Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обращение в слух

ModernLib.Net / Антон Понизовский / Обращение в слух - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Антон Понизовский
Жанр:

 

 


Антон Понизовский

Обращение в слух

Настоящее издание публикуется в авторской редакции


© Понизовский А., 2013

© Оформление. Издательская группа «Лениздат», 2013

© ООО «Команда А», 2013

Издательство ЛЕНИЗДАТ®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Первый день

I. Рассказ незаконнорожденной

Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят – и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее… И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.


Она помогала по хозяйству?


Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили – и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась – я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство – он уже умер, а мама пока беременная была – и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно…

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно – хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли…

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку… Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли – почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.


Вы помните этот момент?


Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Канищевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты – и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, – всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта – и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там… Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали… Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит… И летом – три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, – у кого она жила, я около неё побуду, – и опять она меня в детдом…

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий – а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, – а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо… но что-то у нас случилось в психике – вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей… какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо… ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре… Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его…

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь – а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом – сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали – дальше поехали… Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал…

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся – как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, – мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма – наверное, километров пять. Идём, рассказываем – и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем…

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться… А то мы ведь вообще неуправляемые были…

II. Тунерзейский квартет

– Не слышно ничего, – сказала девушка с татуировкой на шее.

– Сейчас исправим! – с готовностью откликнулся мужчина постарше. – Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.


Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

* * *

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Universite de Fribourg[1], Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно – и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотелe Юнгфрау». Гостиница не была роскошной – в сущности, пансиончик на шесть номеров, – но всё же гостиница, и курорт, и поразительные – даже по меркам Швейцарии – виды… И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией – и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доскеров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски… Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся – и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов – но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт… и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране… словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.


На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, – а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.

Правда, время от времени Феде казалось, будто от неё исходит некий – не физический, а какой-то общий, нравственный, что ли – запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Лёля его совсем не привлекала: всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку… и главное, он никак не мог попасть с нею в тон. Лёля вообще отличалась немногословностью, но даже когда что-нибудь говорила (обычно кратко), он её не понимал: не понимал, зачем она говорит сейчас именно это; что имеет в виду; что чувствует, – и даже простой, «первый» смысл сказанного часто не понимал.


Вчера Фёдор повёл её ужинать в дешёвый – может быть, самый дешёвый в Беатенберге – кабачок «Bode-Beizli», с грубыми лавками вместо стульев и длинными дощатыми столами. В виде декора здесь были развешаны допотопные лыжи, а под тарелки подкладывались листочки со схемами горных трасс и подъёмников. В кабачке было шумно, по соседству братались итальянцы и, кажется, англичане… Вообще, Фёдору показалось, что вулкан привнёс в курортный быт некоторое оживление.

Когда в очередной раз молчание затянулось, Федя стал создавать видимость светской беседы, пересказывая своё позапрошлогоднее сочинение о Достоевском. Лёля слушала – или не слушала, Федя не понимал.

Итальянцы с шотландцами, пошатнув пару раз тяжёлые лавки, кое-как выбрались, и Фёдор с Лёлей остались за длинным столом одни. Тут-то и состоялось важное и неожиданное знакомство.

В кабачок вошла пара – семейная пара, муж и жена, как иногда бывает видно с первого взгляда: он – среднего роста, плотный; она – маленькая, очень собранная и ухоженная; оба одетые дорого и хорошо: вошли – и на пороге как-то замялись… Может быть, не ожидали встретить настолько простецкую обстановку: за открытой стойкой на кухне громко жарилось мясо; низкая комната была набита битком – кроме ближайшего стола, за которым сидели только Фёдор и Лёля. Помявшись, вошедшие всё-таки втиснулись по соседству, обменявшись с Фёдором осторожными полуулыбками.

Фёдор плохо определял чужой возраст: на первый взгляд ему показалось, что эти люди – ровесники его родителей, но немного моложе, то есть им лет по сорок или чуть меньше.

Меню, состоявшее из одной ламинированной страницы, вошедшие начали обсуждать по-русски. Брюнетка заказала воду без газа и Sprossensalat[2], её муж – мясо, пиво и кирш.

Фёдор по обычной своей застенчивости не решился вступить с соотечественниками в разговор. Поколебавшись, продолжил излагать Лёле тезисы о Достоевском – и сразу почувствовал, что соседи прислушались.

Через короткое время Фёдор услышал, что слева к нему адресуются, причём каким-то ужасно знакомым образом: «А позволите ли… – начал сосед и сразу одёрнул себя, – нет, не так! А осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным?..» Фёдор повернулся – сосед весело улыбался ему:

«Откуда цитата? помните?»

«Ах, он экзаменует всегда, невозможно!..» – воскликнула его жена, и Федя подумал, что люди они симпатичные.

Мужа звали Дмитрий Всеволодович Белявский, жену – Анна. Рукопожатие у Белявского было крепкое, тёплое.

Выяснилось, что давным-давно, «при совке», Дмитрий Всеволодович и сам писал курсовую о Достоевском. Порадовались совпадению.

«Впрочем, – дипломатично оговорился Федя, – где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?..»

«Какой у вас русский язык… необычный», – заметила Анна.

Федя пояснил, что, хотя в последние шесть с половиной лет он много читал по-русски, особенно классику, но современную разговорную речь подзабыл.

«Оно, может, и к лучшему?» – тут же вернула реплику Анна. Она вся была тонкая, острая, как струна: в её присутствии Феде и самому захотелось выпрямить спину и произнести что-то сдержанно-остроумное.

Вероятно, знакомство и ограничилось бы маленьким разговором – тем более, Лёля уже как-то заёрзала; Фёдор стал выбирать момент, чтоб откланяться, – но в кабачке произошло анекдотическое явление. Всем присутствовавшим оно показалось смешным и нелепым, но, как вспоминали по меньшей мере двое из очевидцев, без этого незначительного происшествия всё дальнейшее – очень важное, самое важное для них двоих – не случилось бы.

Анна спросила Фёдора, что именно тот изучает в Швейцарии, какой предмет.

«Чтобы честно… Я несколько раз поменял факультеты, переходил…» – начал Федя, и в этот момент на пороге (вход был низкий: приходилось даже чуть-чуть пригибаться под балкой) появилось семейство: отец, мать и долговязый подросток лет тринадцати или четырнадцати. Уставший, потный хозяин кабачка – краснолицый, с висячими, похожими на украинские, седыми усами, – пробегая мимо новоприбывших с подносом, ткнул в стол, ближайший ко входу – тот, за которым сидели Фёдор, Лёля и двое их новых знакомцев. Семейство начало было опускаться на лавки, когда Фёдор продолжил: «Была славистика, компаративная культурология, теперь этнология по большей части…»

Лица новоприбывших выразили мгновенный ужас. Мать, сын и отец быстро переглянулись, и ужас сменился другим выражением, у каждого из троих собственным. Подросток изобразил нечто вроде сильной усталости, изнеможения; он даже слегка закатил глаза, как бы безмолвно стеная: «Ну во-от, опя-ять, сколько мо-ожно!..» Мать подростка взглянула на мужа с негодованием, как бы обвиняя его, мол: «Куда ты привёл?!» Лицо мужа тоже выразило гнев, но с оттенком недоумения и досады: «Откуда я знал?» Как ошпаренное, семейство вскочило с лавок, отпрянуло обратно к двери, мужчина решительно крикнул: «Лец гоу!»[3] – и они вышли вон.

Федя вытаращил глаза. Лёля фыркнула. Дмитрий Всеволодович громко и заразительно, с треском, захохотал. В этот момент Федина симпатия укрепилась. Его восхищала чужая способность испытывать и выражать эмоции бурно и непосредственно.

«Что это было, – ровно проговорила Анна. – Их напугала… компаративная культурология?»

«Нет, их русская… русская речь… напугала! – крикнул Дмитрий Всеволодович, хохоча. – Вы видали? Нет, ну видали?!»

Сквозь хохот он рассказал, что уже примечал эту семейку – в поезде, который возил лыжников, и на подъёмнике, – и был убеждён, что они тоже русские: точно, в поезде между собой эти трое общались по-русски!

«Ну понятно, – сказала Анна с упрёком. – Ты их как-нибудь приложил, ты умеешь…»

«Нет! Нет! Нет! – возмутился Белявский. – И близко не подходил! Они просто услышали русскую речь, им в падлу сидеть рядом с русскими; если русские – значит, плохой ресторан!..»

Белявский махнул хозяину, заказывая всем по пиву.

«Ну что за народ?! – булькая, ещё сбиваясь на смех, продолжал Дмитрий Всеволодович. – В чём загадка? Почему любые какие-нибудь американцы, датчане, да кто угодно – радуются, когда встретят своих? чуть не обнимаются – да и обнимаются тоже – а русские друг от друга шарахаются, почему?!..»

Игрушечная обида – и всё же обида, – которая была им, всем вместе, нанесена, и то оживление, в которое Дмитрий Всеволодович сразу же превратил эту обиду, – все эти быстрые общие переживания превратили сидящих за длинным столом из случайных соседей почти в приятелей. Фёдору расхотелось прощаться. Выпили пива.

За пивом заговорили о «русской душе», о «загадке русской души» – и тут Фёдор произвёл впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день – и сегодня и не далее как часа два назад – он занимался не чем иным, как – буквально! – загадкой русской души. И, можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке.

Научным руководителем Фёдора был Николя Хаас, профессор культурной антропологии… то есть антропологии национальной культуры… Фёдор немного запутался в терминах: название дисциплины, в которой блистал доктор Хаас, не имело точного русского перевода.

Если коротко пересказать Федину речь, теория доктора Хааса заключалась в следующем.

Чтобы понять национальный характер – неважно, русский, турецкий или швейцарский, – т. е. именно чтобы понять «народную душу», «загадку народной души», – нужно было (по Хаасу) выслушать les recits libres («свободные повествования») подлинных «обладателей» или «носителей» этой самой «души», т. е. простых швейцарцев, или простых португальцев, или простых косоваров… Главное – с точки зрения д-ра Хааса – следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le recit) от начала и до конца оставалось «свободным» (libre). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего («дальше, дальше», «ах как интересно»), а также – при соблюдении ряда строгих ограничений (с французской дотошностью перечисленных Хаасом) – задавать «уточняющие» или «проясняющие» вопросы. Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел.

Другим «пунктиком» доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей «простых», выросших на земле – желательно, в глухой деревне.

Когда доктор Хаас наконец получил правительственный грант на сбор полутысячи образцов «свободного нарратива» в Сербии, в Боснии, в Косово, в Турции и в России, Фёдор обрадовался, что его вот-вот отправят в командировку на родину – но выяснилось, что гораздо дешевле нанять интервьюеров на месте.

Вокруг новой – ещё не написанной – книги Николя Хааса завязалась дискуссия; особенно живо обсуждались темы, связанные с иммиграцией, «интеграцией» и т. п. Многочисленные помощники и аспиранты профессора «расшифровывали» интервью – то есть записывали слово в слово десятки часов непрерывного говорения; переводили многие сотни страниц с турецкого, сербского и т. д. на французский; пытались прокомментировать множество иностранных «реалий».

Фёдору досталась большая часть русского урожая. Четвёртый месяц он расшифровывал, переводил, комментировал ежедневно, по многу часов, до головной боли и чёрных мух перед глазами.

Помимо растущей усталости, Фёдор столкнулся и с более важной помехой. Некоторые отечественные «реалии» он, естественно, помнил с детских и школьных лет. О чём-то способен был догадаться интуитивно. Очень многое находил в интернете. Но всё-таки Федя вырос в московской «интеллигентной» семье, а с восемнадцати лет вовсе жил за границей: «реалии», фигурировавшие в «свободном повествовании» пожилых русских людей из деревни, были ему самому ничуть не понятнее, чем его швейцарским профессорам.

А выполнить эту работу Федя стремился как можно лучше: не только из-за своей обычной дотошности, и уж точно не из-за денег (деньги платились мизерные) – а потому, что лучших помощников профессор пообещал внести в список младших соавторов книги. Федино воображение рисовало его собственную фамилию рядом с громкой фамилией доктора Хааса – и раскрывало веер научных возможностей…

Выпив пива и набравшись смелости, Федя спросил своих новых знакомых, не согласятся ли те оказать ему помощь: вместе послушать записи; может быть, поделиться соображениями?..

Дмитрий Всеволодович, осушивший к этому времени полграфинчика кирша и пару больших кружек Rugenbrau[4], бурно заверил Федю, что они с Анной снабдят Федю такими исчерпывающими комментариями, что уже не Федя станет соавтором Хауса, а сам Хаус будет проситься, чтобы его втиснули после Фёдора мелким шрифтом! Чем ещё заниматься в этой глуши? Давным-давно пора было вылететь из Женевы в Москву, а теперь застряли тут неизвестно на сколько, кататься на лыжах поднадоело, тем более начинается оттепель… – как нельзя кстати придутся «свободные рециталы»!

Федя пригласил Анну и Дмитрия в «Alphotel» и, стесняясь того, что он, студент, позволяет себе жить в курортной гостинице, принялся путано объяснять, что, благодаря некоторым обстоятельствам, его поселили почти бесплатно… Гостиница только что открыла свой первый сезон, она никому не известна и не заполнена… хотя, в сущности, очень хорошая, недорогая…

«Насколько недорогая?» – быстро уточнил Дмитрий Всеволодович, и показался Феде трезвее, чем буквально минуту тому назад. Федя припомнил цены.

«Вы говорите, хорошая? И свободные комнаты есть?..»


Погода наутро выдалась солнечная, не январская, тёплая. Эрик, хозяин и управляющий, провёл Белявских в «двухсветную», с пятиметровыми потолками гостиную (Эрик называл эту комнату salon a cheminee[5] в честь прокопчённого доисторического камина). За широкими окнами перед Дмитрием Всеволодовичем и Анной раскрылся вид на три самые знаменитые швейцарские горы, Эйгер, Мюнх и Юнгфрау; на озеро Тунерзее; развернулась вся панорама горных цепей за озером… Эрик упомянул, что Шильтхорн («видите? посередине») – снимался в «Джеймс-Бонде», и обратил внимание посетителей на идеальную пирамидальную форму горы Низен («вон, справа, справа…»).

«La plus belle vue de toute la Suisse…» («Лучший вид… лучшие виды в Швейцарии…» – перевёл Федя.) «…A mon humble avis», – скромно добавил Эрик. («…Полагаю».)

По лестнице с толстыми буковыми ступеньками, не скрипевшими, а как будто позванивавшими при ходьбе, поднялись на второй этаж, осмотрели комнаты.

Молча спустились.

Переспросили названную накануне Фёдором цену.

«С завтраком?» – уточнил Белявский.

«Да, но, – Эрик посерьёзнел, – есть некоторая проблема…»

Белявские, как показалось Феде, почувствовали облегчение: «Alphotel» оказался не столь пугающе безупречен.

«Камин нельзя разжигать! – голос Эрика дрогнул. – Ремонтируя крышу, рабочие сдвинули кирпичи и нарушили прилегание…» (Фёдор с трудом перевёл «прилегание».) «…Но есть надежда, что буквально на днях появится мастер – хороший мастер! – камину двести пятьдесят лет, эту работу нельзя доверить первому встречному – и можно будет разжечь… Пока что – нельзя».

Дмитрий Всеволодович разделил скорбь хозяина: «Да, это существенный недостаток… мы должны хорошенько подумать…» – и подмигнул Фёдору.


Таким образом Alphotel Jungfrau оказался полностью «русским». Дмитрий Всеволодович и Анна заняли самый большой сдвоенный номер на втором этаже; Лёля тоже жила наверху, через комнату от Белявских; Фёдор внизу; два номера в эти дни пустовали.

* * *

На исходе дня, после того, как Белявские накатались на лыжах, Лёля – на сноуборде, а у Фёдора голова привычно распухла от многочасовой работы в наушниках, – все постояльцы «Юнгфрау» расселись вокруг каминного столика.

Дмитрий Всеволодович пожинал плоды своего артистизма. Разыграв перед Эриком мучительные сомнения, он всё же – «была не была!» – сделал выбор в пользу «Альпотеля», хотя и с – «увы!» – неработающим камином. Теперь на старинном чёрном буфете, отгораживавшем собственно «каминный угол» от большой гостиной, была в качестве так называемого «комплимента» выставлена внушительная стеклянная колба с griottes au kirsch[6]. Тяжёлая на вид жидкость сверкала тёмно-красными искрами.

– Ну попробуй, попробуй компотик! – подносил Дмитрий Всеволодович жене ложку с мочёными вишнями…

– Тьфу! Ди-ма! Это же водка!

– А как же? – веселился Белявский. – Специальный компотик! Выпивка и закуска в одном флаконе…


Дым, поднимавшийся в небо, сделался золотым на просвет; белёные стены комнаты приобрели тёплый зефирный оттенок.


Фёдор долго выбирал, с какой записи начать, и остановился на самой своей любимой.

