Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога домой (Публицистика)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Астафьев Виктор Петрович / Дорога домой (Публицистика) - Чтение (стр. 2)
Автор: Астафьев Виктор Петрович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Пятьдесят лет - это немало для людей нашего поколения, много пережившего и сделавшего. Но я никак не могу представить Петю старым, усталым. Мне кажется, он не изменился с тех пор, как я его узнал, да и не способен меняться - все так же бьет ключом энергия его и деловитость, все так же юношески наивен он порою в рассуждениях, в отношениях к людям и к жизни, что является признаком молодости его доброго сердца, и, верю я, как и в сорок втором, если кому-то - нам ли, его товарищам и собратьям по перу, родине ли нашей многострадальной - сделается трудно, нужна будет помощь Петр Борисков, не думая о себе, преодолевая любые испытания, придет на помощь, возьмет на себя любую тяжесть, или, как опять же говорится в народе, подставит свое плечо под комель.
      1974
      Тихая моя родина
      Эта, исполненная светлой любви и печали фраза все время звучала во мне, пока я читал книжку Игоря Лободина "Пучок земляники".
      Долго и трудно готовил свою первую книжку молодой писатель. "Ягодка по ягодке" в течение нескольких лет собирал он свой маленький "пучок". И получилась книжка хорошая, уверенная.
      Вот отрывок из рассказа "Белым днем", где повествуется о том, как немцы среди бела дня выгоняют из села жителей, чтобы сжечь дома и обездолить людей.
      "Готовый в дорогу, я бесцельно обошел гулкий опустевший дом с распахнутыми настежь дверями, опрокинутыми в суматохе стульями, голыми стенами, на которых еще вчера висели фотокарточки в ореховых рамках, тусклое зеркало, икона под рушником в святом углу, украшенном соломенными жаворонками, из бумажного крепа крыльями, Этот угол, сиявший по утрам лампадой, теплой позолотой витого оклада иконы, теперь был сумрачный пустой. В одном из окон пузырилась занавеска. Она то падала, прилипала к выбитой шибке, то поднималась, открывала лудку подоконника. На ней в пустой бутылке отчаянно жужжала муха, лежали забытые ножницы и Танькина тряпичная матрешка с яблочно-круглой и полуоторванной, на живой нитке, головой. В разбитое окно тянуло сырым холодом, едва заметным паром тумана. Вместе с теплом из дома, казалось, ушли его прежние запахи. В пустых комнатах уже сквозил отчуждающий землисто-тяжелый запах покинутого жилья".
      Я не буду увлекаться цитированием, хотя, признаюсь, делал бы это с большой охотой. Очень уж полны - одухотворенны и образны - строки в этой небольшой, скромно изданной книжке.
      Уже по этому кусочку из рассказа нетрудно догадаться, кто есть любимый писатель Лободина. И жил он в тех же местах, довольно-таки неприметных на посторонний взгляд. И все же умел Бунин увидеть здесь столько природы, столько ее прелестей и так их воспеть, что вроде и нет краше земли, чем орловская. Видно, не в природе дело, а в душе, которая умеет слышать свою "тихую родину", в глазах художника, которому дано увидеть такое, мимо чего люди часто проходят скучно и равнодушно. Ведь вон та же буйная, красотами переполненная Сибирь описывается иными писателями так, что зевать хочется от скуки.
      Орловца Лободина не пролистаешь! Наоборот, нет-нет да и вернешься к тому или иному абзацу, да и "обсосешь" его; перечитаешь, пораженный дотошностью его глаза. Он видит, что "на телегу, отправляющуюся в изгнанье, родная береза насорила желтого листа, и на корове, меж худыми кострецами на них хоть сумки вешай - "желтели листья". Бросит мимоходом: "В подстепье теперь и кусты в радость, потому как настоящие деревья, будто старики, повымерли". Или: "За решеткой окна, над рожью, плавились корни молний".
