Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прокляты и убиты (№2) - Плацдарм

ModernLib.Net / Современная проза / Астафьев Виктор Петрович / Плацдарм - Чтение (стр. 14)
Автор: Астафьев Виктор Петрович
Жанр: Современная проза
Серия: Прокляты и убиты

 

 




Томимый какой-то смутой, думая о чем угодно, чтобы только отвлечься от нарастающей тревоги, капитан Щусь мотался по ходам сообщения, неряшливо, мелко отрытым между оврагами, водомоинами и просто земными обнаженными трещинами, в изломе, в профиле совершенно похожими друг на друга. На солдат не рыкал, не придирался к своим командирам — лопат переправили мало, переломали их, бьясь в твердой глине, — лопата на фронт пошла хилая, шейки тонкие, ломкие, полотна, что картонки, снашиваются на непрерывной работе моментально. Кроме того, люди вторые сутки почти не евши, и что-то не слышно, не видно кормильцев с левого берега, столкнули, сбросили в воду бойцов — и с плеч долой.

Еще когда было оперативное совещание в штабе полка и до исполнителей-командиров в деталях доводился план операции, капитан Щусь, которому поручалась особо ответственная задача, с холодком, скользящим по сердцу, подумал: даже если благополучно переправится, непременно попадет вместе со своей группой в переплет, очень уж складно, очень ладно все было распланировано штабниками на бумаге, а когда на бумаге хорошо, на деле, как правило, получается шибко худо. От партизанской бригады ни слуху ни духу, о десанте также ничего не слышно. Голодные солдаты, довольные уже тем, что остались живы во время переправы, пока не реагируют громко на всякие дрязги и бескормицу, но солдатские чувства отчетливы. Не пройдет и еще одной ночи, как по оврагам и окопам пойдет-покатится: «Где та гребаная бригада, что должна нас поддержать и накормить? Где тот десант, где сталинские соколы, мать бы их расперемать?!» — все уже давно знают и про партизан, и про десант, хотя знать об этом неоткуда вроде бы. Однако о том, что партизаны должны батальон накормить, — никакого постановления тоже не было — это уж солдатская фантазия!

К вечеру, когда захмурело небо, поднялся ветер и высоко всплыла над берегом и рекой рыжая пыль, ждали разведчиков от партизан — самое им, хорошо знающим местность, время подскочить к войску, связаться с ним и согласовать совместные действия. Но вместо этого километрах в двадцати от плацдарма всполохами замелькало, громом загрохотало отемнелое пространство, и Щусь понял — упреждая удар с тыла, немцы начали ликвидацию партизанской бригады, предварительно, конечно же, ее обложив в каком-нибудь дремучем, по здешним понятиям, лесу.

Недаром же, перебив штрафную роту, немцы никаких активных действий на плацдарме не вели, все чего-то гоношились в тылу, устанавливали зенитки, ездили на машинах туда-сюда, копали, рыли, постреливали. «Рама» безвылазно шарилась по небу, бомбардировщики регулярно налетали. Одним словом, немцы давали понять, что они здесь, они не забыли о плацдарме и, когда управятся с посторонними делами, дадут жару русским, в первую очередь, передовому, дерзкому отряду, под шумок забравшемуся в их, как всегда надежно устроенный и четко действующий тыл.

Часа два длился бой вдали, и, когда он начал убывать, дробиться на отдельные узлы и кострища, вверху, в ночном небе, многомоторно загудели самолеты. Сталинские соколы, не ожидавшие плотного зенитного огня противника и ветра, вверху довольно сильного, выбросили, в буквальном смысле этого слова, десант — целую бригаду, в тысячу восемьсот душ, до войны еще сформированную, бережно хранимую для особой операции, и вот в эту первую и последнюю, как скоро выяснится, операцию, наконец-то угодившую.

Сталинские соколы, большей частью соколихи, выбросили десант с большей, против заданной, высоты — припекало. Десантников разнесло кого куда, но большей частью на реку, в воду. Немцы аккуратно подчищали небо и реку, расстреливая парашюты и парашютистов; до оврагов, до берега, где сидели и смотрели на все это безобразие бойцы, доносило изгальный хохот фашистов: «Давай! Давай, еван, гости, гости!» И какой-то фриц, знающий по-русски, добавил: — «Теще на блины!»