Бывало, что «расшифровки» давались мучительно, но речь этой женщины родом из-под Тамбова отличалась такой особенной внятностью, мерностью, рассудительностью, что Фёдор к ней прибегал как к лекарству: он расшифровывал записи этой Нины Васильевны, когда ни на что другое не оставалось сил. И всё-таки даже настолько внятную речь приходилось прослушивать шесть, семь, восемь раз – так что Фёдор почти наизусть помнил все повороты сюжета. Теперь он следил за реакцией слушателей – так, как будто рассказывал сам.

III. Рассказ о матери

И находясь там, в Канищевском детском доме и в Умётском интернате, мать ко мне туда приезжала. Она со мной связь поддерживала. Но я бывала у неё очень мало, потому что, во-первых, ей меня содержать было не на что, а во-вторых, и жить негде: она так и ходила по сёлам, по сёлам…

А когда я замуж выходила, я её пригласила на свадьбу. Она на свадьбе очень переживала, плакала, что я замуж выхожу. Но мне уже было двадцать пять лет, я работала, материально ей помогала. Она ко мне приезжала, и мы пойдём с ней – я ей покупала и обувь, и одежду… Мы ткачами работали, норма обслуживания – три станка, а я пять станков брала, я работала очень хорошо, отсюда в то время мы хорошо зарабатывали. Тем более кто хотел, и у кого это спорилось. Поэтому я имела возможности и себя накормить, и учиться за эти средства, и мать содержать. Но она не в ущерб, как-то она не злоупотребляла. Она довольствовалась малым. Поэтому мне не трудно было её тоже материально поддерживать…

А после свадьбы пришло письмо, что мать у меня тяжело заболела. Она жила в это время у одной женщины. И я выехала, и её там нашла – она лежала парализованная…

Там вот как получилось. Одна женщина, монашка – она потеряла сына, он у неё утонул. И она взяла себе девочку, ну, такую… не очень здоровую в умственном развитии… и она её поднимала. И этой девочке уже было пятьдесят лет, когда я приехала и узнала эту женщину-то. Эта монашка время от времени уезжала в крупные города: покупала свечи, покупала ложки, потом приезжала туда обратно в Пичаевский район, и эти ложки-свечи продавала – такой приработок у неё был. А уезжая, она маму у себя оставляла, чтоб она печь протопила, и чтобы за ней присмотрела, за этой пятидесятилетней женщиной. И вот в одну из поездок она поехала, эта монашка, а эта пятидесятилетняя женщина осталась вместе с моей мамой…

Вот я разыскала когда её, свою маму-то, и увидела эту картину – мама лежит вся грязная на постели, а эта… не очень здоровая в умственном отношении женщина путём ничего не может сделать… (тяжело вздыхает) Она маму-то оставляла за ней присмотреть, а получилось наоборот – что эта больная смотрит за ещё больней…

Я пошла нашла в этом селе фельдшера, с ним проконсультировалась, можно ли её транспортировать в районную больницу или нет. Потому что я волновалась: вдруг в пути ей ещё хуже будет? Фельдшер сказал, что её транспортировать можно. Я выехала в район, пришла к главному врачу районной больницы, объяснила ему ситуацию. Что помочь некому, что я воспитанница детского дома, у меня тяжело больна мать, лежит в этом селе, с этой вот глупой женщиной, ухаживать за ней некому…

Он меня выслушал, вошёл в мое положение, дал мне машину «Скорую помощь», уазик, и я выехала в это село. Приехали – на госдороге есть дорога, а к селу не подъедешь. Там вот так идут посадки перпендикулярно асфальтовой дороге – и всё забито снегом. И я пешком… ну, километра три, наверно, от госдороги – дошла, попросила там мужчину – у него лошадь: он запряг сани, и на санях мы её довезли до госдороги, мать. Посадили в этот уазик… ну, не посадили, а на носилках… На уазике я её привезла в больницу в Пичаевскую, в райцентр – и её положила.

Паспортные данные я отдала главному врачу и сказала, что я её не бросаю: ведь бывают такие случаи – бросили в больнице и всё, правильно? Я её не бросала, я дала все свои паспортные данные, объяснила, что я должна работать на фабрике, а тут такая накладка случилась…

Суббота-воскресенье – я ехала всегда в больницу, за ней там ухаживала и общалась с ней. У неё одна сторона отнялась, но она ещё разговаривала со мной, общалась. У них там ванна – я на каталке её подвезу, помою её, покупаю, переодену, грязное бельё заберу – и уезжала обратно в город работать.

И вот в одно прекрасное время среди недели меня вызывают на работе в отдел кадров и говорят, что ей стало хуже. Её вторично парализовало, она уже не могла разговаривать, у ней язык отнялся – и тут меня уже окончательно отпустили с работы и дали больничный по уходу за тяжелобольной. И остаток времени я уже провела с ней рядом, в этой больнице в районной. Ухаживала за ней, как могла с ней общалась… И вот однажды за руку она меня обжала, одной рукой, которая у неё работала, она так сжала мне, и прямо на глазах у меня и ушла…

(пауза)

Там жили дальние-дальние родственники – я пошла, объяснила, что так и так – мама моя умерла, мне здесь обратиться не к кому, потому что я же там не жила, я в детдоме была, меня там никто не знает… И попросила по мере возможности помочь мне в похоронах. И вот эта женщина, тётя Лида, и дядя Семён – они мне помогли. Пригласили мужчин, гроб сделали при больнице, вырыли могилу – тётя Лида работала директором рынка в районном центре Пичаево. Я ей деньги дала, и она купила это… ну, на поминки всё… в общем, по-человечески мы её помянули, похоронили: в церковь её заносили, потом на кладбище похоронили, и там на кладбище я ей памятник поставила, и оградку, и каждый раз, когда мы туда приезжаем, первым делом иду к ней на кладбище.

Вот, казалось бы, она меня не воспитывала, а всё равно вот… как вам сказать это… Родная кровь, что ли…

И, вы знаете, ещё повезло мне, наверное, с мужем. Он всегда мне во всём помогает. Вот мать – казалось бы, она не помогала нам ничем, ни в чём… А тем не менее, он всё равно идёт мне навстречу: мы с ним вместе едем, он там вырубает сорняк, оградку покрасит, так далее…


Вот у нас был директор в детдоме, Яков Гаврилович. Он всегда говорил нам: ребята, жизнь-то, она вас пошвыряет… (плачет)

И вот, казалось бы, сколько лет прошло… Пятнадцать лет мне было – и уже пятьдесят девять… (плачет)…а я эти слова помню.

И вы знаете, как по жизни бывает: так тебя к стенке прижмёт – ну, думаешь, нету выхода. А потом – раз-раз, смотришь, всё прокрутилось как-то, прокрутилось – и пошло опять своим чередом…

IV. Пошло

– Эм… Как это называлось?.. – Анна чуть-чуть наморщила лоб. – Когда ребёнок рождался после смерти отца?.. Дима! Было какое-то специальное слово…

– А пусть с нами Лёля поделится! – вдруг повернулся Белявский. – Кто тут у нас человек двадцать первого века? Было вам интересно?.. Смешно? Непонятно?

– Непонятно «посадки». Жарили хлеб в «посадках»…

– Возможно, роща?.. – предположил Фёдор. – Искусственная рощица?

– Не рощица, – отмахнулась Анна. – Посадки – это когда высаживают посреди поля, в рядочек…

– Лесополоса. Ну а всё же, – не отступал Дмитрий Всеволодович, – перед вами, как было сказано, аутентичная русская душа. Вот она – и вот вы, успешная, юная, из абсолютно другой реальности: что-то вызвало внутренний отклик? Что-то запомнилось?

– Как убегали. Как хлеб жарили на костре.

– Вот! Во-от! – подхватил Дмитрий Всеволодович. – Глядите: все хорошие воспоминания заякорены на жратве! Хлеб, каша, капуста в корыте: всё в жизни хорошее связано со жратвой…

– Время голодное, – кивнула Анна.

– Простые потребности, примитивные. Пирамида потребностей. Фёдор, фиксируйте: у русского человека положительные воспоминания – о еде! Считайте, уже первое наблюдение…

Воодушевившись, Дмитрий Всеволодович направился к буфету, наполнил розетку «грийотками»[7] – и вдруг воскликнул:

– Постума!

– Что-что?

– Помнишь, Постум, у наместника сестрица… А, Фёдор? Худощавая, но с толстыми ногами… Родившийся «пост», после смерти отца. Мужчина – «постум». Женщина – «постума»! Хэ, помню ещё кое-что…

И – вот идея, – продолжил Белявский, двигаясь с полной розеткой обратно к камину. – Мы собираемся слушать разных людей… Представьте, что все рассказы – от лица загадочной русской души. Всё это нам рассказывает – она. Душа. На разные голоса. А? Ракурс? Русская душа себя называет незаконнорождённой – забавно?..

– Возможно, каждая… – пробормотал Фёдор чуть слышно, – каждая душа в некотором смысле – незаконнорожденная…

– …забавно? Не то, понимаете ли, от викингов, не то от татаро-монгол… Нищая! Родилась нищая. В детстве – нищая. В раннем тинейджерстве забирают в казённый дом. Пыталась оттуда сбежать. Хлеб насущный себе – воровала! Ела этот ворованный хлеб – в посадках… Символы! Одни символы. Незаконнорождённая – незаконная – нелегитимная. И вся жизнь её, начиная с рождения, – незаконная… Интересно? По-моему, интересно. Ань, какие твои ощущения.

– Эм… Мои ощущения?… – Анна завела глаза к потолку. – В первую очередь – ощущение тьмы…

То ли тьма прошлого… тьма происхождения… или тьма забытого детства…

В сельской больничке, в пятидесятом году, зимой… врачи пьяные с Нового года… по щелям дует, тощие одеялка со штампами… За окнами тьма…

– А я слышу, – поднял голову Фёдор, – рассказ про терпение и про общность. Не только «жратва», совсем нет, много больше «жратвы»! Вы заметили: кашу они варят – вместе; капусту рубят, ягоды собирают, хлеб на костре жарят – вместе…

– А как же! Вся жизнь в коллективе! Советские…

– …здесь почти «преломление хлеба»…

– С какой целью рубили капусту? – строго спросила Лёля.

– Квасить…

– Видимо, чтобы в бочку побольше утрамбовать…

– Ну, ребята, – потёр руки Белявский, – дело пошло? Сейчас разберёмся с русской душой, всю по косточкам разберём! Давай, Фёдор! Эту дальше, другую, какую?

– Может быть, пока другую, для разнообразия – а к этой вернёмся позже?..

– Окей, окей, заводи агрегат!

V. Рассказ о разбитой бутылке

В четыре года я такая матершинница была, ой!.. В четыре годика, ага. Меня доярки учили. В подол конфет насыпят мне: скажи так-то и так-то. Иду ругаюся – они смеются!.. Только к девяти, наверно, годам начала понимать, что это нехорошо.

А я и коров в четыре года доила. У меня две любимые были коровы – Краля и Люба. Сижу на стульчике – стульчик маленький – она через меня перешагнёт, хвостом р-раз! – корова. А я на неё ругаюся: «Ах ты такая-такая, стой, твою мать, стоять!..» Под ней перелезу, опять дринь-дринь-дринь: пальчики маленькие, я выдаивала до капелюшечки просто! Руками доили, а как же. Доильные аппараты нам только годах в восьмидесятых начали ставить.

Вставали в четыре утра. Папа мне вязаночку маленькую сделает, она здесь вот такая широкая, а здесь кончик. И вот, значит, сенце сюда накладываешь, этот конец закидываешь, в этот сюда продеваешь, и так – раз! – затягиваешь. И на себя. Ну, упаду иногда с этой вязанкой… (смеётся) А сено когда начинаешь дёргать – мыши оттуда ка-ак побегут! И я их вилами: тинь, тинь! Вилы – те бывают трёхрожковые, а есть четырёхрожковые, они помельче: я шустрая была, много насаживала этих мышей. Они: «и-и!» – пищат, бегают от меня, интересно… Мама очень боялась, она и до сих пор мышей боится у меня.

Теляток кормили: поильнички с сосками были, круглые, чёрные такие; а то пальчик сували – он пальчик заглотит тебе, так интересно! выкармливали теляточек. При родах помогали, вытягивали. Зимой холодно, а к теляткам прислонисся – так это тепло, молочком пахнет, ну, этим, молозивом ещё, когда только родятся… Батон хлеба возьмёшь, сиськи это – дрынь-дрынь-дрынь – на хлеб тёплое молоко, наедимся… Вообще, в деревне легче было с этим вопросом.

А в десять лет я уже сама на группе работала, группа знаете что такое? – по двадцать, по двадцать одной, двадцать две коровы на каждую доярку, по двадцать, как говорится, голов. Здесь группа, здесь группа, друг против друга, а между ними проходы, ну, где мы кормили ходили. У нас не было ни транспортёра тогда, ничего: ходили сыпали… Ограждения были не деревянные, а бетонные такие. В этом проходе маму бык укатал. Большой бык, с кольцом, очень страшно было, конечно. Забежал туда – а здесь тупик, он её и придавил в тупике, на рога прям, рогами грудную клетку помял. Хорошо, пастухи за кольцо схватили его, оттаскивали, еле оттащили от неё. В больнице даже отлежала… Неудобно делали тупики, конечно: нет чтобы сквозные делать.


Нет, это, конечно, надо было видеть ту жизнь… Сейчас даже в совхозе в этом, «Россия», ни фермы уже, ни коров, нич-чего не осталось. Я вот езжу, смотрю, как деревня гибнет, – просто душа кровью обливается. Сколько полей зарастает, деревьями всё заросло, берёзами, уже, конечно, ни один трактор не возьмёт, выкорчёвывать надо…

И у нас в деревне – осталось четыре дома: прилетит аист, никого нет… И ходит он как хозяин по этому по озерку, по болотцу по нашему…

* * *

А раньше – помню, на озерко, на речку ездили отдыхали. Все молодые, все любили…

Любили – а замуж никто не предлагал. Вот как-то солнышко встречали на Петров день, а я говорю: кто первый приедет, за того замуж выйду. Серьёзного такого ничего как бы не было. Как посмеялась вроде того что.

Ну, естественно, муж-то на «Яве» вперёд приехал. А Шурка на «Восходе» поехал, да «Восход» сломался, – пока на лошади прискакал…

И такие разборки со всех сторон начались! Сразу всем стала нужна: почему не за меня?.. почему не пошла замуж за этого, за того? А я ж говорю: никто руку и сердце-то не предлагал.

Муж мне потом уже после свадьбы рассказывал. Говорит, его стрелять хотели на плотине. Да-а! Застрелить хотели, «если на ней женишься». А он говорит: «Ну стреляй». А он такой спокойный: «Ну стреляй». А кто, так и не рассказал. В секрете. Я до сих пор и не знаю.


Хвалиться не буду – а волосы у меня тогда были длинные, густые, шика-арные: муж на «Яве», я на своём «Днепре» – красный «Днепр» у меня был, еду, волосы по сторонам распущу…

На мотоцикле я даже не знаю с какого возраста. Наверно, как руль начала держать, так и ездила, как себя помню. Конечно, там милиция ездиет иной раз. Но я ничего не боялась, никакой милиции. Ну, брошу я этот мотоцикл и скажу: «Ну и что?» Что они мне сделают-то? (смеётся) Ну правда?

Лет с десяти тоже на трактор села, потом на бульдозер, на «ЗИЛ», «Беларусь»… правда, на «Беларусе»-то я боялась, они кувыркучие… Затем что было у меня? «ЛиАЗ» автобус… а, «МАЗ»! Брат работал на «МАЗе», вот это очень была интересная ситуация, хотите, вам расскажу?


Родился у брата сын – мой племянник. Ну, положено как? обмыть. А у нас в деревне нету. Значит куда? в район. Там всё же к Туле поближе, цивильнее: магазины… Поехали на трёх «МАЗах»: брата моего, друга и там ещё одного. И заехали по дороге в кафе, возле железнодорожной платформы – есть такая ветка, Калуга – Ряжск. А что мы заезжали в кафе, не помню… не то выпить… Короче, первая машина пришла раньше, а мы с братом попозже приехали. И когда мы приехали, они там уже чего-то зассорились. Ну, раньше ж ребята как? Одно село – другое село, встретились, кто-то чего-то не так сказал, не так посмотрел – и понеслась: «Мы вас будем ждать там-то…» – разборки. А я-то не знала, мне-то не говорят. Чего мне там, четырнадцать лет. Ну ладно, поехали дальше, приезжаем в район. Денег ровно на две бутылки. Ребята мне говорят: на деньги, иди в магазин и заодно в машине возьми монтировку…

«Зачем?»

Не говорят. «Иди вот так, вкруг дома обойдёшь, возьмёшь, но чтоб тебя никто не видел».

