Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диета старика

ModernLib.Net / Пепперштейн Павел / Диета старика - Чтение (стр. 21)
Автор: Пепперштейн Павел
Жанр:

 

 


      Этот дар преподнесли королю от лица рабочих стекольных заводов.
      - И что же, в этой шкатулке содержалась бомба или яд?
      - Я выдал (или пытался выдать) всех своих сообщников. Но своего друга-стеклодува я не назвал. Он убеждал меня, что король рано или поздно погибнет, владея этой вещью. Детали он сообщить мне не захотел, назвав их "своим маленьким техническим секретом". Он упомянул что-то о "пружинке". Там была какая-то пружинка - может быть, отравленная, не знаю даже… Говорил, был некий князь, заточивший сына в механической табакерке… Он говорил, что старик будет умирать постепенно, безболезненно и незаметно, как бы рассеиваясь между жизнью и смертью. "Мы заманим голландца в болото", - говорил стеклодув. Вообще-то старика все любили, даже мне было жаль устранять его. Но у меня была серьезная причина - я хотел попробовать, что такое трон под задницей. В детстве я объезжал свирепых лошадок, неужели трон брыкается сильнее? - вот что хотелось мне выяснить. А вот Стекло (такое было у моего приятеля прозвище) непонятно чего хотел. Вначале я думал, что он - королевский бастард, но потом понял, что это исключено. От моего любопытства он отделывался мутными фразами, типа: "Дерево, стекло и уголь никогда не будут жить дружно". Не знаю, сработала ли хваленая "пружинка". Возможно, это был просто бред Стекла. Все это неважно. Главное, что я жив, а это значит, что "продолжение следует".
      Тьма на горном плато стала несколько менее плотной. Видимо, приближался рассвет. Ночное небо рассекла пополам серая вертикальная линия. Справа и слева от нее обозначились неподвижные облака, похожие по форме на цветы.
      - Я слушал вас и удивлялся, - вымолвил наконец второй собеседник ("фигура No 2"). - Жизнь ваша мне не понравилась. Совершили много скверных, бессмысленных и жестоких поступков, а сожаления никакого.
      Моя история проще. Родился в деревне. Помогал родителям в поле. Дед обучил грамоте. Как и вы, много читал. Сам рано стал писать. Написал два сборника стихов: "Цветы и письма" и "Белое". Кое-что из этих ранних стихов напечатали в "Сельской жизни". Но эти стихи были написаны под влиянием изящных поэтов. Как все молодые люди, я поддавался колдовскому воздействию тех прелестей, которые заключены в поэтических образах и необычных словосочетаниях. Однако юношеские любовные неудачи и горькая водка отрезвили меня. Я вдруг не просто понял, но ощутил, что все - реально, и эта реальность ничем не оправдана, ничем не может быть объяснена. Только онанизм и сон смягчали реальность реального, как бы "намыливая" все существующее. Других способов я тогда не знал. Как-то раз, в алкогольном делирии, я написал несколько стихотворений - ничтожных и скомканных, - которые, хотя бы в какой-то степени, запечатлели бессилие всего, приоткрывшееся передо мной. Вот одно из них:
 
 
Приезжали поезда на станцию.
Там встречали ласково
Пассажиров всех.
Целовали их в билетики,
А потом компостером
Хлоп-хлоп.
Москва!
 