После выяснилось, лишь одна группа десантников сбилась где-то, человек с полтораста, и оказала сопротивление, остальные разбрелись по Заречью, с криками о помощи перетонули в реке. В эту ночь и во все последующие десантники по двое, по трое переходили линию фронта, попадали в лапы к немцам либо под огонь перепутанных, беды из ночи ждущих постовых и боевых охранений русских. Большая же часть десантной бригады осела по окрестным лесам и селам, где их и повыловили полицаи, лишь отдельные десантники, надежно попрятавшись в домах селян и на лесных хуторах, дождались зимнего наступления Красной Армии, явились в воинские части и были немедленно арестованы, судимы за дезертирство, отправлены в штрафные роты — кто-то ж должен быть виноват в срыве тонко продуманной операции и понести за это заслуженное наказание.

«Ну вот, — тяжело вздохнул капитан Щусь, — все и прояснилось. Теперь немцы возьмутся за нас. Не позволят они, чтоб мы тут торчали, как больной зуб в грязной пасти». Он направился в роту Яшкина, в траншее его перехватил запыхавшийся боец.

— Товарищ капитан, Рындин ранен.

— Где? Когда?

— Под шумок, покуль немец занят, решили мы к ручью по воду сходить, он, сука, там мин понаставил.

Коля Рындин был уже перевязан, лежал, укрытый немецкой плащ-палаткой. Его било крупной дрожью, палатка шебуршала или разошедшийся дождь шебуршал по ней.

— Видишь вот, товарищ капитан, Алексей Донатович, не уберегся, — виновато сказал Коля Рындин и, захмурившись, выдавил слезу из-под век.

Ротный санинструктор, сделавший раненому укол от столбняка, наложивший жгут выше колена и примотавший к сырым палкам разбитую ногу бойца, доложил шепотом капитану Щусю, что ноге конец. Однако это не вся беда, ранение рваное, кость «белеется», пока волокли агромадного человека от речки, шибко засорили рану, и если его не эвакуировать, скоро начнется гангрена.

Щусь в темноте под палаткой нашарил руку раненого:

— Держись, Николай Евдокимович. Попробуем тебя эвакуировать.

Коля Рындин сжал руку капитана, подержал ее на груди и выпустил, молвив чуть слышно на прощанье:

— Храни тебя Бог, ты завсегда был ко мне добрый.

Со своего батальонного телефона комбат вызвал «берег», сказал деляге Шорохову, чтоб он нашел Шестакова.

Деляга, угревшийся у телефона, заворчал:

— Да где я его найду?

— Я кому сказал?

Матерно ругаясь, Шорохов удалился. Щусь ждал, зажав трубку в горсти, вслушиваясь и вглядываясь в ночь. Ненастная и неспокойная она была, то далеко, то близко поднималась стрельба. Немцы, не переставая, метали ракеты, всполохи которых сгущали, ломали, собирали в клубок отвесные струи дождя. Зябко и сыро в этом проклятом месте.

Скрипнул клапан телефона.

— Слушаю вас, товарищ капитан. Что-то случилось?

— Ранен Рындин. Николай. Тяжело, опасно ранен. У тебя, я слышал, спрятана лодчонка.

— Да какая там лодчонка, товарищ капитан, звание одно.

— Все равно, по сравнению с бревнами — транспорт. Попросись у Зарубина, скажи, моя это личная просьба.

— Е-эсть. Я, конешно, попробую.

— Пробуй давай, пробуй.

Колю Рындина на берег перло целое отделение на прогибающихся жердях, к которым была привязана где-то солдатами раздобытая немецкая плащ-палатка. Ночь от дождя совсем загустела, носильщики спотыкались в оврагах, падали, вываливая раненого и снова водворяли его меж жердей на рвущуюся плащ-палатку. Коля Рындин терпел, лишь мычанием выдавая свою боль.

В отблеске воды замаячила, наконец, долговязая, сразу узнаваемая фигура, державшая на плече конец жерди.