А мне тогда родители пальто новое купили, красивое, бордовое такое, ещё модные воротнички-то были… как они, мелкий мех-то… норочка, норочка! Шарфик так вот переплетался, волосы у меня всегда длинные мои, кудри… И, значит, вот так дорога, здесь магазин, а здесь дальше идёт дом. И я не отсюда выхожу, а вокруг дома – гляжу, о-о-ой! у них уже потасовка! Брата моего двое бьют! И один как раз вытаскивает из сапога то ли отвёртку, нож, что ли, или заточку – что там раньше было у пацанов… Тут уж я, конечно, как заорала – бутылки две в одной руке, монтировка в другой руке: «А-а!!!.. – кричу матом. – Поубиваю всех!!!» А бабы в подъезде стоят, говорят: «Там какая-то бешеная с ломом бежит». И затащили одного в подъезд, не пустили: «Чокнутая, – говорят, – какая-то с ломом бегает, она убьёт», – это про меня… (смеётся) А я хватаю эту бутылку и по голове ему – раз! – который хотел пырнуть! А мне брат потом рассказывает: чувствую, запах водки разлился… Как он заорёт на меня: «Ты разбила бутылку полную?!» По нём же всё потекло… А я горлышко от бутылки бросила, монтировку эту ему даю: «Давай!» – говорю…

А этот, который внизу был, схватил это горлышко и брату руку порезал! Мне брызнуло, шарфик-то мой в крови, всё, а брат как монтировкой этой начал его охаживать… Я испугалась, бежать!.. Прибегаю, залезла в «МАЗ» и поехала! Ну вот чего-то какой-то у меня испуг произошёл: ну не знаю, что делать! Может, так у меня подсознание сработало: может, если они увидят сейчас, что «МАЗ» тронулся, может, бросят драться уже, побегут догонять, а то ж поубивают друг друга там… Короче, всё, на педали, через переезд переезжаю, метров через двести останавливаюсь, бросаю «МАЗ» – и на деревню бежать! Бегом, в слезах… А мама видит шарф-то этот в крови: «Ты где была?! – на меня: – Хулиганка!..»

Вот такая была у нас эпопея. Но брату жизнь, может быть, и спасла…


Я когда за кого-то, всё закипает сразу… Действительно говорят, что женщину лучше не трожь! (смеётся) Ну не виновата я, что? Жизнь такая… Мама вон моя тоже – чего только ни делала: кирпичи клала, гаражи выкладывала, дома строила… Тоже и на грузовике ездила, на «ЗИЛу»: отец напьётся пьяный – ей везти молоко на молокозавод. Раньше не было молоковозов, возили во флягах – битоны такие большие, битоны. С-под бугор спустится: «Ой, мужики-и!.. Выехайте в бугор, я боюся!..»

А потом мама с папой совсем разошлись – нас трое осталось, мама с нами одна… Папа-то был у нас очень такой… жестокий…

(пауза)

Жестокий. Не хочу даже вспоминать, неприятно. Ну и царство ему небесное, а плохо не говорят о покойниках, пусть уже успокоится на том свете.

А с мамой у них судьба интересная получилась: он второй раз женился, с кем встречался в молодости, – и мама второй раз сошлась, с кем тоже в молодости встречалась. Этот дядя Стёпа, отчим, забавный был у меня.

Приходит бабка, рядом жила в совхозе в этом как раз, в «России»:

«Ой, – грит, – Стёп, у мене у коровы-то бородавки на сиськах. Ох!.. я дою, а она ж, зараза, мне хвостом и ногой…»

«Да ладно те, мать, – дядя Стёпа грит, – сходим щас, я тебе все бородавки у ней заговорю».

«Ой, да што ты пойдёшь, да куда ты пойдёшь?..»

Пошёл, обнял эту корову и давай ей в ухо шептать.

«Ты чё, пьяный напилси што ль, чё ты корову-то мою обнял?!. Ой ты паразит! Да отстань от коровы-то от моей, да иди ты к лихоманке!..»

Проходит время, бабка пошла корову доить – а бородавок нет!

Пришла опять, говорит: «Бородавки пропали! Гляди: отвалились все бородавки! Чёрт, колдун!» – на него… Ну как это?..

Озорной тоже был… Частушки всегда сочинял на ходу. Сидит-сидит – и что-нибудь такое отмочит… Говорил: «Как помру – на моих похоронах чтоб не плакали, а песню мне исполнили!»

И на тракторе перевернулся, погиб. Гидравлика отказала. Может быть, он и жив был, а когда стали краном поднимать, уронили ещё раз на крышу… Его кислотой обожгло всего, вылилось там это на него, кислота, сожгло всё… Вот на похоронах и пришлось ему песню петь.

…Какую-то русскую песню, не помню, даже не буду врать…

А вот сейчас у мамы спрошу! Спрошу даже, ага, как раз мне надо…

(набирает номер, ждёт)

Она на даче сейчас: погода хорошая… она у меня цветочница, цветы любит…

Ну вот, телефон, наверное, не взяла…

Щас сестре позвоню…

(набирает номер)

Светлан! слышь, лапуль, а какую наш отчим на… помнишь, когда дядь Стёп… Свет, ты меня слышишь, нет?! Ты выйди… Алло?!..


Ну, щас недоступная будет, в душкомбинате этом… Ну, я ж говорю: «недоступен», ага.

Я говорю, он на ходу, дядя Стёпа: поют там чегой-то, а он молчит-молчит – хлоп! опять чего-то придумает, запоёт… «Я купил себе часы, а они не тикают… Интересно посмотреть, куда девки сикают!» (смеётся) Настолько был юморной…

(звонит телефон)

Ну чего ты там недоступная? Это не у меня, это ты: (передразнивает) «извините, связь прервала-ась». Ну слышно терь или нет? А ты где была?!. ну ладно. Слушай, ты помнишь, когда дядю Стёпу-то хоронили? Ну, дядю Стёпу, отчима-то, Первухина! Не помнишь? Ой, а чего ты не помнишь-то? А-а. Я хотела вспомнить, какую песню-то пели. Он всё говорил-то: «песню мне спеть». То ли «По Дону гуляет», нет, не «По Дону гуля…» Какую-то песню пели… Да на даче где-то копает… Ну, ладно, давай, ага.


У мамки, говорит, спроси. Ага, вон спроси поди…

А когда хоронили, спрашивали даже: «Кого хоронят?» Было, наверное, человек сто: столовую сняли в Алексине, в самом городе: «Кого хоронят?»

«Тракториста».

Удивлялись даже, что столько народу – простого тракториста.

Вот так… Интересно было, конечно…

VI. Заточка и кувыркучесть

– А теперь обратите внимание, господа, – поднял ложку Белявский, – как чётко у них развивается тема. Сначала она боится ездить на тракторе… «Беларусь»? «Беларусь», да: «они падучие»…

– «Кувыркучие».

– Кувыркучие. Затем наступает следующий момент: грузовик. Мать боится выехать на бугор. Сразу представьте эту дорогу. И третье предупреждение – безупречно! по всем голливудским канонам: чинит трактор – уродует себе руку, делается «неправильная рука». «Человек с чёрной рукой», мементо мори.

И жирный финал: в тракторе – погибает! Логично? Логично.

Глядите: казалось бы, безобидные механизмы… трактор, какой-то там грузовик молочный с бидонами – становятся смертоносными! Нужно их укрощать. Как коня-огня. Тоже, кстати, для Фёдора тема: «Русские – и механизмы». Пойдёт?

– Вы знаете, – сказал Фёдор, – в одной русской книге был поразительный эпизод: рассказывалось, что все подростки в русской деревне – все до одного – разбивались на мотоциклах. Едва в деревенской семье появляются деньги, первым делом надо купить мотоцикл: на машину не может хватить, но хватает на мотоцикл. И на мотоцикле – по ямам, без освещения, без фонарей… безусловно, аварии… Я держу в голове описание девушки после аварии: девушек возят на заднем сиденье, поэтому она осталась жива, но со сломанным позвоночником. Одна в тёмной комнате – занавески закрыты – постоянно она вспоминает последний вечер перед аварией, снова, снова, все подробности повторяет в уме…

– Да, вот кстати про девушек: как тебе, – обратился Дмитрий Всеволодович к жене, – как тебе понравилась эта принцесса? «Кто первый прискачет, за того выйду замуж». И ведь знает хитрая, у кого мощнее «движок»! Притворяется, что само собой получилось: «судьба», мол. А если по сути-то – дарвиновский отбор! Не рога, не копыта, не кулаки – а «движок» у кого мощнее!..

– Зверьки, – вдруг процедила Лёля.

– Что-что? – удивился Белявский.

– Зверушки. Резвятся. Или сидят за решёткой, – немного щурясь, пояснила Лёля. – А вы – человечище. Натуралист…

– Резковато… – улыбнулся Дмитрий Всеволодович. – Зверьки, животные? Резковато… Но разница-то – ведь и правда очень большая.

– В чём разница?

– А давайте мы с вами, Лёля, пошире поставим вопрос: в чём вообще разница между людьми? Я считаю – в потребностях, по Маслоу. Я считаю, что если потребности человеческие – значит, передо мной человек. А если потребности скотские – то животное! И неважно уже: за решёткой, не за решёткой, в вольере… Лучше бы за решёткой.

Всё просто. Если в канаве валяется и мычит – животное. Если лакает дрянь, нюхает, не знаю, лижет, колет… – животное!

– Ага. Ясно. А вы человек.

– Я человек, пока я веду себя по-человечески. Если я буду каждое утро жрать ханку – я тоже быстро стану животным. Но я ведь не делаю это, так? Я не пропиваю последние деньги. Я не валяюсь пьяный с утра, как отец этой бабы, моя жена вместо меня не идёт на работу. Я не учу трёхлетних девочек материться. Я не ношу заточки и монтировки… Да, кстати, Лёлечка: вы вообще знаете, что такое «заточка»?.. Не знаете? А вы, Фёдор? Заточка?

– Отточенный… как сказать… прут?

– Вот именно, так и сказать: металлический прут, заострённый прут. Или толстая проволока: срезают наискось проволоку, заостряют. А «монтировка»?

– Монтировка? Другой способ сказать… арматура?

– Нет, арматура – она и есть арматура. А монтировка – это изогнутый лом. Гвоздодёр представляете? Вот, наподобие. Особенно умиляет, когда кто-то кого-то стал монтировкой «охаживать». Нормально, Ань? Охаживают в бане веником, тряпкой, не знаю, крапивой, – а представляете себе, как охаживают железным ломом? Что такое «охаживать» – это значит наотмашь, слева, справа, куда он бьёт этим ломом? Лежачего человека. По голове? По спине, да? Ломом. Что при этом делается с тем, кого охаживают? С черепом, если по голове? С лицевыми костями? И главное, так мягко, нежно: охаживает, тю-тю-тю – это у нас игра, баловство…

– Вы неправильно слышите! – возразил Фёдор. – Вы слышите злобу, но здесь беспорядочность, а не злоба! В рассказе – давнее прошлое: уже нет никакой ненависти, нет злопамятства – это в нашем национальном характере: пьянство – да, разгул – да, – но ведь и отходчивость, и прощение: она чистосердечно смягчает, не помнит зла, она просто…

– Она просто даёт в руки железный лом и – «давай»! А злобы нет, зачем? Убьём, искалечим, кости переломаем, а в душе-то мы добрые, православные! Охаживаем полегонечку ломиком… Мы шалим. Что-то было ещё такое… «Зассорились», «ребятишки зассорились»… «Пацаны». «Что там у пацанов-то бывает?» Ножик, «ножичек», да? Заточечка, потасовочка, как по молодости-то обойтиться без потасовочек?.. Тю-тю-тю! Это мы так журчим, незлобивенько… И частушечки припеваем… Добрый такой народец, в душе…

– Всё не то, – с недоумением сказала Лёля. – При чём тут вообще это «добрый», не «добрый»… «прощаем»… Она вообще про другое.

– Вот, интересно, Лёлечка: про что же она рассказывает, по-вашему?

– Ну… про фан.

– Кто профан? Я профан?

– Нет, – усмехнулась Лёля, – она говорит про свой fun[8]… ну, про радость, про… реальную жизнь. Эти все монтировки – просто часть жизни, это у неё входит в нормальную жизнь…

– Так вот именно! – простонал Белявский. – Вот именно в этом и ужас, что такая и есть их нормальная жизнь! Вы глядите: родную мать у неё бык поднял на рога, что она говорит? Она говорит «неудобно проходы сделали, надо было сквозные делать». Это максимум, что у неё в голове, потолок!.. Бык – нормально, проходы вот неудобные!..

– А какую реакцию вы бы желали? – нахмурившись, спросил Фёдор.

– Ну хоть какой-то минимум понимания… я не знаю, гражданского, что ли… хотя бы проблеск какой-то!

Ведь это взрослая женщина говорит: ей уже не четыре года, наверно? Может она в своей голове понимать, что это безумие абсолютное: трёхлетние дети в двадцатом веке таскают сено, коров доят руками… пещерная жизнь!.. Поножовщина – вы правы, Лёлечка: просто нормальное бытовое явление! Может человек посмотреть и сказать: бог ты мой, в чём же мы все живём?! Хоть один человек?..

– У меня есть такой человек, – сказал Федя. – Вы хотите послушать?

– Я да, я послушаю, если дамы… Милые дамы, вы выдержите ещё?

VII. Рассказ о двутавровой балке, или Dies irae

[9]

Ну а чо вам рассказывать-то? За жизнь мою? А чего, сами не видите, жизнь какая? Видите? Вот и напишите Путину, и этому, медвежонку его, детсад – штаны на лямках… чё он нам сделал, Путин этот? Сколько лет пробыл у власти, а чего он нам сделал? Только бензин подорожал, да жизнь. Работаем за копейки. Вон, тридцать шестой километр сдали мост – заплатили двенадцать тысяч ребятам: как?!. Ты скажи мне, как это? Зима!.. Холод ихний, снег ихний, дождь ихний, всё, ветер ихний, холод, всё ихнее!.. А эта падла сидит – инженер, Рыбаков, главный инженер – и ещё у него два заместителя! На хрена?! А получают по сто пятьдесят тысяч, и это только окла-ад! Плюс каждый квартал прогрессивка, шестьсот-семьсот тысяч: он получил – он покупает машину себе. Я носки себе реже меняю, чем он машины меняет. Я ему говорю: «Ты получил семьсот тысяч премию – отдай ребятам сто тыщ, премию дай на участок», а он мне: «Деньги людей по-ортят». Я в глаза ему говорю: вот начнётся, будет тебе беда, – перешагну, руки не подам. Не подам! Или добью даже.

Понял?


До этой, енай её, перестройки – всё было по науке: все люди работали, все трудились. Затунеядничал? – раз, тебя милиционер останавливает: та-ак, ваши документики… Вы не работаете? пройдёмте… Оп-па! давай, родной: не хочешь по натуре работать, как все люди? заставят! Тебя в ЛТП или ещё куда принудиловкой отправляли, не давали людям слабину!

А сейчас чего? Одна наркота у нас в Одинцово: зайди в каждый подъезд – везде шприцы! Безработных восемесят процентов, подъезды все… на этажах стоят – им деться некуда, у них энергия кипит! Они ж молодые, им покачаться надо ребятам – а качка одна сколько стоит? Девчонкам где-то собраться в обществе, в клуб прийти… но бесплатно! Бесплатно! здесь тебе – танцевальный, здесь – пианисты, здесь всё… а где? нет же этого ничего!

Куда деваться? некуда.

Пришли к нам на стройку с наших домов, с Новоспортивного, – вон я живу, красные дома – пять ребят молодых, вот как Дениска, сварщики все. Ребята здоровые, молодые – дай только работу им, дай работу! Пахали месяц, а начальник участка им закрывает – двенадцать тыщ.

Они приходят: «Дядь-Кость, ты гляди, сколько он нам закрыл! И как ты думаешь, мы будем работать здесь? каждый день рискуя упасть, или разбиться, или ногу сломать, или руку, или изуродоваться…»

Я начальнику говорю: «Почему ты так закрываешь? Почему ты ему двенадцать тыщ? Ты смотри, они какой объём сделали!»

«А я не могу больше, мне сказал главный инженер, начальник управления – закрыть им по стольку». Всё!