 
      Не думайте, что я был графоманом, скорее это было нечто вроде отчаяния.
      Я приехал в Москву, поступил на филологический факультет. Конечно, я, деревенский замкнутый парень, чувствовал себя словно оледеневшим в колоссальном городе. Я был убежденным сторонником онанизма. Как говорят блатные, "жил с Дунькой Кулаковой". Я чувствовал, что не могу быть писателем. Однако надо ведь было на что-то существовать. Решил стать литературоведом. Я написал статью "У лукоморья дуб зеленый…" о сказках Пушкина. Ее напечатали в журнале "Детская литература". Статья всем понравилась. Потом я написал большую работу под названием "Окна роста и коридоры уменьшения", посвященную проблемам психологии чтения у детей в возрасте от 7 до 11 лет. Эту работу напечатали (хотя и не полностью) в одном специальном сборнике. Она вызвала одобрительные отклики нескольких людей, которых я уважал. Ваш друг Стекло говорил вам о князе, который описал своего сына, сидящего в механической табакерке. Я - специалист по этой части.
      Скорее всего, Стекло имел в виду князя Одоевского, который написал известную сказку "Городок в табакерке". В этой сказке сын князя во сне попадает внутрь музыкального механизма, в мир понукания, где все страдают, но никто не испытывает боли. Попытка революционного вмешательства в мрачную жизнь этого "общества" приводит к поломке и к пробуждению. "Проснуться" и "сломаться" в данном случае одно и то же. Знаете, как говорят в тюрьме - "сломался на допросе". Вот так и вы в свое время - "проснулись на допросе".
      Я решил, что мне следует избрать для изучения творчество одного единственного писателя. Я выработал критерии для выбора: этот писатель не должен быть умершим, он не должен быть слишком известным, он должен быть членом Союза писателей и регулярно публиковаться (чтобы я мог следить за его сочинениями), он не должен быть слишком официальным, не должен быть фигурой одиозной, в его текстах должно присутствовать нечто очевидно невидимое, непрочитываемое, некое слепое пятно, нечто засвеченное. Я хотел заглянуть в такую боковую щель, куда только что нырнул некто защищенный со всех сторон, некто, "чьи следы не оставляют следов". Я долго выбирал среди множества кандидатур. Оказалось, немало интересных литераторов вполне соответствует перечисленным требованиям. Выбор был трудным. Наконец, я остановился на одном писателе по имени Георгий Балл. Лично я его не знал. Видел один раз мельком, но не стал знакомиться, чтобы сохранить теоретическую дистанцию. Он писал и для взрослых и для детей. Из его "взрослых" вещей мне попался на глаза только сборник рассказов "Трубящий в тишине" и фрагмент неоконченного романа "Болевые точки". Больше меня заинтересовали тексты для детей: "Торопын-Карапын", "Речка Усюська", "Зобинька и серебряный колокольчик". Все они отмечены присутствием приторной "сладости" и одновременно "жути", причем эти сладость и жуть нигде не сходятся между собой, нигде не образуют привычную "сладкую жуть". Они существуют параллельно, и если что-то и удерживает их вместе, то это только меланхолия. В "Речке Усюське" есть такой эпизод:
      один очень старый жучок каждый день отправляется раздобыть себе еды. Ему это трудно дается. Возвращается измученный, еле-еле переставляя лапки.
      Какое-то другое насекомое детского возраста каждый день преграждает ему дорогу к дому, загромождая тропинку кучкой из пыли. Старое каждый раз кротко перебирается через препятствие. На следующий день сил меньше, а микроскопический проказник строит кучку повыше. В один прекрасный день старое не возвращается. Тут только детское понимает, что оно потеряло единственное дорогое на свете. Повесть заканчивается портретом рыдающей точки - образ щемящий и мрачный. В повести "Торопын-Карапын" описывается детский дом военного времени. Там действует "синий огонек", который проводит детдомовцев сквозь внутренние пространства печки-буржуйки в мир нечетких потусторонних существ, словно бы слепленных из сырого пуха. Я написал о текстах Балла статью "Скакать не по лжи" для журнала "Детская литература".