      И ныне живущего наставника Лободина, соседа по земле, курянина Евгения Носова почувствуешь в этой книжке. Ему и посвящен лучший рассказ в сборнике "Крыша" - незамысловатая история о том, как у Арины Каблуковой, недавно вышедшей на пенсию и живущей в деревне Обыденовка, что затерялась "в море ржи на суходольном косогоре...", ветром сорвало крышу и как соседи и пастух Николай покрыли ее новой, "прогонистой" соломой.
      Много радости, много света в этом в общем-то грустном рассказе, из которого узнаешь не только о жизни Арины, но и о нелегкой любви двух людей, не соединенных жизнью, о привязанности молодой и доброй женщины к детям, которые могли бы быть ее детьми, да не "сулил Бог".
      Всего в первой книжке Игоря Лободина семь рассказов. Они довольно ровно сделаны, хотя немножко выбивается этюд "Адажио", от которого ждешь чего-то большего и ровно бы обманываешься в ожиданиях, ибо уже настроен предыдущими рассказами на спокойный подробный разговор о тихой, неприметной жизни, наполненной простыми, но поэтическими житейскими буднями.
      Пересказывать Лободина трудно, потому я не стану этого делать. Лучше прочесть его книжку и порадоваться его уже крепкому слову и тому, что в литературу нашу приходит терпеливый, несомненно талантливый труженик, умеющий не торопиться в работе и взвешивать слово, как взвешивает каменщик на ладони кирпич, прежде чем положить его в стену дома, где было бы хорошо и тепло жить людям. Лободину предстоит еще проделать трудную работу, оставаясь верным духу и звуку знаменитого земляка, преодолеть его ощутимое влияние. Но я верю, что он справится с этим, порукой тому его серьезность в творчестве, ведь до того как опубликовать рассказ, молодой писатель много раз переписывает его, выверив каждое слово на слух, на вес и на запах.
      1970
      Золотинка
      Все, кто когда-либо бывал в Красноярске, непременно замечали часовенку на Покровской горе, которая так установлена, к тому месту приделана, что с какой бы стороны ты ни шел, ни ехал, ни плыл, ни летел, первой непременно увидишь ее.
      В прошлом году я с радостью приметил на часовенке реставрационные леса. Пора, давно пора привести в порядок эту разоренную и обезображенную достопримечательность города - не так уж богат Красноярск архитектурными памятниками.
      ... А была на этом месте когда-то караульная вышка, и гора называлась Караульной оттого, что стоял на ней самый настоящий казачий караул, охранявший от набегов Красноярский острог, не единожды горевший, многие напасти и беды претерпевший и все же выстоявший, доживший до нынешних времен, до грандиозного размаха строительства.
      Сюда-то, на гору Караульную, к караульной вышке, поднимается умирать старый казак Афонька - герой ладной и складной книги Кирилла Богдановича "Люди Красного яра". Перед тем как подняться на гору, исполняет казак Афонька последние дела на земле, прощается с родней своей, дает такие простые и надежные наказы сынам и внукам: "Ну вот, собрались все, заговорил дед Афонька после того, как долго и молча оглядывал их. - Вот. А мне, стало быть, в иной путь пора..."
      Троекратно поцеловав старшего сына, тоже Афоньку, отходящий "в иной путь" казак наказывает, чтобы все жили семейно - оброк один будет, чтобы к службе государевой радели и в "шатости" друг дружки держались, а главное, чтоб помнили, что "наш корень сибирский берегчи надо.. И никуды с Сибири... не сходить".
      Дальше идут просто, но эпически широко и звучно написанные Богдановичем картины прощания с землей, сделавшейся родной и любимой казаку Афоньке, с острогом, который он не раз защищал от набегов степняков и дуроломов-воевод.
      "Он шел по острогу сам. Шел медленно, часто останавливался, глядючи по сторонам. По бокам шли оба Афоньки, а сзади Тишка вел в поводу оседланных коней".
      И вот семейная свита на Караульной горе. Сыны, что "свершились" при броде через речку Качу, помогли старому казаку спуститься на землю.
