыть», – подумала Надя.

Когда Симочке во время разговора необходимо было срочно мыть руки, это означало, что в ней поселилась какая-то тайная забота, которую следовало скрыть от окружающих, и там, в туалетной комнате, ей, видимо, удавалось перепрятать эту заботу в какое-то более сокровенное место.

Снова возникла в проходе понурая женщина с подносом в руках, и Надя слегка тронула ее за рукав:

– Извините, будьте добры, уберите наш столик, пожалуйста.

Женщина, не подняв головы, сгрузила грязную посуду на поднос. Оттопыренный мизинец на ее левой руке был перемотан несвежим подмокшим бинтом.

– Вас никто не хотел обидеть, просто день сегодня такой, не самый удачный.

– Что? – не поняла женщина и недоуменно уставилась на Надю.

Надя смутилась. Женщина на мгновение замешкалась, потом сунула руку в карман фартука, извлекла оттуда чистую пепельницу и поставила ее на стол.

Вернулась приглаженная, закамуфлированная Симочка. Сделала глоток остывшего кофе. Сказала, улыбаясь:

– Ты знаешь, Валдис приезжает!

Ах, вот оно что! Наконец-то. Валдис! Прибалтийский белокурый бог с обворожительным акцентом и деликатными манерами, в которого когда-то – в студенческом далёко – обе были влюблены по уши.

Природного, щедро расточаемого обаяния и галантной внимательности было в Валдисе так много, что любая женщина, независимо от возраста и внешних данных, ощущала себя его фавориткой. Он мягко поощрял это чувство, но пользовался им очень осторожно, позволяя женщинам самостоятельно прокладывать дорогу к своему сердцу и наблюдая процесс со стороны. Юные Наденька и Симочка трудились в параллели, впервые пробиваясь к волнующей цели, называемой мужчиной, и скрывая свои старания не только друг от друга, но и от самих себя. Валдис был мил и обходителен с обеими, ни одной не оказывая видимого предпочтения. Они как бы дружили втроем, пока Надя не узнала случайно, что Валдис представлен Симочкиным родителям и вхож в ее почтенный дом почти на правах жениха. В женском единоборстве ребячливо-женственная Симочка одержала верх. В Наде затаилась горькая мысль о своей неконкурентоспособности. Год спустя обе были приглашены на свадьбу Валдиса с их общей подругой, сексапильной москвичкой из дипломатической семьи. Симочка поняла, как легко просыпается сквозь пальцы золотой песочек счастья, с таким трудом добытый в сумеречных недрах судьбы, – а пальчики слабые, ладошка узенькая, значит, сжимать надо изо всех сил, пусть ногти впиваются в мясо до крови, терпи, если не хочешь остаться с пустыми руками. И в следующий раз напуганная Симочка уже боролась за свое место в темном мужском сердце не на жизнь, а на смерть и довела-таки до венца однокурсника Леву.

Валдис переехал к жене в столицу, быстро сделал завидную карьеру, стал выезжать за границу, что сообщило его шарму (равно как и его гардеробу) еще большую изысканность. Все действующие лица продолжали поддерживать дружеские отношения: перезваниваться, поздравлять друг друга с праздниками и от случая к случаю видеться.

Валдис довольно часто наведывался в Питер. Во время одного из своих визитов пригласил Симочку поужинать в ресторанчике при гостинице, в которой обычно останавливался, и невинный дружеский ужин закончился неожиданно в номере Валдиса поздно ночью. Так произошло и в следующую их встречу; случайность мягко оформилась в закономерность. Симочка снова приобрела Валдиса, пусть и в качестве эпизодического любовника. И опять получилось, что тихой Симочке удалось зажать в кулачок то, чего она хотела как женщина. У нее был муж, дом, любовник. У Нади не было ни того, ни другого, ни третьего. Надя оставалась для всех другом. По крайней мере так казалось.

– Когда он приезжает? – спросила Надя, справившись с волнением.

– Не знаю точно… Кажется, на той неделе, – уклончиво ответила Сима.

– Надолго?

– Я не спрашивала.

«Опять темнит», – устало подумала Надя и прикурила еще одну сигарету.

– Ты знаешь, что он с Викой разводится? – сказала она и тут же пожалела об этом.

– Как разводится? – вскинулась Сима. – Откуда ты знаешь?

– От Вики, – осторожно пояснила Надя и вскользь добавила: – Впрочем, они уже года два разводятся.

– Как думаешь, разведутся?

– Не знаю. А что, тебя это так волнует?

– Да в общем нет. По-моему, он никогда не был с ней счастлив. – Симочка снова стряхнула что-то с пальцев.

Неужели опять руки пойдет мыть?

Направление Симочкиной мысли сделало вдруг крутой зигзаг:

– Ты с Сашкой Камиловой давно не виделась? Я ей сегодня звонила, думала, подгребет к нам на кофеек, никто не снял трубку…

– Да она, наверное, отсыпается – вчера загуляла на встрече с одноклассниками.

– А-а-а… Кстати, это самое… что ты делаешь в выходные?

– Не знаю пока, а что?

– Ну, вы же обычно с ней встречаетесь по выходным?

«Симка, прекрати вилять, говори прямо», – подумала Надя, но промолчала.

– Ты понимаешь, мне надо смыться из дома. – Симочка приблизила лицо к Наде и перешла на шепот: – Я скажу Левке, что в эту субботу поеду к тебе или к Сашке Камиловой…

– Валдис ведь приезжает только на следующей неделе, – напомнила Надя.

На щеках у Симы вспыхнули красные пятна.

– Это не точно, может, он приедет в субботу… Какая тебе разница, в конце концов?

Голос ее задрожал, на виске вспухла и мелко запульсировала голубая жилка.

Надя взяла ее за руку:

– Тихо, тихо, успокойся, Симочка…

Симе стало тошно от своего путанного глупого вранья, от чувства стыда перед Надей. Она подняла влажные глаза, улыбнулась жалко:

– Так ты меня выручишь, если что?

– Конечно, – тихо сказала Надя, успокаивающе поглаживая Симину тонкую руку. И вспомнила, как в прошлый раз, лежа в крепких объятиях белокурого бога Валдиса в его номере, явственно почувствовала запах Симочкиных духов на подушке. Господи, сделай так, чтобы Симе никогда не довелось узнать, что они делят одного мужчину.

* * *

Надя и Сима познакомились еще на вступительных экзаменах в институт и подружились на почве общих совместных переживаний. В колхоз, куда ссылали перед началом семестра всех счастливцев первокурсников, ехали уже вместе, как подружки. За два часа пути Надя, накопившая огромный опыт коллективного общежития, перезнакомилась с половиной автобуса, угощала соседей, переживавших легкий шок отрыва от «материнской груди», домашними плюшками с сахаром и даже вовлекла попутчиков в хоровое пение. «Вместе весело шагать по просторам…» – запевала Надя, и народ охотно подхватывал. На Наде была отутюженная в стрелку зелено-желтая форма строительных студенческих отрядов, что автоматически выдвигало носителя в авангард особо продвинутых, бывалых и вызывало понятную зависть неискушенных сверстников. И совсем необязательно им было знать, что ни в каком ССО Надя никогда не была, да и не могла быть, поскольку каждое лето молотила в спортивном лагере «бассейн за бассейном» – до рези в глазах, – дабы наработать технику и закрепиться в городской сборной по плаванию. А форма перепала ей по счастливому случаю от соседки по коммунальной квартире красавицы Натальи, которая на голову выше и на размер меньше, так что прошлую ночь Надя почти не спала, подгоняя долговязые брюки до своего «метр с кепкой», ну а ощутимая тесноватость в бедрах удачно скрывалась длиной куртки, если, конечно, не задирать вверх руки.

Стоя в центре галдящих сверстников перед длинным, похожим на коровник бараком, где предстояло разместиться на постой, Надя оживленно болтала и, смеясь, великодушно позволяла рассматривать эмблемы и значки на своей замечательной форме. Симочка, рассеянно улыбаясь и крутя головкой по сторонам, цепко держала под руку окруженную всеобщим вниманием подругу. Радостное Надино настроение вдруг потеряло равновесие, сделало качок и начало резко падать, споткнувшись, – как о туго натянутую проволоку, – о чей-то колючий взгляд. Надя обернулась. В стороне от компании, на лавке перед входом в барак сидели две девицы и насмешливо смотрели на Надю. На обеих были тельняшки и обтягивающие джинсы, схваченные широкими офицерскими ремнями. На шее у рыжей болтался чеканный амулет на толстой цепи – под стать суровым обитателям Эльсинора; у другой, светловолосой, – острый желтоватый зуб на шнурке (как выяснилось позже – акулий). Надя заприметила парочку еще при посадке в автобус: обе высоченные, длинноногие, с небрежно распущенными по спине волосами, они вальяжно расположились на заднем сиденье, всю дорогу ржали, жевали бутерброды с колбасой, никого не угощая и не участвуя в общем хоре. Кажется, рыжую звали Жанной, а блондинку – Сашей. Теперь они сидели плечо к плечу, одинаково закинув ногу на ногу, и курили одну сигарету на двоих. И глядя на них, становилось ясно, что это неслучайное двуединое пространство наглухо закрыто для посторонних, а посторонние здесь все, включая и ее, Надю, и даже уникальная, с трудом добытая форма не обеспечивает ей, Наде, никаких преимуществ перед двумя полосатыми отщепенками.

Рыжая медленно затянулась сигаретой и, глядя сквозь ресницы на Надю, негромко сказала подруге: «Посмотри, Сашка, сколько комсомольского задора в этой пампушке!» Саша взяла протянутую ей сигарету, прищурилась: «Председатель совета дружины… Прямо слышу ее призывный клич: айда, ребята, наши уже на перевале эдельвейсы рвут!» Обе засмеялись понимающе. Надя отвернулась, быстро одернула курточку и, выпав из общей беседы, начала бесконтрольно грызть ноготь на большом пальце.

Приехал колхозный начальник с красным лицом в голубых прожилках, пригнал машину соломенных тюфяков, началось расселение по баракам: мальчики – левое крыло, девочки – правое. Окон в бараке не было, грубо сколоченные нары тянулись вдоль глухих стен двумя сплошными ярусами, оставляя лишь в середине неширокий проход. Надя с Симой устроились рядышком, на «первом этаже», застелили тюфяки предусмотрительно привезенными из дома простынками и, обживая старательно свой убогий приют, не сразу заметили, что обе «полосатые» раскинули свои пожитки как раз напротив, через проход, в углу на втором ярусе. Только что свитое гнездо оказалось, таким образом, просматриваемым сверху недругами и, значит, незащищенным. «Не обращать на них внимания», – строго приказала себе гордая Надя, но глаз, не зная гордости, тревожно следил, как рыжая Жанна извлекает из рюкзака лакированный портрет поэта-хулигана с трубкой во рту, как обе девицы шумно прилаживают его в углу под потолком, как сидят потом, свесив две пары невозможно длинных ног в проход и любуясь через плечо своей работой, а полосатые их тельняшки отражаются в глянцевом портрете, так что кажется, что и сам Сережа Есенин переоделся в тельняшку и присоединился к их союзу. Другие девочки, которым достался второй ярус, осмотрительно раскатали свои тюфяки в некотором отдалении от эксцентричной парочки, оставляя нейтральную зону из щелястых досок.

Перед отбоем Надя оглядела длинные ряды нар, равномерно лежащие на них тела, тускло освещенные лампочками, и в голове бесстрастно прокрутился обломок фразы из какого-то аграрного телерепортажа: «…стойловое содержание скота в колхозах Ленинградской области…».

Надя заснула с тяжелым сердцем.

Но как же хотелось влиться в эту новую студенческую жизнь, добытую у судьбы в жесткой конкурсной борьбе, как же хотелось насладиться своим честно выстраданным избранничеством, вписаться в студенческое братство, стать его неотъемлемой частью и сердечно радоваться этому единению! И Надя вписывалась как могла, и, закидав положенные по норме две дюжины ящиков сырым картофелем, раздувала с однокурсниками костры у кромки колхозного поля, пела под гитару про пихты и дожди и пекла картошку на всю прожорливую компанию…

Симочка обычно покидала костровые сборища задолго до их окончания, предпочитая пригреться у круглой печки, отапливавшей барак, и, замотавшись в одеяло, следить за злоключениями Оливера Твиста при свете голой лампочки (любимая, слезно перечитываемая в течение всей жизни книжка). Видимо, по причине хрупкой конституции, Сима быстро утомлялась, часто мерзла, и, хотя никому не жаловалась, но, наблюдая, как выковыривает она из вязкой земли-кормилицы картофелину тонкими куриными лапками, как потом долго прицеливается, чтобы попасть с двух метров клубнем в тарный ящик – и обычно промахивается и стоит в замешательстве: то ли ликвидировать промашку, то ли плюнуть и выковыривать дальше, – наблюдая это полное внутренней борьбы действо, даже самое равнодушное сердце содрогнулось бы от жалости. Разумеется, бедная Симочка никогда не укладывалась в норму, и Надя, верный товарищ, полагавшая, что и здоровьем, и выносливостью природа наградила ее в ущерб кому-то ближнему, неизменно приходила Симе на помощь. Казалось, что и естественный, ежедневный обиход самой себя требовал от Симочки гораздо больших усилий, чем у обычных людей: она долго одевалась по утрам, долго завязывала каштановые хвостики над ушами, нечеловечески долго умывалась в общественной уличной умывалке, поеживаясь и прикладывая пальчики к прозрачным с голубизной векам, и, когда уже грузовик, плотно упакованный студентами, собирался отъехать на поле, выбегала из барака, втягивая птичью головку в плечи, устремлялась к машине, неловко перепрыгивая через лужи и взмахивая руками… И снова открывали борт, чтоб втащить Симочку в кузов, а она смущенно улыбалась, прикрывая рот ладошкой: «Я извиняюсь, конечно!» И когда наконец грузовик сердито трогал с места, так что все с повизгиванием и хохотком заваливались на сторону, Симочка случайно оказывалась на коленях самого симпатичного мальчика, да так там и оставалась.

Тандем полосатых, то бишь Саша со своей дылдой подругой, «коллективное слияние в общем экстазе» у костра, понятно, игнорировали. Жизнь вели обособленную, где-то шлялись после работы, были однажды замечены на шоссе голосующими (хотя отлучаться из лагеря без специального разрешения было категорически запрещено), видели их и в лесу за полем распивающими винцо в компании умника очкарика Яшки, который с первого взгляда производил впечатление очень послушного сына очень приличных родителей, но довольно быстро обнаружилось, что это еще тот мастер эпатажа, и от курса к курсу эта его способность развивалась и совершенствовалась. Возвращались полосатые поздно, когда барак уже мирно спал, натыкались впотьмах на выставленные на просушку сапоги, гремели ведрами и прочим подручным инвентарем и, нашарив, наконец, выключатель, врубали свет и кричали, нахалки, командным голосом: «Всем встать!» – хохоча при этом, как безумные. Шумно лезли на нары к своему чубастому покровителю с трубкой в зубах и еще долго возились, шуршали, хрустели, что-то роняли, шарили, шептались, хихикали, так что даже смирная Симочка не выдерживала и, закрывшись одеялом с головой, шипела: «У-у, собаки!» – а Надя стискивала зубы, подавляя острое желание запустить сапогом в их наглые морды, а любимого поэта Есенина раздолбать в щепки к чертовой матери.

Казалось, весь окружающий мир интересовал обеих только как предмет, над которым можно подшутить, позабавиться, подковырнуть носком ботинка, подцепить длинной палочкой, пощекотать нежное брюшко, пощупать мохнатую поросль кривых ножек, с любопытством заглянуть в выпученные стеклянные глазки, да и отбросить в кусты, не оборвав, правда, ни крылышек, ни лапок, а только доведя до испуга.