      Ее не опубликовали, потому что название случайно совпало с каким-то из названий у Солженицына. Меня это уже мало волновало. Я засел за большую теоретическую работу "Детям о смерти", в которой собирался суммировать свой опыт литературоведа и психолога. Жил я тогда в Переделкино, в Доме писателей. Стал захаживать на горку, в церковь. Тогда же заинтересовался православной догматикой. Оставив "Детям о смерти" без завершения, я вскоре предпринял попытку уйти в монастырь. Впрочем, эта попытка ничем для меня не закончилась.
      Стало неуверенно светать. Фигуры собеседников приобрели робкое подобие видимости. "Фигура No 1" оказалась темной, приземистой. "Фигура No 2" была светлой, даже белой, вертикально-удлиненной. Возможно, она была в белоснежном простом ниспадающем одеянии, напоминающем подрясник или длинную ночную рубашку. Полоска, рассекающая небо пополам, постепенно наполнялась светом. Внезапно она порозовела. Где-то очень близко свистнула птица. Затем скрипнула древесина, и кто-то огромный вздохнул и шевельнулся неподалеку.
      Облака окончательно приняли облик растрепанных роз. Стало ясно, что "небесная полоса" это щель между полупрозрачными занавесками. Горного плато не стало - оказалось, что это поверхность простого деревянного стола, придвинутого почти к самому окну. Горный кряж справа оказался мятым и бархатистым - это была женская блузка, небрежно брошенная на край стола. В ответ на дребезжащий звон будильника, там, где обрывалась поверхность стола, вынырнула колоссальная взлохмаченная женская голова. Зевая и протирая заспанные глаза, гигантская женщина разглядывала циферблат. Впрочем, женщина была обычного размера. Она лишь казалась гигантской по сравнению с небольшими "фигурой No 1" и "фигурой No 2", которые стояли на столе.
      - Ой, впритык завела. Сейчас опоздаю!
      Показалась не менее заспанная голова мужчины. Выпростав руку в пижамном рукаве, он неуверенно нащупывал на тумбочке очки.
      - Ну, беги. Я завтрак сам себе приготовлю.
      Женщина вскочила. Сдернула со стола блузку, со стула джемпер, юбку, чулки и прочее. Стала быстро одеваться, одновременно причесываясь. Затем подхватила пачку школьных тетрадей, лежащих на телевизоре. Из пластмассового стаканчика, стоящего на умывальнике, выдернула зубную щетку и тюбик с зубной пастой "Чебурашка".
      - Ну, побежала. Умоюсь уже в школе.
      - Ага.
      Женщина наклонилась и быстро поцеловала пробуждающегося.
      - Когда тебя ждать-то, стрекоза?
      - Слушай, совсем забыла, у нас сегодня учительское.
      - Да не ходи ты на эти собрания. Давай лучше в лес - до того, как стемнеет. Там, знаешь, за овражком, я тебе сюрприз приготовил… - Мужчина мечтательно улыбнулся.
      - Ну, ладно, постараюсь сбежать, - крикнула она в ответ из прихожей, надевая валенки и чахлую шубку.
      - Давай. Смотри, не задерживайся. Если спросят, скажи: муж заболел. Я, может, на крыше буду, хочу помудрить еще с громоотводом и антенной.
      - Ага. Ну, я побежала.
      Хлопнула дверь. За окном, по утреннему синему снегу проскрипели торопливые валенки, взвизгнула промерзшая за ночь калитка.
      Мужчина потянулся. Нехотя встал, потирая поясницу. Натянув поверх полосатой пижамы старый свитер с заштопанными локтями, он присел к столу. На пустом столе только два предмета - полная, неоткупоренная бутылка кефира и кусок толстой железной трубы, отпиленный под косым углом с припаянным сбоку стальным щитком, в котором оставлены отверстия для шурупов. Из-под основания щитка виднеется конец дорогой платиновой проволоки. Это и есть пресловутые "фигура No 1" и "фигура No 2". Мужчина берет бутылку, вдавливает пальцем зеленую крышечку из тонкой фольги с выпуклой надписью КЕФИР и датой 20.02.81. Делает несколько осторожных глотков из горлышка. Удовлетворенно вздыхает. Привычным жестом достает из ящика стола плоскогубцы, снимает с гвоздика паяльник. Прижав плоскогубцами край платиновой проволоки к стальному срезу трубы, он вставляет штепсель паяльника в электросеть и, негромко напевая, начинает припаивать.
 