      "Он закинул голову как можно выше и увидел клок неба, слепящего своей голубизной. Эта голубизна ослепила его и начала падать на него сверху: стало светло-светло, до боли в глазах. Он еще раз вскинул голову и уже больше ничего не увидел... Афонька присел рядом с телом отца и задумался. О том, что и он вот умрет, но зато останутся дети его и их дети. О том, что надо исполнить наказы отца. Потом опять стал думать о смерти. Не о своей, а так, почему она есть? Жили бы и жили все не помирая. Земли эвон сколь - на всех бы хватило... А колокол на остроге все бил и бил. И на сопку поднимались все новые и новые люди, и все подходили к усопшему, сняв шапки, крестились и желали ему Царствия Небесного".
      Я намеренно начал разговор о книге "Люди Красного яра" с конца: ведь любая жизнь все-таки итогом, полезностью значима. А жизнь простого казака Афоньки, о котором написаны сказы, была полностью отдана служению людям, родной земле, утверждению на ней добра и справедливости.
      Много всякой всячины увидит, узнает и сотворит этот самый казак сибирский, даже и в чины выйдет - десятником, после и сотником станет, но не утратит при этом доверительной простоты в отношениях к людям, строгости и чести в исправлении "службы государевой", проявляя сноровку, терпение и храбрость, так необходимые в тех диких краях и в ту пору людям, заселяющим и обживающим новые земли. Но, как ни крути, казак Афонька ухватками, характером, всем укладом жизни больше все-таки хлебороб и промысловик, и устремления его самые земные.
      Никакой казацкой спеси в Афоньке, никакого гонора - земной, "востротолый", то есть умеющий много видеть, он тянется к земле, к знаниям и сходится с монахом-летописцем Богданом, который затеял доброе, но по тем временам шибко "крамольное" дело - описать для будущих людей, как и что тут было. Да вот беда - во все века и всем людям нравилось и нравится, чтоб помнилось и писалось о них только одно хорошее, а летописец врать не может, записывает все как есть. Кому ж такое поглянется?
      Воеводы и казацкие главари устраивают пожар, в котором гибнет летопись Красноярского острога, и бедный монах Богдан уходит в края иные, "слезьми уливаясь"...
      Читая книгу Богдановича, я подумал вот о чем: сколько же труда, старания и умения, большого умения, не побоюсь этого слова, потребовалось автору, чтобы собрать по крохам, редким записям, ведомостям и старым документам историю родного города и края, да и написать об этом, как уже говорилось, складно и ладно, не заполняя бумагу дешевыми "страстямиужастями", которые так любят, просто обожают громоздить писавшие и ныне пишущие о Сибири авторы, эксплуатируя "экзотику Сибири", "сибирский характер", который вроде бы как издавна пришел, так и закаменел со страшным мурлом головореза, насильника и каторжанина.
      Было, все было здесь, в великой сибирской глухомани, - и грабежи, и смертоубийства, как, впрочем, и в лесах муромских, и в достославных "градах Новгороде и Пскове", да и по всей Руси нашей много чего бывало, - только зачем же литературные-то скамейки ломать?
      Богданович не ломает их, а уж о таких ли далеких и смутных временах повествует! Вот бы, казалось, напустить ему мороку, крови, смертей, бесовства и колдовства в сказе "Афонька правит посольство", но Богданович не поддается искусу ложной занимательности, ведет сказ мягко, изящно и даже с юмором. Мне особенно понравилось место в сказе, где казак, то бишь посол Афонька, вступил в переговоры с киргизами: "Заспоривши, Афонька вгорячах и не заметил, как он, не дожидаясь, что ему толмач переложит, начал говорить по-киргизски. И киргизин, и толмач тоже вгорячах такого не приметили. А толмач уже и вовсе путал, кому и как говорить, и кричал Афоньке по-киргизски, а своему киргизину по-русски... Афонька меж тем рассердился вконец: "Да вы чо?! Вы на конях, а я пешки пойду! Да ни в жисть не бывать, чтобы посол пешим шел..." - Афонька даже плюнул с досады и сел наземь... Конные киргизы шумели, грозили, за сабли и луки хватались. Тогда Афонька вскочил, натянул шапку покрепче и, не глядя по сторонам, пошел обратно, откуда ехал".