Ну, и что остаётся нам? Руки прям… ну распускаются руки, не держат, к работе нет стремления! Внуково это – мы бы давно уже аэропорт этот достроили. А им двенадцать-четырнадцать тысяч, ребятам: живут в вагончиках – ни поесть, ни помыться, ни умыться… Арматуру эту таскают, вяжут, бетон принимают… Мужика чуть не убило: краном балку поднимали, швеллер знаешь что такое, не знаешь? Во, балка металлическая. В белой каске прораб подбегает: «Давай быстрей, вира, мне кран нужен!» А он второпях, и как следует не зацепил… Балка пятьдесят пятая, таврушка, двухтавровая… Он её на чалку-то зацепил, парнишка, а прораб: «А! быстрей давай… Вира! Давай её!» – и не смотрит. Ну, тот её поднял на высоту, поворот даёт, а она и поехала… Она ж короткая, её не зажала чалка, – она выпадывает, и мужику прям по голове – тчпок! Прям вот на глазах. Двадцать метров… тридцать… по голове… И что ты думал? даже машину не дали! Кое-кое-как начальник выдал машину, чтоб увезти мужика в деревню захоронить…

А на фуганке работал парень?! Ему прораб: «А, чё стоишь, давай быстрей! Мне брусок надо пилить!..» А у нас пила, и фуганок тут же. Парнишка растерялся – ф-фух! – пальцы – щщух! – ни одного! А начальнику доложили – он наверху стоял, со всеми вот с прорабами этими, с мастерами, он знаешь что им сказал? Он сказал: «А, ладно, мяса ещё наберём». Повернулся – пошёл. Сел в машину – спокойно уехал.

И как смотреть на это всё?

С простого народа… народу – что надо нам, знаешь, нет? Нужен мужик настоящий, чтоб поднял, повёл: поднимемся все, вся Россия-матушка, всех мочить будем сподряд, всех! Не то что в Киргизии – похлеще будет! Пойдёт брат на брата, от мала до велика подымется весь…

Как на улице ни соберёмся, или на работе – один разговор: где бы ни собирались, компанией там по пять, по шесть человек, один и тот же разговор: ждём… Ждём! Не один я, все мужики ждут, только бы чуть-чуть вспышнет, как вот в Киргизии… – всё! будем всех, не разбирая… и начиная с этого, с медвежонком его… Ему в детский сад ходить в машинки играть на песочке, а он, б. дь, в правительство залез! Что это значит? Это значит масоны. Что такое масоны, знаешь, ну? А-а… Ты на стройке видел еврея хоть одного? Покажи нам! Да он на третий день… на второй день сбежал бы оттудова! Или где ты, допустим, еврея видел рабочего? Или командует, или где-нибудь мастеришкой… Я их всех перевешал бы до одного. Потому что сами не живут и другим не дают. Вот чуть-чуть бы, вот только чуть-чуть бы вспышнет – да я бы с больной ногой пошёл стрелять их всех! И жалости б не было.

Жалко, нету такого руководителя, чтоб завёл, нету такого как типа, наверное, Сталина, чтоб за Россию смотрел, за всеми, чтоб не давал никому ничего! Был Баркашов. Но он руку поднял как фашист. А народу это не понравилось. А был бы путный… не медвежонок этот, сюсю-мусю, а мужик настоящий, чтоб за поколение, чтоб учить бесплатно, чтоб одевать, сады, всё… вы в метро ездите же, в электричках? Раньше за пять копеек едешь – все улыбаются, рассказывают чего-то, шутят друг с другом, всё как-то идёт… с весельем. А сейчас – бабушке не уступят, никому не уступят… Бабульки у нас – нищета! Отработали честно по тридцать – по сорок лет, приходит в магазин, смотрит-смотрит, смотрит-смотрит… «Ты чё такое высматриваешь?» – «Да вот хотела колбаски взять, да у меня денег нет, не хватает…» Это же вообще, срамотища! И вся Россия такая. Люди уж до того… меж собой такая усобица идёт… Попомните мои слова: год-два-три – всё равно вспышнет! Всех мочить будем не разбирая, что под руку попадёт.


А вот был бы телевизор, я бы ему сейчас в глаза это всё сказал, и Путину, и Медведеву. Они мне… я жизнь, считай, прожил: они мне до лампочки, я их раньше-то не боялся, и сейчас не боюсь. Горбачёв приехал тогда, получил в Свердловске по мусалам – жалко, медведь не приехал с Путиным, тоже бы получил, хоть и каратист он, это… как его… дзюдоист…

Ну, чего ещё?

Вот, а ты говоришь…

VIII. Гипноз

– Ну что, Анька? Домик на Кипре? – вздохнул Белявский. – Или квартирка в Хорватии?

– Ага, страшно? – съязвила Лёля.

– Да как сказать, Лёлечка… Не то чтобы страшно, а…

Федя уже замечал за Лёлей гримаску… нет, даже слово «гримаска» было бы слишком сильным для маленького, еле заметного мимического движения… Можно было сказать «презрительно фыркнула», – но никаким звуком это движение не сопровождалось: оно складывалось из лёгкого расширения ноздрей и почти незаметного наклона шеи – мол, «а-а, ну-ну», «говори-говори»…

Короче говоря, Лёля фыркнула.

– …А вообще страшно, конечно, – признался Белявский. – И главное, безнадёжно. Ничего тут не сделаешь. Ни-че-го. Только валить. Мотать. И чем дальше, тем лучше…

– Простите, Дмитрий, – возразил Федя, – но разве так решится проблема?

– Ка-кая проблема? – прищурился Дмитрий Всеволодович.

– Мы слышали: в первую голову – проблема несправедливости. Тяжёлый труд – тоже, да; в ужасных условиях; нищета; но больнее всего мучит русскую душу, разъедает её, отравляет – неравенство, несправедливость! Если взять исторически —

– Водка плохая её отравляет, денатурат! Если взять исторически. А мучит русскую душу – похмелье! А на остальное плевать хотела русская историческая душа. С колокольни. Ах-ах, мировая несправедливость, замучен в тяжёлой неволе… Дядя Стёпа ваш этот – кто по профессии?

– Электросварщик. Его зовут дядя Костя…

– Так. Электросварщик. А сколько лет уже сварщиком, не говорил?

– Да, говорил: он на стройке с семьдесят… первого, кажется, года…

– То есть сорок лет. На стройке сварщик. О ке-ей. Теперь: кто у него вызывает самую сильную злобу?

– Путин?

– Дах если бы… Путин – это как раз было бы и неплохо… Только это он с вами непримиримый, а покажи ему Путина метров за пятьдесят – он обгадится, ляжет на брюхо, на брюхе к этому Путину поползёт, и будет вылизывать языком, пока не отгонят пинками… Нет, главный враг дяди Стёпы – не Путин, а «белые каски». Прорабы и мастера. Кто повыше – но на ступенечку, на ступенечку!.. Он и сам бы… и про себя понимает: ах, мог бы, мог бы ведь! Не машины менять, хоть носки… за сорок лет из рабочего можно подняться как-нибудь до прораба? Вы как сами думаете? Ему сколько, если он сорок лет работает… шестьдесят? Под шестьдесят? а он даже в прорабы не выбился: что, масоны не дали?

А я объясню. Помните, он изображает: «затунеядничал – в ЛТП»?.. ЛТП, Лёлечка? Знаете? Ну конечно, не знаете. При совке хронических алкоголиков отправляли в так называемый лечебно-трудовой профилакторий, их там лечили – ну понятно, как там лечили, – и заставляли работать. По сути, зона-«лайт». Ставлю банку, что дядя Стёпа отметился!

– Почему? – возмутился Федя. – Почему вы с такой уверенностью —

– А вы не слышите эти блатные присадки? «В натуре, слышь», «падла» – но главное, сама манера – наезд, навал: а-а-а, вира, майна, давай, греби, что-нибудь да сработает! всё, блатная манера!

– Хорошо: возможно, он сидел в этом эль-тэ-пэ – но что изменяется по существу? Он говорит про ужасные случаи на производстве…

– Щщух – пальцы – ни одного? Левая нога хрусть, балка чпок, голова как орех? Ой, я вас умоляю, Федя…

– Нет, не может быть!.. Он правду говорит! Вы пытаетесь сделать вид, что не слышите этой правды… Нет, нет, пожалуйста, дайте сказать! Если даже вы правы, если некоторые детали он приукрасил, но в глубине – ведь он прав?! В глубине ведь всё просто, всё очень просто!

Им плохо живётся – а нам хорошо! Они нищие – мы богатые! Они плачущие – а мы смеющиеся, причём изощрённо смеющиеся, издевательски над ними же и смеющиеся!.. подождите, позвольте договорить!.. Мы здесь с вами в Швейцарии, или на Кипре, или на Адриатике, или даже в России – но всё равно – в благоустроенном доме, в хорошем автомобиле, мы сытые, мы довольные – а они на холоде: всё как он говорит, на снегу, на ветру… Это так просто: им плохо, а нам хорошо!

Мы не можем от этого убежать, мы не можем от этого отшутиться, потому что au fond[10]… dans le fond, в глубине, в евангельской глубине – это крайне несправедливо, неправедно!..

Дмитрий Всеволодович аккуратно выдержал паузу.

– Вы закончили?

Федя перевёл дух.

– Я закончил.

– В самом деле? – с иронией переспросил Дмитрий Всеволодович. – Я могу говорить? Мерси.

Однако сразу не стал ничего говорить, а помял пальцами подбородок, потом быстро потёр подлокотник кресла, как будто стирая невидимое пятно…

Федя внимательно следил за пальцами Дмитрия Всеволодовича. Пальцы были крепкие – коротковатые, но хорошей формы, с круглыми аккуратно подстриженными ногтями.

Сам Фёдор стеснялся своих длинных рук, и если делал жесты, то не нарочно, а только в забывчивости: и когда вдруг ловил себя на том, что неопределённо помавает в воздухе, то спохватывался и руки прятал.

А Дмитрий Всеволодович жестикулировал много и с удовольствием: поднимал палец, тыкал им, щёлкал, потирал руки – и всё получалось ловко и выразительно.

– Раз уж мы собрались – крупные знатоки Достоевского… – усмехнулся Белявский. – Тогда я поиграю немножко в Фёдор-Михалыча. Помнят все «Легенду об инквизиторе»? Федя помнит, конечно… Вот странно: самая ведь беспомощная глава! Севилья какая-то, инквизитор… кошмар, вампука – и ведь считается многими: лучшее, что написал Достоевский…

– И сам Достоевский считал так, – добавил Федя.

– Ну, сам автор вообще никогда не знает, что написал, на Фёдор-Михалыча тут кивать нечего… Эта Севилья – ну ведь абсолютно картонная декорация: ночь пахнет лимоном, бледный старик – ну ведь опера, оперные злодеи, пародия! У Пушкина за полвека до этого в «Дон Гуане» уже перепевка Байрона, вторая свежесть, а у Фёдор-Михалыча – уже получается не вторая, а третья свежесть, лубок, пародия на пародию… зато «иде-ея»! Вообще, я считаю, закон искусства: хочешь художественно – прости-прощай любая идея… А желаешь «идею» – рисуй лубок! а ещё лучше бери готовый, к которому за полвека привыкли…

Ну вот и я, по примеру Фёдор-Михалыча… Что является современным лубком? Как вы думаете?..

Кино, конечно.

Представьте себе кино полувековой давности. Шестидесятые годы. Неореализм… А может быть, даже раньше, пятидесятые: кино чёрно-белое, по экрану штришки… Или даже сороковые; а может, вообще немое.

Декорация: порт. Европа, какой-нибудь там Марсель. Или Гамбург. Марсель. Рядом с портом – дешёвое кабаре… Нет, трактир, но с остатками кабаре – самое-самое что ни на есть дешёвое – как сейчас бывает дешёвый стриптиз… За столами матросы, шлюхи… Все пьяные, дым коромыслом, га-га… На сцене танцовщицы – тоже нетрезвые, некрасивые, третий сорт… Вместо портьеры – какая-то грязная тряпка… Номер кончается, перерыв, танцовщицы в перерыве пьют пиво с матросами, прямо тут же, за столиками, – а в это время на сцену, пошатываясь, забирается гипнотизёр. Тоже обрюзгший, опухший… Но кое-что помнит. Остатки былого искусства. Ищет кого-нибудь в зале, жертву себе… находит взглядом – студента. Не знаю, правда, как там оказался студент…

– А если, – предположил Фёдор, – это был юнга?

– Студент. Ну, заходят студенты в портовую забегаловку: дёшево, что бы им не зайти? Студент с тонкой шеей, с юношеским румянцем… Его втаскивают, вталкивают на сцену. Гипнотизёр делает пассы, пассы – и вводит студента в транс. Глаза закрываются у студента, на лице блуждающая улыбка…

И вот начинается самое главное. Гипнотизёр вызывает на сцену самого жуткого отвратительного пропойцу – вонючего, грязного, сального, без зубов… а студент под гипнозом, он спит… Он уверен, что перед ним – прекрасная девушка: ангел света, бутон! Юноша прижимает руки к сердцу, бледнеет, краснеет, страдает, поёт серенаду, и наконец – тянется поцеловать… а вокруг: га-га-га! Га-га-га! Страшный гогот, до сблёва!..

Ясна аналогия? Сами чувства – прекрасны! Чувства студента – прекрасны. И ваши чувства – прекрасны. Только – неадекватны объекту… Понятно?

– Понятно… – Фёдор помрачнел. – Неясно только, кого у вас представляет гипнотизёр…

– Да целая свора! Пожалуйста, вся «великая русская литература»… Да вон сам Достоевский – крупнейший гипнотизёр! Дипломированный! Все его униженные-оскорблённые; нежные бледные проститутки; убийца, который целует родную почву и кланяется на четыре стороны – это же а-хи-не-я, гипноз!.. или самогипноз скорее, чувство вины…

– И всё же – хотя я в бреду, по-вашему, с идиотским лицом…

– Почему с идиотским?! С прекрасным лицом, с живыми глазами, прозрачными… Вы на родине где найдёте такие глаза? Вы мне с первого взгляда понравились – вы и Лёля – вы мне симпатичны, и ваши чувства, я повторяю, мне симпатичны, я даже завидую – но объект, объект ваших чувств – не могу, не хочу уважать!..

– Ребяточки… – попыталась втесаться Анна.

– Нет, не верю! – страдая, воскликнул Федя. – Вы рисуете русский народ как пьяное сборище, гогот, и проститутки… Вы видите унижение – и ещё унижаете: это неправильно!..

– Что такое «неправильно»? – утомлённо сказал Белявский.

– Мы, сытые и богатые, будем жаждать и алкать, а они, плачущие и нищие, возрадуются и воссмеются…

– Ой, вот не дай бог они воссмеются! Они та-ак воссмеются, мало вам не покажется!..

– Ребятки, брэк! – Анна встала.

– Вам с вашей швейцарской бородкой народовольческой…

– Брэк, я сказала! Дима!! Ты что завелся с пол-оборота? Что с тобой? Ты вообще как себя ведёшь?

Федя… Федя, скажите мне… вот что: я ночью слышала самолёты —

– Аня, мы не договорили!.. – с неудовольствием сказал Дмитрий Всеволодович.

– Отлично вы договорили. И даже лишку. Как же так, Федя? Кто у вас тут летает, если аэропорты закрыты?

– Э-э… – Федя не сразу собрался с мыслями. – Вероятно, мираж…

– Не мираж! Я слышала самолёты!

– Нет, нет, «Mirages», военные… истребители. Здесь поблизости авиабаза, в Майрингене…

– Какие еще «Миражи»? – Дмитрий Всеволодович был раздосадован тем, что его перебили. – «Миражи» устарели сто лет…

– А разве можно летать, если вулканический пепел? – Анна по-прежнему адресовалась к Феде.

– У вояк свои нормы… – ворчливо сказал Белявский. – Своя техника безопасности…

– Уф, теперь все понятно. Дима, можно мы улетим отсюда на истребителе?

– Улететь улетим. Но, боюсь, над границей нас встретят… И багаж в бомболюке побьётся…

– Скажите, Федя: есть у вас что-то более… позитивное? Я устала от ужасов. Я хочу сказку на ночь. Есть у вас для меня сказка на ночь? Или про любовь? Или что-то смешное?

– Да, есть смешное, конечно… И сказки есть, в своём роде… И про любовь… Здесь же сто часов записей…

– Ну а что же мы с вами ужасы слушаем? Хочу смешное!

IХ. Рассказ об экстравагантном прыжке

Чайку-кофейку?


Водки!

Нет? Тогда ничего. Спрашивайте, сэр.


У меня нет вопросов.


Ну, тема, какую вы хотите услышать?


Любая.


О’кей.

Значит, в Киеве в восемьдесят восьмом году я завоевал первое место за самый экстравагантный прыжок. Кобыла Фабула у меня была. Я занимался конным спортом. Раньше занимался. Сейчас нет. После того, как получил трещину орбиты глаза. Лошадь упала, жердь сломалась, и мне в голову. Получил травму орбиты. Потерял глаз, и всё. После этого не занимаюсь конным спортом. А в вомсь… в восемьдесят восьмом году занял первое место. Немцы мне подарили гуся.


Гуся?


Живого гуся. За самый экстравагантный прыжок.


А в чём заключалась экстравагантность прыжка?


Потому что лошадь прыгнула не через два такта, а так вот: смотрите… вот жердь идёт – и она прыгнула не так… а вот так – прыг! Как будто боком.


Наискось?


Да. Грубо говоря, наискось.


Вы её так натренировали?