       1987
 

Колобок

 
      Я учился в школе номер 159. Это было типовое строение, белое с черными окнами, состоящее из двух продолговатых блоков, соединенных стеклянным переходом. У входа виднелся высокий флагшток, на котором по праздникам поднимали знамя, в будние же и ненастные дни там билась только голая железная проволока, наполняя округу тягостным звоном. Окна были забраны решетками в форме восходящего солнца. Между уроками мы с моим другом Андреем Ремизовым сидели внизу, в большом холле с мраморными полами. От скуки мы рассказывали друг другу истории, основным содержанием которых было тщательное описание деталей. Сюжет обычно оставался в зачаточном состоянии. Достаточно было наметить, что в открытой степи встретились несколько всадников. Далее подробно описывались их одеяния.
      Однако сейчас я хочу рассказать о выступлении у нас в школе известного советского писателя В. А. Понизова, кажется - лауреата Ленинской премии. Речь идет об авторе трилогии "Грозовая завязь", отрывки из которой были включены в школьную программу. Знаменитый "диалог эсэсовцев" даже надо было заучивать на память. С пятого класса нашим учителем литературы стал Се"мен Фадеевич Юрков, худощавый, энергичный. Он был из числа тех педагогов, о которых говорят, что "они отдают всего себя". Нельзя сказать, чтобы я вспоминал о нем с симпатией, хотя вообще-то дети из интеллигентных семей его любили. Иногда он бывал строг, в другие дни задумчив, иногда терпелив, порой чересчур раздражителен. Мы с моим другом Ремизовым занимали всегда первую парту, придвинутую вплотную к столу учителя, так что во время уроков почти постоянно наблюдали его длинное, загорелое, немного конское лицо, седеющие волосы, голубые крупные глаза, пристально всматривающиеся в нас. Следует отдать ему Должное - в нашей школе он провел целый ряд успешных литературных мероприятий. Дело свое он знал превосходно, был, как говорится, "влюблен в литературу". Своей одержимостью старался заразить детей. "Люди, живущие без литературы, проживают лишь одну жизнь. Люди читающие проживают тысячи жизней. И у них всегда есть еще несколько десятков тысяч жизней в запасе", - часто повторял он. Эти слова мне запомнились.
      Особенно любопытной показалась мне та необузданная жадность, то влечение к "поглощению жизней", которое стояло за этими словами. Большое значение придавал он и личным встречам с известными литераторами. Одним из таких мероприятий было выступление в нашей школе Валерия Андреевича Понизова. Оно было приурочено, как вспоминается, к одной из ленинских дат и обставлено с большой торжественностью. Актовый зал, где оно проходило, был огромным пространством с высокими окнами. Красные бархатные знамена, золотые горны, белоснежные бюсты, длинные ряды стульев. Автор "Грозовой завязи" оказался человеком старческого вида в паралитическом кресле. Две маленькие узколицые девочки в пионерских униформах (возможно, внучки Понизова) вывезли его из-за неподвижного занавеса. Колеса кресла сильно блестели. Край клетчатого пледа, которым были укрыты ноги писателя, волочился по дощатому полу сцены. Я думаю, что Понизов тогда не был особенно стар, но худоба и желтизна кожи делали его похожим на старика. Меня поразил его голос - в нем было что-то действительно старческое. Декламация его была сдобрена глуховатыми причмокиваниями, влажными задыханиями, пришепелявливаниями. Порой это переходило в сюсюканье. Временами с особой силой вырывались пассажи, исполняемые с холодным патетическим накалом, напоминающим белое электричество. Это волнообразное чередование пафоса (когда Понизов удивлял электрическими звучаниями) и глуховатого старческого бормотания производило сильное впечатление. Глаза писателя, насколько я мог видеть их, были бледные, коричневые, прикрытые помаргивающими веками. Иногда эти веки вдруг словно бы исчезали, и тогда Понизов смотрел вверх, как изумленная золотая рыбка, взирающая сквозь воду на своего рыбака. В эти минуты на лице его отражался страх, восхищение и нежность. Он улыбался, но как бы внутрь себя, а слушателям предназначал только плавные движения ладоней, которыми он во время чтения артистически вращал на сухих кистях. К нашему удивлению, в поэме, которую он читал, встречались изредка матерные слова. Он их, правда, почти прогладывал, выговаривая неотчетливо и быстро. Только один раз он произнес короткое матерное слово (даже полуслово) с экстатической четкостью, во фразе "В КАКИХ, БЛЯ, ЩАХ?!" Эту фразу он выкрикнул на весь зал, причем лицо его осветилось отчаянием. Кажется, что все слушавшие в этот момент оледенели, - очень уж громким и неожиданным был этот "белый вопль".
      Прослушав в его исполнении поэму "Видевший Ленина", я стал подругому воспринимать многое из его прозы, которая давно уже стала классикой советской литературы. Несколько лет прошло, как он умер, а поэма до сих пор не напечатана. Причины мне неизвестны, однако я полагаю, что могу здесь привести текст поэмы целиком без каких бы то ни было искажений и сокращений.
      Дело в том, что наш учитель Семен Фадеенич попросил в тот день моего одноклассника Mитю Зеркальцева принести в школу свой магнитофон, чтобы записать чтение известного литератора на пленку с целью потом еще раз прослушать запись на занятии нашего литературного кружка и подробно обсудить услышанное. Это было осуществлено. Зеркальцев по легкомыслию потом стер ценную и, возможно, уникальную запись, наиграв на эту пленку песни группы "Абба" (тогда была в моде эта шведская группа). Однако, к счастью, я успел перепечатать на машинке текст поэмы Вот этот текст, который мы услышали из уст автора в тот давний светлый день в актовом зале нашей школы:
 