— Ашот! — воскликнул Шестаков. — Васконян?

— Это ты, Шестаков?

По голосу было ясно — Васконян рад тому, что однополчанин его жив. Командуя загрузкой и все время опасаясь, как бы немецкий пулемет не врезал по ним, Лешка в то же время говорил бойцам-щусевцам, чтоб они дождались бы рассвета здесь, на берегу, что ночь совсем уж глуха, стрельба идет беспрерывная, что провод из батальона проложен местами по «территории» противника и можно нарваться так, что ноги не унесешь, кроме того, сойти в ручей по вымоинам и отрогам оврагов дело плевое, но вот угодить обратно в свой ход — весьма и весьма хитро — все овраги и водомоины с рыла схожи.

Васконян, пока грузил раненого в лодку, нашаривал на корме деловитого Лешку, говорил что-то из темноты, забрел в ботинках в воду, отпихивая посудину, наклонился, всунул великаний нос за борт.

— Ну, Никовай, дегжись… — и стоял, маячил в воде, пока лодка не отплыла, не затерялась на реке, дождем и теменью склеившейся берегами. Ориентир был отменный — не заблудишься за настороженно отделившимся, в мироздании сгинувшим правым берегом реки, с выхлестом взлетали ракеты, ломко рассыпающиеся в полосы дождя, они отсветами реяли над рекой и тонкими, рвущимися концами нитей вились в воде. Огнями пересекаемая вдоль, поперек и наискось, искрами трассирующих пуль сыплющая темнота, вдруг озаряющаяся россыпью нарядных, цирковых шариков, медленно удалялась. Харкающий огнем, точно норовящий еще более яркими вспышками загасить неуместные фейерверки на противоположном берегу, яростно взлаивал, ахал, катал громы во тьме берег левый, посылая шипящие, урлюкающие в высоте снаряды и воющие мины. Коля Рындин не шевелился, не разговаривал, вслушивался в шелест воды, хлопанье весел, шипение снарядов, свист пуль, лишь один раз со стоном произнес:

— Кака река-то широка! — помолчал и для себя уж только молвил: — Пожалуй что ширше Анисея будет.

Лешка ничего ему не ответил — корыто совсем разбухло, водой набрякло, и движение его было неходко, требовалось грести и грести — раненый подмокнет, челн, этот гроб с музыкой, сделается еще тяжелей, да и то вон шлепаешь веслами, шлепаешь, и никакого ходу.

С плацдарма, будто играя, какой-то дежурный обормот из фрицев пустил над рекой светящуюся ракету и, обрезанная спереди и сзади, она легкой кометой пронеслась над лодкой, чиркнув по воде ниткой охвостья, с треском рассыпалась, озарив на мгновение левый берег.

— Недалеко, Коля, уже недалеко, — одышливо произнес Лешка и какое-то время не гребся, позволив себе маленькую передышку.

— Ты че, Шестаков? Тебя не убило? — встревожился раненый.

Лешка погромче плеснул веслом, и Коля Рындин успокоился.

Пристав к берегу, Лешка долго искал медпункт, на всякий случай выкрикивая: «Свой я! Свой! Раненого приплавил…», — а то эти обормоты-заградотрядчики, чего доброго, рубанут спросонья. Недоверчиво осветив фонариком лодку и раненого, левобережные вояки проводили Лешку к палатке медпункта, наполовину врытой в камни. Там дежурила Фая. Сперва она направила на Лешку пистолет, спросив, кто идет, — видать, жирующие на берегу вояки досаждали ей. Неля вместе с лодкой уехала на ремонт — пробило судно пулями, потому никто к речке Черевинке и не плавает, раненых в медпункте нету, оставить же медпункт она не может, потому как сволочи эти, тыловые вояки, все из медпункта и прежде всего спирт воруют, даже и палатку могут унести, променять на самогонку.

Фая дала Лешке кусок хлеба и нерешительно предложила дохлебать остатки супа в котелке. Когда Лешка, споро работая ложкой, сказал, чтобы Фая дала и раненому кусочек хлеба да глоточек спирта, она все это сделала и предложила Лешке поднять раненого и перенести до утра в палатку — в лодке вода. Лодочник сказал ей, что так поступать он не имеет права, до рассвета ему надо доставить раненого куда следует и переплыть обратно во что бы то ни стало. Иначе, когда ободняет, его расстреляют на реке вместе с его аховым плавсредством.