Во имя сохранения собственного душевного здоровья Надя теперь, издалека завидев парочку, как заяц «шмыгала в кусты». Это было утомительно, унизительно, держало в постоянном напряжении, а значит, в каком-то смысле – в зависимости от обеих.

Злорадное удовлетворение, граничащее с восторгом, весь отряд пережил, когда Серега Завалюк, взрослый уже «дядька с усами», отслуживший до института в армии, в ответ на очередную дерзкую выходку полосатых схватил Сашку, сгреб в охапку и, зажав между крепких колен, прямо на борозде отшлепал по заднице здоровенной ручищей. Свидетели экзекуции завороженно следили, как яростно извивалась Саша, пытаясь высвободиться, как, пронзительно взвизгнув, извернулась по-кошачьи, вцепилась зубами в руку насильника и вырвалась наконец – лохматая, дикая, с раздувающимися ноздрями и пылающим лицом. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга исподлобья, как два крупных зверя, которые сейчас будут биться насмерть. Народ затаил дыхание. Саша медленно выпрямилась, вскинула голову и ледяным голосом сказала, глядя Сереге в глаза, что рукоприкладство-де, любезный, есть явный признак мужского бессилия, – и, окинув его узким оценивающим взглядом, чуть задержавшись на нижней части тела, добавила ядовито: «Мои искренние соболезнования». Бедняга удушливо покраснел – на бычьей шее и на лбу вздулись жилы, – рыча, бросился на оскорбительницу и, наверное, порвал бы ее на куски, если б его не схватили за руки трое ребят: «Да брось ты, Серега, нашел с кем…» Сашка крепко поддала носком сапога почти заполненный честный Серегин ящик, так что он перевернулся, и прямая, высокая, не спеша, направилась к своей борозде. Провожая Сашу долгим мужским взглядом, молодцеватый колхозный бригадир прищелкнул языком: «Эх, вы…бать бы ее хорошенько!» Сергей же, играя желваками, процедил сквозь зубы: «Рассчитаюсь с ней, сукой!» И выполнил обещание, рассчитался-таки, правда, не сразу, а через год, когда Сашу пропесочивали на комсомольском собрании факультета за крайний индивидуализм и антиобщественное поведение, а он, Сергей Завалюк, секретарь курса, держал тогда речь и выступил за исключение Александры Камиловой не только из комсомола, но и из института. Саша действительно чуть не вылетела из института, спасло только то, что она хорошо училась, а Жанна к тому времени уже забрала документы, решив, что будущая профессия ее не греет. Что же до комсомола, то с ним Александра рассчиталась сама – просто перестала платить взносы, а неплательщик, согласно уставу, автоматически выбывал из стройных рядов молодых борцов за коммунистическое будущее.

Холода той осенью наступили необычно рано. Ночью случались заморозки, днем эстафету подхватывали дожди. Солнце, истощившись, не радовало даже слабыми попытками пробиться сквозь сумрачные облака. Колхозные начальники нервничали, стращали: кровь из носу, а урожай должен быть убран до холодов, а ежели маменькины детки не успеют до холодов, то будут по снегу ползать на четвереньках – вплоть до последнего клубня! Обещание выполнили: срок пребывания студентов продлили, дневную норму увеличили, выходной упразднили.

Безуютные, раскисшие гектары российских полей растекались вокруг мертвым морем, а тонкая полоска леса в конце борозды – где-то там, у горизонта, – словно туманный островок земной тверди, смутно обещала спасение и защиту. «Пробороздил свою полосу – и гуляй Вася!» – подбадривал бригадир. Но как-то не гулялось. Костров по вечерам больше не жгли, танцев под хрипловатый магнитофон не устраивали, в сокровенную рощицу за бараком, где густогривые ивы полоскались в тихой речушке, тоже не потягивало. Возвращались после работы в стылый барак, растапливали печь, жались к огню, сушились – тепла хотелось больше, чем пищи, больше, чем любви и дружбы. Нет, наверное, все-таки не больше, чем любви. За ночь печка остывала, так и не успев прогреть барак, – спали одетыми. По утрам, после команды «подъем!» надо было всунуть ноги в непросохшие сапоги, вытолкать самого себя, любимого, на улицу, подтащить к умывальникам, стоящим в ряд, не смущаясь разницей полов, – в то время как каждая клетка тела выла, содрогалась, умоляла о защите, требовала законного уважения и заботы. Особенно страдали девочки: ничто не было приспособлено для их деликатных гигиенических нужд. Сам факт существования таких прискорбных нужд как бы отрицался по всеобщему умолчанию, и девочки скорее согласились бы умереть, чем сознаться в постыдной биологической тайне и связанных с ней неудобствах.

Народец подскис. Студенты подобрались в основном питерские, после школьной скамьи, домашние ухоженные дети, к грубостям и тяготам жизни, обрушившимся на них, абсолютно не готовые. Два перезрелых доцента, вынужденных курировать «новобранцев» и держать их в узде, подвыпустили вожжи – отчасти от сочувствия к ребятишкам, отчасти от отвращения к навязанной им роли надсмотрщиков. Теперь никто не загонял студентов в бараки перед отбоем, не отлавливал отбившихся овечек «по кустам» с фонариком, не отчитывал за недовыполненную норму. Полагая себя заложниками чужой равнодушной воли, и студенты, и преподаватели переживали некую окопную солидарность, уравнивавшую их друг с другом, да и в облике тех и других стало проступать общее выражение запущенности и беспризорности.

Кончался сентябрь. Подернутая желтой грустью природа уже грезила покоем зимних сновидений. Одним субботним утром, когда из-за проливного дождя отложили выезд на поле, Надя, энтузиазм которой начал давать катастрофическую течь, помчалась на центральную колхозную усадьбу, чтобы позвонить домой и услышать наконец мамин голос. После двухчасовых попыток выйти на линию связи с городом телефонистка безнадежно махнула рукой, захлопнула окошко и ушла обедать. Выйдя на деревянное крыльцо почтового отделения и пытаясь подавить подступивший к горлу комок, Надя вдруг увидела прямо перед собой красный «Икарус» с распахнутой дверцей. Автобус шел до города. «Домой!» – громко стукнуло сердце. Прочь из этого дурного, гадкого безлюбовного мира, где никто не скажет доброго слова, не погладит по голове, не поцелует на ночь, не положит на лоб ласковую руку, прочь от этих чужих навязанных людей, с которыми она должна жить, есть, спать на грязных нарах и которым до нее, Нади Марковой, нет никакого дела! Домой! «Подождите!» – закричала Надя, взмахивая руками, и с разбегу вскочила на подножку. Дверь за ней захлопнулась, автобус тронулся.

Едва ли, узнав о побеге дочери, Зинаида Михайловна положила бы «ласковую руку» на воспаленный Надин лоб. Женщина строгая и дисциплинированная, она, скорее всего, отправила бы взбунтовавшееся дитя обратно ближайшим рейсовым автобусом, а потом не спала бы полночи, капала валерианку в стопочку да молила Бога, чтоб никто из начальства про Надино дезертирство не прознал, а то ведь выпрут из института в два счета, характеристику испортят, стыдобища… беда! Что ж ты, Надя, делаешь?.. Да и отец, верно, покачал бы головой неодобрительно, как делал всегда, когда Надя приходила домой после тренировки заплаканная, так и не дотянув нескольких секунд до ожидаемого результата, постучал бы ребром ладони по столу: «А ты через не могу, Надька!»

«Икарус», подпрыгнув в последний раз на грунтовой дороге, свернул на шоссе. Дождь кончился. Солнце, вспоров раскаленным резцом зазевавшиеся облака, рванулось жадно наружу, осветило внезапным счастьем сосновый бор и тут же погасло.

– Девочка, тебе до города? – спросила кондукторша, наклоняясь к Наде.

– Мне?.. Нет… Сейчас остановите…

Доплетясь пешком до лагеря, Надя обнаружила там странную тишину. Барак был пуст. Подняв глаза, она увидела полосатые отблески на лакированном портрете Есенина и только потом разглядела Сашу Камилову. Та лежала на своем втором ярусе, закинув ногу на ногу, грызла сухарь и читала «Красное и черное» Стендаля.

– А где все? – растерянно спросила Надя.

– Народ в поле, где ему еще быть, – ответила Саша, не отрываясь от книжки.

Надя опустилась на табуретку у входа и поняла, что сейчас разрыдается на глазах у этой стервы.

– Я в лавку ходила за сухарями, вернулась – никого нет, – донесся до нее Сашин голос. – Видимо, всех на поле увезли… Дождь-то кончился. – Саша теперь сидела на нарах, смотрела из угла на Надю и вполне по-человечески улыбалась.

«Смотри-ка, снизошла до нас, смертных», – подумала Надя, а вслух сказала:

– И что ж теперь делать?

– А ничего, – беспечно откликнулась Саша, – отдыхать!

– Влетит нам, – покачала головой Надя.

– Ерунда! Скорей всего даже и не заметят… Не дрейфь, белка!

И Надя вдруг засмеялась и неожиданно для себя предложила:

– Может, чаю попьем… У меня кипятильник есть.

– А запросто! – воскликнула Саша и легко, бесшумно спрыгнула с нар.

«Гимнастка», – зорко отметила про себя Надя.

Они растопили печку, заварили чай в пол-литровой банке, раскинули салфетку на нарах. Осмелев, Надя задала вопрос, который давно ее занимал:

– Вы давно с Жанной знакомы?

– Всю жизнь. Ну, если быть точной – с первого класса.

Эта пылкая детская дружба – со слезными разлуками после уроков, восторженными встречами по утрам в школьном дворе и бесконечными телефонными звонками друг другу в промежутке – вызывала снисходительную иронию взрослых. Хотя обе девочки учились в одном классе, им так и не удалось посидеть за одной партой: учительница, пожилая женщина, профессионально ненавидевшая детей, не одобряла этот союз, считая его чем-то вроде мезальянса. Рыженькая спокойная Жанна выказывала видимое послушание и прилежность, в то время как Саша могла в середине урока встать из-за парты и выйти из класса, рассеянно поковыривая в носу. Учительница, у которой сдавали изношенные нервы, кричала вслед, дробно стуча указкой: «Куда, Камилова? Стоять!» Саша нехотя подчинялась, насупленно смотрела исподлобья, не понимая, чего хочет от нее эта костлявая старуха со злющими глазами и пучком седых волос, из которого вылезали в разные стороны шпильки. Остаток урока Саша проводила в углу, позволяя классу разглядывать свою ссутулившуюся спину и худую голую шею и только изредка поворачивая голову, чтобы поймать Жаннин сочувствующий взгляд. Родители Жанны в душе считали, что Саша плохо влияет на их единственную дочь; родители Саши тоже выражали недовольство, хотя бы потому, что уж больно много места и времени занимает эта необузданная дружба. Однако в позиции последних обнаруживалось одно уязвимое место: Жанна Соболева училась на «отлично», а Саша Камилова решительно не вписывалась в учебный процесс, и классическая фраза, в которой «мама мыла раму» (без надежды когда-нибудь ее домыть), в Сашиной тетрадке по чистописанию обычно срывалась с середины и кувырком летела со строки вниз – вместе с рамой, маминой тряпкой и ведром, – а заканчивалась откровенными «каляками-баляками» с жирными воинствующими кляксами.

Летом, когда детей развозили по пригородным дачам, девочки, вместо того чтобы бегать с ребятишками на речку и запасаться на зиму дефицитным для Питера ультрафиолетом, часами выцарапывали друг другу страстные письма и украдкой поджидали почтальона у калитки.

Когда подруги доросли до четвертого класса, Соболевы получили долгожданную отдельную квартиру в дальних новостройках – Жанну перевели в другую школу. Но ни расстояние, ни родительские запреты не помешали обеим совершать рисковые партизанские вылазки, чтобы увидеться друг с другом на несколько минут, а потом трястись в автобусе через весь город обратно домой в ожидании разоблачения. Года через полтора обман раскрылся, родители проявили поразительное единодушие: обе девочки были выпороты папиными офицерскими ремнями. Но уже через несколько дней Саша поджидала Жанну в скверике, затерявшемся среди блочных домов, и, обливаясь слезами, они поклялись друг другу в вечной дружбе: ничто не может их разлучить, вот вырастут они и уже никогда, никогда не будут расставаться!.. Что там Герцен и Огарев на Воробьевых горах!

– …С первого класса, надо же, – c уважением сказала Надя. – И в один институт поступили… Почему именно в наш?

– А нам без разницы было, лишь бы вместе, – сказала Саша, прихлебывая чай. – Сухари бери, они с маком.

Так уж получилось, что большинство Надиных подруг были одновременно и ее соперницами по команде. Как только включался секундомер, дружба заканчивалась. Все помыслы, все душевные усилия сосредотачивались на прямоугольнике голубой воды. Изо дня в день: утренняя тренировка, школа, вечерняя тренировка, ужин, уроки, спать, утренняя тренировка… Ни на что другое не оставалось места. И теперь это самое место, которого не было, вдруг обнаружило себя и беспокойно зашевелилось.

– Покурим? – предложила Саша, когда с чаепитием было покончено.

– Я не курю, – сказала Надя.

– И не пробовала?

– Нет, ни разу.

Саша пожала плечами, вышла в предбанник и, присев на лавку, закурила. Предбанник был тем хорош, что в нем имелось окно в какой-никакой, а мир, и, сидя на лавке, можно было этот мир наблюдать, оставаясь недосягаемым для ветра и дождя, – вот хоть ту же раздолбанную грузовиками дорогу, уходящую в поля, да несколько старых тополей на повороте. Надя пристроилась рядом с Сашей.

– Дай затянуться.

Саша протянула ей сигарету:

– Только не говори потом, что я тебя совратила.

Надя неловко взяла дымящуюся сигарету, поднесла к лицу, глядя на нее, как на неопознанное насекомое: опасно-неопасно. Голубоватая струйка дыма достигла ее ноздрей, она фыркнула, сморщилась, замотала головой:

– Нет, не буду…

– Как угодно.

– Твои родители знают, что ты куришь?

– Если родители все будут знать про детей, то очень скоро состарятся.

Обе засмеялись.

– Вот твои все про тебя знают?

– Ну-у… Думаю, что да. – Ответ был неверный. Например, Надя до сих пор не сказала матери, что ее выкинули из сборной по плаванию: духу не хватило признаться, что не оправдала высоких родительских ожиданий. Рассыпалась цель, рухнула мечта, составлявшая содержание всей жизни.

Все кончилось неожиданно и жутко просто. После очередного заплыва тренер – можно сказать, вторая мать – взглянула на секундомер и буднично вынесла Наде смертный приговор: «Неперспективна». И перестала обращать на нее внимание. При воспоминании об этом у Нади начинало больно ныть под ребрами.

Снова заморосил дождь, лужа перед бараком подернулась рябью.

Саша поднялась, вышвырнула окурок сквозь раскрытую дверь на улицу, встала в проеме, скрестив на груди руки и расставив широко ноги в высоких сапогах. Ее силуэт отчего-то напомнил Наде фигуру Гулливера на аллее в ЦПКиО и то детское ощущение прижатости к земле, когда она, как настоящий лилипут, проходила между ног гиганта.

– О, кажется, наши возвращаются, – встрепенулась Саша и, обернувшись к Наде, вежливо наклонив голову, сказала: – Спасибо за чай. И за приятную беседу.

– Тебе тоже, – сдержанно ответила Надя, вставая.

Аудиенция окончена.