      Хорошую книгу написал мой земляк Кирилл Богданович. Мне же в заключение хотелось бы поделиться вот какой невеселой мыслью: езжу я немало по городам и весям российским, всюду встречаюсь с людьми, которые, не жалея, как говорится, живота своего, роются в пепле истории, выискивая редкие, бесценные крупицы из далеких времен о прошлом "своего города", своей родной земли, озвучивают голоса наших далеких славных предков, делают иногда это любительски, а иногда и по-писательски профессионально, как вот Кирилл Богданович. Труд их мне хочется уподобить труду замечательного вологодского реставратора Николая Ивановича Федышина, который из-под многих слоев красок, из-под закостеневшей копоти и пыли веков добывает и "открывает", и высвечивает истинные, бессмертные лики на фресках и иконах, сотворенных гениями древности. Но нигде, ни в одном городе никогда не видел я, чтобы энтузиаст-бессребреник числился бы в почетных гражданах, чтобы портрет его красовался на Доске почета рядом с Героями Труда и патриотами родного края; и премий, областных или краевых, сколь мне известно, ни один из них так до сих пор и не удостоился.
      Странно! Стоит только местному композитору-баянисту написать песню о "родном городе" на мотив новомодного шлягера или даже хотя бы какую-нибудь бравую "таежную-молодежную", как начинают все тому композитору хлопать, на всякие симпозиумы и совещания его посылать, в газетах карточки его печатать, всевозможные премии ему присуждать...
      Но вот кто, не жалея сил и здоровья, дни и ночи, иной раз тратя отпуск и выходные дни, ведет поиск, чтобы ныне здравствующие люди знали свое прошлое, тот, кто иной раз даже жизнь кладет "на паперть" своего города, еще нет-нет да нагоняй получит за излишнее любопытство или какую-нибудь спутанную дату и цифирку, кличку чудака приобретет...
      Видно, и впрямь судьба летописца - судьба подвижника. Может, в этом его назначение и счастье? Будем думать так. И этим утешим себя и тех симпатичных, чаще всего тихих, умных и самоотверженных людей, которые сидят в архивах, либо копаются в запасниках музеев, в земле и развалинах, извлекая ту самую "золотинку", без которой казна и история Отечества нашего есть неполная.
      1974
      Самородок
      Мальчику было одиннадцать лет. Со старшим братом и с друзьями он пошел по кедровые шишки в лес, упал с кедра, переломил позвоночник. Полная неподвижность, почти никаких надежд на выздоровление.
      Несколько лет мужественной борьбы за жизнь, несколько лет, наполненных страданиями и страстным, захватывающим трудом - не вдруг, не сразу верится, но родные Бори Никонова уже нашли, собрали одну тысячу семьсот пятьдесят страниц рукописей покойного юноши.
      Журнал "Уральский следопыт", с которым у Бори еще при жизни завязалась дружба, печатает в 1975 году его "Дивногорские этюды". Меня попросили познакомиться с этой рукописью и что-нибудь написать о ней, так как Боря мой земляк, он родом из Новоселовского района Красноярского края.
      Загадка таланта! Существует ли она?
      Да, существует, еще раз с большей уверенностью подумал я, прочитав рукопись "Дивногорских этюдов".
      Ну разве это не загадка: такой же, как многие миллионы мальчишек, из такого же, как тысячи других, русского села, со странным, враз запоминающимся названием - Аспагаш - он с детства видит и боли человеческие, с ранних лет умеет сострадать всему живому и творчеством своим (первый рассказ он написал еще мальчишкой) призывает к этому всех нас, живущих на земле.