Сколько будет жить Лешка Шестаков на свете, столько и будет помнить путь — от берега реки до медсанбата, расположенного, по заверению медсестры Фаи, «совсем рядышком». Фая помогла Лешке проводить Колю Рындина к дороге, но надолго оставлять медпункт не посмела, боясь за имущество, указала, куда идти, заверила, что им непременно попадется машина. Она бы, может, и попалась бы, но Лешка решил сократить дорогу, пойти напрямки, через прибрежный лес. И лес, и дождь, в нем шелестящий, переваливали за полночь. Было свежо, почти тихо, если не считать стрельбы с плацдарма и изредка в темноте ответно бухающей пушки, совсем близко вдруг выбрасывающей сноп искр, укушенно подпрыгивающей в на секунду ее озарявшей вспышке.

Раненый держался хорошо, почти бодро. Обхватив тугой ручищей шею товарища, которому шея та с каждым шагом казалась все тоньше, — прыгал и прыгал, волоча ногу, задевая за высохшие дудки дедюлек, в темноте с треском ломающиеся или застрявшие розеткой семенника в толсто напутанной перевязи, волочились ворохом дудки, вехти травы. Из мокрых бинтов, из окровавленных тряпок торчали шины — неокоренные палки яблонок, выломанных в Черевинке. Обломки цеплялись, вязли в зарослях черемушника, ивняка, нога попадала в петлю кустарников, в спутанную траву. Лешка с ужасом замечал: палки яблонек становятся все белее оттого, что с них обдирается кора, а тряпки грязнеют.

— Ниче… ниче… Бог даст, скоро доберемся… — схлебывая воздух, точно кипяток с блюдца, успокаивал себя и оправдывал неловкости сопровождающего Коля Рындин. Но пришла минута — раненый взвыл, запросил пить. Фая Христом-Богом молила не поддаваться на уговоры раненого и не давать ему воды. Но раненый сам, как зверь, учуял воду: отмахнул Лешку, прыгнул к блекло засветившейся луже, хряснулся на живот и, захлебываясь, стал хватать жарким ртом грязную жижу, отплевывая со слюной кашу ряски. Они пришли к старице — догадался Лешка, — может, к той самой, в коей он нашел лодку. Где-то совсем близко должен быть приемный пункт санбата, надо лишь обойти или по шейке перехвата перейти старицу, и они, считай, «дома».

— Коля! Коля! Дружочек! Коля! Миленький! Дубина, ептвою мать! Нельзя тебе воду, нельзя! — кричал сопровождающий на раненого, пробуя оттащить его от воды. Но смиренный в другое время Коля Рындин не слушался, хватал и хватал ртом мокрую ряску, рыча, выжевывал из нее грязную слизь. — Ты хочешь сдохнуть, а? Хочешь? — Лешка Шестаков матерился только в крайности, Коля Рындин знал об этом еще по бердскому запасному полку, почитал за это товарища, выделял его из ротной шпаны за верность, за покладистость характера, отчего-то частой грусти подверженного. Коля полагал, что Лешка тайно верует в какого-то северного деревянного бога. Уронив большое, жаром пышущее лицо в прохладную ряску, Коля мычал, выдувал носом пузыри, не чавкал уже по-кабаньи соблазнительную жижу, засоренную конскими волосьями, щепьем, банками-склянками и всяким отходом, сладко, словно мамкину титьку, сосал болотину.

Кругом густо стояли, жили, работали войска, а они, как никто на свете, умеют обезображивать постойное место — им здесь не вековать.

— Ну, подыхай! X… с тобой, раз так… Коля взнял лицо, подышал, отплюнулся:

— Пошли, ковды.