Я не тренировал её. Это просто она спотакнулась, и так вот. Кобыла Фабула. Такой интересный момент. Вот и всё. Водки нет? Тогда всё, сэр. О’кей. До свидания.

Х. Жечки и мучики

– Трубы, трубы горели у пассажира!.. – диагностировал Дмитрий Всеволодович. Федя не понял, переспросил. – Выпить с утра хотелось! Похмелье мучило. Так что не вышло на этот раз «свободное повествование»… Не задался «нарратив»…

– Ты считаешь, не вышло? – удивилась Анна. – По-моему, просто блестящее интервью. Идеальное. Ну-ка, Федя, давайте им всем покажем. Вспомним, с чего начинается…

– С водки! – снова встрял Дмитрий Всеволодович.

– Начинается интервью с того, – невозмутимо продолжила Анна, – с того, что мучик задаёт тему…

– Мученик? – снова не понял Федя.

– «Мучик» – это мужчина, – перевёл Белявский. – На Анином языке. «Жечка» – женщина. Анна Вадимовна у нас крупный специалист по гендерным отношениям…

– Про жену, про детей, про работу – ни слова. Лошадь споткнулась – в восемьдесят восьмом году! Вы уже родились тогда, Федя? Из всей своей жизни он выбирает один-единственный эпизод. Почему?

Фёдор задумался.

– Знаете… Когда расшифровываешь, делается заметно, что женщины говорят дольше… И более плавно: вот она родилась, детство, юность… последовательно. А мужчины – обычно отрывисто…

– Очень точное слово: отрывок. Отрезок. Точное наблюдение, – похвалила Анна. – А почему так получается, что жечки – плавно, а мучики – отрывисто? Лёля, скажете нам что-нибудь?

Лёля не шевельнулась.

– Я… – Федя потёр лоб, – я не думал об этом…

– Очень просто: разные функции. Всегда танцуйте от функции. Жечка кто? Хранительница очага. Очаг надо хранить постоянно, всё время. Отсюда – жечка реализуется во временной непрерывности, в протяжённости. Она рассказывает по порядку, занудно: родился – вырос – женился – развёлся… Но, в сущности, сами события – второстепенны. Для жечки главное – что течение жизни не прерывается… А для мучика? – («Какая умная! – подумал Федя. – И ведь, пожалуй, умнее мужа…») – Какая у мучика функция? Кто он такой? Он добытчик. Он выследил мамонта, бросился – и либо мамонт его, либо он мамонта. Короткий отрезок, вы правы, Федя: отрывок. Схватка. Всё, что происходило до схватки, в этот момент отменяется – «родился, женился»… важно одно: кто кого? Кто кого сейчас? Важен кратчайший отрывок, точка во времени. И, допустим, победа! Вернулся с победой. С добычей. Рога какие-нибудь повесил гордиться… бивни… Что там ему подарили?.. Этому прыгуну?

– Гуся… – отозвался Федя, буквально смотря Анне в рот. У Анны были узкие губы и небольшие, ровненькие белые зубки. Особенно характерными были клычки, может быть недоразвившиеся: очень маленькие и остренькие, треугольные. Эти неправильные клычки придавали ей очарование.

– Точно, гуся. И что в этом гусе, да? Если смотреть объективно? Кабы он с голоду умирал – ну понятно; если бы гусь ему жизнь спас в голодный год…

– Да! А здесь – исключительно символ!.. – подхватил Федя.

– Конечно. Но если внимательно присмотреться… – Анна слегка склонила голову набок. – Вам не кажется, Федя, что это ещё и символ ничтожности? Ладно бы он прыгнул выше, дальше, быстрее куда-нибудь доскакал… Нет: какой-то жалкий «экстравагантный» прыжок. Просто лошадь ногой зацепилась. И это – главное, что случилось с ним в жизни. У вас не возникает этого ощущения мелочности, ничтожности?..

– Да, вы знаете, я обратил внимание, что очень часто из всей судьбы запоминается одна маленькая деталь, совершенно случайная! Даже если рассказывают о самых близких – о матери, об отце – бывает, что вспоминают одну-единственную фразу, самую незначительную, деталь одежды…

– Всё так, – нетерпеливо кивнула Анна, – но я не про случайность сейчас говорю, а про закономерность.

Танцуем от функции: мучик – добытчик. В более развитом обществе – пахарь, работник. Функция – обеспечить семью. Вот мой собственный прадед. Он был зажиточный человек, держал шесть коров, лошадей. К нему пришли раскулачивать. Две коровы – уже считалось кулак. Он был умный человек, и чтобы спасти семью, всё отдал. Потом лёг у себя на крылечке, несколько дней полежал – и умер…

– Я расшифровывал две такие истории, идентичные! – привстал Федя. – Разница только в том, что не на крыльце, а, допустим, на печке – но тоже скоропостижно умер здоровый мужчина…

– Этих историй, я думаю – по всей стране. Дело не в лошадях, не в корове. Человек – мучик – всю жизнь работает, добывает – в этом его функция, смысл. У него отбирают смысл – значит, жить больше незачем, он умирает.

Зато сын его уже знает: работать не надо, потому что в один день всё отнимут. Семью содержать ты не можешь. И защитить ты не можешь: в один день тебя могут сослать, посадить, сделать с тобой и с твоей семьёй что угодно, и ничего не докажешь. Мужская функция отмирает в России. Россия – страна без мужчин. Россия – страна-женщина…

– Во-во, страшная такая, с мечом! – крикнул Белявский.

– Жечки корячатся – мы же слышали: кирпичи кладут, «МАЗы» водят… Где тогда остаётся смысл жизни для мучика? Ради чего он живёт?

– Да… – задумчиво согласился Федя, – женщина, она реализует смысл, уже рожая детей…

– Куда мучику девать гормоны? – вела свою линию Анна. – Гормоны-то у него ещё не отняли: что ему остаётся? Одно только: экстравагантный прыжок!

– А знаете, что такое «экстравагантный»? – Дмитрий Всеволодович не вытерпел прозябания в тени. – Знаете этимологию? Я большой любитель этимологии…

– Да, я тоже! – обрадовался Федя.

Он был так доволен, что наконец нашёл собеседников; что по-русски ведётся умный и содержательный разговор; что он, Фёдор, высказывает свои умные, сложные мысли, а старшие его внимательно слушают и одобряют, – всё это привело его в настолько восторженное состояние, что он совершенно забыл, как угнетающе на него подействовали предыдущие речи Белявского.

– Тогда скажите, юный знаток этимологии, что такое «экстравагантный»?

– «Экстра» – «сверх», «больше», «вне», «за границами»… Vague – туманный?

– Не знаю ничего про «туманный», а знаю «вагантов». Была такая песня Тухманова «Из вагантов», не помните? «Во французской стороне, на чужой планете…»

– Ой, Дима, не пой!

– «…предстоит учиться мне в университете», – точно про вас, Федя, ха-ха! «До чего тоскую я, не сказать словами; плачьте ж, милые друзья…» «Из вагантов». А кто такие «ваганты»? Странствующие поэты, бродяги. Экстра-ваганты – это вообще «странствующие рыцари», те, кто выходит за существующие границы…

– Как это важно – то, что вы говорите! – воскликнул Федя. – И вы, и Анна: выходит, что русскому человеку приходится выходить «за границы», действовать «экстравагантно» – но здесь не только советская власть, а задолго, задолго: и Достоевский писал об этом буквально! Он описывает картину… да что, давайте я вам прочитаю: «Есть одна замечательная картина, под названием Созерцатель… на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках стоит один-одинешенек мужичонко… Если б его толкнуть, он вздрогнул бы и посмотрел на вас, точно проснувшись, но ничего не понимая… а спросили бы его, о чем он это стоял и думал, то ничего не припомнил бы… Может, вдруг бросит все и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться», – да? – оглянулся Федя в поисках одобрения. – Он уйдёт, выйдет таким образом за границы обычного, «экстра»! – «а, может, и село родное вдруг спалит», – тоже «экстра»! экстравагантное, за пределом возможного, разрешённого на земле, – «а может быть, случится вместе и то и другое…»

И ужасное преступление, и паломничество к святым местам – это попытка русского человека вырваться за границы: вырваться, оторваться от низкого, от иллюзорного!.. Достоевский ещё говорил, что русские люди склонны к «фантастическому», к «беспорядочному» – отчего же нам не сказать чуть иначе: к «экстравагантному»? «Экстравагантный прыжок» – получается прыжок в небо, вверх, к высшему, в горний мир!..

– Вы говорите о разном, – покачал головой Дмитрий Всеволодович.

– Вообще о разном! – неожиданно подтвердила Лёля.

– Да? Правда, Лёлечка? – замурлыкал Дмитрий Всеволодович. – И вам тоже так кажется?..

– Я вообще не понимаю, о чём вы все говорите, – буркнула Лёля.

– Мы говорим о том, – произнесла Анна несколько свысока, – что русскому человеку хочется оторваться.

И мне тоже хочется иногда оторваться. Так что, Федя, поставьте уже про любовь!

ХI. Рассказ о любви

Мене все хотели замуж, но я не шла.

Парень к матери подошёл: «Отдай мне!» А я не дружила с ним, ничего. Матерь «не, – говорит, – Верка моя молодая ещё», – мне восемнадцати не было. «Вот Пашеньку я б отдала». Ну, он и женился на ей, на сестре. Она и рукодельная была, и шила, и всё, и вообще хорошая по характеру. Я была похворсистей такая. Хворсистее: любила это одеться получше, с ребятами погулять на вечерах. Но я честная была: я женихами верьтела, но я с ними не связывалась никогда: мы замуж честные выходили.

С Никольского тоже парень предлагал замуж, но… как-то ещё мы мало дружили, и он такой гордый был… – и я тоже гордая была. Он после говорил: «Она очень гордая». Я гордая была девчонкой…

Ну вот. А больше всех, конечно, я Шурку любила Мухина, это с детства, эта самая любов она с детства. Самый первый он у мене был жених. С Федосовки, от нас за речкой. Но он такой тиховатый был… – как по-деревенски, тихой такой парень был… А играл!.. – он гармонист хороший был, как заиграеть, а я любила плясать! я так плясала хорошо, не хвалясь. А он как заиграеть прям, ой… а я так плясала здорово…

Корову пасу, а сама всё время песни пою, всё думаю об нём: ой, господи…

Но вот видишь как – не судьба, как говорять, не судьба…


Его в армию забрали, Шурку-то, он был в армии.

А у мене был сосед, а братья – они любили его, соседа. Такой уже в годах был, порядочный такой, на шесть лет мене старше. Братья все за него. Ну, я с ним год продружила-то, а ощущения от него никакого не ощущала.

Раз «я поеду, – говорю, – в Москву» (я говорю).

«И я с тобой поеду!» (сосед). «Я токо с тобой до Москвы», – вишь, какой хитруля? Я токо до Москвы.

А я такая ему говорю: «Иди ты!.. не буду, да и не поеду я с тобой».

И он мене замуж звал, а я два раза ему говорила: «Не пойду я за тебя замуж. У тебе там семья большая…»

А надо ж было сказать: «Я тебя не люблю», – и всё. Надо было прямо, вот щас же прямо говорят, в кино показывають и всё… а мы что видели в деревне-то, господи? Война как раз… что мы видели? Ничего. А кино – привезуть какую-то кино тёмное, загородют, показывают… Что раньше было-то? Ничего.

«Вот, у тебе большая семья, не пойду за тебя замуж», – ну что это за отговорка такая?..


Как было. Приехала я на октябрьские в деревню – тут уж я приоделася в Москве-то, приехала в деревню, кофточка у мене голубенькая была… И узнаю, что он с армии приехал, Шурка, в отпуск, что ли, на праздники на октябрьские. Ой, думаю, ну как мне его увидеть?!. Как мне его хочется увидеть…

А брат мой ездил туда в Федосовку, он работал в колхозе там, за соломой или за сеном: «Я, – говорит, – Шуру видел».

Я говорю: «Что ж ты не сказал, что я здесь? Он бы пришёл».

«А мне (вроде) с воза высоко, и неудобно было…» Ну, не сказал.

А ему осталось три дня всего, Шурке-то – в армию уезжать. Ну, думаю, теперь уж он не придёт. Наверное, разлюбил…

И как раз пришёл за три дня!

А ехал далеко, там у нас речка разливается – далеко, – с другом приехал. А у нас девчонки в общежитии гуляли, я пришла, вижу – и он тута! Я, правда, сразу к нему подошла, и мы с ним договорились, и ушли гулять. А брат тута же был, и сосед – это за кого братья-то мои… Ну, мы с ним всё-таки, с Шуркой, ушли: они походили-походили – нас нигде не нашли. Вот мы хитрые были!

А назавтра утром мы с ним, с Шуркой-то, назначили свидание у моей сестре.

А этот, сосед-то, как пришёл в восемь утра, я ещё спала. И не уходит сидит: никуда не деться от него. Вишь хитрун. И не отстал от меня, и я не могла открутиться: как-то надо было спрятаться – да вишь, некуда от него…

Вот щас я в годах уже, я б сказала: «Иди ты на хрен, я тебе не люблю». А тада не могла сказать, мне как-то жалко, что ли, было, или совестно как-то сказать, что «я тебя не люблю»… Я же с ним год продружила, и… и не могла сказать, что «я тебя не люблю», ну как вот можно так человеку?.. Надо было сказать, можеть бы он и отстал…

А так, вишь, пристал ко мне – и никуда. И поехали с ним, с братьями, к своим близким, ну, к деревенскым нашим, гулять. И там даже заночевали мы: все отдельно, ребята отдельно, а мы отдельно, и заночевали там.

А он, бедный, приехал к сестре, ждал-ждал, ждал-ждал… Шурка-то. Ждал-ждал, ждал-ждал – не дождался.

Назавтра приехал днём. С другом приехал. Вино они купили, вино. И я подружку пригласила. Ну, сели мы. И брат мой был один.

А друг-то говорит: «Ой, Верочка-Верочка, какая ты была хорошая…» – а мол, вроде, как будто я в Москве избаловалась.

А брат мой его подсмехаеть: «А у вас там в Федосовке, – говорит, – коломники одни…» Ну, коломники – это которые палками дралися. Там у нас была драка с федосовскими, ну и палками… но это не все ж одинаковые, это там два брата были… нехорошие, в общем. Он подсмехаеть, брат-то – он за соседа за этого. А ему завтра, Шурке-то, уходить…


И до утра до самого мы так с ним и просидели.

А он смирный такой… я ж чувствую, он любил меня: чувствуем мы друг друга-то.

Я ему стала говорить: «А я, может быть, буду тебе ждать ещё…»

А ждать было немало, и годов мне было уже двадцать два.

«Я, можеть, прожду, – я ему говорю, – да ты меня не возьмёшь…»

А он мне ничего не сказал на это. Постеснялся, наверно. Он хоть бы мне пообещал бы чего…


Ну и так он уехал, а я взяла да и подала заявку замуж выходить.

Он пишет мне, а я говорю: «Я выхожу замуж, больше ты мне не пиши».

Он пишет: «Не выходи, я с баяном приеду».

А я заявку уже подала… Так вот и вышла за свово мужа.

А он к матери, как пришёл с армии, Шурка-то, форма хорошая у него была, к матери моей пришёл сразу: «Я, – говорит, – дурак был, – говорит, – надо было с Веркой мне расписаться».

Дурак, говорит, был… как не дурак… тихой был…

И всё. И ни разу его не видела… а хотелось мне!

Вот, бывало, встану, всё равно об нём думаю; ложусь – всё равно думаю об нём. И он обо мне, видно, всю жизнь думал, часто икалось мне. И я точно знаю, что он мене любил, и меня всё время хотел видеть.

Мой же брат хорошо его знал, рассказывал: Шура говорит: «Хоть бы одним глазком на неё посмотреть».

А такой тихий, взял бы да и пришёл! Подумаешь.

Ну, мой-то – вот мой бы заревновал (смеётся) дай боже… Он на виду не ревновал, но куда я поеду – и он со мной едет, он меня не отпускал, боялся, что как бы я не бросила его.

Уже вот когда, перед смертью, он на меня говорит: «Чтоб ты туда через дорогу не ходила, а то я тебя убью!»

Я говорю: «А почему это?»

А он приревновал к одному – ой-х! ему пятьдесят с чем-то, пузо вот такое… Я говорю: «Да зачем я ему нужна? И он мне не нужен. Ты что, соображаешь?»

«Я видел, как он на тебе смотрел!»

Ну ладно. Пошла за молоком, смотрю, а он тащится туда за мной, еле-еле, уже ноги плохо ходили: думал, что я где-нибудь там гуляю…

Ну, говорю, ходи сам за молоком, я не буду ходить.


А как-то один раз было такое. Я с маленькам ребёнком была, а молодая же была ещё тогда, говорю: «Пойдём гулять?» – а он гулять не любитель был, не идёт. «Пойдём, пойдём», – не идёт. Ну, и взяла да пошла одна. И долго-то я не гуляла: только иду – и он уже выходит, и как даст мне вот в щёку! Да, ударил, синяк у мене был даже.