      В сущности, все произведения Бори Никонова - рассказы, зарисовки, прозаические и стихотворные этюды как раз об этом - человек, помогающий человеку добром, сам становится добрее душой, и ему открывается прекрасный мир, полный добрых людей, яркого солнца, дивной поэзии, чудесной природы. Мне многое понравилось в рукописи покойного юноши, но особенно близки те рассказы, где действуют ребятишки, - умение писать для ребят и о ребятах с любовью есть первый и верный признак даровитости литератора. По-особому как-то тронул меня рассказ "В стороне от дороги" - какое было дано юному автору чувство меры и умение обобщать! Везде, во всех рассказах у него герои поименованы, а тут вдруг просто "мальчик" зовет человека, одна фамилия которого дает почти полное представление о нем - Голов! - спасти умирающую клячу. "Портрет" этой лошади, ее мучительный уход из жизни, поведение двух героев - мальчика и врача Голова, их отношение к смерти лошади написаны так точно, с такой пронзительной болью, что невольно закрадывается мысль: "Да полно! Не может быть, чтоб неопытный автор этакое написал?!"
      Из всех "биографических" рассказов Бори Никонова рассказ про умирающую лошадь мне кажется самым "биографичным" - это он сам, обреченный автор, зовет людей на помощь. Все знают, что смерть неизбежна, а он, "мальчик", просит "что-нибудь" сделать и горько, безутешно плачет, когда видит, что смерть не побороть, - такие слезы не бесследны, даже человека с убийственной фамилией - Голов - они проняли и если не повернули в нем все, так хоть что-то "с места стронули...".
      Даже по одной книжке, по любовно собранным и отредактированным "Дивногорским этюдам" можно заключить - много отпущено было природой Боре Никонову, или, старинно говоря, Создатель щедро метнул в сибирское село Аспагаш золотых зерен, а они обернулись самородком, да судьба распорядилась так, что самородок лишь блеснул яркой гранью и погас безвозвратно.
      Какое-то горькое чувство, не только сожаления, но и вины, остается в душе, когда узнаешь о короткой жизни Бори Никонова. Знаешь, ведаешь всегда так бывает, если прежде времени гибнет талант, но ничего с собой поделать не можешь и еще горше на сердце, если талант этот, как мартовский сибирский первоцвет, - только-только сереньким мохнатым птенцом вылез на солнцепек из камней, чуть приоткрыл чистые кремовые губы, и вдруг случайным порывом ветра его сломило, унесло, не давши ему ни расцвесть, ни рассеять семя по земле.
      Дивногорск, где жил с девяти лет и кончил свой короткий путь Боря Никонов, всего в получасе езды от моего родного села Овсянки. Я бывал в те годы, когда Боря уже лежал прикованный к постели, в Сибири, в родном селе и на строительстве Красноярской ГЭС, но ничего не знал о том, что в соседстве живет и мужественно работает больной человек, а ведь так много приходится читать бесполезного, так часто приходится заниматься пустыми и неблагодарными людьми! Думается, удалось бы поддержать, ободрить даровитого юношу, да что теперь об этом толковать?! Просто постараться надо любовно сберечь то, что оставил нам этот многострадальный и мятежный сибиряк.
      Загадка таланта. И загадка смерти... Почему эти слова, понятия эти встали вдруг в моих мыслях в один ряд - они же несовместимы, как "гений и злодейство"?! Да, вот почему? Сотни раз и я, и мои деревенские корешки бывали в лесу, лазали по деревам, хаживали по тем самым местам, где подстерегала Борю беда. Однажды я тоже сверзился там с кедра, но угодил в грязную болотину. Почему же ловкий деревенский парнишка, который мог "на ходу подметки рвать", ничего и никого не боялся, был верным другом, любимым сыном и, быть может, надеждой нашей литературы, подвергся такой напасти, таким испытаниям и такой мучительной смерти?..
      Тут же выстраиваются в памяти нелепые смерти на войне и невероятные спасения от них, и все кажется - вот был бы в лесу тогда вместе с ними, с шишкарями-мальчишками, глядишь, и уберег бы Борю от беды...