Теперь они, раненый и сопровождающий его, валились на траву вместе. Чуть отдышавшись, Лешка подлазил под раненого, взнимал его с земли с надсадой и устремлялся вперед, падая на бегу. Оба они огрузли от мокра, Коля Рындин, упавши, задушенно выл. Лешка вдруг услышал себя — тоже воет. Раненый ничему, кроме боли, уже не внимал, хватал мокрую траву зубами, жевал ее. Горькая слюна текла у него по подбородку. Скоро он начал терять сознание. Лешка, кашляя, плача, каясь — зачем не оставил раненого и сам не остался на берегу, просил давнего товарища потерпеть, не умирать. Почти переставший на фронте молиться, Коля Рындин смятым голосом просил: «…сси-ы, спо…ди… си-ы-ы-ы-ди-ди-ди». Лешка боялся Бога — в темной чаще северный человек всегда относится боязно и суеверно к Богу. Волоком затащил он раненого под строенный ствол плакучей ивы, уронившей полуоблетевшие ветви в воду, полагая, что здесь посуше и ориентир хороший — не потеряет раненого. Выкрикивая:

«Сщас, Коля! Сщас, дружочек, сщас…» — Лешка бродом попер через старицу.

На первой же поляне, в середине вытоптанной, по краям отравенелой, он обнаружил круглую, шатровую палатку, к которой цыпушками подсели палатки меньшего размера. Для начала он был обруган за то, что разбудил людей, но, услышав слово «плацдарм», узнав, что раненый переправлен из-за реки, да еще и один переправлен, значит, важная фигура, санитары схватили носилки и ринулись следом за Лешкой во тьму, однако не бродом, а через перехват, который оказался совсем близко. Коля Рындин, скорчась, лежал под плакучей ивой и не шевелился. «Ой, помер Коля!» — оборвалось все внутри Лешки. Раненому потерли виски нашатырным спиртом, в зеленью загрязненый рот влили глоток горячительного. Он поперхнулся, зашарил рукой по стволу ивы, спрашивая, где он? Коля Рындин, видать, решил, что уже на том свете и над ним неструганая крышка гроба.

— Все в порядке… все в порядке… Добрались все же, добрались, Коля…

Возле палаток стояла наготове санитарная машина. Колю Рындина с ходу, с носилками засунули во внутрь машины, туда же заскочил один из санитаров, машина, фыркнув, выбросила белый дымок и, переваливаясь на кочках и кореньях, устремилась вдаль. Все-таки приняли Колю Рындина за важную персону. По тяжести и объемности фигуры раненый тянул на генерала, сопроводиловки же и личных бумаг с ним не оказалось. Выпали, видать, из гимнастерки солдата бумаги, когда пытались пробиться к медицинскому раю.

— Мне бы пожрать маленько. И поспать часок, иначе не хватит сил переплыть обратно, — вполголоса, но настойчиво произнес Лешка Шестаков. Просьбы его были тут же исполнены — на этом, на левом берегу почтительно, даже заискивающе относились к тем, кто находился в аду, называемом плацдармом.

День пятый

Лешкино путешествие за реку на редкостном плавсредстве оказалось замечено где надо и кем надо. Почти все телефонные линии, проложенные с левого берега, умолкли или едва шебуршали. Среди всего великого развала, хозяйственного разгильдяйства, допущенного в подготовке к войне, хужее, безответственней всего приготовлена связь — собирались же наступать, взять врага на «ура!» и бить его в собственном огороде, гнать, колоть, гусеницами давить — чего ж возиться с какой-то задрипанной связью — вот и явились в поле военные рации устарелого образца, в неуклюжем загорбном ящике и с питательными батареями, величиной и весом не уступающими строительному бетонному блоку. Парой таскали рации и питание к ним радисты, но пока настраивались, пока орали, дули в трубку, согретые за пазухой батареи садились. Уже во время войны до ума доводилась компактная, более-менее надежная рация, однако передовой она почти не достигала, оседая где-то в штабах на более важных, чем передовая, объектах.