Написала ему на разводку… не помню уже, или на суд, или на разводку, поехала к брату, написала брату записку: «Ты меня сдавал замуж, ты и живи. Я жить с ним не буду!» И уехала, его не было дома. А он назавтра приехал, брат, и поехали за грыбами с ним, с мужем моим, и забыл про мене! Етить твою налево! отдал меня замуж, а сам всё равно с этим, с мужем с моим…

Поехала к тётке: «Тётк, – говорю, – я не буду с ним жить, я разойдусь от него». Она грит: «Да куда ты разойдёсси, кто разойдёсси? он-то найдёт, а ты? останесся с ребёнком». Ну в общем, тётка не посоветовала, так я и простила ему. Он после, правда, меня никогда не ударил. Другой раз и можно б было, но – боялся…


Так вот и жизнь прошла.

Разойтиться, видишь ты, не так просто. Квартира была – это надо делиться, проблема тоже… А так вроде живёшь и живёшь.

Любить, конечно, его не любила, а так мы в достатке жили. Всё вроде нормально было… а вот как бы для жизни – он нет, совсем не подходил. И как мужчина был совсем… только, бывало, залезет – минуту, и всё, и уже нет ничего. Не подходил совсем. Если б любила, я, может быть, как-то быстрей бы что-нибудь успевала, а то… так, кое-как…

Ну, не подходил он для мене. Может быть, полюбила, если б он мене удовлетворял бы, или как-то лаской иль чем… но вот не было у него этого. Хоть и любил, но не было у него этого.

А вот тот, с тем бы я, конечно… ну кто его знает. Может быть.

Да нет, с ним бы я плохо не жила. Ну, выпивать бы можеть и выпивал бы – дак и мой стал к концу выпивать. А так хоть бы по молодости я бы почувствовала себя бы. А то так… так, кое-как.

Щас они, молодёжь, стали умнее. Щас как они? заранее начинают жить: ну, не подошли друг другу, да и разошлись. По идее оно и правильно: разошлись – ну и не расписаны, и ничего, другого себе найдут. У нас-то по-другому жизнь была. Мы замуж честные выходили, разве можно было нечестной выйти?

И вот сколько я с подругами ни говорила, тоже не нравится вродя. Многие: не подходит вот то одно, то другое… То любви нет, то так нет, никакой ласки.

Вон как стали читать эти книжки… в книжках тоже, конечно, напишуть там – но всё равно же есть: хорошо живут муж с женой, любят друг друга, всё их устраивает, бывает такое… но у меня такого не было.

Не судьба…


А того всю жизнь любила, всю жизнь. И всю жизнь я думала о нём. Всё время думала. И всю жизнь я хотела его увидеть… А щас уже куда я, беззубая, старая, и он уже старый, щас не хочу. Не судьба.

ХII. Чуточку

– Ну, – энергично начал Белявский, – эта история, я считаю, про ин…

– Дим, отложим до завтра.

– Устала?

– Не хочется портить.

– Да? Вам понравилось?! – загорелся Федя.

– Очень. Очень, – сказала Анна значительно. – Федя, спасибо вам.

– А что же сказка? вы не послушаете?

– Завтра.

– А загадка русской души? – спросил со своей стороны Белявский. – Анют?

– Всё завтра.

– Ну, Фёдор, – встал Дмитрий Всеволодович, – держитесь! Завтра здесь же, часика в три – в четыре – решительный бой!..


По ходу прощания Анна приблизилась к Фёдору почти вплотную, и, чуть привстав на цыпочки, – как бы само собой разумеющимся, «светским» жестом – подставила щёку для поцелуя.

Фёдор замешкался от неожиданности и, чтобы сократить образовавшуюся неловкую паузу, поспешил наклониться, но, будучи на полторы головы выше Анны, не рассчитал расстояние, и с размаху сильно – сильнее, чем полагалось «по-светски» – ткнулся лицом в подставленную щёку, и очень громко чмокнул в неё – сконфузился ещё больше и даже слегка покраснел.

Анна невозмутимо взяла мужа под руку и, больше не посмотрев на Фёдора, поднялась вместе с Дмитрием Всеволодовичем на второй этаж.


В своё время описывая одну «светскую» ситуацию, классик выразился так: «Ничего не было ни необыкновенного, ни странного в том, что…» (произошло то-то и то-то), «…но всем это показалось странным. Более всех странно и нехорошо это показалось…» такому-то (или такой-то).

В данном случае было бы преувеличением утверждать, что секундный эпизод с поцелуем «всем показался странным» – хотя, действительно, внимание Дмитрия Всеволодовича и Лёли зацепилось за этот эпизод, как за какой-то маленький заусенец. Дмитрий Всеволодович улыбнулся, Лёля – нет.

Однако и для Белявского, и для Лёли впечатление могло быть только сторонним и зрительным, в то время как Фёдор продолжал ощущать на губах гладкость и сладковатый пудреный запах чужой щеки.

Второй день

I. Молодые люди

– Нет, сегодня всё будет иначе! – торжественно пообещал Федя.

Они с Лёлей стояли у широкого окна «каминной». Темнело. После полудня на горы начали наползать облака.

Фёдор видел при входе лыжи: значит, Белявские уже вернулись с катания, – но вниз в назначенный час не спустились.

– Сегодня я дам отпор… Дмитрий – хороший человек, умный человек, но он актёр, он позирует… С ним трудно спорить, но я сегодня поспорю. Моя проблема в том, что я почти разучился общаться с другими людьми…

Федя не знал, что он не «разучился», а никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова – и написанные, и сказанные – Фёдор принимал на веру. Например, если бы некрасивая женщина сказала ему, что производит на всех неотразимое впечатление, Фёдор, скорее всего, сразу в это поверил бы.

Он любил размышлять, преимущественно на абстрактные темы, но почти совсем не умел понимать мотивы чужих поступков, если об этих мотивах не говорилось прямыми словами, и главное, если чужие мотивы отличались от его собственных.

В сущности, Фёдор, не отдавая себе в этом отчёта, жил в неомрачённой уверенности, что другие люди – по крайней мере, все нормальные и разумные люди – думают то же самое, что и он; чувствуют то же; хотят того же. Он мог бы ещё допустить, что другой человек не сумел или не успел додумать какую-нибудь витиеватую мысль (недавно выношенную самим Фёдором), – но был уверен, что если прямо сейчас выразить эту мысль словами, то всякий умный человек немедля с ним, с Фёдором, согласится.

Откуда взялась эта душевная неразвитость, неспособность к сочувствию?

Родители Фёдора – молодые, красивые и «успешные», занятые собой и своей карьерой – кое-как дотянули до Фединого окончания школы и с облегчением развелись. Отец, бизнесмен средней руки, отправил сына учиться в Швейцарию, дал сколько-то денег и счёл свои родительские обязанности завершёнными. Четыре учебных года как-то сами собой растянулись на пять, шесть…

Феде хотелось домой – но в Москве у него больше не было дома. У обоих родителей появились новые семьи и новые дети. Не было ни малейшего шанса найти в России работу по специальности, для которой по-русски не было даже названия, – в то время как здесь, в университетском Фрибуре, всегда подворачивались маленькие подработки и маячили тоже маленькие, но предсказуемые перспективы. Фёдор свыкся с размеренной жизнью и уже начинал побаиваться перемен.

Иногда – к счастью, редко – он чувствовал такое лютое одиночество, что готов был побежать по улице с криком или причинить себе какую-нибудь сильную боль – но справлялся. В этом смысле хорош был учебный график, все шесть с половиной лет не оставлявший продыху…

Ещё Фёдор не знал о том, что именно его одиночество и неприкаянность (в сочетании, правда, с хорошим ростом, с приятными, хотя не вполне определёнными, чертами лица и, главным образом, в сочетании с выразительными, задумчивыми серо-голубыми глазами) обращали на него внимание женщин, особенно женщин старше него. Его хотелось пригреть, пожалеть – и в то же время растормошить.

«Технически» он не был девственником ещё с московских времён – да и здесь, в Швейцарии, у него было несколько (быстро угасших) влюблённостей, – но гораздо больше возможностей он не увидел – по той причине, что об этих возможностях ему не сказали словами.

И вот уж чего Фёдор не мог даже предположить – что своим королевским житьём в «Альпотеле» он был обязан в первую очередь не профессору Хаасу, а его жене Жюли.


Ранней осенью в честь начала семестра профессор пригласил всех сотрудников так называемой «лаборатории» к себе в гости на аперитив, apero. К вилле примыкал сад. Раздвижные двери в сад были прозрачными – сплошь, от пола до потолка.

Когда Федя, о чём-то по обыкновению задумавшись, со стаканом в руке выходил к пожелтевшим деревьям – вдруг со всего разгону ему в лоб ударило армированное стекло!

Несколько секунд или даже минут выпали у него из памяти: следующее, что он помнил, было ведёрко – скорее всего, серебряное – с розовым льдом. Федя сообразил, что лёд розовый от его собственной крови. Впрочем, крови вытекло совсем немного, несколько капель, зато шишка на лбу надулась внушительная.

Эта шишка быстро прошла – но чуть выше лба, под корнями волос, осталось уплотнение наподобие шрама, и когда Фёдор физически напрягался или даже долго и напряжённо о чём-то думал – в этом уплотнении чувствовалась пульсация крови.

Но главное (о чём Федя не подозревал), Жюли Хаас с того дня регулярно справлялась у мужа о «бедном мальчике», о здоровье «русского мальчика» – и однажды спросила у мужа: «Отчего бы не отправить мальчика пожить на ферме?» Доктор Хаас подумал и согласился: Фёдор, который всегда был безотказной рабочей лошадкой, в последнее время выглядел совершенно замученным; пожалуй, ему полезно было бы, не оставляя занятий, несколько отдышаться в горах.

«Фермой» в семье назывался старинный дом в Бернских Альпах – действительно бывшая ферма, несколько лет назад унаследованная Николя Хаасом и его младшим братом Эриком. После долгих юридических проволочек дом был перестроен в маленькую гостиницу, Эрик переехал в Беатенберг, и перед самым началом рождественского сезона гостиница наконец-то открылась.

Постояльцев в первую зиму было немного. Впрочем, договорились, что если гостиница заполняется, Фёдор переезжает к Эрику на «хозяйскую половину», а если какой-то из номеров пустует, то Фёдор живёт в этой комнате за символическую плату.

Фёдор побаивался, что будет Эрику в тягость, но тот отнёсся к нему тепло, и первым делом устроил подробнейшую экскурсию по всему дому…

– Ты знаешь, что это? – теперь, в свою очередь, спрашивал Фёдор у Лёли, дотрагиваясь до чёрной балки. Горизонтальная балка тянулась вдоль стены на уровне Фединых глаз и, соответственно, чуть выше Лёлиного роста. – Бывший потолок! В восемнадцатом веке комнаты строили такими низкими для экономии – экономить тепло. И, конечно, окна делали совсем малюсенькими… Здесь, у камина, была жилая комната, а там – хлев… Сверху был сеновал… Старый дом здесь заканчивался: всё, что дальше, от лестницы и за лестницей, – всё пристроил Эрик. Теперь он говорит, что если бы прежде увидел счета за отопление, то два раза подумал бы сооружать такую большую гостиную… Он говорит, этот дом уникальный для Oberland… для Альпийского региона: бывает, строят модерные виллы с большими окнами – и есть исторические дома, там окна крохотные. А здесь старый дом, восемнадцатого века – и такое огромное окно в гостиной. Но зато, конечно, он очень, очень гордится видом…


За окнами быстро двигались клочковатые облака.

Пошёл дождь. Потемнел, почернел ельник на склонах. На фоне гор наискосок снижался маленький винтовой самолётик, помигивал красный сигнал.

– Я думаю, если бы Эрик был местным, он не запланировал бы такую колоссальную комнату. Но он fribourgeois[11], а у нас всё же более мягкие климатические кондиции… Я слышал даже, Эрик хотел выложить пол из плитки – насилу отговорили. Они довольно упрямые, оба брата. К тому же Эрик, конечно, большой патриот: всё-всё должно быть именно так, как он привык во Фрибуре. Хлеб во Фрибуре лучший, лучшая кухня в мире – fribourgeoise[12]… Но всё-таки здешний альпийский дом, «ферму», он очень любит. Очень гордится камином. Посмотри, сюда может въехать автомобиль. Не лимузин, но средних размеров – вполне… Видишь эти крюки? Здесь подвешивали туши, коптили… А этот буфет – Эрик называет его le buffet rouge, «красный буфет», хотя, сама видишь, он чёрный. Знаешь ли, почему такое несовпадение? Угадай. Он был выкрашен кровью. Раньше использовали для покраски животную кровь… кровь животных – свиней, коров… Очень старая мебель. Эрик рассказывает, что кровь оттирали песком, и всё равно не могли до конца оттереть. Да-да, получается, под этой краской – кровь убиенных животных… А в колбе ещё немало «компотика» для Дмитрия Всеволодовича… что-то он не идёт?..


Федя уже привык к Лёлиному молчанию, но по-прежнему не понимал, нравится ли ей его общество, или она вынужденно его терпит.

Когда один из московских приятелей (кажется, неравнодушный к Лёле) случайно упомянул в разговоре, что Лёле почти двадцать лет, Фёдор слегка удивился. При первом знакомстве ему показалось, что ей не больше шестнадцати. Впрочем, он плохо определял чужой возраст.

У Лёли было чистое, кругловатое, почти детское лицо: круглые щёки, довольно пухлые губы… тем более странно выглядела татуировка (и сама по себе довольно загадочная) на нежной коже.

Пальчики у неё тоже были почти что детские, пухловатые… «Э, ты бы видел, как она рубится, – говорил Федин приятель, и в голосе его звучало нешуточное уважение. – Лёлька киллер реальный… (Киллером, как понял Федя, назывался такой сноубордист, чей стиль катания выделялся – даже на общем фоне – рискованностью и агрессивностью.) Ты б сходил посмотреть?»

Федя, в отличие от своего отца, кататься почти не умел. Большинство швейцарских его сокурсников и коллег по лаборатории буквально с младенчества встали на лыжи; кататься для них было настолько же естественно, как, например, ходить в кедах или в ботинках; нечего было и думать с ними равняться; он и не пытался.

В последний день перед отъездом московских приятелей-сноубордистов Федя встретил их в холле гостиницы: «доскеры» возвращались с катания встрёпанные, с красными лицами, с блестящими глазами; некоторые, переступив порог, сразу сбросили куртки и стали похожи на каких-то панцирных и пластинчатых ископаемых. Лёля, которая была меньше всех ростом, напомнила ему черепашку в броне…


– Ну где они наконец?! – воскликнул Федя. – Уже почти пять часов! Я такие богатые записи подготовил… Хочу, чтобы Дмитрий оставил наконец свою позу. Он претендует, как будто не любит народ, к которому принадлежит, – это невероятно… В конце концов, он не монстр, он живой, образованный человек… Неужели он променяет такое богатство на скучный Кипр? Нет, конечно! Я думаю, это поза, игра…

– Жена, – проговорила Лёля сквозь зубы. – Её идея.

– Да? Ты думаешь?.. – недоверчиво переспросил Федя. Ему такое в голову не приходило – но вот, слова были произнесены – и он сразу подумал: а может быть, правда?

– Без вариантов. Жена командует.

– Мне казалось, напротив: она и глубже, чем он, и тоньше… и неожиданней…

В этот самый момент зазвенели ступеньки, и на лестнице появились Белявские. Анна, раньше укладывавшая причёску с помощью сложной системы заколок, сегодня оставила свободный хвост. Волосы её были влажными, она выглядела моложе.

– Ах, ах, прощенья просим! проспали! – воскликнула она весело. – Прилегли на минутку, смотрю на часы: ой-ё-ёй!..

Белявский молча переводил блестящие глазки с жены на Лёлю, с Лёли на Фёдора.

– Не пообедали, ничего… – посетовала Анна, уже подходя к каминному столику.

– Тогда, может быть, отложить? – вежливо, хотя и с разочарованием, ответил Фёдор. – Лучше уж пообедайте…

– Не успеем, – откликнулась Анна и села. – Дима заказал ужин на шесть. Табльдот. Ой-ёй, мы вас не предупредили?! Фу, какие мы бестолковые. Федя, Лёля, мы вас приглашаем. Федечка, вы обещали мне сказку!

II. Рассказ о встречах

Когда мне заболеть, у меня подруга в ресторане была, Зина. Мы с ней пятнадцать лет дружили. Касса у нас – всё вместе, друг от друга никогда вот ни копеечки не украли, ничего. И очень она меня любила (ну как подругу), очень.

И вот раз мы сидим, мы обедать с трёх до четырёх закрывалися. Сидим, а она чё-то приболела (она постарше меня на десять лет). И она говорит: «Рай, – говорит, – если я умру, то я, – грит, – буду стучаться, – (ну, шуткой грит), – стучаться буду к тебе».