Видевший Ленина Видевший Ленина
 
Поэма

 
      Дитя, оглянися! Младенец, ко мне;
      Веселого много в моей стороне:
      Цветы бирюзовы, прозрачны струи,
      Из золота слиты чертоги мои.
Жуковский "Лесной царь "

 
      Я шел безлунной темной ночью.
      С холма спустился, мрак кругом,
      Шагал я прямо, пахло сеном,
      Болота тонкий дух стоял,
      И издали с шипеньем тихим
      Принес мне ветер гниловатый
      Известье о еловом лесе,
      О мхе, о дальних поездах,
      Что мрачно шли в железном гуле.
      Звенели в них стаканы чая.
      Проводники, кроссворды, сон,
      Печенье, минеральная вода
      На столиках, дыханье - все
      Там проносилось быстро, мимолетно.
      Я также знал, что где-то есть деревня,
      Собаки лаяли и помнкли о том,
      Что враг недалеко - там, заграницей,
      Они стоят безмолвною толпою
      И ждут.
 
      Беспечные, - я думал, - люди спят,
      А кто-то в полусне, весь разогретый, тучный,
      Из дома вышел в предрассветный холод
      И, ежась, по тропинке
      Прошел в нужник, закрывшись за собой.
      Во тьме нащупал он карман тряпичный,
      Из мягкой байки сшитый, - он висел
      На стороне обратной двери,
      Сколоченной из досок, в нем - газету
 
      Смяв ее прилежно.
      Растер между ладонями, чтоб мягче
      Была бумага, а потом
      Задумался о чем-то… Может быть,
      О том, что где-то высоко над нами
      Иная жизнь есть, берег дальний.
      Туманный, сладостный. В такие вот минуты
      Лишь человек и космос, он и мир.
      Они стоят друг против друга, смотрят,
      И тишина, безмолвие, безбрежность.
      Вокруг.
 