Неся огромные потери, фронт с трудом сообщался посредством наземной связи — сереньким, жидким проводочком, заключенным в рыхлую резинку и в еще более рыхлую матерчатую изоляцию. Пролежавши четыре-пять часов на сырой земле, провод намокал, слабел в телефонах звук, придавленной пичужкой звучала по ним индукция. Товарищи командиры, гневаясь, били трубкой по башкам и без того загнанных, беспощадно выбиваемых связистов, тогда как надо было бить трубкой или чем потяжелее по башке любимого вождя и учителя — это он, невежда и вертопрах, поторопился согнуть в бараний рог отечественную науку и безголово пересадил, уморил в лагерях родную химию, считая, что ученые этой науки и без того нахимичили лишка, отчего происходит сплошной вред передовому советскому хозяйству и подрывается мощь любимой армии. Его коллега по другую сторону фронта, не менее мудрый и любимый народом, характером посдержанней, хотя и ефрейтор по уму и званию, прежде чем сажать и посылать в газовые камеры своих мудрых ученых, дал им возможность всласть потрудиться на оборонную промышленность.

Чужеземный, более жесткий, чем русский, провод заключен в непроницаемую пластмассовую изоляцию — ничего ему ни на земле, ни в воде не делается. Телефонные аппараты у немцев легкие, катушки для провода компактные, провод в них не заедает, узлы не застревают. Связисту-фрицу выдавался спецнабор в коробочке — портмоне с замочком, в желобки вложены, в кожаные петельки уцеплены: плоскогубцы-щипчики, кривой ножик, изоляция, складной заземлитель, запасные клеммы, гайки, зажимы, проводочки, гильзочки — назначение их не вдруг и угадывалось. Отважным связистам-Иванам вместо технических средств выдавалось несчетное количество отборнейших матюков, пинков и проклятий. Всю трахомудию, имеющуюся на вооружении у фрица, иван-связист заменил мужицкой смекалкой: провод зачищал зубами, перерезал его прицельной планкой винтовки или карабина, винтовочный шомпол употреблял вместо заземлителя. Линия связи — узел на узле, ящички телефонных аппаратов перевязаны проволоками, бечевками, обиты жестяными заплатами.

Уютно осевшие на дно траншеи, бойцы отводят глаза, когда уходят из окопа в разведку ребята. А разведчики одаривают завистливым, напряженно-горьким, прощальным взглядом остающихся «дома». Так разведчики-то не по одному, чаще всего группой идут на рисковое дело. И сколько славы, почета на весь фронт и на весь век разведчику. Связист, драный, битый, один-одинешенек уходит под огонь, в ад, потому как в тихое время связь рвется редко, и вся награда ему — сбегал на линию и остался жив. «Где шлялся? Почему тебя столько времени не слышно было? Притырился? В воронке лежал?» Словом, как выметнется из окопа связист — исправлять под огнем повреждения на линии, мчится, увертываясь от смерти, держа провод в кулаке — не до узлов, не до боли ему, потому-то у полевых связистов всегда до костей изорваны ладони; их беспощадно выбивали снайперы, рубило из пулемета, секло осколками. Опытных связистов на передовой надо искать днем с огнем. От неопытных людей на войне, в первую голову в связи, — только недоразумения в работе, путаница в командах, особенно частая у артиллеристов. По причине худой связи артиллерия наша, да и авиация, лупили по своим почем зря. Толковый начальник связи должен был толково подбирать не просто боевых, но и на ухо не тугих ребят, способных на ходу, в боях, не только сменить связистское утиль-сырье на трофейный прибор и провод, но и познать характер командира, приноровиться к нему. Толковый начальник не давал связистам спать, заставлял изолировать, сращивать аккуратно провода, чтоб в горячую минуту не путаться, сматывать нитку к нитке, доглядывать, смазывать, а если потребуется, опять же под огнем, починить, собрать и разобрать телефонный аппарат. Толковый командир связи обязан с ходу распознать и разделить технарей, тех, кто умеет содержать в порядке технику, носиться по линии, и «слухачей» — тех, кто и под обстрелом, и при свирепом настроении отца-командира не теряет присутствия духа, понимает, что пятьдесят пять и шестьдесят пять — цифры неодинаковые, если их перепутаешь, — пушки ударят не туда, куда надо, снаряды могут обрушиться на окопы своей же пехоты, где и без того тошно сидеть под огнем противника, под своим же — того тошнее. Телефонист с ходу должен запомнить позывные командиров, номера и названия подсоединенных к его проводу подразделений, штабов, батальонов, батарей, рот. Кроме того — Бог ему должен подсоблять — различать голоса командиров — терпеть они не могут, особенно командиры высокие, когда их голоса не запоминают с лету, для пользы дела надо телефонисту мгновенно решить — звать или не звать своего командира к телефону, кому ответить сразу: «Есть!», кому сообщить, что товарищ «третий» или «пятый» пошел оправиться. И всечасно связист должен помнить: в случае драпа никто ему, кроме Бога и собственных ног. помочь не сможет. Связист — не генерал, ему не позволено наступать сзади, а драпать спереди. Убегать связисту всегда приходится последнему, поэтому он всечасно начеку, к боевому маневру, как юный пионер к торжественному сбору, всегда готов — мгновенно собрав свое хозяйство, он обязан обогнать всех драпающих не только пеших, но и на лошадях которые. Будучи обвешан связистским оборудованием, оружием, манатки свои — плащ-палатку, телогрейку, пилотку, портянки, обмотки клятые ни в коем случае не терять — никто ему ничего взамен не выдаст, с мертвецов же снимать да на живое тело надевать — ох-хо-хо. Кто этого не делал, тот и не почует кожей своей…