Как и предполагалось, никто не заметил их отсутствия на поле – не до того было. Подмоченные дождем студенты выглядели сумрачно. Выяснилось, что отряд проторчал на поле полтора часа без дела, картофель собирать было не во что: не подвезли тару. Оба доцента в одинаково сдвинутых на затылок шляпах остервенело ругались с колхозным начальством, не стесняясь присутствующих студентов. Нехороший, злобный огонек в их глазах горел теперь как неугасимая лампада, в которую заботливо подливают каждый день масла. В этот момент к бараку подкатили синие «Жигули», и очень кстати, как рояль в кустах, возник перед толпой чистенький, ухоженный, гладко выбритый мужик во франтоватой кожаной куртке – представитель от института, ответственный за связь с подшефным колхозом. Не зря приехал: в ректорат поступил «сигнал» (а по-простому, «телега») от группы родителей, недовольных условиями, в которых содержатся их дети. Выходило, что колхоз сильно смахивает на исправительно-трудовую колонию. Антисанитария, плохое питание, отсутствие элементарных удобств, страшно сказать, за месяц студентов ни разу в баню не свозили. К тому же сроки так называемой трудовой практики были произвольно удлинены в ущерб учебному процессу. В общем, скандал намечался.

Через час к бараку подогнали грузовик с надписью «Люди» на заднем борту – тот самый, что обычно отвозил студентов на поле. Водитель, поймав во дворе первого попавшегося студента, хмуро сказал: «Давай, парень, свистай всех ваших, в баню поедем, а то, говорят, завшивели тут. И по-быстрому, суббота сегодня».

После соскребания наросшей месячной коры под ней обнаружилось молодое здоровое тело с гладкой кожей и горячей кровью, жаждавшее праздника жизни. В поселке контрабандно отоварились плодово-ягодным крепленым вином, в народе известном как «плодово-выгодное», подсыревшим печеньем, килькой в томате и сигаретами «Шипка» без фильтра. Водитель поторапливал нетерпеливо – судя по торчавшей из кармана брюк поллитровке, у него был свой резон спешить – и с вышибающим душу ветерком домчал распаренных, повеселевших студяг до барака.

Было уже совсем темно и довольно поздно, когда началось осторожное движение из левого крыла в правое. Мальчики стайками просачивались в девичью половину. Девочки, чистенькие, с промытыми волосами и блестящими глазками (в бане шустрые девочки, не веря своему счастью, успели даже простирнуть нижнее бельишко в шайках), бойко организовали стол на чемоданчике, водрузив его на нарах, под густой тенью от верхнего яруса. Пришлось разуться и сесть вокруг, поджав ноги по-турецки. Кружек на всех не хватало, делили на двоих, что сближало. Более скромные девочки чинно пили чай в сторонке, но и их нравственное чувство не устояло, соблазненное всеобщим весельем: робко подсели к компании, устроившись в заднем ряду. Появление очередной партии мальчиков вызвало новую волну оживления, пришлось сплотиться, теснее прижаться друг к другу. Открыли еще бутылку. Появилась гитара. Кто-то предложил погасить верхний свет (как будто был еще и нижний), ограничились тем, что выкрутили одну из лампочек. Симочка осторожно обжималась с самым симпатичным мальчиком – у него был приятный прибалтийский акцент, и его звали Валдисом. Они пили из одной кружки, голова кружилась от незнакомого счастья, и Симочка тихонько хихикала, прижимая ладошку ко рту. Надя, слегка охрипшая, пела про свечи, а потом предложила вскипятить чаю на всех. Чаю никто не хотел. Бутылки с плодово-выгодным материализовались из воздуха одна за другой. Очкарик Яшка, ища глазами полосатых подружек, нараспев декламировал черные стишки: «Я спросил электрика Петрова: для чего тебе на шее провод? Ничего Петров мне не сказал, только тихо ботами качал». В проходе между нарами спонтанно начались танцы.

Разрядка шла по полной программе.

Распустив пушистые гривы по спине, Саша с Жанной в поисках праздника жизни двигались совсем в другом направлении и случайно – или нет – забрели в кухню при пищеблоке, где скучающие интеллигентные доценты коротали очередной вечер за очередной бутылкой водки, изливая друг другу скопившуюся злую досаду. Разговор их уже достиг той критической точки, когда так желанно присутствие женщин – да просто чтоб разрядить атмосферу и оживить уставшие мужские нервы. Увидев на пороге скульптурные изваяния двух статных девиц в тельняшках, стоящих плечо к плечу, мужчины непроизвольно приподнялись. Обоим было под сорок и при внешнем различии в них обнаруживалось внутреннее сходство, может быть, оттого что оба были холосты, одиноки, бездетны, имели склонность к долгим философским беседам и трепетно оберегали свои дурные привычки от чьих бы то ни было посягательств. Нарушив «уставные отношения», доценты предложили студенткам разделить компанию. Николай Николаевич, по прозвищу Ник-Ник, у которого никогда не стиралось меланхолическое выражение с чуть тронутого оспинами лица, извлек предусмотрительно заначенную на утро бутылку сухого. Владимир Александрович, вальяжный, крупный, похожий на морского котика, разрезал красное яблоко на две части и галантно протянул половинки девушкам. Девицы глотнули вина, доценты опрокинули водочки, приосанились, подраспушились и продолжили прерванную «умную» беседу про иллюзии как порождение человеческой слабости. В глазах студенток появились искры интереса и, хотя им отводилось, по замыслу, место пассивных слушателей, они через несколько минут неожиданно бойко «въехали» во взрослую дискуссию мэтров. Реальность мира – это вообще иллюзия, заявили девицы, на самом деле мир – это сонмище пульсирующих идей, существующих сами по себе; а человек просто подхватывает вибрацию, и только в его сознании она приобретает конкретную форму, допустим, красного треугольника или зеленого круга, – говорили девицы, ловко перенимая инициативу друг у друга, – и то, что один видит как красный треугольник, другой воспринимает как зеленый круг, но обозначаем мы это одним и тем же условным понятием – дерево…

Возникла небольшая пауза.

– Барышни субъективным идеализмом интересуются? – спросил, покашляв, Ник-Ник.

Нет, ответили, никакими «измами» они не интересуются, а предпочитают познавать мир своим умом, исходя из собственных ощущений.

Дуэт был сработан крепко.

Владимир Александрович уронил надкушенный огурец, наклонился, подобрал огрызок с пола и, не найдя куда его выбросить, сунул в консервную банку с окурками.

– Позвольте поинтересоваться, сколько юным философиням лет?

– Семнадцать.

– Странно, – сказал Ник-Ник, не глядя на барышень, а обращаясь исключительно к своему напарнику, – обычно женщины не интересуются миром как целостной системой.

– Значит, мы не обычные женщины, – парировали девицы и засмеялись заразительно.

– Нет, ты посмотри на этих юных нахалок! – воскликнул Владимир Александрович, опять же говоря о девушках в третьем лице, словно их тут и не было. (Будь Саша и Жанна постарше и поопытней, они, конечно же, угадали бы в поведении обоих трогательную мужскую застенчивость, наспех спрятавшуюся за видимой пренебрежительностью.)

Саша обняла коленку, слегка откинулась назад и, склонив к плечу голову, посмотрела на преподавателя:

– Так что если бы, к примеру, вы, Владимир Александрович, смогли взглянуть на себя моими глазами, то нашли бы, что вы – это вовсе не вы, а нечто лохмато-бесформенное…

– Ну хоть симпатичное? – улыбаясь, спросил Владимир Александрович и немного покраснел.

– Пожалуй, – уклончиво ответила Саша и тоже порозовела.

Все засмеялись, только Ник-Ник горестно покачал головой, глядя в пространство.

– Глядя на вас, кажется, что мир имеет исключительно горький вкус, – поддела его Жанна и сочно откусила от яблока.

– А, по-вашему, он какой – сладкий?.. Ах да, у барышень теория субъективного восприятия… Что одним – горько, другим – сладко…

– Тогда как же мы, люди, можем договариваться друг с другом, согласно вашей идее? – спросил слегка захмелевший Владимир, сохраняя добродушно-ироничный тон.

– А мы и не можем! – весело ответили девицы.

– Смотри, – сказал Ник-Ник, обращаясь к коллеге, – у них еще нет сеточки в глазах.

– Какой сеточки? – не поняла Александра.

– Сеточка, детка, – это когда… а!.. – махнул он рукой. – Вырастешь, узнаешь.

Владимир Александрович мягко тронул сидевшую рядом Сашу за плечо, слегка развернул к себе, приблизил лицо, словно бы хотел убедиться, что сеточки и вправду нет. Саша увидела совсем близко его хмельные ласковые глаза, мягкий красивый рот… В это лицо было до жути приятно смотреть.

– Сеточки точно нет, – подтвердил он тихо, не отпуская ее взгляда.

Горячая мужская ладонь прожигала плечо. Саша опустила ресницы, качнулась в сторону, освобождаясь от наваждения, и неловко засмеялась.

Разошлись часам к двум ночи.

– Эх, был бы я лет на десять моложе, – вздохнул Владимир Александрович, глядя вслед уходящим девушкам.

Саша украдкой обернулась, прежде чем закрыть за собой дверь.

– Наливай, Ник, – махнул рукой Владимир, ощущая подзабытую душевную взволнованность.

– Сеточки нет, понимаешь, о чем я? – подперев рукой щеку, горестно бубнил Ник, словно разговаривая с самим собой.

Подчавкивая сапогами в стылой жиже, Жанна отыскала в темноте Сашкину руку – устойчивости в ногах не было.

– Старперы, – хихикнула она, припадая к подруге.

Саша, настроенная романтически, пропустила ее слова мимо ушей и вдруг громко воскликнула: «Смотри, какое небо!»

– «Соня, ты посмотри, какая ночь», – передразнила Жанна и подняла голову.

Небо, впервые за много дней очистившееся от облаков, сияло россыпью ярких осенних звезд.

– Как ты думаешь, сеточка в глазах что значит? – спросила Саша после паузы.

Жанна, запрокинув голову, завороженно вглядывалась в ночное небо.

– Это когда звездное небо над головой означает всего лишь безоблачную погоду – и ничего больше.

Эта «сеточка» крепко обвилась вокруг памяти, и много лет спустя Александра Камилова беспокойно вопрошала Надю Маркову, приближая к ней лицо и снимая очки: «Слушай, белочка, у меня не появилась сеточка в глазах?» – «Нет, дорогая, только под глазами», – честно отвечала Надежда Павловна.

На следующее утро обнаружились печальные последствия загульной «банной» ночи. Часть «бойцов» полегла с высокой температурой после лихой поездки из бани в открытом грузовике; другие – с посеревшими лицами корчились в спазмах за бараком, умирая от позора. Чувство похмельного физиологического страдания, большинству доселе незнакомое, тесно переплеталось с ощущением греховности, словно у тела есть собственная взыскующая совесть.

Доценты, заросшие щетиной, с мутными глазами, орали на студентов, пытаясь вытащить их на поле: угрозы об исключении из института слегка дергали по нервам, но сильного впечатления не производили. Отряд был болен и морально разложен. Ночной загул никого не сблизил, а разобщил еще больше. Самый симпатичный мальчик, белокурый Валдис, не проявлял к Симе ни малейшего внимания. Надя потеряла голос и теперь говорила шепотом. Очкарик Яшка разбил свои окуляры и передвигался на ощупь, требуя собаку-поводыря. Обстановка накалилась еще больше, когда Люду Короткову, улыбчивую большеротую девочку, увезли на «скорой» в местную больницу с сотрясением мозга и сломанной челюстью. Ночью она упала со второго яруса нар: бедняжке приснилось, что она дома, на своей девичьей тахте, и, чтобы встать, нужно только спустить ножки и сунуть их в тапочки с помпонами.

Даже смешливые «полосатые», Жанна с Сашей, попритихли. В есенинском углу, судя по всему, тоже развивался драматический сюжет. Жанна теперь по вечерам делала самостоятельные «вылазки» из барака, исчезая надолго. Саша лежала на нарах, свернувшись клубком, и читала своего Стендаля или сидела подолгу в предбаннике, накинув ватник на плечи и глядя в темное пустое окно. Жанна возвращалась поздно, тихонько пробиралась на нары, и уже ни возни, ни смеха, ни перешептывания – ни звука не доносилось оттуда, только напряженная тишина. Все уже знали, что у Жанны роман с Сергеем, тем суровым парнем с тяжелым взглядом, который публично отшлепал Сашку на картофельном поле. Однажды Жанна вернулось под утро, и Саша, хмуро взглянув на нее исподлобья, увидела шальные глаза, припухшие губы, яркий румянец на щеках. «А это что?» – спросила, коснувшись пальцем багрового следа на шее. «А вот то!» – с вызовом сказала Жанна и откинула назад рыжую голову, обнажив шею.

На следующий день Жанна заболела. Саша схватила попутку и поехала в поселок за аспирином. А когда вернулась, ей сказали, что Жанну Соболеву отвезли в город.

– Кто отвез? – спросила Саша, обращаясь к Наде.

– Не знаю… – замотала головой Надя.

– Так ее же Сережа Завалюк увез, – объяснила Симочка и, перехватив укоризненный Надин взгляд, прижала пальцы к губам. – Ой, я что-то не то сказала?

Саша не повела бровью. Развернулась, вспрыгнула на нары. Жанниных вещей не было. На одиноком Сашином тюфяке, под портретом Есенина лежала записка: «Прости».

Надя посмотрела на ссутулившуюся Сашкину спину и почувствовала пронзительную, до слез, жалость – и к этой чужой заносчивой девочке, потерявшей драгоценную подругу; и к влюбленной, отвергнутой Симочке, молча переживавшей свою отвергнутость и тихонько поскуливавшей во сне; и к себе самой, никому не нужной, никем не любимой, «неперспективной»…

Почему так?

* * *

Московский вокзал в желтых огнях, людская толчея, пар изо рта, сладко-тревожный запах угля, перрон, с которого под звуки «Гимна Великому городу» отправится через несколько минут московский поезд.

– Ну, Сашка, давай на посошок, – говорит Надя, доставая из сумочки шкалик коньяка.

Мы делаем по глотку, Надя ломает на кусочки плитку шоколада, не снимая фольги. Льдистый осколок горячо и сладко тает во рту.

– Не знаю ничего вкуснее шоколада на морозе, – говорю я.

– На, возьми с собой. – Надя протягивает мне плитку «Золотого якоря». – Тебе завтра с утра понадобятся силы.

Завтра предстоит встретиться с режиссером, уточнить детали по сценарию и подписать договор со студией. Это официальная цель моей поездки. Но есть еще другая, тайная, личная… Именно эту неофициальную сторону имеет в виду Надежда, когда спрашивает меня, пытливо глядя в глаза:

– Ты ведь приняла решение, правда?

– Да.

– Вот и следуй ему. Разорви, наконец, эти путы. И возвращайся свободной.

Диктор объявляет, что до отправления «Красной стрелы» остается одна минута. Надя стягивает перчатки, обнимает меня.

– Не забудь в нужный момент надеть бронежилет.

«Бронежилет» следовало всегда иметь под рукой и мысленно надевать, когда необходимо защищаться от проникающего потока чужой нехорошей энергии, чтобы стать неуязвимой.

Я прижимаюсь к Надиной прохладной щеке:

– Держи за меня кулачок, белочка.

– И кулачок буду держать, и палец в чернильнице! – говорит она, подталкивая меня к вагонной двери. – Ну, с Богом…

И поезд трогается.


Приезжая в столицу, я обычно останавливалась у Юры, старинного друга, мастера умирающего искусства бесед «о высоком», воспитавшего в тихом Бармалеевом переулке, где раньше жил, плеяду кухонных философов. Его называли Учитель. Нас с ним связывала – даже не дружба – некая духовная солидарность и нежная привязанность.