      Вот человек сидит в уборной дачной,
      Полупроснувшись, - он еще
      В туманах сна затерян. В голове
      Блуждают мысли сонные, витые.
      Как свечи, бледные, непрочные. Забвенье
      Сладкое еще ему туманит
      Глаза полуприкрытые. Зрачки
      В прозрачный мрак уперлись, шорох
      Случайный уши ловят, не заботясь
      О том, что опасаться надо
      Неведомых, излишних порождений
      Огромной ночи, веющей над миром.
      Он временно вернулся в этот мир
      Из неги снов, из теплоты постели,
      Чтобы обряд свершить - необходимый,
      Естественный и древний, словно уголь.
      Он какает задумчиво и сонно,
      Глаза подернутые дымкой поднимая
      К проему неба над дощатой дверью.
      Он в небо смотрит, тело расстается
      С излишками прожеванной им пищи
      (Таинственное, я сказал бы, дело!
      Все те прелестные порою изысканья
      Природы и людей, что мы спокойно,
      Без жалости, без страха, без сомнений,
      Зубами мелкими, спеша, перетираем,
      Размачиваем едкою слюною
      И втягиваем внутрь, сквозь пищевод,
      В утробу жадную, где все обречено
      Материалом стать для нашей жизни -
      Ненужное же извергаем вон,
      Не думая, в уверенности хладной,
      Что так и быть должно. А сколько
      Там умыслов изысканных хранится!
      Стараний сколько! Трогательных тайн
      Почтенной гастрономии - котлеток,
      Супов, салатов разных!
      Варенья, меда, хлеба, пирожков
      И кроликов, когда-то красноглазых!
      Бульонов с жирными и нежными очами!
      Тортов, пирожных, крема, взбитых сливок…
      Ах, царство чудное, отрада для гортани!
      О хрупкость влажная эклеров и сардин!
      О сытный пар, о ласковый туман,
      Курящийся из розовых тарелок!
      Паштеты тучные, вареная картошка
      Простое блюдо, но однако сколько
      В нем прелести загадочной таится,
      Когда, посыпав солью этот клубень,
      Его дымящимся на вилке поднимаешь!
      Да, странно все же устроен человек,
      Однако и, пожалуй что, прекрасно),
      Да, расстается, и останки эти
      Безмолвно падают в холодный, плотный мрак,
      В глубокую безрадостную яму, -
      Вот если эдак мы с едою поступаем,
      С таким чудесным, дружественным сонмом,
      С таким родным, необходимым, близким,
      То как же с нами этот мир поступит?
      Огромный, неизвестный и скользящий,
      Неуловимый, бледный, перепрелый,
      Темно-сверкающий, космически-блестящий,
      Бездонный, заграничный, запредельный.
      Ужели будет с нами ласков, осторожен,
      Как с хрупкой куколкой, как с ценною игрушкой?
      Неужто, снисходительно склоняя
      К нам ухо величавое, он будет
      Внимателен к младенческим затеям,
      К смятенным бормотаньям, к нашим играм?
      Неужто будет нас баюкать и лелеять,
      И вслушиваться в плач, и слезы
      Платком прохладным отирать?
 
      А было бы чудесно!
 
      Но боюсь порою,
      Что канем мы в бездонный хладный мрак,
      Как испражнения, как трупики сырые
      И смрадные, - дымясь, тепло теряя,
      Разваливаясь на лету, мы будем
      Извечно падать в яму выгребную,
      И плакать над собой, и забывать
      Зачем и как, и почему, и что,
      И для чего когда-то были мы
      Субтильны так, оживлены, беспечны?..
      Зачем мы пили чай, качались в гамаках,
      Писали сочинения, играли
      В настольный теннис? В гулкий наш пинг-понг!
 
      Да, печально. Но, может быть, не так
      И плохо все?
 