«Где эта связь, распра…» — Не дав закончить складный монолог, связист должен сунуть разгоряченному командиру трубку: «Вот она, т-ыщ майор, капитан, лейтенант! Тутока!»

Будучи северным человеком, к суровому климату приспособленным, единственный сын хоть и беспутной матери, Лешка Шестаков все же был местами подбалован: не мог, например, спать в обуви, надо ему непременно разуться, накрыть ноги телогрейкой, согреть их, тогда он уснет, не уделив внимания туловищу и всему остальному. Не всегда фронтовые условия позволяли спать с этаким вот солдатским комфортом, но ноги так уставали, такая изморная можжа их охватывала, что Лешка махал рукой на неподходящие условия, и случалось уже не раз — драпал босиком, никогда, правда, при этом не попускаясь обувью. Один раз его забыли спящего, и он часа полтора находился под оккупацией.

Есть негласное фронтовое правило — в отдалении от своего воюющего братства индивидуальную щель не рыть, избегать ее одноперсонально рыть также на окраине опушек леса и кустарников, возле камышей, окошенных хлебов, кукурузы, подсолнухов, в первую голову следует избегать мест, выкошенных в поле уголком, хотя они-то и соблазнительны. Здесь, в уединении, в пшеничной или кукурузной затени, пусть и в малом удалении от блиндажей и окопов, кротко спящий военный субъект есть самая соблазнительная для врага добыча. Полезет фрицевская разведка за языком, а он вот он, голубчик, дрыхнет, поставив оружие на предохранитель, положив ладошку под щеку, — бери его сонного-то без риску и неси аккуратно восвояси — он не вдруг и проснется. Могут танк или машина на щель наехать, пехота, идущая ночью на замену, на тебя сверху рухнет, штабной офицер-красавец, влекущий на тайное свидание в кусты иль в тучные хлеба боевую подругу, парой навалятся — держи ее, пару-то, на плаву.

На Дону было — свалилась эдак вот парочка в связистскую ячейку, кавалер руку сломал, кавалерша — ногу в коленке выставила, Лешке шею свернули. Долго вертеть головой не мог, а ведь на голове-то трубки висят — две, и каждая не меньше килограмму.