– Сашка! – воскликнул он, встретив меня на пороге. – Как хорошо, что приехала к больному одинокому старику.

На «старика» он, конечно, не тянул: спина была по-прежнему прямой, голова горделиво посаженной, мускулистое тело сохранило природную плавность линий – как у индийского бога. И только в глазах припряталась мутная, запущенная тоска.

Мы пили кофе в его уютной холостяцкой кухне. Вместе с шумом Садового кольца сиреневый зимний рассвет пробивался сквозь петли лиан, плотно обнимавших широкое окно. На подоконнике подрастали в ящике ранняя петрушка и зеленый лук. Квартира напоминала запущенный буйный зимний сад. Юра неохотно собирался на работу, размышляя вслух, бриться или не бриться.

– Брошу эту лямку к черту. На пенсию хочу. Сейчас можно досрочно, говорят.

Когда бармалеевское сообщество распалось, закончилась и просветительская миссия Юры. Растворилась в туманной дали за спиной «эпоха застоя». Щекотавшее нервы слово «нелегально» исчезло из обихода – нелегальным осталось разве что производство подпольной водки. Разверзлись врата в царствие свободы, и миллионы граждан с проснувшимся самосознанием повалили туда, по пути выдирая с мясом телефонные трубки из автоматов и переворачивая урны на улицах. В новую систему Юра, понятно, не вписался, как не вписывался ни в одну из предшествующих. «Помыслить» вслух было не с кем, сбыть накопленный духовный капитал – некуда. Учитель остался не у дел.

– В сущности, необходимость труда – это трагедия человека, – сказал он, закидывая в рот таблетку антидепрессанта и запивая водой из-под крана. Вытащил из пачки полувысыпавшуюся сигарету «Прима», затолкал ее в короткий самодельный мундштук, энергично оторвал пустой бумажный кончик. С удовольствием затянулся и продолжил, откинувшись на спинку стула: – Труд предполагает постоянное насилие над собой как над личностью. Мало кто задумывался о трагической сущности труда…

– Отчего же, я думаю о трагической сущности труда ежедневно, – сказала я. – Как проснусь утром, так начинаю думать. Обломов так и остался моим любимым литературным героем.

Если бы, не дай бог, пришлось подавать о себе объявление в газету, в раздел «знакомства», то оно бы выглядело примерно так:

«Стосемидясятисантиметровая особь женского пола с дурными привычками и врожденным отвращением ко всякого рода деятельности не возражает встретиться с себе подобными для занимательных бесед и совместного свободного парения в теплое время года».

Страшно вспомнить, сколько усилий было потрачено на борьбу с порочной ленью. С какой скрупулезностью записывался в толстую коленкоровую тетрадь подробный распорядок дня, до отказа наполненного полезной деятельностью! Как ласкала взор графа «Ежедневные физические упражнения», гибко сворачиваясь в позу «лотоса» и свободно растягиваясь в шпагате. Пункт «Прогулки на св. воздухе» излучал румяное здоровье, не подточенное никотином и бессонными ночами. Сквозь строку «Работа» проступал строгий графический профиль, с утра сосредоточенно склонившийся над исписанным листом. В разделе «Питание» тарелка макарон с тушеным мясом в сметанном соусе неукоснительно отодвигалась в сторону, уступая место кусочку постной телятины, обложенной листиками салата. В постскриптуме «Прочее» имелось еще несколько положений вроде: «гладить белье сразу после стирки» и «не отвечать на телефонные звонки М.». Некоторое время все шло неплохо: закусив удила, я выполняла предъявленные к себе требования пункт за пунктом. Примером были миллионы тружеников, которые по утрам заполняли вагоны метро без единого жалобного стона. Но потом допускалась вольность. Например, слыша, как истерически надрывается междугородный телефон и зная наверняка, что звонит именно М., я хватала трубку и жадно вслушивалась в его голос. Нарушение одного пункта программы влекло за собой лавинообразный крах всей системы. А когда я спохватывалась и вспоминала про заветную тетрадь, то все мои благие намерения, аккуратно оформленные в виде граф, столбцов, пунктов и подпунктиков, хохотали мне в лицо, кривлялись и высовывали длинный язык в отсветах адского пламени. «Где ж твоя сила воли, Александра?» – вопрошал меня внутренний голос. «Сила есть, воли нету», – понуро отвечала я. И чтобы окончательно не подорвать зыбкое чувство самоуважения, приходилось пускать себя на самотек, пока тот же голос внутри, но уже гневный, требовательный, не скажет снова: «Так жить нельзя!»

В отличие от меня, Юра не пытался с собой бороться. Как древнекитайские даосы, он предпочитал следовать естественному ходу вещей, не допускающему насилия над природой человека. «Потребность в деятельности, – говорил Учитель, – должна быть органичной, спонтанной, ни в коем случае не принудительной. Праздность, которую ошибочно называют ленью, есть необходимое и продуктивное состояние для развития человеческого духа. Именно в праздности вещи открывают человеку свою истинную суть».

Эту тему мы развивали долго и с удовольствием, пока Юра не спохватился:

– Черт, я должен был быть на работе два часа назад! Вечером договорим, – сказал он, натягивая потертую кожаную куртку на меху.

– Понимаешь, у меня сегодня сложный день. Не знаю, когда вернусь.

– Не до ночи же ты будешь на студии сидеть?

– После студии у меня еще одна важная встреча, – замялась я.

Он нахохлился.

– На, возьми ключи, – сказал, не глядя на меня.

И уже в дверях добавил: «Ты все-таки постарайся пораньше. Поговорить очень хочется».


На студии мне сунули несколько экземпляров договора, указали галочками, где надо расписаться, и я расписалась, не особо вникая в детали. Чтение официальных документов – дело замысловатое, далеко не каждому человеческому уму доступное, тут надо иметь особые изгибы в коре головного мозга. К тому же атмосфера любого учреждения с унизительной повторяемостью внушает мне робость и наводит на мысль, что мир без меня полон, а мое существование в нем – непредусмотренная, мешающая случайность. Однако вести себя следует так, словно здесь тебя все давно ждали, только не догадывались об этом. Люди, хорошо ко мне относящиеся, время от времени объясняли, как надо открывать ногой дверь любого присутствия, но подозреваю, что сами они никогда этого не делали. Кажется, не устояв от соблазна, я тоже несколько раз давала подобные советы.

Сумма гонорара впечатляла. Мой шеф, руководитель проекта, в мастерской которого я обучалась ремеслу сценариста документального кино, по-отечески обнял меня за плечо:

– Ну, Камилова, поздравляю. Не зря я с тобой мучился: Ежи выбрал именно твой сценарий, – сказал он с легким нажимом, то ли желая сделать мне приятное, то ли намекая, что в этой победе есть доля и его участия, и, стало быть, моя судьба ему не безразлична. – Будем делать кино с прицелом на фестиваль.

Он был добрый, мягкий человек – «Папа Рома» – и, слава богу, ничему не учил своих учеников. (Да и можно ли кого-то чему-то научить? Этот глагол, свернувшись в кольцо по-змеиному, кусает свой хвост, то бишь существует только с возвратной частицей «ся».) Но иногда после читки вслух ученического опуса шеф добродушно посмеивался, глядя на взволнованного автора: «Ну и? Про что пишем, дорогуша?» Сам он параллельно со сценариями писал вполне конкретную вещь: книгу под названием «Я и мои женщины». Там было несколько частей: «Мои жены», «Чужие жены», «Любовницы», а далее следовали главы – «Марианна», «Люся», «Магда Казимировна», «Верочка», «Бриджит», «Люся-2», «Зина и Фатима».

Зина и Фатима были из последних, кажется, он познакомился со знойным дуэтом в троллейбусе и помог снять комнату в Москве. Но после того как барышни начали жаловаться, что у них нет сапог на зиму, отношения заметно охладели. Он огорчался и говорил, что в каждой женщине рано или поздно просыпается акула. Время от времени мэтр приглашал свою небольшую мастерскую («две девочки, три мальчика») домой и угощал блюдами собственного приготовления – французским луковым супом, венгерским гуляшом, узбекским пловом с барбарисом. Готовил он отменно, как большинство одиноких стареющих мужчин, но порции были плачевно умеренными, лишь дразнящими молодой здоровый аппетит. Попросить добавку у мастера решалась только Антонина, рубенсовских форм женщина, изумительно точно, почти не спотыкаясь, игравшая роль эдакой разбитной фольклорной хохлушки, чье пшенично-молочное естество не знакомо с лукавыми условностями. Протягивая опустошенную тарелку, она говорила, быстро обласкав языком зубы под верхней губой: «Мастер, это было потрясающе, но вы меня не удовлетворили». Возвращаясь в общагу после изысканного ужина «У Мастера», ученики голодной сворой устремлялись на кухню и варили котел картошки в мундире. У Антонины всегда можно было разжиться чесночным розовым салом, которое она резала щедрыми ломтями на газете, а то и мутноватой горилкой, привозимой из родного украинского городка. Именно Антонине пришла в голову мысль, что у мастера не грех попросить деньжат взаймы до стипендии, а то и до первого гонорара – он все равно зарабатывает больше, чем тратит. Папа Рома никому не отказывал, обычно давал меньше просимой суммы, зато никогда не напоминал о долгах. Словом, с мастером нам повезло.

– Значит так, девочка, – сказал он, глядя на меня сквозь сильно затемненные очки, – гонорар тебе пришлют на днях – скоро в каретах будешь ездить. Завтра прилетает Ежи, посидим у меня дома, в неформальной обстановке, директор подъедет, оператор, я мясо с грибами сделаю… А послезавтра поедете натуру смотреть.

– А сценарий? Режиссерский сценарий? Я хотела бы…

– Завтра. Завтра все прочитаешь, все обсудим.

– Вы сами-то его читали?

– Читал, оригинальная трактовка… Не волнуйся, детка, режиссер крепкий, с именем, ты, можно сказать, в хороших руках. То есть я имею в виду твой сценарий, – поправился он с легким смешком. – Только не выпендривайся…

Я ясно вспомнила руки этого польского Ежи: мелкие, слабоватые, на взгляд – вялые и сырые, что и подтвердилось при первом рукопожатии. Мы встретились у гостиницы «Космос», где он остановился. Бедняга прикрывал кулачком с острыми костяшками свою астеническую грудь от порывов осеннего ветра. Я посмотрела сверху вниз в его голубые выцветшие глаза и подумала, что если поместить нас в бассейн с водой, то я вытесню примерно в два раза больше жидкости. Пришлось тепло улыбнуться, скрывая разочарование, – мелкие и непьющие мужчины вызывают у меня недоверие.

Не меньше часа простояли в очереди к таинственному окошечку, за которым гостям выписывали пропуска. Очкастая дама в форменной голубой рубашке сканировала пальцем длинные списки, сверяясь с паспортными данными, и на мой вопрос, что это она делает, мне тихо объяснили из очереди: выясняет, не находится ли данная персона в розыске по Интерполу и не замечена ли в порочащих связях с иностранцами. Я, как загипнотизированная, следила, изогнув шею, за остро отточенным бледным ногтем. В какой-то момент нервы сдали, и кольнула абсурдная мысль, что сейчас этот ноготь вонзится в мое имя, я буду уличена в нехорошем, выведена наконец на чистую воду и с позором выкинута охраной за дверь. Стоявший за моим плечом Ежи опустил голову и отошел в сторонку. Он неплохо ориентировался в советской действительности, сносно говорил по-русски, но, вероятно, сам факт настойчивого выискивания моей фамилии в черных списках все же отбрасывал компрометирующую тень, и наше сотрудничество изначально было помечено червоточинкой. Что и подтвердилось, как только я получила пропуск и мы наконец вошли в вестибюль гостиницы. Ежи замялся и предложил побеседовать в холле на первом этаже (не в его номере и даже не в кафе!). Там было шумно и полно народу. Тишайшим голосом он начал излагать свою интерпретацию сценария (приходилось наклоняться к нему, чтобы лучше слышать потраченную акцентом речь, и время от времени переспрашивать). Стараясь следовать за ходом режиссерской мысли, я чувствовала, что меня тащат в темные закоулки чужого сознания, куда не проникает дневной свет, где задувают леденящие сквозняки, жалобно поскрипывают тощие сосенки-уродцы, глаза одичавшего голодного пса светятся в темноте, женщина-функционер, не снимая очков и блузы, отдается на могильной плите оборванцу-сторожу, и при этом за кадром почему-то играют гимн Советского Союза. Я подумала, не произошло ли тут ошибки, и речь идет о каком-то другом сценарии, который я не только не писала, но и не читала. Возникло нехорошее предчувствие. Устав напрягать слух, я отстраненно вгляделась в моего собеседника и представила его подвешенным на крючке за петельку пиджака в пустом гардеробе – будто все ушли, а его забыли. Он слабо покачивается и подсучивает ногами, пытаясь освободиться, – брюки задираются, обнажив безволосую голень. Тут прихожу я, протягиваю к нему руки и говорю: «Ну иди сюда, маленький, я сниму тебя с вешалки…»

– Я сказал что-то смешное? – настораживается мой собеседник, и его пальцы распахиваются в недоумении. – Вы улыбаетесь, Александра.

– Нет-нет, продолжайте, пожалуйста.

Он продолжил, но уже не так уверенно, срываясь временами на польский. Сквозь Ежино пшиканье и цыканье мысленно хладнокровно раздеваю пана догола (он капризно сопротивляется) и запускаю, согласно следующей мизансцене, в постель… ну, скажем, с мулаткой, довольно крупной, большезубой, с гибкой сильной поясницей. Шлях, как подкошенный, откидывается навзничь от ленивого толчка ее узкой розовой длани, раскидывает в стороны руки, всхлипывает, тоненько подскуливает, мотает головой по подушке, противясь натиску грубой женской силы – и сладостно сдаваясь, плача, лупит ладонями по скомканной простыне…

Ежи вдруг затих. Мы встретились взглядами. Сканирующий луч проник в мой зрачок, успев выхватить свежий оттиск картинки, где мой собеседник все еще бьется в руках темнокожей дикарки. Устремленные на меня глаза Ежи округляются, прозревая. Я чувствую, как краснею, тем самым подтверждая, что его интуитивно-поисковая система сработала точно. Поляк дергает головой и делает спазматическое глотательное движение. Тяжелая пауза зависает в воздухе, как шаровая молния… Пытаясь справиться с ситуацией, задаю первый пришедший на ум вопрос, вроде: когда он предполагает закончить режиссерский сценарий (заметаю следы). Он отвечает не сразу. Я гашу сигарету в пепельнице, и мы настороженно прощаемся до следующей встречи: «Было очень приятно…» – «Мне тоже…» Мелькнувшее на секунду выражение его жестко поджатого рта наводит на мысль, что альковная сцена, разыгранная моим разнузданным воображением, была ошибкой – что называется, не соответствовала «правде жизни», – а правда в том, что этот хрупкий восточноевропейский экземпляр homosapiens на любовном поприще – напорист, требователен и беспощадно-целеустремлен… На всякий случай стараюсь запомнить наблюдение – может, пригодится для литературного опуса…


– Так завтра, часов в пять, у меня, – напомнил шеф, когда мы прощались с ним в студийном коридоре. – Кстати, где ты остановилась?

– У знакомых.

Он быстро и заинтересованно оглядел проходящую мимо девицу.

– Где, говоришь?

– У знакомых, в центре.

– Хочешь, за тобой завтра заедут?

– Нет, спасибо, в этом нет необходимости.