      Ведь есть же дно у ямы выгребной!
      Ведь есть закон, пределы и границы!
      Ведь разлагаясь, прея, там, внизу,
      Все испражнения в Россию переходят!
      Они ее навеки составляют,
      Питают и вливаются в нее,
      В ее полей колхозных ширь и трепет,
      В ее глухой, качающийся злак,
      В улыбку смелую простого тракториста!
      В ее хлеба, и волосы, и ногти!
      В речной простор и нежное свеченье
      Загадочного дальнего Кремля!
      Россия, ты - Отчизна, ты под нами
      Огромным исполином притаилась.
      Куда же ты плывешь, о айсберг дивный?!
      Тебя умом, однако, не понять,
      Тебя аршином общим не измерить,
      Твои размеры, Родина, для нас
      Загадка странная, довлеющая тайна,
      И иногда я думаю: быть может,
      Что ты, моя страна, совсем мала,
      И все просторы, вся твоя безбрежность,
      Небрежная, угрюмая краса,
      В моем лишь сердце русском поместились!
 
      Да, так я размышлял, шагая ночью.
      Была кругом простая ночь страны,
      Но вдруг там впереди, между стогами
      Далекими, блеснул мне огонек
      Неясный, трепетный - он как привет оттуда
      Явился. Я ускорил шаг
      И, приближаясь, костерок увидел.
      Сутуловатый, дымный, он горел
      В ложбинке маленькой среди гниющих трав,
      И свет его неясный рисовал
      Над ним склоненные задумчивые лица.
      Я подошел. "Товарищи, Бог в помощь!"
      "Здорово, парень", - отвечали из
      Прозрачной тьмы и бликов красноватых.
      "Нельзя ли к вам присесть?" -
      "Садись, коли не шутишь". Я присел.
      И присмотрелся к лицам. Было что-то
      Простое и надежное в чертах,
      То были лица грубого помола:
      Щетина жесткая на скулах золотилась,
      В глазах открытых был здоровый блеск,
      И смелая улыбка тракториста,
      Привыкшего к труду, к страде колхозной
      По временам их скупо освещала,
      Как спичка в темной комнате порою
      Одною вспышкой скромно озаряет
      И угол столика, и кресло, и картину,
      И стены грязные, потертые, а также
      Фигуру темную притихшего убийцы -
      Мы видим это долю лишь секунды.
      Но в следующий миг, уже во тьме,
      Мы с жалким криком, с дрожью ощущаем
      Сомкнувшиеся на непрочном горле
      Чужие руки, потные тем потом,
      Холодным, перламутровым и едким,
      Каким потеют только душегубы…
 
      Увлекся я сравнением однако,
      А между тем разговорились мы
      По-дружески, по-родственному, просто.
      Все были трактористы. Рослый Федор
      В золе пек ароматную картошку,
      Сергей нарезал хлеб, а сбоку кильки
      В пакете мятом скупо серебрились.
      Степан из ватника бутыль с вином достал,
      Андрюха протирал стакан граненый
      Газетным, пожелтелым лоскутком.
      Потом его по самые края
      Наполнили, как на пиру Валгаллы, чтобы
      Пустить по кругу. Пили все степенно,
      В себя глоток приличный пропуская.
      Потом слегка, натруженной рукою
      Прикрывши рот, рыгали - в этом звуке
      Глубоком, сочном, сдержанном и нужном,
      Весь комплекс чувств случайно отражался,
      В нем честь была, достоинство и сумрак,
      Житейский и физический порядок,
      И наслажденье честное. Потом
      Роняли шепотом обрывочную фразу,
      Напоминающую чем-то нитку
      Нанизанных грибов коричневатых.
      Слова все непечатные - но сколько
      Они несут народной прочной силы!
      Как пахнут крепко прелою землею!
      В них земляная мощь, в них магма, страсть и трепет,
      Проклятье в них и пустота большая.
      Они гудят от пустоты, как чан,
      В который палкой бьют, играя, бесенята. -
      Ребятки, зубоскалы, скалолазы,
      Пролазы малые, подлизы, прилипалы
      Капризные, в шерстинках, и порою
      Все склизкие, как червячки, что точат
      Дохлятину - да, гадость ют такая!
 