      Почти каждое лето я езжу на родину, в Сибирь, - тянут туда не только воспоминания детства, но и печальная память о тех, кто был и жил когда-то с тобою и кого не стало на земле. К этой неизбежной и вечной печали добавилась еще одна капля, и теперь, глядя на горы и перевалы, темнеющие в поднебесье, буду знать - там, за стыком двух рек - Маны и Енисея, за старым Знаменским скитом, за Дивными горами, одетыми в густую шубу кедрачей, витает дух юного поэта, в каждом листке, веточке, хвоинке и цветке присутствует его светлый взор, его доброе и теплое дыхание, и, согретая этим дыханием, светлой его памятью и словом, родная моя природа, край мой отзовутся в душе людей и тихой печалью, и благодарной любовью.
      1975
      Твои тихие руки
      О стихах Михаила Воронецкого
      Стихи Михаила Кузькина-Воронецкого обладают одним завидным качеством их хочется читать вслух:
      ...Здесь между темных плит,
      Вросших в июльский зной,
      Под рыжим курганом спит
      Предок раскосый мой...
      Страшен он был и зол.
      Жизнь нелегко сберечь.
      В сердце ему вошел
      По рукоятку меч...
      Качался с водой стакан.
      Дед, как всегда, суров.
      Река звалась Аба-кан,
      Что значит - медвежья кровь...
      Внутренняя мускульная сила стиха как бы рвется из молчаливой оболочки наружу, и хочется не просто читать эти стихи где-нибудь в зале, вселюдно, нет, их охота выкрикнуть где-то в степи, на дороге, "для самого себя", выкрикнуть просто так, от избытка чувств и сил.
      Стоит он на кургане - всадник
      Среди камней, среди травы.
      Он весь степняк - в посадке ладной,
      В наклоне черной головы...
      Нагайку ветер чуть качает...
      Стоит, забыв жену, жилье,
      Влюбленный в вечное молчанье
      И в одиночество свое.
      Но это, так сказать, "голос крови", это тот самый потомок-степняк поет и чеканит стих под стук конских копыт, что "лицом на него похож, здесь через сотни лет, в юрте из конских кож я родился - поэт". Но ведь в крови сибиряков, даже если они и "раскосы", напутано всякого, по бабке Воронецкий восходит к ссыльным полякам, и не могла же гордая кровь бунтовщика "не схлестнуться" с вольной и дикой кровью хакаса. Что же высеклось из столкновения? Чем отозвалось в душе поэта эхо давних степных кочевий и гонимых за непокорность, страдающих "гордецов" поляков?
      Вам стала пухом мать - земля сырая?
      Родились, жили, канули - и пусть!..
      Но отчего ж, в веках не умирая,
      Связала нас нерасторжимо грусть?..
      ...Лежат, а как страдали? Как любили?
      Какою страстью нам они близки?
      И были ли они? Конечно, были.
      Иначе этой не было б тоски.
      И вот оно, как следствие этой вечной нашей тоски о прошлом, о том, кто был до нас, до боли острое, кинжалом вонзающееся в сердце ощущение Родины.
      Я жадно пил. Дрожали руки.
      Котлы, шипевшие в огне,
      Гортанные глухие звуки
      Казались сказочными мне.
      В ночной степи кричали звери.
      Меж юрт, черневших у ручья,
      Шагал я, веря и не веря,
      Что это Родина моя.
      Не всем, далеко не всем современным поэтам удается преодолеть эту тоску по своей малой родине, и бывает, так они и остаются навсегда на той маленькой полянке детства, которую топтали когда-то босыми детскими ногами. Уж ни цветка, ни травинки на той полянке нет, а они все ходят и ходят по кругу, все топчут и топчут ее, вымучивая строки про дым над отчими трубами, про березки и тополя под родным окошком, про бабку и дедку и про девушку, что пела за околицей, звала, да куда-то потом делась безвозвратно, скорей всего уехала в город, на фабрику, и вышла замуж за нелюбимого...