– Между прочим, – он взглянул на меня с улыбкой старого опытного лиса, – как твой суфий поживает, Мурат? Бродил тут сегодня по студии с глазами убийцы. Я подумал – неспроста. Ладно-ладно, не морщи нос, тебе это не идет. Только без крови, дорогая… Восток – дело тонкое. – И он потрусил вслед за медленно удаляющейся по коридору девицей.

«Еще одна глава из книги „Я и мои женщины“», – подумала я, глядя в его бодрую спину. И, защитив тревожно бьющееся сердце «бронежилетом», отправилась на свидание с «суфием».

* * *

«Ваш выход!» – услышала Надя голос распорядителя. Из-за кулис была видна огромная, залитая светом сцена. Публика в зале замерла в ожидании. «Ну что же вы! – нетерпеливо сказал распорядитель. – Идите!» И слегка подтолкнул Надю в спину. Она шла по сцене, как по огромному футбольному полю, и тысячи глаз отслеживали ее неуверенные шаги. Остановилась у края оркестровой ямы, посмотрела в темноту зала. В голове пронеслась мысль, что нечто подобное уже было в ее жизни: сцена, публика, Надин сольный номер, – тогда в решающий момент у нее пропал голос. Глаз выхватил лицо матери в первом ряду партера. Зинаида Михайловна с напряженным испугом вглядывалась в дочь, и рот у нее слегка приоткрылся. Рядом, на откидном стульчике сидел отец, сгорбившись и стиснув ладони между колен. Проступили лица знакомых, сослуживцев, одноклассников, соседки по старой квартире. Стояла тишина. Вяло перемещались пылинки в луче софита. Кто-то нетерпеливо кашлянул, и зал солидарно откликнулся недовольным шепотком. Надя набрала воздух в легкие, напряглась, готовая взять первую ноту. «Свидетель Маркова!» – вдруг донесся до нее голос откуда-то издалека. Надя в испуге огляделась. Праздничный концертный зал превратился в зал суда, а она стояла не на авансцене, а за высокой конторкой рядом с судейским столом. «Свидетель Маркова, в каких отношениях находился обвиняемый с убитой Натальей Герц? Пожалуйста, отвечайте!» Спазм намертво перехватил горло, стиснул голосовые связки. Она начала задыхаться…

…И, наконец, проснулась. Сырая, холодная рубашка прилипла к спине. Простыня сбилась. Взмокшие ладони продолжали сжимать горло. Ее трясло, словно там внутри, за грудной клеткой, спрятался заяц с прижатыми ушами и дробно бил лапой по ребрам. Сердце запаниковало, сбиваясь с ритма. «Спокойно! – приказала себе. – Не в первый раз». Села на кровати, спустив на пол ледяные ноги, сделала осторожный длинный вдох. Луна смотрела из окна круглым мертвенным оком. Часы показывали половину восьмого – утра, вечера? Вспомнила: вернувшись сегодня с кладбища в пятом часу, рухнула без сил в постель и сразу заснула. На кладбище сильно замерзла, даже ритуальная рюмка водки на помин души не помогла. Народу собралось немного – трое одноклассников да старики-родители. «Мы стареем, а Наточка наша все такая же юная», – говорила Вера Ильинична, очищая от снега овальное фото большеглазой девочки с пушистой косой. «Ну что же ты, Боря, налей ребятам еще по рюмочке, они ж озябли. Закусывайте, пирожки сегодня пекла, в газету завернула, чтоб теплые… Боренька, ты достал пирожки?» И когда старик наклонился и полез в сумку за пирожками, Надя увидела за его спиной высокую сутуловатую фигуру мужчины, идущего по аллее с белыми цветами в руках. И хотя Олег сильно изменился, она узнала его сразу, по безошибочной подсказке сердца. Он заметил их, остановился в секундном замешательстве и быстро прошел мимо. Надя сделала несколько шагов в сторону и постаралась встать так, чтобы Олег не попал в поле зрения Наташиных родителей.

За двадцать лет – Бог миловал – они не разу не встретились в этот день на кладбище, хотя иногда, приезжая, находили две белых хризантемы на могиле. Никто, разумеется, не спрашивал, от кого они: догадывались.

Открутить бы все назад и вырезать из жизни один-единственный кадр: зимний день, дача в Вырице, сбор бывших одноклассников, только что сдавших свою первую сессию…

Поездку организовывала Наденька. Тайком от матери (Зинаида Михайловна не одобрила бы затеи) выпросила у тети Вали ключи от дачи, и та, поколебавшись, дала, взяв взамен слово, что оставят дом в чистоте и порядке. Еще попросила, чтобы муж, Николай Михайлович, Надин родной дядя, ничего не знал, – так оно лучше будет. Как-то все не задавалось с этой поездкой. Наташа чувствовала себя неважно, но все же поддалась уговорам Нади, не желая огорчать подругу и любимого Игоря. На вокзале собралось всего человек десять, на электричку опоздали, добрались до поселка к обеду, ключ от дачи у самой калитки обронили в сугроб и потом долго искали… После лыжной прогулки грелись у печки в большой комнате, пили горячий чай с бутербродами. Наташа сидела на коленях у Игоря, немого капризничала, требовала конфетку «барбарис»… «Дайте же ребенку конфетку, у кого-нибудь есть конфетка?» – сказал Игорь, погладил Наташу по голове и поцеловал в висок. И Надя, как и все, привыкшая к тому, что эти двое – неразлучная влюбленная пара, заметила в них какую-то новую, взрослую нежность. Олег Коптев, расположившийся на полу на огромной медвежьей шкуре, мял бурый мех пальцами: «Настоящий. Откуда это?» «Дядя – охотник», – пояснила Надежда. «Что, натурально медведя завалил?» «Да», – не без гордости за дядьку подтвердила Надя и кивнула на висевшую в углу охотничью двустволку. (Ах, как прозорлив был Антон Павлович!) «Никогда не держал в руках настоящего ружья, – сказал Олег, восхищенно разглядывая оружие. – А ты, Игорек?» – обратился он к другу. «Только в тире», – признался Игорь. Олег просительно посмотрел на Надю: «Можно?» Надя пожала плечом, поколебавшись, сняла с крюка двустволку и протянула Олегу: «Ладно, подержи». Пока допивали чай, Олег, играясь с ружьем, пристроил приклад к плечу, шутливо навел ствол на сидевших напротив Наташу с Игорем, выкрикнул: «Руки вверх!» Наташа сердито замотала головой. Раздался сильный хлопок, больно ударивший по барабанным перепонкам. И вслед за этим глухой тяжелый стук. Наступила мертвая тишина. А потом все, как по команде, вскочили, сорвались с места, натыкаясь друг на друга, бросились вон из комнаты. Никто не издал ни звука, слышен был только тяжелый топот многих ног по коридору. Последним вышел Игорь. Его рука ползла вдоль стены, и на обоях оставался влажный бурый след и еще что-то страшное, желтоватое, липкое. Он посмотрел на свои руки, качнулся и рухнул на пол. Его вырвало. И тогда раздался крик – так не кричат люди, а только дикие, обезумевшие звери. И этот утробный вой оказался Надиным голосом. Все закричали разом, побежали на улицу, увязая в снегу, падая… А то, что минуту назад было большеглазой девочкой, наматывающей кончик пушистой косы на музыкальный палец, осталось лежать там, за дверью, обезображенным, раздробленным телом, и изумленная душа неохотно покидала свое земное, нежное обиталище, предназначенное для долгой жизни и любви. (Скорбит ли душа об оставленном ею теле?) И никого не было рядом. Все теплокровные уносили себя прочь от того, что уже не принадлежало их человеческой семье. Живое защищало себя от мертвого. Ни у кого не хватило мужества переступить еще раз порог той комнаты. Впоследствии Надя так и не смогла себе этого простить.

Потом был провал. Надя не помнила, кто вызвал милицию и как приехал наряд, как отыскали за домом в сугробе полуживого Олега, составляли протокол, опрашивали свидетелей, и как она потом добралась до дома. В памяти осталась почему-то только маленькая Анечка Белова, которую случайно обнаружили на веранде под столом, покрытым плюшевой скатертью, и пытались извлечь, а она стучала зубами и цеплялась пальцами за дубовую ножку.

День своего совершеннолетия Надя встретила в зале суда, где выступала в качестве свидетеля. В который раз ей предстояло объяснять, что все происшедшее – трагическая случайность, никто не мог предположить, что ружье заряжено, в том числе и Олег, когда нажал на курок. Женщина в синем мундире продолжала задавать ей вопросы, и Наде чудился в них какой-то подвох, нехороший умысел. «Свидетель Маркова, в каких отношениях был обвиняемый с Натальей Герц?» Надя запнулась. Весь класс знал о существовании любовного треугольника «Олег – Наташа – Игорь». Оба друга долго соперничали, прежде чем Наташа предпочла Игоря, но суду совсем не следует этого знать, потому что неизвестно, какие будут сделаны выводы и как это отразится на судьбе Олега. «Свидетель, вы расслышали вопрос? В каких отношениях…» И Надя говорила, запинаясь, что в хороших, товарищеских, у них вообще был очень дружный класс и что Олега Коптева она знает с первого класса, и только с лучшей стороны… И когда наконец Надю освободили от пытки и разрешили занять место в зале, она вдруг встретилась глазами с Верой Ильиничной и увидела в ее взгляде укор, боль, недоумение, словно подруга ее единственной дочери не оправдала тайной материнской надежды на возмездие. Получалось, что дочь Наташу убил замечательный во всех отношениях парень, отличник, победитель городской олимпиады по химии, студент университета, надежный товарищ, любящий сын… Не зверский бандит, не насильник, не враг. И никто не виноват, что нет больше Наточки. Поскольку злодеяние не содержало в себе зла. И наказывать некого?

Олегу дали пять лет, как за непредумышленное. Был еще один человек, ставший случайной жертвой в этой истории: Надин дядя, Николай Михайлович, мамин старший брат, охотник-любитель, по рассеянности оставивший роковой патрон в ружье. В зал суда он еще вошел свободным человеком, подтянутым производственным начальником, привыкшим отдавать команды, а покинул его уже в наручниках, приговоренным к трем годам лишения свободы за халатность, повлекшую за собой… У тети Веры, сильно сдавшей за время следствия, там же, в зале, после объявления приговора случился сердечный приступ, и ее увезли на «скорой» в больницу. «Вот, что ты наделала», – сказала Наде заплаканная мать. И это был еще один приговор. Да, это она, Надя, изначально во всем виновата: втайне от родителей взяла ключи от чужой дачи, своими руками сняла со стены злополучное ружье и отдала Олегу… Если бы не она, все были бы сейчас живы, здоровы и вполне счастливы. И не смыть, не содрать вместе с кожей своей вины и памяти о ней. И мир никогда не будет прежним!

Встречаясь на кладбище в годовщину смерти, об Олеге не говорили, словно бы его никогда не существовало. Доходили слухи, что после отсидки он вернулся в Ленинград, в университете его не восстановили, на работу устроиться не смог, уехал куда-то на Север, и вот снова появился.

Когда покидали кладбище, Игорь подхватил Надю под руку:

– Пойдем посидим где-нибудь, поговорим.

Зашли в кафе по пути, Игорь заказал кофе и коньяк.

– Как твоя семья? – спросила Надя, чтобы направить разговор по нейтральному руслу и обмануть возникшую вдруг тревогу.

– Нормально, – небрежно отмахнулся Игорь и выпил залпом почти весь бокал. Семья у него была, кажется, третьей по счету.

Надя посмотрела на прилипшую к его лбу длинную прядь волос, и ей захотелось убрать ее, она почему-то раздражала.

– Видела Олега на кладбище? – спросил Игорь.

Надя опустила голову: значит, заметил все-таки, и именно об этом будет сейчас говорить, и избежать разговора не удастся.

– Преступника потянуло к жертве, – усмехнулся Игорь. – Цветочки на могилку принес! Как трогательно.

Надя закурила.

– Он не преступник, Игорь, ты прекрасно знаешь. Зачем опять ворошить старое?

– Ты уверена?

– В чем?

– Что это была случайность, там, на даче?

– Игорь! Опомнись!

Но Игорь будто не слышал.

– Он же был в нее по уши влюблен. Случайность? А может, оговорочка по Фрейду. Подсознательное вырвалось и спустило курок?

Наде показалось, что с ней разговаривает больной, невменяемый человек.

– В таком случае – почему же в нее, а не в тебя? – понизив голос, спросила она.

– Именно в нее! – заблестел глазами Игорь. – Униженный, отвергнутый, с дикой гордыней… уничтожает именно ее, причину своего унижения и страдания.

– Что ты несешь, Игорь? – застонала Надя.

– И не только ее, – зловеще сказал он и одним глотком допил коньяк. – Не только ее, но и ребенка, которого она носила, моего ребенка.

Вот это был удар.

Как хлопок того выстрела. И она снова полетела в пропасть и снова прожила тот гибельный ужас, навсегда засевший в клеточной памяти ужас, заставлявший напрягать слух при каждом шорохе, вздрагивать от резких звуков, никогда не наступать на крышки люка, спать при свете, быть осторожной с незнакомыми и со знакомыми тоже, не отходить далеко от дома, не сворачивать с протоптанной тропинки в лес, не ездить на чужие дачи… Избегать Случайности. Случайность, в том числе и счастливая, опасна именно потому, что непредсказуема. Потому что несет угрозу положению устойчивости. Сейчас ты жуешь бутерброд, запивая его горячим чаем в компании милых сердцу друзей, и хохочешь во все горло, а через мгновение оказываешься лицом к лицу с небытием. У Случайности легкая поступь, да тяжелая рука.

Игорь все говорил и говорил, с каким-то даже смаком рассказывал, как Вера Ильинична узнала о беременности Наташи – уже после вскрытия и взяла с Игоря слово, что об этом никто и никогда не узнает, и он молчал все эти двадцать лет, а Надя – первый человек, которому он доверился. Речь его становилась путаной, рваной, с мутной пьяной слезой, окропляющей Игореву несложившуюся жизнь, и кто-то должен был быть виноват в том, что она не сложилась. И Наде захотелось заорать «хватит!» и ударить его наотмашь по лицу с прилипшей ко лбу прядью. Зачем он ей это рассказал? Зачем? Зачем двадцать лет назад насильно вписали в их биографии эту черную страницу? За что? Какой смысл? Да никакого. Просто потусторонние силы забавлялись игрой в кости, одну душу проиграли начисто, а у остальных (еще и грехов-то нажить не успевших) надломили стерженек и оставили с обломком, чтоб больно напоминал о себе при каждом неловком движении. Всего делов-то.

Надя встала, застегивая пальто.

– Мне пора.

– Давай еще по коньячку, – предложил Игорь.

Она отрицательно покачала головой. Сдержанно простились. Выходя из кафе, заметила, как Игорь нетвердой походкой направился к барной стойке.

Мир никогда не будет прежним.

Надя включила свет, задернула штору, чтоб не видеть тревожный лунный свет. Опустилась на кровать и заплакала. «Сашка, Камилова, где ты, – взывала она сквозь слезы, – поговори со мной!» И вдруг поняла, что у нее пропал голос. «Не плачь, белка, – сказал Сашкин голос вместо ее собственного. – Прорвемся! Нас же двое».

* * *

Александра ехала по заснеженной Москве на свидание с любовником. Встреча должна была стать последней. Решение о разрыве Александра приняла самостоятельно – в муках и жестокой внутренней борьбе, – и теперь предстояло сообщить о нем ни о чем не подозревающему мужчине. Она ехала в троллейбусе, дышала на замороженное, в сказочных папоротниках оконное стекло и молила Бога, чтоб дал ей силы и твердости довести задуманное до конца: «Разорви эти путы и возвращайся свободной!» Проталинка от ее дыхания быстро затягивалась льдом, и Саша снова дышала и царапала ногтем изморозь – было очень важно, чтобы этот глазок в мир не исчез.