Под Ахтыркой, помнится тоже, так Лешка умотался, что месту был рад, и занял готовую щель, фрицем иль Иваном была копана в спелой пшенице, но началась уборка, косилка прошлась и как раз возле щели, по дну толсто устеленной соломой. Окошенная щель оказалась как раз в уголке, колосья на бруствер наклонились, зерно насыпалось. Когда Лешка подошел к щели, из нее пташки выпорхнули. Он почистил щель, еще пышнее устелил ее соломой и только устроился — хлобысь на него сверху иван с котелком, горячим чем-то облил. Лешка лизнул губы — горошница. Склизко в щели сделалось. Надо бы уйти из щели, сменить место, но сил нет. Дождь. Спал, спал, снова придавило. Плащ-палатку сверху пристроил, комьями ее придавил, но не успел насладиться, как снова сверху что-то легкое навалилось на него — подумалось: человека заживо закопали. Или в плен берут — Лешка двумя пальцами снял затвор с предохранителя да как вскинет, да как заорет: «Кто такие? Вашу мать!» А никого уже нету, иван опять шел, оступился, ведро воды налил с провисшей плащ-палатки, грязной земли пуда два обрушил на человека. Снова стал устраиваться Лешка, решив, что уж теперь-то все, не наступят на него больше. Но на рассвете на него самоходка наехала своя. Наша. Крупнокалиберная. Вдруг шатнулась самоходка, земля треснула. Стрельни бы еще разок — засыпало бы. Самоходка съехала, свет открылся — можно дальше спать. А с рассветом немцы контратаковать задумали, по стерне подобрались к наблюдательному пункту и выбили гвардейцев с высоты. Лешка вроде бы и слышал шухер какой-то, но после дикой самоходки его, как блаженного младенца, охватил самый сладкий сон. Спит он, значит, себе, не ведая, что на высотке уже хозяйничает враг. И спал он до тех пор, пока его же родные гаубицы не обрушили огонь на высоту, затем артиллеристы вместе с хромающей пехотой пошли свои позиции отбивать. Помнится, он проснулся, узнал по звуку снаряды своей родной артиллерии и подосадовал: «Совсем сдурели! Опять по своим лупят…»

С высотки фрицев вышибли, в хлеба их отогнали, пошла работа до седьмого пота, боец же Шестаков дрыхнет в уютной затени недокошенных хлебов. Разбудили его уж когда еду принесли и пришла его пора садиться к телефону. Тут-то от возбужденно по линии треплющихся связистов и узнал он, что побывал под пятой врага и что генерал Лахонин до того освирепел, узнав, как его непобедимые гвардейцы бесшумно снялись с высоты на рассвете от внезапно нахлынувшего из хлебов врага и увлекли за собой артиллеристов, что, стоя на «виллисе», распоясанный, лохматый генерал гнал оглоблей свое войско и всех, кто под оглоблю попадал, обратно на высоту.

Схлынуло. По проводам связистский треп, из которого следовало, что танкисты бросили три закопанных на склонах высоты машины, артиллеристы всякое свое имущество посеяли, даже будто бы стереотрубу в боевом настрое кинули. Ах, знали бы трепачи, что и солдатика, спящего в щели, забыли… Он — истинный советский солдатик, порассуждав сам с собой, с умным, кое-что повидавшим человеком, решил военную тайну никому не выдавать и осенью уж, в благую минуту, рассолодев от хорошего харча и доброй погоды, рассказал о случившемся с ним приключении надежным людям — майору Зарубину и капитану Понайотову. От души повеселились родные командиры, однако тоже посоветовали помалкивать. И после, до самой реки, Зарубин с Понайотовым работают, работают на планшете, глянут в сторону телефониста и головой потрясут или майор скажет в телефон кому-то загадочно и весомо: «Ну как мы спать умеем бесстрашно, прямо на передовой, так нам никакой враг нипочем…»



Прикарпатский еврей по фамилии Одинец, сложенный из частей, худо подогнанных друг к дружке, как бы совсем меж собою не соединенных, — носище отдельно, губищи, всегда мокрые, отдельно, глаза от рождения напуганно вытаращены. Уши прилеплены к сплющенной голове с философски-высоким, гладким лбом, уже с юности уходящим в залысину. Если к этому добавить, что гимнастерка застегнута через пуговицу, штаны часто и вовсе незастегнуты, пряжка ремня набок, сапоги — один начищен, другой нет, все-все как бы случайно, на бегу надето — вот и закончен портрет. Внешний. В деле же Одинец собран, толков, одержим, и, если б он панически не боялся начальников, — цены бы ему не было. Свое смятенное состояние Одинец всячески скрывал, подражая громилам-командирам, у которых хайло шире погона, витиевато выражался вроде по-русски и вроде по-бессарабски — «боийэхомать!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32