      Рост, мужание поэта заключается и в горестном ощущении утраты детства, юности, первой любви и той же малой родины. Но ощущения, чувства поэта, входящего в пору зрелости, не могут переходить в нытье, с возрастом они густеют в крови, ток их делается нетороплив, удары сердца реже, но весомей, взгляд становится пристальным, слезы умиления не должны застить его - жизнь поработала на "поэтической пашне".
      И вот, когда, забыв про суету,
      Гляжу на лес - он рядом ли, далек ли,
      Как будто бы разглядываю облик,
      В котором вечность скоро обрету.
      ...И потому целую рыжий склон
      Земли с дубами перед увяданьем,
      Что сохранят до будущих времен
      Загадку моего существованья.
      Если бы мой земляк Михаил Кузькин-Воронецкий написал только о загадке своего существования, наверное, и тем бы уже запал в память, но ему дано было расширить рамки, а точнее, разорвать путы риторики, ставшей в современной поэзии не просто однообразной, но порой и надоедной. Но...
      Как ни досадуй, как ни бейся,
      А путь к себе - всегда сначала:
      Всегда опять с последним рейсом
      Плыть от обжитого причала.
      И плыть не куда-нибудь, а в самую счастливую пору, пору поздней любви, и, достигнув берега, на котором редко высаживаются нынешние поэты, с изумлением и восторгом припоздалым, самому еще непонятным, воскликнуть:
      Когда ты тих, как лес осенний,
      Когда виски уже седые,
      Вдруг открываешь в изумленьи:
      Любить - ведь это все впервые...
      Впервые где-то за Окою,
      В избушке возле переправы,
      Вдруг, заболев глухой тоскою,
      Упасть в желтеющие травы...
      Пересказывать любовную лирику - дело неблагодарное и бессмысленное. Ее надо читать наедине с собою, чтоб вместе с поэтом пережить и радости, и муки, какие она, эта самая любовь, несет с собою, и в себе особенно, когда "виски уже седые".
      Читая Михаила Кузькина-Воронецкого, невольно сам начинаешь чувствовать подъем и просветление в душе, словно и тебя коснулась частица света, озарившего чью-то жизнь на склоне лет. И хотя у этого чувства нет юношеской восторженности, беззаботности, а больше тревоги, смятения - все равно невольная волна ответной благодарности, доброй зависти и жажды прекрасного возникает в сердце.
      А какое самоуглубление произошло в самом поэте и как от этого окреп голос его! Нет вроде бы ни "степной экзотики", ни внешних примет пейзажа, а читаешь - и захватывает дыхание, ибо сам сопереживаешь, сам ты уже вовлечен в стихию чувств, движение головокружительного, счастливого и тревожного полета:
      Разбудила меня тишина.
      Память с явью напрасно боролась:
      Еще долго ловила она
      Твой из сна исчезающий голос.
      Я сентябрьскую вижу твою
      Прядь волос у лица... Неужели
      Не приснилось тебе, что стою
      У твоей безмятежной постели?
      Как, впадая опять в забытье,
      Целовал твои тихие руки,
      Как нашептывал имя твое,
      Просветленное болью разлуки?
      Ах, какой очистительный сон!
      Что за странная тайна сокрыта
      В том, что был я на миг вознесен
      Над пределами нашего быта?
      Словно вышел, минуя года,
      Я во времени том недалеком,
      Где не будет у нас никогда
      Ни размолвок, ни ссор, ни упреков...
      Ловлю себя на желании читать и читать кому-нибудь стихи Михаила Кузькина-Воронецкого, делиться радостью их открытия, цитировать их, повторять. Но стихи все-таки лучше всего читать самому, то есть каждому, кто любит истинную поэзию, делать это по отдельности.
      1970
      Звуки родины
      О книге Сергея Заплавного "Мария"
      Мы плыли тихой осенью, по тихой воде, на тихоходном пароходе и радовались всему, что видели, и наговорились уже вдосталь и замолкли, каждый уйдя в себя, в свои мысли, в знобящую радость, всегда занимающуюся в душе человека, когда он после долгой разлуки видит "родные русские места", прикасается к ним сердцем.