Ощущение надвигающейся катастрофы возникло внезапно, однажды утром, за чашкой кофе. Сашу вдруг поразила жутковатая мысль, что обширное пространство жизни сфокусировалось в одной точке, на одном человеке, а вовсе не на процессе творческого труда, как было задумано. Все, что не соприкасалось с этой магнетической пылающей точкой, – не трогало ни ума, ни души, ни тем более сердца. Александра не могла взять в толк, когда, по какому недосмотру это случилось, и зачем она так пошло гибнет из-за этого в общем-то ничем не выдающегося человека, скромного сына пустынь с природной восточной заторможенностью и хорошо развитыми инстинктами, главным и неоспоримым достоинством которого было умение молчать и слушать.

Потомок кочевников влюбился в Сашу Камилову на вступительном экзамене, можно сказать, с первого взгляда. Этот взгляд в каком-то смысле оживил его судьбу, уже поникшую, надтреснутую, как сухая ветка джингиля, изнуренного зноем и неутоленной жаждой. Основной экзамен – творческий, где надо было за несколько часов сделать набросок сценария на заданную тему, – Мурат завалил. Из сострадания к бывшему выпускнику ВГИКа, целевику, направленному развивающейся республикой (где до сих пор платят за женщину калым) на обучение в Москву для повышения квалификации нацкадров, – из сострадания, необъяснимо как бедным пустынником высеченного, дали ему шанс повторно сдать экзамен с очередной группой претендентов, честно боровшихся за свое право стать слушателями Высших курсов сценаристов и режиссеров.

Искусство вызывать сострадание… «Не барское это дело – вызывать к себе сострадание», – говорила, бывало, Александра, раздувая длинные ноздри и поводя плечом. Однако во время экзамена, подняв голову от своих исписанных листков и увидев, как идет по аудитории высокий худощавый азиат с овечьей обреченностью в сливовых глазах – словно бы на заклание идет, – как озирается растерянно – куда бы сесть, пристроить свое помертвевшее тело, – Александра испытала острое, почти физическое сострадание к конкуренту и подбодрила его улыбкой. Он робко, признательно улыбнулся в ответ и почувствовал мощный прилив вдохновляющей силы. После последнего экзамена Мурат ждал Сашу с букетом тюльпанов и, покашляв, дабы придать голосу необходимую крепость, пригласил пообедать в ресторанчике на Тверской. Отметив бегло, краешком глаза, крахмальную безукоризненность его сорочки, деликатность, возможно, врожденную, особо ценимую, и хороший русский язык, она опустила лицо в тюльпаны, сделала долгий тягучий вдох и, перекинув цветы через руку, как пальто, легко, улыбчиво сказала: «С удовольствием!»

Во время обеда он рассказал, что когда-то закончил ВГИК, работает оператором у себя на студии, но захотелось делать свое кино, авторское, и вот представилась возможность поступить на Высшие курсы. Потом он честно признался, как завалил экзамен, как не мог выдавить из себя ни одной строчки, будто его парализовало… «Со мной тоже такое бывает», – успокаивающе сказала Саша, взмахнув длинной крупной кистью. «Когда я увидел вас в аудитории, – продолжал Мурат, – девчушка такая с хвостиками, подумал, как она сюда попала? Сразу после школьной скамьи, что ли? А вы мне улыбнулись, и мне сразу спокойно стало». Он исподволь наблюдал, с каким нескрываемым аппетитом она ест солянку, как смешно морщит нос, когда смеется, как оглаживает пальцами шелковистую чашечку тюльпана, и, уже чувствуя легкое, ноющее томление в груди, подумал: неужели она? Саша с веселым юморком объяснила, что до курсов закончила технический вуз и журфак университета, – это у нее такое жизненное кредо: вечный студент, – и что ей нравится во всяком деле сам процесс, процесс интереснее результата. «Движение – всё, конечная цель – ничто, – завершила она и, продолжая улыбаться, спросила, слегка подавшись к нему: – Вы согласны?» Он покашлял, давая себе время подумать. Наконец сказал с некоторой торжественностью: «Да. Дорога. Путь. Странствие… Я понимаю, о чем вы». Она посмотрела на него с интересом, склонив голову к плечу, и вдруг, будто спохватившись, предложила: «Давайте перейдем на „ты“?» «Брудершафт?» – спросил он робко. «Конечно!» Губы у нее оказались теплыми, мягкими, доверчивыми.

Вечером Мурат провожал на Ленинградском вокзале слегка хмельную, развеселившуюся Сашу. Пока шли мимо вокзальных киосков с дорожными товарами, она хватала его за рукав, заглядывала в лицо и дурашливо гундосила, изображая малолетнюю попрошайку-беспризорницу: «Дя-а-денька, а дяденька, угости девочку „фанточкой“, очень пить хочется, ну дяденька, ты же добренький…» И он, смущенный, смотрел в ее смеющиеся глаза и признавался себе: да, она, именно она, и за этим он сюда и приехал, чтобы встретить женщину, которая впрыснет свежую жизнь в его иссушенные вены… а вовсе не для того, чтобы развивать национальный кинематограф. Обручальное кольцо на ее пальце не несло ни малейшего скорбного смысла: Прекрасная Дама и должна быть замужем. Ах, знать бы заранее, чем обернется его куртуазная фантазия, растянувшись на долгие годы! Подхватить бы Мурату свои пожитки после первого проваленного экзамена, да и укатить в душный жаркий город, где ждали его детки со сливовыми глазами и их безупречная мать с пиалой зеленого чая, – тем бы дело и кончилось: благополучным для обоих исходом. Но – судьба! Судьба обычно спит. Да вполглаза. Как хищник, который поджидает добычу, резво бегущую по зеленому лугу, так, словно и этот луг, и эта трава, и это небо – навсегда.


На курсы поступили оба. Встретились по осени в Москве, незадолго до начала занятий… Александра приехала ночным поездом, добралась на метро до общежития ВГИКа. На шестнадцатом, последнем этаже, принадлежащем Высшим курсам сценаристов и режиссеров, полным ходом шло расквартирование. Бегали, суетились, нервничали, кричали будущие однокурсники: каждому слушателю полагалась отдельная комната, но комнат почему-то не хватало. Администрация объясняла: дескать, мультипликаторы с прошлого набора задержались с дипломами, через месяц-два съедут, и комнаты освободятся. А пока некоторым придется по двое жить. Намечалась драчка. Александра сидела в коридоре на старом чемодане, покачивала сапогом, курила, стряхивая пепел в бумажный кулечек, и думала, что надо бы встрепенуться и вступить в бой за место под солнцем – не дай бог, поселят с какой-нибудь теткой и вынудят ежедневно делить индивидуальное жизненное пространство с чужеродной человеческой особью – страшно подумать!

Словно в ответ на ее опасения где-то в глубине коридора возникло крупное женское тело и с необыкновенной проворностью стало надвигаться прямехонько на Александру. «Здравствуйте, я – Антонина, вы случайно не из Питера?» – спросил бойкий голос, окрашенный легким украинским акцентом. «Случайно из Питера, – вежливо улыбнулась Александра. – Как догадались?» Антонина поправила лямку лифчика, отчего вся обильная ее плоть всколыхнулась под тонким джемпером, и скосила глаза на чемодан, на котором восседала Саша. Обшарпанный, много чего повидавший на своем долгом веку чемодан с металлическими уголками, проржавевшими замками, по-сиротски обвязанный бечевкой, наводил на мысль о сибирской ссылке по этапу, бесприютстве и тоскливой песне заблудившегося в снегах ямщика. С этим чемоданом Александрин батюшка ездил после войны возводить железнодорожные мосты по бескрайним просторам нашей родины. «Блокадный Питер!» – дружелюбно заметила Антонина и засмеялась. «Что вы имеете против моего раритетного чемоданчика?» – хмыкнула Александра, похлопывая лайковыми перчатками по колену. С легкой руки Тони за Камиловой так и закрепилось это – «блокадный Питер».

«Вот с ней и поселят, – подумала Александра, провожая недобрым взглядом хохочущую Антонину, легко, без затей знакомящуюся по пути с однокурсниками. – Скажите, пожалуйста, чемодан ей мой не понравился!» На душе стало совсем муторно. Саша затушила сигарету о подошву сапога, огляделась в поисках урны и, не найдя, сунула окурок в бумажный кулек и спрятала в карман сумки. «На кой черт я вообще сюда приехала? Уеду, честное слово, уеду! Где ж Мурат-то, неужели не приехал?»

Когда наконец появился Мурат – «только что с аэродрома, рейс задержали», – Саша встретила его как родного, обняла рукой за шею, расцеловала в обе щеки. «Как я рад тебя видеть, Сашенька!» – сказал Мурат, и смуглое лицо его посветлело. «Я тоже рада тебя видеть», – кивнула Александра. И почувствовала себя защищенней.

Однокурсники, с которыми предстояло два года делить крышу над головой, оказались людьми взрослыми, зрелыми, разнонациональными, имеющими и образование, и крепкую профессию (чаще всего с кино не связанную), у многих дома остались семьи, дети… Курсы для каждого означали крутой поворот в неизвестное, перемену участи – на свой страх и риск, безвозвратное расставание со старым, обжитым, натоптанным, насиженным, достигнутым. Потерю устойчивости. Но и праздник, блестящий шанс, торжество, подарок, отбитый у судьбы напряжением собственных сил. «Что бы ни случилось с вами в дальнейшем, – сказал на первой лекции режиссер, которого обожала вся страна, – курсы будут лучшим временем в вашей жизни! – И добавил: – А потом две трети из вас превратятся в мразь!» С садистским удовольствием глядя на притихшую аудиторию, он подхватил со стола пачку листов, сцепленных скрепкой, поднял над головой, потряс в воздухе: «Сценарий! Сценарий должен стоять как хуй! Если он не стоит, а падает, – мэтр разжал тонкие пальцы, и листы упали на пол, – то кина нету, господа!»

– Домой хочу! – жаловалась Саша Мурату, когда они сидели вдвоем в общежитской комнате, оттяпанной-таки Камиловой в личное пользование. – Здесь все чужое, недоброе.

– Потерпи, Саша, надо потерпеть, привыкнем, – успокаивал ее Мурат, беря за руку. – Я и сам не в своей тарелке… Ты подумай, попасть на Высшие курсы в Москве – такая удача, многие мечтают…

– Плевать мне на эти курсы! – запальчиво воскликнула Александра. – Не уверена, что они вообще мне нужны.

Мурат вздохнул и замолчал: он не знал, что сказать Саше.

– Ну если тебе так тяжело, тогда уезжай!

– Что?! – Александра вытаращила глаза, ошарашенная его словами. Вспыхнула, вырвала руку из его ладони. – Это уж я, миленький, как-нибудь сама решу! – Отвернула лицо к окну: какой скучный, тупой, плоский человек! – Оставь меня, пожалуйста, одну!

Мурат покорно встал со стула, направился к двери. Александра смотрела в его скорбную спину, покусывая губу.

– Постой! Вернись!

И он вернулся, и снова сел напротив Александры, и молча смотрел на нее сливовыми, полными несчастья глазами. Александра смутилась: откуда такая обезоруживающая смиренность, непротивление, отсутствие гордыни? В ней зашевелилось сожаление.

– Ну извини меня, я не хотела тебя обидеть, – тихо сказала она. Медленно провела рукой по его выступающей гладкой скуле и задержала ладонь на щеке. Он замер и прикрыл глаза: он уже догадывался, что обречен.

К концу первого семестра, успешно завершив курсовую – сценарий об одиноком кухонном философе эпохи застоя (привет, друг Юра!), Александра уже не помышляла об отъезде, оценив уникальную прелесть новой жизни. Свобода, отвязность – вот что было самым главным. Отдельное от действительности, искусственное, самодостаточное, колдовское пространство, заряженное творческим духом высокой пробы. Лекции, занятия в мастерских, обсуждения просмотренных киношедевров, премьеры в Доме кино, стихийные загулы, ночные бдения за письменным столом… Общее монастырское бытие, временно освобожденное от мирских долгов и обязательств. Оно держало цепко, как магнит.

Был конец восьмидесятых. Перестройка. Гласность. Эйфория.

Мурат почти все время находился рядом с Сашей – вместе ехали утром на курсы, вместе возвращались домой. Даже комнаты их в общежитии соседствовали друг с другом. Мурат стучал кончиком карандаша в стенку, напоминая о своем близком присутствии, и с замиранием ждал ответного сигнала – разрешения зайти на чашку кофе. Пока он варил на электроплитке кофе в джезве, Саша сидела с ногами на диване, подперев рукой голову, и наблюдала за его перемещениями: легкая поступь, бесшумные шаги, гибкое сильное тело, точные мягкие движения. Сухое тонкое запястье.

– Ты похож на животное.

Он белозубо улыбнулся:

– На какое?

– Еще не знаю, надо подумать.

Мурат разлил по чашкам кофе с пенкой, присел рядом.

– Ты очень много молчишь, – сказала Александра, вздохнув. – Я устаю от твоего молчания. Тебе нечего сказать?

– Я не молчу. Я все время разговариваю с тобой. Только без слов.

Александра снова вздохнула, сделала глоток хорошо заваренного кофе.

– Ну давай, что ли, учиться разговаривать. Как говорит наш профессор: артикулировать мысли. Не зря ж тебя здесь философии учат. – Она устроилась поудобнее на диване, подтянулась, сложила ладошки вместе. – Начнем с простого: я задаю вопрос, ты отвечаешь. Скажи, друг мой степной кролик, чего ты ищешь в жизни?

«Кролик» вжал голову в плечи: ему показалось, что она издевается над ним.

– Не знаю. Просто живу.

Александра нетерпеливо побарабанила пальцами по поручню дивана и сказала, что никто не живет «просто», человек на то и человек, чтобы осмысливать себя и окружающий мир; это и есть труд души – вытаскивать из себя то, что ты действительно чувствуешь, и воплощать в слово… извлекать из хаоса форму.

Мурат молчал, подпирал кулаком подбородок, вдруг сказал:

– Суть вещей раскроется сама, если не насиловать их умом, надо просто чувствовать.

Александра обалдела. Была в этом восхитительная, недоступная ей восточная правда. Она сделала мягкое кошачье движение спиной и вкрадчиво спросила:

– Как же мне узнать, что ты чувствуешь? Без слов?

– Ты знаешь, что я чувствую! Дай руку! – Он посмотрел в глубину ее зрачков. – Разве ты не слышишь меня?

И она услышала. Услышала, как шумит древняя кровь в его жилах, кровь кочевников, истомленных солнцем скитальцев, услышала тишину дремлющих степей, мягкий перестук лошадиных копыт и полную первобытной печали песнь одинокого всадника, зов его томящегося любовью сердца…

У Александры перехватило дыхание.


– Что ты в нем нашла? – поинтересовалась подруга Надя, когда приехала в Москву навестить Александру. – Вы же абсолютно разные.

– На дичинку тянет, – отсмеивалась Саша. – Память моих азиатских предков.

Надя неодобрительно качала головой:

– Столько нормальных, умных, талантливых людей вокруг тебя, а ты…

– А мне нормальные как раз и неинтересны… Он как-то по-другому устроен, чем все знакомые мне люди… Другой инструмент познания – не рациональный, а чувственный.

– Я не знаю, какой там у него инструмент познания, но в тех редких случаях, когда он открывает рот, то говорит довольно банальные вещи, – заметила Надя.

– Но иногда попадает в самое яблочко! – горячо отозвалась Саша.