      Мы пили влагу крепкую - признаться,
      Закашлялся я даже, и слеза
      Меня прошибла. Засмеялись.
      "Ишь, бля, скрутило как его!
      Как заколдобился! Ты глянь-ка, Федор!"
      "Чего там, еб твою, он человек столичный,
      К такому не привык, бля. Ты бы лучше
      Нам по второй налил". Степан стакан наполнил.
      Заговорили о колхозе. Было много
      Горячих слов и споров увлеченных,
      Как технику избавить от простоев,
      Повысить урожайность, чтобы трактор
      Не зря будил поля от снов туманных.
      Расспрашивал я их, они подробно
      Мне отвечали. Вспомнили, конечно,
      Макарыча. - "Он председатель наш.
      Мужик он строгий, но, конечно, дельный,
      И справедливость любит. От работы
      Не сторонится - как страда, так в поле.
      Со всеми вместе с раннего утра.
      В рубашке пропотевшей, загорелый,
      Седой, морщинистый, с мозолистой рукою.
      За шуткою в карман не лезет - только
      Порою больно вспыльчив". - "Да, гневлив, -
      Серега подтвердил. - Я помню, Иванов,
      Наш бывший агроном, к нему пришел.
      Сказал: "Макарыч, посмотри, совсем, бля, почва
      Здесь обессолена. Я пас, Макарыч, ты
      Теперь решай как быть". Наш председатель долго
      Смотрел на Иванова, в бледном взоре
      Немая исступленность проступила,
      Коричневатый испещренный лоб
      Покрылся крупным потом, шевелились
      Лишь губы белые под белыми усами.
      Он повторял все время: "Сука!.. Сука!.."
      Дрожащим шепотом, затем внезапно
      Раздался крик: "Да, я тебе решу!
      Решу сейчас…" Макарыч быстро
      Схватил топор и бросился вперед.
      Смятенный агроном поднял худые руки,
      Чтобы живое тело защитить,
      Но поздно было… Врезался топор
      Под самый подбородок. С мощью страшной
      На всех нас брызнула дымящаяся кровь.
      И Иванов упал с последним стоном…
      Макарыча унять не просто было.
      Кромсал он долго тело Иванова,
      Словно дрова рубил. И мерно, сильно
      Топор вздымался в опытных руках
      И опускался, и сверкал на солнце.
      Потом его далеко он отбросил
      И тихо отошел, присел устало
      На ветхую завалинку, тряпицей
      Отер с лица соленый, жаркий пот
      И успокоился".
      "Да, было дело". - Андрюха со Степаном закивали
      И сплюнули. Но рослый, чинный Федор
      Ко мне вдруг повернулся, посмотрел
      Внимательно: "Ты - человек столичный.
      Тебе вопрос задать серьезный можно?"
      "Что ж, спрашивай", - ответил я бесстрастно.
      "Скажи, ты видел Ленина?" Ко мне
      Все лица с жадностью поспешной обратились,
      Глаза с волнением во мне ответ искали.
      Нетерпеливое дыханье вырывалось
      Из приоткрытых, пересохших губ,
      Сердца стучали в такт, единым ритмом.
      Как барабанщики в строю, и даже
      Наш костерок как будто вспыхнул ярче
      И ввинчивался в небо, словно штопор…
      Полк приближался, реяли знамена,
      Штыки блестели ровно в жидкой мгле,
      И нарастал огромный четкий грохот -
      Он будто бы вспухал волной огромной
      И захлестнуть готов был, - так сердца
      В ночной тиши отчетливо гремели,
      В них билась кровь, пульсация большая
      Их потрясала грозно и жестоко…
      А я сидел, как мраморный божок,
      Как Будда каменный, замшелый, недвижимый,
      Омытый струями священного дождя,
      Что медленными водами стекает
      В его молчании по меркнущей улыбке,

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34