      Все вокруг тогда начинает ровно бы звучать чистым, вечным звуком, светиться тем незамутненным светом, который озаряет нас в минуты редких свиданий с чем-то исконно родным.
      Мы - это небольшая группа писателей, совершающих творческую поездку по Томской области в честь пятидесятилетия Советского государства. Все из разных концов страны, все люди разные и в то же время единые, уставшие от городского шума, суеты и радующиеся и Оби-реке, и осеннему лесу, и рыжеющим лугам, и птичьему граю, и духу захватывающей сибирской обширности, как чуду первосотворения.
      Томичи в первый день пути все нам рассказывали да показывали, но и они выдохлись, неотрывно смотрели на родные просторы, и можно было угадать по лицам, что не могут они всего, что у них на душе, нам высказать, и не сумеем мы, сколь нам ни говори, полюбить эту землю так истово, как любят ее они.
      И долго так вот плыли мы, и нас не тяготило, не разъединяло молчание, а, наоборот, сближало, рождало понимание и уважение друг к другу, переходящее в растроганность и родство.
      - Вот неподалеку отсюда, в такой же деревне на Усть-Бакгаре, я работал учителем, - тихо сказал Сережа Заплавный - томский поэт - и облокотился на борт парохода.
      Все впились глазами в деревушку, рассыпавшуюся по подмытому яру, издырявленному ласточками, отыскивая в ней какую-либо особенность и значимость, поскольку в такой же работал не кто-нибудь, а наш товарищ по поездке, человек поэтический, давно уже здешний.
      Деревня была как деревня - с огородами, выходящими к реке, банями на огородах, с кучами сохлого навоза возле стаек и густой крапивой на межах, с жухлыми кустами картошки, наполовину уже выкопанной, с редкими тополями возле насупленных, суровых ликом сибирских изб.
      Она ушла за поворот, та деревушка, и запомнилась лишь амбарная стальная полоска на сельском магазине, и выцветший плакат на тесовом лбу клуба, стоящего середь улицы. Но голос Сережи, слова его: "Вот в такой же деревне я работал" - что-то тронули во мне, где-то я уже слышал строй этих слов и тон, которым они произносились.
      И тут я вспомнил - в "Марейке", первой прозаической вещи Заплавного. Вся эта немудрящая по замыслу повесть звучит за душу берущей музыкой народного слова, рожденного людьми, искони населяющими эту землю. "Мелодия" первой повести поэта, пробующего себя в прозе, которую только люди, не представляющие совершенно нашего труда, считают делом более легким, чем сочинение стихов, меня и покорила. И за нее, за мелодию, надеюсь, простит читатель автору и налет литературщины, и незаконченность, схематичность образов некоторых второстепенных героев. Но своей уважительностью и добротой к людям, ладно и напевно говорящим, ладно и уверенно живущим на богатой, да не вдруг открывающейся земле, автор добивается доверия к себе и к своей первой повести - а это уже немало! Впрочем, под стать земле родной и люди, описанные Заплавным. Они тоже не держат грудь "нараспашку", как говорят в Сибири. С ними надо поработать, показать себя в деле, не один пуд соли съесть, и когда они тебя рассмотрят и взвесят, может быть, и сами тебе откроются...
      Сереже Заплавному они "открылись", и в этой вот обычной сибирской деревушке, в обычных людях сумел он распознать и красоту, и душевное богатство, а главное - услышать мелодию их языка, уловить "звук", как называл кудесник российской словесности Иван Бунин одну из главнейших особенностей русской прозы.
      Как ни крути, как ни теоретизируй, защищая "немую" прозу и стихи, прежде все-таки был звук: свист ветра и пение птиц, шум реки и небесные громы, шорох листьев и скрип дерев, и из этих звуков человек однажды сотворил слово.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8