– Не заметила, извини, – снова остудила Надя. – Ну, деликатный, вежливый, наверное, добрый, плов хорошо готовит…

– Понимаешь, в нем нет европейской агрессивности, амбициозности, – подхватила Саша, – насаждения самого себя, и при этом – чувство собственного достоинства.

Наде не нравилось, с какой горячностью Саша говорит о новом знакомом, – так говорят только об очень дорогом и важном.

– Смотри, Сашка, не увязни в потемках чужой души, Восток – дело тонкое.

– Не увязну, – пообещала Александра.

Мурат уехал внезапно, не попрощавшись.

Под дверью своей комнаты Саша нашла записку, наскоро написанную. Он писал, что пришлось срочно вылететь по семейным обстоятельствам, бюрократические дела, нужна его подпись под какой-то бумагой, вернется сразу, как закончится волокита… И постскриптум: «Грустно мне».

Приходя на занятия, Саша по привычке искала в аудитории мерцающий сливовый взгляд – и не находила; по вечерам ждала карандашной морзянки в стенку. Заваривала крепкий кофе в джезве: он казался безвкусным. За окном сиял огнями огромный, пустой, бессмысленный, ненужный город.

«Камилова, открой, – кричала из коридора Антонина, колотя в дверь, – я же знаю, что ты дома». Саша неохотно поворачивала ключ в замке. «Ты чего, Камилова, школу прогуливаешь, дверь не открываешь, с народом не общаешься, заболела, что ли?» «Я работаю, – лгала Александра, тесня Антонину обратно к двери, – извини, Тоня, потом, потом!» Не могла же она признаться, что ожидание Мурата поглотило ее целиком, безостаточно, и все, что отвлекало от этого нетерпеливого, изнурительного ожидания, вытеснялось как инородное мешающее тело. Так нельзя, говорила она себе, я должна взять себя в руки, сесть работать, иначе – зачем я сюда приехала?

На пятые сутки, поздно ночью, Саша услышала торопливые шаги по коридору, скрип соседней двери и через несколько секунд – карандашный стук в стенку. Прижала руку к груди: под пальцами глухо ухало сердце… Они перестукивались кончиками карандашей с нарастающим бешенством. От ударов стали сыпаться искры, в воздухе защелкали электрические разряды, от горячего дыхания оплавилась голубая масляная краска на стене, зрачки прожигали штукатурку насквозь, оставляя обугленные дыры. Перегородка не выдержала, перестав быть препятствием. Одурманенные, с помутившимся взором, Азия и Европа наконец жадно стиснули друг друга в объятиях. Эрос плевать хотел на этнические различия и культурную несовместимость. Тем более он плевал на мораль, нравственность и этические нормы. Божьи заповеди и человеческие установления. Эрос ликовал: все живое осуществляется через нарушение закона!

По идее, все должно было закончиться вместе с защитой диплома и банкетом, после которого однокурсники разъезжались по родным городам, обещая звонить и писать друг другу. Но не тут-то было. Оказалось, что отлепиться друг от друга уже не во власти обоих любовников. Судьба услужливо подсовывала встречи, сводя в одном месте в одно время: семинары, фестивали, творческие командировки, сотрудничество с киностудией. Александре казалось, что жизнь проходит в поездах и самолетах, движущихся не в пространстве – из пункта А в пункт Б, – а исключительно во времени, от одной точки встречи до другой. Как зачарованные, бродили они, обнявшись, по улочкам городов, встречавшихся на их пути, и не всегда могли с точностью сказать, в каких географических координатах пребывают. Несколько раз заносило их в жаркую сухую Азию, где так вольно дышалось Мурату. Молчаливое величие азиатских степей и гор потрясло Александру.

…Они сидели на вершине холма среди вольно цветущих тюльпанов, внизу шумела речка, сбежавшая с весенних гор, около ее берегов, в зеленой долине, в дымке пасся табун диких белых лошадей. Садилось солнце. «Я узнаю это место, я здесь была когда-то, давно-давно, – сказала Александра. – Это мое, родное! Ты видишь, мурашки по коже! Здесь душа парит, а сердце ликует! Хочу посадить чинару вон там, у реки, чтобы жить под ней и спать под звездами!» Мурат вторил ей: «Мы посадим здесь нашу чинару, ты будешь возлежать под ней на коврах и шелковых подушках в красных шальварах, а я буду готовить тебе плов на костре. Это сбудется!»

Так говорили они, влюбленные, а черный ангел обреченности витал над их головами, бросая тень от своих крыльев на две прижавшиеся друг к другу человеческие фигурки. «Что же нам делать?» – в отчаянии спрашивала Саша. «Не знаю, любовь моя, – хрипло отвечал Мурат. – Не знаю!!!» «Ну придумай же что-нибудь, – кричала она, хватая его за рукав рубашки, – ты же мужчина!» «Я верю! Бог поможет нам, все случится, выстроится само, я верю!» Тогда она подняла лицо к небу и протяжно завыла, как волчица. Он сидел, опустив голову, плакал.

Он уставал, ему хотелось передышки.

Потом был самолет, дорога домой. Возвращение в реальность. Длинные медленные лестничные пролеты. Непослушный ключ в дверях. И приветственный возглас: «О, наша мамочка вернулась!»

Жизнь катилась под откос, хрустя переломанными позвонками.


…Стряхивая снег с песцового воротника в гардеробе Дома кино, Александра с досадой посмотрела в длинное зеркало. Волосы развились, щеки пылали, тушь на ресницах подтекла. «Спинку распрями, – мысленно сказала она, вытягивая в струнку свое отражение, – и быстро в дамскую комнату приводить себя в порядок. Сегодня ты должна быть безукоризненна».

Пока она стояла у раковины в туалете и пыталась безуспешно отцепить от жемчужной сережки-капельки ворс от шарфа, вошла мелкая молодая женщина с лисьей мордочкой, пробежалась по Александре быстрым взглядом, достала из сумочки объемистый косметический набор и начала затушевывать изъяны узкого, в ниточку, рта. От нее довольно сильно пахло французскими духами. «А по вечерам, надо полагать, она прогуливает по бульвару добермана-пинчера на поводке от Диора, и все знакомые осведомлены о собачьей королевской родословной. Скучный женский типаж». Эти околосветские дамочки из папье-маше вызывали в Саше непреодолимое хулиганское желание ткнуть их пальцем посильнее и с удовольствием убедиться, что рука прошла насквозь. Вот, например, сказать ей сейчас, поскребывая ногтями ключицу: «Слышь, подруга, у тебя закурить не найдется?» – и зайтись тяжелым кашлем, наслаждаясь реакцией. Девица опасливо стрельнула на Сашу глазами и, помявшись, спросила: «Простите, у вас случайно не будет сигареты?» Саша великодушно улыбнулась и протянула раскрытую пачку.

Покинув дамскую комнату и собираясь направиться в ресторан, где Александру уже давно ждал Мурат, сидя за накрытым столом и нетерпеливо пощелкивая костяшками сухих пальцев, она лицом к лицу столкнулась с Валдисом. Как некстати! Они расцеловались. Прибалтийский бог слегка округлился, что, впрочем, не портило его, даже напротив – придавало особую бархатистость и ласковость его облику.

– Рад тебя видеть. На премьеру? – поинтересовался он.

– Нет, у меня здесь встреча.

Из туалета вышла припудренная лисичка, уверенно подошла к Валдису и по-хозяйски взяла его под руку.

– Позволь представить, это Вика… – сказал Валдис. Вика смотрела на него выжидающе. – Э-э, моя невеста.

Женщина подтверждающе кивнула и протянула свободную левую руку для пожатия. Александра на мгновение растерялась. Невеста. Виктория Вторая. А что супруга, Виктория Первая? Уже свергнута с трона? Неожиданный поворот темы. На прошлой неделе Валдис приезжал в Питер, встречался с Симочкой, и на ее наводящие вопросы о разводе отвечал иронично-уклончиво: ничто не вечно под луной.

– Поздравляю! – сказала Александра и получила в ответ признательный взгляд Валдиса.

– Нам пора, – заторопилась Виктория Вторая, – уже второй звонок.

Неудачное имя для востроглазой лисички, промелькнуло в Сашиной голове: ее предшественнице оно шло больше. Впрочем, ни Валдис, ни его новая Виктория Александру сейчас не волновали.

Прямая, высокая, в обтягивающем плоский живот черном платье, она медленно поднималась по лестнице к ресторану, придерживаясь за перила рукой. На перилах оставались влажные следы от ее вспотевших ладоней. В который раз повторяла, долбила, как заклинание: последняя встреча, и пусть каждый пойдет своей дорогой, она скажет ему, что у них нет и не может быть общей судьбы… и никаких дискуссий!

Войдя в заполненный зал, она мгновенно выхватила среди многих лиц два стремительно приближающихся, устремленных на нее горящих сливовых глаза. Мурат молча притянул Сашу к себе, с силой обнял и поцеловал в губы. Она уперлась ладонями в его грудь, пытаясь отстраниться. Ноздрей достиг жаркий, полынный запах его кожи, и каждая клетка тела вдруг заныла, застонала сладко, предательски возликовала, вытянула маленькие голодные щупальца, чтобы прилепиться к другому живому телу: хочу, дай, замри, не двигайся! И отзываясь на призыв, Александра замерла в поцелуе. «Ого!» – восхитился мужчина за соседним столиком.

Сразу накладка вышла. Продуманный до мелочей, выпестованный специально для этой встречи образ сильной, недоступной, независимой женщины-львицы потерял четкость рисунка и поплыл по краям. Бронежилет, надетый под черное платьице для схватки с астральным противником, не обеспечивал защиту от излучения такой мощи. Саша оторвалась от любовника и снова напомнила себе, для чего она приехала на эту встречу.

Сели. Мурат посмотрел в ее лицо и сразу понял: что-то неладно. Отчужденное выражение сузившихся глаз и отвердевшего рта не сулило ничего хорошего. Скорее всего это означало, что в Сашиной голове поселилась некая назойливая идея, и Мурату предстоит долго и терпеливо продираться сквозь эту идею, как через колючий кустарник. Но сначала девочку надо хорошо покормить. Голодная Саша была раздражительной и склонной к скандалам. Как говорила она сама: вкусная еда на некоторое время примиряет меня с действительностью. Кормить ее, кормить много и вкусно, и не допускать никаких серьезных разговоров, пока не подадут горячего. Он положил на ее тарелку большой кусок семги и тарталетку с красной икрой. Разлил коньяк по рюмкам. Выпили молча, глаза в глаза. Подперев подбородок кулаками, Мурат смотрел, как Саша ест.

– Как девочке рыбка? – спросил.

– Правильная рыбка. Правильно питалась, в хорошей семье родилась, с кем надо дружила…

Мурат засмеялся. Сашины глаза чуть потеплели, и его немого отпустило. Но расслабляться нельзя.

– Почему сам не ешь? – Саша отложила прибор. – Нервничаешь?

– Тобой любуюсь.

Она взглянула на букет ее любимых тюльпанов, стоящих в вазе на столе. Они были слабые, видимо подмерзшие, и от этого еще более трогательные и печальные.

– За пазухой вез? – спросила, держа на ладони головку цветка.

– У сердца, – без улыбки сказал он и взял Сашу за руку.

Она помедлила несколько секунд, осторожно высвободила пальцы, потянулась за сигаретой. Оба закурили.

Подошел официант.

– Что Саня-джан хочет на горячее? Соляночку?

Заказали солянку, бифштекс с кровью, свежие овощи и зелень.

– Гуляем? – спросила Саша. Свежие овощи в середине зимы были роскошью, которую могли позволить немногие.

– Гуляем, Сашка, по полной программе. Фильм запустили. Гонорар получил. Так что развесим трусы на пальмах!

Саша не смогла сдержать улыбки. Пару лет назад они сидели в этом ресторане вместе с рубенсовской Антониной и, собрав вскладчину последние стипендиальные рубли, пытались поужинать. Рублей набралось двенадцать, долго и обстоятельно изучали меню, чтобы выкроить еще и на бутылку сухого, заказали самое дешевое, были безмерно счастливы и весь вечер хохотали так, что публика за соседним столом недовольно оборачивалась. Там маститый режиссер чинно праздновал премьеру своего очередного фильма. Стол ломился от изысканных закусок и выпивки. Тогда Антонина, горделиво подхватив обеими ладонями неправдоподобных размеров бюст, сказала, кивнув в сторону соседей: «Ничего, погодите, мэтры, будет и на нашей улице праздник. Я еще развешу свои трусы на пальме в Доме творчества кинематографистов в Пицунде». Антонинины панталоны шестидесятого размера, развешанные на пальме, стали, можно сказать, знаменем курса.

Саша опустила голову: как давно это было! – в той, другой жизни, когда реальный мир еще не казался Александре масштабной галлюцинацией, когда он был твердым или жидким на ощупь, когда его можно было попробовать и радостно засмеяться, обнаружив новый вкус…

Мурат рассказывал про предстоящие съемки в горах, степях и пустынях. Фильм был про национальные корни, мудрость аксакалов, древние утерянные традиции и должен был ответить на вопрос, почему, собственно, дети самого автора говорят исключительно по-русски, пренебрегая родным языком, и как автор это допустил. Пафос фильма заключался в финальной фразе: «Так кто ж я сам?» Саша рассеянно слушала, тема была ей неинтересна, как и любая другая, напоминающая людям о разделенности и обособленности, вместо того чтобы говорить о единстве.

– Как семья, дети? – вдруг вежливо-отстраненно поинтересовалась она, не глядя на собеседника.

Мурат слегка опешил. И услышал нарастающий сигнал опасности. Темы семей по понятным причинам избегали. Как-то в самом начале Саша спросила: «Ты любишь свою жену?» «Да, – ответил он. – Она мать моих детей». Александра согласно кивнула. И хотя Мурат не задал ей встречного вопроса, сказала: «Я тоже люблю свою семью».

– Спасибо, все здоровы. Надеюсь, твои тоже?

– Слава Аллаху! – усмехнулась Александра.

Мурат снова разлил коньяк по рюмкам, приблизил свое лицо к Сашиному, сделал длинный вдох:

– Саня-джан, давай выпьем за нас!

– А что это такое: «мы»? – тотчас вздернулась Саша, тряхнув головой.

Он кашлянул.

– Мы – это ты и я. И тот путь, который мы вместе проходим.

Александра вытерла рот льняной салфеткой и небрежно бросила ее на стол. Пришло время расставлять точки над «i».

– «Путь, который мы вместе проходим»! Красиво звучит. Почти гордо. Сколько раз я слышала про этот Путь! Великий. Шелковый. – Она сделала глоток из рюмки и откинулась на спинку стула, скрестив на груди руки. – Только у этого пути нет будущего, вот какая история.

Мурат затих, спина его мгновенно взмокла. Александра качала ногой под столом и смотрела выжидательно. Он сделал длинную затяжку.

– Не возражаешь, я пиджак сниму?

В глубине зала заиграли на скрипке и запели прокуренным голосом надрывный цыганский романс. Мурат снял пиджак, повесил его на спинку стула, снова сел.

– У этого пути есть настоящее. Здесь и сейчас, – сказал он, легонько, будто предостерегающе, постучав указательным пальцем по крахмальной скатерти. – А будущее… Никогда нельзя сказать, какую замечательную чашку кофе я выпью завтра.

Александра нехорошо засмеялась.

– В этом вся твоя философия!

– Нет у меня никакой философии, Саша.