Да-а?.. а вот слушай!

Говорит: «Я там без тебя не смогу».

«Да ты что, у меня четверо детей! Ты с ума сошла что ли».

А у ней тоже трое. Ну, она постарше, у ней дети-то уже все были определённые. А у меня ж Маринка маленькая, я родила-то её поздно. Вот. А она говорит: «Я там без тебя не смогу».

«Зин, да ты чё, очертенела?» – я на неё прям вот так…

Ну и всё, вроде шутка и шутка.

А потом она и умерла. Щас уже восемь лет. Ну, я и хоронила, и всё честь по чести, всё, и поминала, и так же вот и пощас: сажуся есть – и маму с папой, и всех там кого поминать своих… Даже не успеешь всех – говорю: помяни, Господи, всех моих сродичей всех по крови. А подружек надо так поминать, именами: и я её, Зинку, всегда поминаю. А то забыла раз помянуть, и… ты слушай, слушай!


Снится она мне, значит, во сне… а так явственно!

Я иду вроде бы на свеклу тяпать. Раньше нас посылали на свеклу тяпать, и вот у меня там тяпочка, узелок это с молоком, с яйцами – с собой брали.

И речка. С этой стороны я иду, и девчонки все со мной с ресторана, и мы идём вдоль речки вроде работать.

А на том берегу сидит эта Зина, моя подруга, а около неё пустое место на травке. А через это место сидит там – одну у нас соседку муж зарубил топором, Ельку. И вот она, Елька эта, там тоже с ней сидит, её соседка. И там ещё одна женщина умерла, эта, как её… Люба звали, и муж её этот, Эдик.

А Зинка мне прямо так, шумит мне: «Райк! я место тебе берегу, ты чё там ходишь-то?» А я не почувствовала сразу, что она мёртвая-то…

Да! а ноги-то у неё в воде! Ноги у неё в воде, ну, во сне-то…

А так явственно! Сидит – и мне прямо так…

Я ей: «Зин, да я тут не пройду, глыбако, как я к тебе пойду-то, вода холодная… переплывать – у меня продукты тут, намочу…»

А она: «А вон там немного мосточек обойдёшь, и сюда сразу придёшь».

Я немного шагнула, шаг-два… – и вспомнила: «Ой-й! Она ж мёртвая-то!..» И все соседи сидят – какие уже мертвецы!

И как начну с ней ругаться: «Ты чего ж, говорю, меня зовёшь-то! Тебе чего, мою Маринку не жалко?! она ещё маленькая!»

А она своё: «Я по тебе соскучилась, приходи…»

Тут я беру какие-то яйца из сумки, в неё вот так кидаю со злости, кидаю, ругаюся с ней во сне…

А она говорит: «Ну и ладно, ну и не надо тогда. Я другую себе тут подругу найду».

И очнулась.


А после этого я заболела оч сильно.

Я сюсюкаю-то почему. Семь часов операция была, наркоз-то: зубы эти были красивые – всё повыпало, тут ещё немного держатся, а там золотые повыскочили, там кошмар. Лысая была вся, щас отросло… Я год не вставала, лежала лежачая. Все руки были тут… потом их это… марлей, это… всё в крови у меня было… ох…

Мне иконка одна помогла, Казанская божная мать. Или Тихоновская, по-моему… Она даже на столике там у меня была, в больнице на тумбочке, помогла мне, иконка.

И видите, как случилось. Как к слову она говорит: «Ой, как же я без тебя, не смогу…» Вроде шутка, а получилось вот так.

И потом стала стучаться мне. Ну, в окно: сплю – она стучится.

Я утром проснуся: у меня церковь – пять минут от меня ходьбы. Я с костылём прямо в церковь. Схожу, ещё конфет там надо раздать, чтоб не снилось, раздам, всё, пришла, соседей к себе позову, ещё ко мне подруга придёт проведать, я чачу свою достану… Летом груш было много: груши, сахар – сосед армян научил: молоко банку, банку воды и вот эту… и в перегонке вторую делаешь – от молока остаётся просто такие пятнышки, всё очищается: светлое, только немного грушей… О-о! нич-чё на свете не надо. Вот ни коньяк тебе, ни дорогую водку за пятьсот, ничего. В ней шестьдесят, а пьётся!.. ну как вам сказать, её женщина даже выпьет пятьдесят грамм – сидишь, раскраснеисси… и такое вот ощущение – никогда ни голова не заболит, хоть ты её перепей, хоть ты в доску её напьёсся!..

Да.

А что-то хотела ещё… А! Про Зинку-то.

Значит, только забуду её помянуть – стучит ходит в окно мне. Не просит ничего, ничего, просто в окно…

А я ей: «Зин, иди ради бога, ну чё ты ко мне стучисси-то? Тут у меня, – говорю, – и так без тебя полон дом, иди отсюда!» – во сне начинаю ругаться с ней…

Ну а потом мне монашка одна помогла. Чё-то там почитала, одна монашка там у нас. Она чё-то там почитала своё, и она больше не стала ко мне стучать… так просто, приснится во сне и всё.

У нас очень церковь сильная в Дубовом. Село Дубовое, Липецкая область, Чаплыгино, село Дубовое. Там у нас святой колодец. Лечебнай. Его в революцию закапывали тракторами, но он всё равно пробивал. Щас там всё уже сделали, там и иконы, купаются там и всё. И хорошая экология. Москву не сравнить – Москва грязновата. У нас все с Москвы люди едут лечиться. Даже землю купить хотели, но там нельзя: святое, не продают. И церковь. Батюшка Валерьян – это просто!.. Он мне сказал: «Первую воду компот отваришь…» Нет, он не так говорил. «Когда была война в Афганистане, то брали не русскую кровь нашим солдатам, а брали украинскую, потому что она сильней, потому что они пьют сухофрукты. – Батюшка Валерьян. – Первую воду ты, значит, компот сливаешь, второй заливаешь и кипятишь, и вот эта вторая вода очень сильная для желудка». Вот, я придерживаюсь. У меня ягод много замороженных дома, и я придерживаюсь.

Вот такие дела…

Что-то ещё хотела вам рассказать самое главное…


А! Отец-то приснился мне! Отец родной, уже десять лет его нет.

Он такой тихой у меня был, несмелый… контуженый весь, с войны-то. Мать-то у нас боевая. Она любила в глаза чего-нибудь высказать: у меня другой раз совести не хватает… Она тоже на фронте была, мама моя, у ней был лётчик жених – разбился. Любовь была у них. Мама красивая у меня, но маленькая росточком: в ней всю жизнь шестьдесят килограмм.

Они с отцом в один день поженились. После войны-то мужчин – кто без ног, кто без рук, а тут целый, только контуженый: привели и сразу сосватали, через родню, ну как в деревнях-то… Самогоночка, хлеб напекли, и вся свадьба.

И вот помню, мы приезжаем к ним, лет мож восемнадцать назад, мож семнадцать, давно: заходим, гостинцы… ой!.. Мама всегда: «Ой, детишки слетелися! Ой господи, какой праздник-то! девки, как хорошо-то, детишки мои все слетелись…»

А дед (отец мой) сидит на сундуке, тихо так… А лысый был, я гляжу: у него тут вот так, ободрано немножко. Я говорю: «Мам, чё это отец-то ободранный? Подрался с кем?»

«Да ну его туда, глухая тяпка! Всё настроение мне испортил!»

«Мам, чё это ты?»

А сидит – платок хороший на ней, с цветами, кофта в горох, сидит такая: «Да не люблю всю жизнь! Не люблю, и не по любви вышла. Я любила кого – он разбилси. Всю жизнь не люблю. Тяпка глухая…»

«Мам, а ты ведь так не говори! Тяпка-тяпка, а шесть человек-то нас родили?»

«Ой, девки, простите меня… В азарт войдёшь – ничего не помнишь…» Ха-ха-ха-ха! Мы посейчас вспоминаем: в азарт войдёшь – ничего, грит, не помнишь… Боевая такая была упокойница, царство небесное, папе это… Николая и Александры…

Ну вот. Я пригляделася: у отца-то полоски две от ногти. А никогда они не дралися. Не было у них, чтоб дралися между собой.

«Мам, – говорю, – да кто ж его так ободрал-то?»

«А-а, если б вы знали-то! Под старость лет с ума сошёл: наркоматик стал!..»


Ребята его научили в деревне: сажали – как её называется, наркоманческая такая… да, конопля, конопля! И отец насажал им за баней. А она разрослась выше крыши, красивейшая такая…

Мама говорит: «Что ж я, не знаю? раньше в деревне она росла, мы с ней пряли да ткали, половики конопляные, полотенца: я думаю – ладно, мож чего к делу она пригодится или чего…»

А он обрезал, половину ребятам отдал, а половину высушил, нарубил, на чердак всё занёс – и потихоньку добавлять начал… А чё? ему хорошо. Вино даже не надо пить.

Бабка заметила: «Что ж махорку не курят, какую я насажала, а курят какую-то эту длинную…» Смотрит, что он какой-то… Ну, думает, это мож потому что старый, да и контуженый весь, с войны-то…

А как догадалась – «Ой-х! Ты погляди?! То молодёжь курит, а этот с ума сошёл, ну вообще! Наркоматик! Я ему лысину-то ободрала, будет знать! И спожгла у него всю эту структуру…»

Ну и всё, после этого дед не прикоснулся.

Другой раз приезжаем: всё тихо-мирно… Я деду всегда брала, отцу-то, бутылочку: перцовочку он любил, и «Стрелецкая» была раньше тоже. За колодец поставлю в крепиву, чтобы никто не лазил, руки-то не крепил.

Подхожу, моргаю отцу: «Там за колодцем-то, как обычно… шнапс».

Он улыбается, прям улыбается весь сидит… Пока мама на стол соберёт нам садиться, он тихо пойдёт туда, раз – и выпьет.

А мама: «О-о-ой!.. Эй-т, ты где это махнул-то?!.»

Сидит, молчит, улыбается… Он вообще такой смирный был…

«Ну тюлень, ох тюл-лень!.. тихой, глянь – где-то уже махнул!.. Ведь вот даже в навоз закапывала, в навоз бутылку! И там – ведь надо ж было, нашёл!..»

Ну, он не алкаш какой-нибудь был: он работал, на печах клал, и крыши крыл, и дома, и срубы рубил, и конюшни, то, это – ну, на все руки. А выпить-то… в деревнях все ж такие…

Вот, и снится он мне теперь во сне, дед, отец-то этот мой.

Выходит в сенцы меня встречать в голубой куртке: это у него в последнее время была болоньевая. Открыл двери, а сам отворачивается от меня.

Я говорю: «Папань, ты чего меня не встречаешь-то?»

Он молчит.

«Ты меня чё не встречаешь-то, а?!» – говорю. Молчит. Ну, тут я догадалась: «Ах! Выпить-то я тебе забыла купить!..»

Он прямо так улыбнулся: мол, «да…» – и ушёл в ту дверь: там двойная дверь, в деревнях-то…

Я скорей покупать, да скорей поминать… мужу говорю, там ещё судья в гости пришёл, говорю: «Выпейте, ради бога, немножко, он там хочет, наверное, выпить-то…»

Видите, сны-то!

А говорят: «На свете вроде не-ет ничего…» Всё есть.

А как же. Всё есть.

III. Дегустация

– «Всё есть», – крякнул Белявский. – Да, Фёдор… вы это не стирайте смотрите. Тут у вас просто памятники настоящие! Что дядя Стёпа, что эта – «второй компот сильный», «батюшка Валерьян»… Я слушал-слушал: какая же это эпоха, по европейским меркам? Сперва думаю: средневековье? Нет, как дошло до компота – нет, всё-таки первобытная хтонь: души предков… Представьте: русская степь, курган и на кургане – каменная баба. Она и есть, она и рассказывает, эта самая каменная б а б а! – вкусно повторил Дмитрий Всеволодович.

Фёдор насупился.

– Почему вы считаете, что «первобытная»? Я согласен, она необразованный человек, но она ходит в церковь…

– Зачем?

– Затем же, зачем и все, зачем и я…

– Э, позвольте! Вы – современный мыслящий человек, вы читали каких-то святых отцов, толкования на священный завет и так далее. А баба ходит – свечку поставить, тут пошептать, там покропить, покрестить, помахать, помакать…

– Вы слишком сильно идёте здесь… вы сгущаете! – возразил Федор. – Вы правы, она неточно проводит границу между священным и бытовым, но…

– Какая граница? – расхохотался Белявский. – Бог с вами! Вот сильная церковь: раздать конфет, чтоб не снилось. Святой колодец: макнуться. Компот: первый слить, второй отварить, проварить… Это у вас граница между святым и профанным, а у неё всё цельное, целиковое, как литая болванка…

– Не болванка совсем, а живая душа, но – простая душа, поэтому и вера тоже – простая!..

– Ну вот я и говорю: простая. Точней, примитивная. Первобытная…

– Если копнуть, – сказала Анна небрежно, – если копнуть, то у всех первобытная…

– Да, естественно! – согласился Белявский. – Весь вопрос только в том, сколько надо копать. В чём вообще смысл цивилизации? В культурном слое. Он нарастает. Но медленно нарастает, веками, эонами… У Фёдора один слой – компаративная этимология. А у каменной бабы – другой слой. Точней, не слой, а пыльца, пудра: ф-фух! – и нету слоя, чистый палеолит! Вы думаете, – обратился он к Фёдору, – вы в одно здание ходите, значит, у вас с этим народом общая церковь? Ха-ха. У вас – святые отцы и Никейский догмат. А у народа – конкретное вуду! Хотите к народу – прощайтесь с отцами. Бейте в бубен, не знаю, сливайте компот…

– Дмитрий Всеволодович… – сменил тактику Фёдор. Он быстро побегал по клавиатуре. – Дмитрий, помните притчу о плевелах?

– Нет, не помню, – ответил Белявский с некоторой надменностью.

– Позволите, я отниму две минуты?

– Сделайте одолжение.

Фёдор приблизил лицо к экрану.

– «Другую притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы, и ушел; Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, – чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою».

– Так, прекрасная притча, – одобрил Белявский. – И что?

– Вера тоже бывает неоднородной. – Фёдор постарался придать голосу максимальную убедительность. – Есть чистое зерно, чистый хлеб слова Божьего. Но есть также и плевелы – суеверия. Если сразу их выполоть, можно выдернуть вместе с ними зерно…

– Да ведь тут не зерно! – засмеялся Белявский. – Не путайте, Федя, зерно – оно, может, у вас зерно, а у них просто какой-то Мичурин! гибридный сорт!..

– Слушайте, мистика! – перебила Анна. – Заговорили о хлебе – и сразу хлебом запахло… Ах вот что, смотрите, какая прелесть! пока вы болтали – нам хлеб принесли…

Никто не заметил, когда на длинном столе, стоявшем посреди гостиной, поодаль от камина, появилась разделочная доска, хлебный нож и корзина, прикрытая полотном и источавшая обольстительный запах.

Через минуту всё переместилось к камину. Под полотном обнаружились булочки четырёх видов и круглый пружинистый каравай, который был тут же вспорот Белявским.

– Смотрите, вообще не режется, такой мягкий…

Подошёл Эрик и, по очереди показывая на каждую булочку, с важностью перечислил сорта: «Le pain Gros-de-Vaud… Le petit pain complet… La brioche… Le petit pain au canneberges… Le petit pain au lait…»

– Оле, оле-оле-оле, – подхватил Дмитрий Всеволодович.

– Pain au lait – всего только «молочный хлеб», – пояснил Фёдор.

– А, ну да, кафе о-ле[13], знаем-знаем. «Пан о-ле»?..

– Нет-нет, – улыбнулся Фёдор: – «пан» – это в комиксах стреляют: pan-pan!..

– Ну ясно, по-английски брутально: «бэнг-бэнг», а по-французски – на цыпочках, губки поджали: «пан-пан»… Ну а как тогда? «Пен»?

– Нет, peine – горе, страдание, ноша, тяжёлый труд… Pain, pain.

– Ишь как, от хлеба шаг влево, шаг вправо – то стреляют у вас, то страдают. «Пэн». «Пэн»?

– Ну, примерно. Да, – сдался Фёдор. – Le pain.

– Так! – скомандовал Дмитрий Всеволодович. – Устраиваем дегустацию «пэн»! Все навострили свои вкусовые сосочки! Начинаем с большого. Как, он говорил, называется этот большой?

– Признаться, забыл… – огорчился Фёдор. Эрик уже ушёл. – Pain gros… а дальше…

– Нормально, «пэн гро». Ань, с тебя начинаем, «пэн гро»!

– Я не ем хлеб, ты знаешь, – шикнула на мужа Анна.

– Да кро-ошечку! Я ж тебя не заставляю слупить целый батон – кусочек, для вкуса…

Анна отщипнула ногтями действительно крошечный кусок хлеба и аккуратно его разжевала.