– Есть! Мир неизменен, и не надо пытаться ничего менять. На все воля Всевышнего! – Она молитвенно развела ладони в стороны и закатила глаза к потолку. – Не надо заботиться об узоре собственной судьбы: он сложится сам, не надо внедряться в ткань жизни: ее можно порвать… И вообще: под лежачий камень вода течет. Вот твоя философия. Лежи, кури, созерцай и мечтай, какое, к примеру, мы с тобой кино снимем, какую чинару посадим… Кстати, – усмехнулась она, – у той чинары должна быть уже большая крона…

Мурат выдержал паузу.

– Чинара растет медленно.

– Для начала она должна быть посажена! – Саша провела рукой по лбу и покачала головой. – От этого твоего недеяния с ума можно сойти! В этом жизни нет, движения нет, созидания нет… мираж в пустыне, вязкий повторяющийся сон, от которого не пробудиться! Ты живешь иллюзией, тебе так хорошо, но я не хочу быть объектом твоих иллюзий, я живая, понимаешь ты или нет?

Мурат молчал. За эти годы он многому научился. Саше надо дать выговориться, израсходовать заряд, а потом она выдохнется, станет тихой, неуверенной в себе девочкой, крупным ребенком, и тогда он прижмет ее к груди, поцелует ее доверчивый рот – и придет время его силы. Потому что ей, так же как ему, хочется счастья. А сейчас главное – молчать, не возражать ей. Терпеть. Ждать.

К их столику подошли музыканты, загримированные под мадьярских цыган: один со скрипкой, другой с микрофоном. Тот, что с микрофоном, запел «Очи черные», бросая интимно-понимающие взгляды то на смуглого азиата, то на его светловолосую спутницу. Саша вымученно-вежливо улыбнулась певцу и уставилась в тарелку с бифштексом. Понятливый дуэт направился к другому столику. Саша проводила их нетерпеливым взглядом.

– Ну что ты опять молчишь! – воскликнула она, начиная выходить из себя. – Я с тобой разговариваю! – Она смотрела исподлобья, волосы свешивались на лицо, и сквозь пряди высунулся кончик уха, что придавало ей сходство с диковатым зверьком, яростным и испуганным, – не столько атакующим, сколько храбро защищающимся.

Мурату захотелось наклониться и прикусить ушко зубами – так, чтоб не больно, но все же чувствительно.

– Скажи, Саша, чего ты хочешь? – смиренно спросил он.

– Я?.. Чего я хочу? – переспросила она.

«А чего я, в самом деле, от него хочу?.. Чего я так упорно добиваюсь? Да очень просто – чтоб он был другим! Бесстрашным, сильным воином, умеющим бросить вызов судьбе. Таким, с которым возможно все, что начинается с прекрасной приставки „со“: со-зидание, со-юзничество, со-трудничество, со-ратничество, со-творчество, со-единение! Чтоб взял крепко за руку, сказал: пойдем, любовь моя, уже пора, кони наши бьют копытами, нас ждут великие дела, не бойся ничего! Но он не может быть таким! Другая суть, другое сознание, другие предки. И хватит, хватит надеяться на волшебное превращение. Надо перегрызать капкан!» Вслух же Александра спросила:

– А чего хочешь ты сам, Мурат?

Он знобко поежился.

– Ты знаешь, что я несилен в формулировках.

– И все же? – настаивала она.

Он широко развел руками, словно пытаясь поймать то, чего он хочет.

– Полноты! С тобой.

– А я хочу свободы! От тебя.

– Свобода, опять свобода! А мне не нужна свобода. Потому что я люблю тебя!

Саша крепко сжала зубы. Но не смогла уберечься от его прожигающего взгляда.

– Не просто люблю, я тебя вижу, – он протянул руку и прижал ладонь к ее щеке. – Помнишь, ты мне говорила: «Любовь – это когда снимаешь кору с лица другого человека…

– …и перед тобой предстает его живая неповторимая суть», – закончила Александра.

Она отвернулась, освобождаясь от его горячей ладони. Попросила тихо, глядя в сторону:

– Отпусти меня.

– Не могу. Не в моей власти. Мы переплелись с тобой намертво. Ты помнишь ту ночь, когда это случилось? Как мы обнялись крепко и почувствовали: еще немножко, еще крепче обняться – и мы с тобой сорвемся с орбиты, улетим и соединимся там навсегда. Сердце тогда остановилось…

Александра вспомнила, как на посмертной выставке скульптора Вадима Сидура они увидели «Памятник погибшим от любви» – свернувшихся в неразрывное кольцо мужчину и женщину – и подумали, что кто-то еще пережил похожее чувство. Мурат сказал тогда, что у этого памятника должны всегда лежать свежие цветы и гореть вечный огонь.

Саша опустила голову: не слушать его, этот гипнотический голос сирены, закрыть уши, связать руки и тело… Сказать ему что-нибудь злое, обидное… Вместо этого она вдруг выкрикнула с женской горечью:

– Ты можешь жить без меня!

Он усмехнулся невесело.

– Человек не может жить без трех вещей: без воздуха, воды и хлеба.

– Можно позавидовать твоему инстинкту выживания. Ты непотопляем!

– Любовь должна помогать жить.

– Любовь никому ничего не должна. Она сама и есть жизнь! – уже не скрывая своего злого раздражения, вскричала Александра. – Ты даже любовь ухитряешься поставить на службу собственным интересам. Я не могу жить в этом аду с разорванной душой, я себя теряю…

– Потому что ты мне не веришь! Скажи, что ты хочешь быть со мной, скажи, что ты меня любишь, мне это так важно услышать!

Александра уперлась взглядом в тарелку.

– Я никогда не говорила, что я тебя люблю. Для меня это… священное слово.

– Так скажи!

Она отрицательно покачала головой.

Он вдруг отпустил, почти отбросил ее руку и стал быстро, сосредоточенно есть, словно Александры не было рядом. Сильные, крепкие челюсти и долгий подбородок двигались быстро и хищно, и Саше представилось, будто он пережевывает, перемалывает зубами ее саму, тщательно, с любовью к процессу – сто жевательных движений на один кусок. И она исчезает на глазах.

– Это наша последняя встреча, – бесцветно сказала Саша, чувствуя, как стремительно утекает из нее остаток силы, и сейчас она осядет на стуле пустой съежившейся оболочкой.

Он облизнул губы, подчистил языком остатки Александры между зубами. В глазах его полыхнул нехороший пламень. Больно стиснул Сашины пальцы в своей ладони, словно напоминая ей, кто из них сильнее, сказал:

– Ты же сама себе не веришь! Эти слова от головы, а не от сердца.

Александра вскрикнула, выдернула руку. А Мурат продолжил, четко расставляя слова:

– Хорошо вырывать руку, когда ее кто-то держит в своей, не так ли, Саша?

Кровь бросилась Александре в лицо как от хлесткого удара. Молниеносным жестом она подхватила со стола наполненную рюмку и выплеснула коньяк в физиономию любовника.

– Пошел вон!

Медленно встала и прямая как струна вышла из ресторана.

Он нагнал ее на лестнице, схватил за плечо, развернул к себе. Лицо его было страшно: лютость и страдание проступили в его чертах.

– Ненавижу! – Голос хриплый, глухой.

Она засмеялась, откинув голову.

– А ты убей меня! Зарежь! Как там это у вас называется… секир-башка? Кердык?

Пожилая пара, поднимавшаяся по лестнице, шарахнулась в сторону.

– Что, слабо? – Александра скинула с плеча его руку. – Иди морду помой, – пренебрежительно бросила она и устремилась вниз по лестнице.

– Стой! Саша, подожди!

Не жди, не слушай, беги, Александра, беги, женщина, и не оглядывайся!..


…И я бежала. Мчалась по улицам, мела подолом пальто ступеньки эскалатора, рассекала толпу в метро, неслась по бульвару, перемахивая через сугробы, топча каблуками свежий хрусткий снег. Морозный воздух обжигал горло, ледяной ветер сдирал кожу с лица, вышибая слезу. Наконец – Юрин дом, подворотня, поворот, душный подъезд… Проигнорировав лифт, взлетела вверх по лестнице. У пролета шестого, последнего, этажа остановилась, выбившись из сил. Прислонилась плечом к стене. Перевела дыхание. Стало вдруг очень тихо. Добротно построенный толстостенный дом, казалось, не пропускал ни единого звука. Сделала глубокий вдох: запах московских парадных совсем другой, чем питерских…

Так. Собственно, куда бегу? Там, за обшитой дерматином дверью, – старинный друг Юра, там достойно живет своя, застарелая тоска-матушка и благородное самодостаточное одиночество, туда не приходят расхристанной, рассеянной и пустой – в надежде на заполнение, не приносят туда простое-житейкое, мелко-личное, убого-бытовое – как кошелку, в которой привычно соседствуют бутылка кефира, половинка черного, пачка маргарина и газета «Труд». Это взыскующий, святой, прекрасный дом. Дом-пир. Впервые в жизни мне не хотелось, не смелось переступать его порог, не моглось стягиваться в упругий узел, чтобы, сидя до утра на кухонном табурете и глядя в умные глаза моего визави, бескорыстно и вдохновенно искать вместе с ним очередную истину. Пусть бы Дом спал! И тогда можно на цыпочках проскользнуть в комнату, нырнуть в постель и закрыться с головой одеялом до утра.

Соберись, Александра! Я вытерла лицо носовым платком, отряхнулась, обнаружила, что оторвана верхняя пуговица от пальто и отсутствует шапка – меховая, почти детская, на длинных завязках с белыми помпонами, любимая. Пропажа обнаружилась на нижнем этаже. Несколько секунд я смотрела на распластанный меховой комок, лежащий «лицом вниз» с раскиданными в стороны ушками-лапками и разметавшимися по ступенькам помпонами. Я подобрала шапку, прижала ее к груди. Господи, что же я наделала? Как же мне теперь жить?

Соберись, Александра!

Я вытащила из сумки очки, тщательно протерла запотевшие стекла. Очки были дымчатые, с диоптриями минус два. Не душу, так хоть выражение лица прикрыть. Осторожно открыла дверь своим ключом, вошла не дыша в темную прихожую…

Юра не спал. Он лежал одетый на узкой кушетке в кухне, слабо освещенный самодельной настольной лампой под абажуром, и смотрел в стенку напротив. Поприветствовал меня, не меняя позы, лишь слегка повернув голову в мою сторону. Глаза красные, давно не знавшие сна. На столе – опустошенная упаковка таблеток. Все оказалось хуже, чем я думала.

– Я плохой нынче, Сашка, сама видишь.

– Вообще-то я тоже не в лучшей форме.

Он приподнялся на локте.

– Выпить хочешь?

– Может, отложим до завтра? – с надеждой спросила я.

– Вообще-то я тебя ждал. – Юра сел на кушетке и пошарил ногой под столом, ища тапочки. Он был совершенно трезв. – Что ты стоишь, садись.

Я села. Юра стряхнул в пепельницу крошки со скатерти, швырнул в помойное ведро пустую пачку седуксена. Взял со стола месячные талоны на продукты первой необходимости и, прежде чем кинуть их в ящик, сказал с сарказмом:

– Вот они, плоды перестройки.

– Все революции, как известно, совершаются шагом голубя, – примирительно вставила я.

– Да брось ты. – Юра достал из шкафчика двухлитровую бутыль с бурой жидкостью, поставил на стол. – Все изменения вокруг должны быть соизмеримы с конкретной человеческой жизнью, или человек им не участник. Человека не интересует, что будет после его смерти. Это запредельно.

Я спросила, насильственно втягиваясь в разговор: «А как насчет „пессимизма ума и оптимизма воли“?»

Юра вяло отмахнулся. В самые глухие времена он повторял эту фразу, добавляя, что таков единственно достойный удел мыслящего индивида.

Выпили по стопке собственного Юриного самогона, настоянного на перегородках грецкого ореха. Громко цокали ходики на стене.

– Кажется, в этот раз не выкарабкаться, – сказал Юра, глядя в точку поверх моей головы.

Я не сразу нашлась что сказать.

– Когда худо, кажется, что это беспросветно навсегда, сам знаешь.

Он не слышал меня.

– Пора сдаваться, – сказал.

– Куда сдаваться?

– Куда! В психушку.

Юра и раньше впадал в «депрессуху». Самая затяжная и тяжелая случилась несколько лет назад. Тогда у него пропал семнадцатилетний сын, духовный наследник. Мальчик с нездешним ангельским лицом – притягательным и отталкивающим одновременно, вещь в себе. Бесследно пропал, с концами, в Лету канул. Юру поместили на два месяца в клинику неврозов. Вышел тихий, пополневший, много спал. Говорил мало, врастяжку, простыми предложениями. Потом Лида возникла из пригородной электрички, из тамбура, где курили, – чудная женщина со спокойным ясным лицом, умница. Выходила, вынянчила, прикипела. Отношения сложились свободными, никого ни к чему не обязывающими, что-то вроде гостевого брака – это когда мужчина и женщина, которым уже не надо беспокоиться о потомстве и строительстве домашнего очага, ходят друг к другу в гости, проводят вместе день, два, три, сколько захотят, а потом расползаются по норам.

– Где Лида? – спросила я. – Видитесь?

– Последнее время редко, – сказал он равнодушно.

Он болен, по-настоящему болен, я никогда не видела его таким… опустошенным.

– Тебе нужны простые положительные эмоции.

– Где ж их взять-то простых положительных? Скажи мне, охотница за жизнью?

– Помнится, ты сам очень успешно умел их высекать из ничего, из окружающего воздуха.

– Молод был, подвижен, чувствителен, – усмехнулся Юра и наконец посмотрел мне в глаза – увидел.

Взгляд его чуть прояснился, посветлел, надежда в нем забрезжила. Теперь он ждал от меня каких-то слов, действия, энергетического импульса, исцеляющего вливания эликсира жизни… Чтоб ласковой рукой приложили бы целебную примочку к тому месту, что болит, ноет денно и нощно, и – чтоб отпустило наконец. Знать бы, Юра, где взять такую травку-панацею: исцелила бы вмиг и тебя, и себя.

Мы выпили еще по стопке грецко-ореховой. Надо было как-то вытягивать его из мрака.

– Дивное зелье, – сказала я, чтобы сделать ему приятное. – Помнишь вкус того портвейна, который мы пили в Питере в андроповские времена?

– Это когда я приехал зайцем на «Красной стреле»? – Он впервые улыбнулся.

Юра провожал тогда на поезд коллег из своего НИИ, которым обломилась короткая командировка в Питер. Хорошо подзагуляли, продолжили уже в купе, и Юра, зазевавшись, так и докатил до Ленинграда на багажной полке. Утром, слегка помятый и веселый, он предстал передо мной на пороге нашей коммуналки на Моховой: кофейку плеснешь, хозяйка?

«Представляешь, – рассказывал он за завтраком, – ехали в соседнем купе западники, англичане, кажется. Разговорились. Мы их спрашиваем: ребята, скажите честно, вот мы, Россия то бишь, ближе к Европе или к Азии? Англичане потупились, помялись и признались: простите, дескать, но к Азии. Обидно, а? Пошли по Питеру шляться!»

Юра привез с собой настроение московского купеческого загула, беспечного праздника, на которое так легко, охотно отзывается суховатый мой город. Пока я убирала со стола, он довольно умело кидал ложки с кашей в разверстый клюв моей двухлетней Таньки («Прямо как в топку!»). На улице взялся катить коляску: «Давай так: ты – молодая мамаша, я – стареющий папан. Тогда, может, не заметут. Не знаю, как у вас, а в Москве полный разгул андроповщины, хватают днем на улице одиноких прохожих, спрашивают, почему не на работе, и волокут в кутузку». Служителей порядка Юра ненавидел люто, и они отвечали ему взаимностью. У ментов был на него особый нюх, как у Шарикова на котов, и я сама была свидетелем, как моего друга, коренного интеллигентного москвича, останавливали в метро и просили предъявить документы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5