– Эм… Корочка горьковатая, грубая… в целом приятно. Простой хлеб, крестьянский. Пахнет трудом. Мужской хлеб. Честный парень, с мозолистыми руками…

– Отлично! – щёлкнул пальцами Дмитрий Всеволодович. – «Пэн гро» – честный крестьянский парень! Федя, вы? Эта булочка как называется?

– Это petit pain complet, – отвечал Федя. Игра ему нравилась. – Хлебец из муки complete… я не знаю, как правильно сказать по-русски – из… «полной» муки?

– Из «цельной», – поправила Анна. – Мука бывает «цельная».

– Цельнозерновая, – уточнил Дмитрий Всеволодович. – Нерафинированная. Ну, ну, ну?

– Вы знаете, корочка не такая толстая, как у pain gros, и… когда её пережёвываешь, появляется определённая сладковатость… Но, главное, здесь много разных семян, различных размеров: побольше, поменьше…

– Побольше – подсолнечник, – определила Анна на глаз. – Поменьше – лён.

– Спасибо. И вот, когда разгрызаешь – сначала вкус больших семечек, потом маленьких… В отличие от простого pain gros, здесь вдумчивое, содержательное жевание… Жевание как процесс: ты в него погружаешься…

– Гениально! – поставил точку Белявский. – «Пэн гро» – простой парень, «пэн с семечками» – сложный процесс. А я, с вашего рарешения, пробую «оле-оле»…

Внешне – круглая булочка, с блестящей корочкой, и похожа она… а похожа она на попу! Круглая попа. Немножко мятая, правда, но аппетитная стра-ашно… м-м-м!.. вкус ужасно знакомый, как в детстве после уроков… молочный батон – за шестнадцать? Кажется, за шестнадцать копеек… Счастье! Знаешь, Ань, у тебя парень, а у меня – пухленькая блондинка, на щеках ямочки, простая-простая, но радости – море! Тут всё проще, чем ваш «комплэ», никаких семечек, никаких сложностей, всё ясно сразу: но жрать её хочется до бесконечности… Чистая радость!.. Вот только зубы немного вязнут…

– Какое, оказывается, эротическое занятие дегустировать хлеб, – вскользь заметила Анна.

– А ты думала! Хлеб – дело такое… живое… Что скажет Энигма?

Федя взглянул непонимающе.

– Ну кто тут у нас самый энигматический? Лёль, докладывайте. Что у вас?

– Это brioche. – Федя хотел было прийти Лёле на помощь, но та заговорила сама:

– Внешне похожа на вашу молочную булку. Наверху шишечка. Или помпончик. Внутри тоже мягкая, но пружинистая. Молочный хлеб если смять, больше не расправляется – эта пружинит. И слаще. Уже не хлеб, а другая… элитная лига. Кондитерская. Утро в венском кафе.

Федя, кажется, в первый раз услышал от Лёли такую длинную речь, и совершенно не ожидал, что она окажется настолько articulee[14] (подумал он по-французски).

– Браво, браво! – расплылся Дмитрий Всеволодович. – Смотрите, Лёлечка первая догадалась описать внутренность! Мы-то с вами все говорили только про вкус, а ведь есть ещё внутренняя структура: у первого, «гро» – там структура воздушная, кружевная… У вашего с семечками —

– Pain complet, – подсказал Федя.

– Мерси, «пэн компле». Он – глядите, – он более пористый, у него перепонки… На что-то он очень внутри похож…

– Я знаю. – Анна чуть-чуть улыбнулась белыми зубками. – На пористую структуру внутри кости…

– Костный мозг!

– Губчатое вещество, – уточнила Анна. – Ну что, по кругу – я завершаю? Федя, как эта последняя булочка называется?

– Petit pain au canneberges. Хлебец с клюквой.

– Булочка с клюквой! – продекламировал Дмитрий Всеволодович на манер мажордома.

– Снаружи никакой клюквы не видно, она где-то испод… воль. Сверху булка усыпана… то ли шипами, как у какого-то динозавра… или ещё похоже на зёрнышки гречки: не которые почерневшие, а посветлее… Судя по запаху, это дроблёный орех… Разламываешь – а внутри, как в капсуле, или в сказочном гробе – как спящая королевна – лежит лоснящаяся, блестящая клюквина… Так, придётся попробовать… – Анна отщипнула кусочек и закатила глаза. – Ну, если у тебя прогулянные уроки, а бриошь – венское кафе, то здесь карнавал! И кисло, и сладко – прямо-таки целый взрыв вкусовой, фейерверк…

– А нас морочили, что советский хлеб – самый вкусный, да?

– И мороженое. – Анна кивнула мужу. – И шоколад.

– Как же! Булшит[15]. Теперь, – дирижировал Дмитрий Всеволодович, – включаем свободные ассоциации: кто из присутствующих на какой хлеб похож? Начнём с Анны Вадимовны!

Фёдор быстро подумал, что Анна похожа на pain aux canneberges со скрытой внутри клюковкой и фейерверком… А может быть, что-то среднее между canneberges и pain complet с твёрдыми семечками…

– Ты бриошь! – заявил её муж.

– Хм? – подняла брови Анна. – Всего лишь бриошь?

А Фёдор, который верил словам, подумал, что да, бриошь тоже похожа – «другая лига», как сформулировала Лёля, «венское кафе» – и правда, похоже на аристократичную Анну. Но всё же спросил:

– В таком случае, кто из нас «хлебец с клюквой»?

– Лёлечка, вероятно, – поддела Анна.

«Да, точно, она!..»

– Нет, Энигма – будет у нас… – прищурился Дмитрий Всеволодович.

«Или pain complet? Да, наверное, pain complet с твёрдыми семечками…»

– Энигма будет у нас – «Пэн гро»!

– Неужели? – опять удивилась Анна. – Вот этот большой, с горькой коркой? Крестьянский парень с мозолистыми руками?

– Именно! – возликовал Белявский. – Корка твёрдая, а ведь внутренность – кружевна-ая!..

Ни один мускул не дрогнул на Лёлином лице, но Фёдору показалось, что характеристика была ей приятна. Его немного кольнуло.

– Значит, клюковку ты для себя приберёг? – насмешливо спросила Анна.

«Конечно!» – подумал Федя не без досады.

– Ну что ты! – усовестил жену Дмитрий Всеволодович. – Я – оле-оле…

– Ты блондинка?!

– По сути-то, я мягкотелый… такой, ненадёжный…

– Эм. Ты меня удивил, – сказала Анна, с интересом глядя на своего мужа. – А кто у нас Федя?

«Аu lait, мягкотелый… Нет, au lait уже занят. Что же Белявский оставил? Неужто фейерверк с клюковкой? Не может быть!..»

– Фёдор… я полагаю, что «пэн компле». Много разного. Всякие семечки, разные – есть побольше, поменьше…

Федя почувствовал благодарность. Почувствовал, что его оценили. Ещё отчётливей понял, насколько он всё же соскучился по такому лёгкому, необязательному разговору по-русски – и восхитился тем, как Белявский, при внешней бесцеремонности, всем ухитрился сказать что-то приятное – в сущности, из ничего!

– Закончена дегустация «пэн»! Вкусовые сосочки попрятались в защёчные мешочки!

«Нет, всё-таки симпатичный он человек, симпатичный…» – подумал Федя. А Дмитрий Всеволодович, будто услышав Федины мысли, перегнулся через стол и потрепал его по плечу:

– Ну что, «пэн»?

– Пэн.

– А «хлебное поле» как будет?

– М-м… Сhamp de pain?..

– Шамдёпэн… А-а, конечно! Шамзэлизэ[16]! Поля! Шам дё пэн…

– Да, но всё-таки сhamp de pain обычно не говорят. «Хлебное поле»?.. Скорее «пшеничное поле», le сhamp de ble…

Дмитрий Всеволодович сделал широкий жест, изображая простор или сеятеля.

– Шам де пэ-эн-н… А посередине – угадайте кто?

– Кто?

– Пэ-эн… пшени-ица… пле-евелы… а посередине – каменная баба!

IV. Рассказ о юном враче

Когда я работал медбратом в институте Склифосовского (это ещё старая территория, где Шереметевский дворец), клинические корпуса были на улице, а подземных переходов не было: больных через улицу на таких железных каталках возили в операционную и обратно. Я работал в торакальной хирургии…


Где-где?


Отделение неотложной грудной хирургии. Там концентрировались больные с раками пищевода, с перфорациями пищевода: кто-то кость проглотил, у кого-то химический ожог… Тяжёлые были больные. С раками пищевода – им разрешали всё кушать – икра разрешалась, коньяк… Заходишь в палату – они лежат весёлые, поддатенькие, у них прямо в тумбочке… в общем, всё разрешалось.

Я работал медбратом, мне надо было делать уколы. У меня список больных: шестьдесят человек в отделении. Я должен им шесть раз в день по миллиону единиц пенициллина. Шесть раз в день шестидесяти больным…


То есть триста шестьдесят уколов.


Да. Я прихожу, набираю шприцы… раньше были не одноразовые, а многоразовые шприцы. Набрал шестьдесят шприцов… ну, не шестьдесят, меньше, конечно, – но сколько есть: вот такая батарея шприцов, иголок…

Девчонки увидели, спрашивают у меня: «Ты куда это собрался такой красивый?»

Я говорю: «Уколы делать».

Они смеются надо мной: «Вот, студент! Да ты до завтрашнего дня не сделаешь эти уколы».

Я говорю: «А как же… А как же надо?»

Они объясняют мне: «Очень просто. Разводишь двадцать миллионов единиц пенициллина в двадцатиграммовый стеклянный шприц. Больных – шестьдесят. Значит, хватит с тебя три шприца. Три шприца ты разводишь, и берёшь с собой большой лоток с иголками. Подходишь, одеваешь иголку, миллилитр вводишь одному больному – иголку сбрасываешь. Одеваешь другую иголку – вкалываешь другому, снова иголку сбрасываешь. То есть ты тремя шприцами обслуживаешь шестьдесят человек».


Но иголки хотя бы меняли?


Иголки меняли. Но всё равно – по санитарным законам так делать запрещено.


Инфекция может через иголку проникнуть в шприц?


Ну… в принципе нет, потому что поршень как бы идёт всё время вниз… Но мало ли? Например, если глубоко вкалываешь, через иглу может быть ретроградный заброс крови – и всё, тогда можно заразить, да. Но вот, тем не менее…

О чём это говорит? Во-первых, везде была экономия. Очень строго смотрели на эти ставки, на выработки: урезали везде, обрезали…

А с другой стороны, это семьдесят седьмой год. Гепатита В не было, гепатита С не было… Была вообще тишь да гладь.

Светлый, светлый такой был период…

Я слышал, вы из Швейцарии, да? Ну, бывали там? Ну вот если будете – там в районе Монтрё есть замок, не помню название: и там в замке кровати – полусидячие. Оказывается, люди в средние века спали в полусидячем таком положении. Чтобы быть наготове, если какое-то нападение…

У нас сейчас – точно такая же ситуация. Если я на дежурство иду, а моя жена остаётся дома одна, она спать ложится – с ножом…


У вас отдельный дом?


Нет, квартира. Но всё время слышишь: там обокрали квартиру, там, там залезли… У меня очень хорошая наблюдательность, и я чётко заметил: у людей появился страх. Обратите внимание: в метро, в электричке – в глазах озлобленность. Люди привыкли к смертям, причём к насильственным. Идёшь по улице – лежит кто-то… Раньше, при Советском Союзе: «Что?» «Кто?» Сразу: «Пойдём посмотрим!» «Так, скорей надо скорую вызвать. Надо милицию вызвать!..» А сейчас просто мимо идут.

Раньше ночью гуляли, и вечером, и чтобы кто-то кого-то убил? приставал?.. Хоть теперь говорят, что была там какая-то уравниловка – но люди были открытые… праздники веселей проходили… В общем, всё было проще, гораздо проще…

Всё кончилось в девяносто первом году.


Я работал тогда в Никольской больнице. Двухэтажное здание, старые корпуса деревянные. Больница сельская. Её помещик достроил как раз в тысяча девятьсот семнадцатом году. Кстати сказать, операционная там была большая, шикарная. Стоял старинный зингеровский стол. Фабрика «Зингер». Девятнадцатого века выпуска. Но и в старом состоянии очень хорошо работал. Он и сейчас, кстати сказать, там стоит…

Так вот, был как раз август тысяча девятьсот девяносто первого года.

С вечера ещё, когда заступил на дежурство, девчонки мне говорят: чего-то творилось днём непонятное. (А у нас рядом военный аэродром.) Говорят: каждые две-три минуты на аэродром садится грузовой ил-семьдесят шестой. Две-три минуты проходят – ещё садится…

Но мне было не до того: у меня девочку привезли, очень тяжёлая была травма… и, в общем, эта девочка оказалась нежизнеспособна. То есть произошёл летальный исход. Мы её закрыли простынкой, и вот так у неё рука свисла. Я подхожу – и вдруг она пальцем мне: раз… раз… манит.

Как бы: «Иди сюда».

Думаю: «Ну ничего себе!..» И все тоже, естественно, испугались.

А это, оказывается, бывают уже такие посмертные сокращения, когда отдельно сгибаются на руках пальцы. Гиперактивность отдельных нервных клеток в умирающем организме…

И вот этой же ночью мы просыпаемся от сильного гула: чувствуется, что много-много техники идёт, и много света.

Вышли мы… а больничка стояла как раз на дороге, там есть такая деревня Шарапово, и в сторону туда военный аэродром. И по этой дороге – танки, танки… Бэтээры, бэтээры… Всё дрожит. Свет яркий – ночью…

Я говорю (мы вышли с заведующим нашим) – я говорю ему: «Лёнь, что это? Война?»

Он: «Не знаю…»

И прямо с тех пор и поехало. Революции, путчи, расстрел Белого дома, беспредел весь бандитский… Ну такой беспредел – просто!.. Практически каждый день привозили – кого подрезали, кого расстреляли: из ружья, из гладкоствольного оружия очень много было ранений… Наркоманов везли: дежуришь – привозят, ещё привозят… Очень много везли поездной травмы…


Тех, кто попал под поезд?


Ну да. С Минского везли шоссе, с Можайского: очень много было аварий. Ранения…

У нас совмещал один врач, реаниматолог-анестезиолог. Однажды у него было двадцать две операции за ночь. На двадцать третьей операции ему стало плохо…


Двадцать две операции – за одну ночь?!


Только за одну ночь, да. Аппендицит, ущемлённая грыжа, желудочное кровотечение, ножевые ранения, разрыв селезёнки, разрыв печени, в сердце ранение было…


А есть какая-нибудь, я не знаю, техника безопасности? Ограничения?


Ну а как, какие ограничения, если везут этих больных?

Я помню, тоже всю ночь оперировал-оперировал – и утром надо было сдавать дежурство.

Вхожу, сидит профессор – и надо ему докладывать: поступил такой-то больной с таким-то диагнозом, сделано то-то и то-то… И так про каждого больного. И на вопросы, которые профессор задаёт – надо на все эти вопросы ответить.

Помню, зашёл в эту залу, у меня во-от такие две пачки историй… Сидит профессор – а у меня просто сил нету. Я хлоп эти пачки перед ним, говорю: «Вот здесь поступившие, а это вот наблюдающиеся… всё!»

Все посмотрели на меня… «Ну ладно, идите…»

Да лихое было время, что говорить…


Помню случай, из Кирова приехали работяги продавать лес. Поселились в гостинице, на территории… там у нас есть такой Старый Городок.

Продали этот лес, и с деньгами вырученными должны были на следующий день уезжать. И, видно, кто-то навёл на них.

А жили на первом этаже. Ночью человек пять или шесть туда залезли, в масках, с оружием, стали их грабить.

А мужики оказались здоровые. Маски эти все с них посрывали, – ну и у них у самих тоже там оказалось: у кого ружьё, у кого ещё что-то…

Короче говоря, всех скорая привезла – и грабителей, и пострадавших. Тринадцать или пятнадцать человек в общей сложности.

Вот это было шоу! Сидят все вместе в перевязочной – и милиция тут, и мы в присутствии милиции оказываем помощь… Вот это надо было снимать!

«Вот этот! – один кричит, показывает на другого. – Вот этот в меня стрелял!»

Тот: «Да ла-адно…»

«Что ладно тебе?! Что ладно?»

«Да ладно, сиди…»

«Ты, – говорит, – сам сейчас у меня посидишь!»

(А здоровые мужики-то – и те, и эти.)

«Ты сейчас, – говорит, – посидишь у меня! Я тебе… подожди, меня перевяжут, мы сейчас с тобой выясним…»

Милиция им обоим: «Всё, хватит! Выяснили уже!»

Смешно было.

Но, конечно, только со стороны…

V. Норма жизни

– Помнишь немцев, – обратился к жене Дмитрий Всеволодович, – немцев в Тае? Мы с Анной Вадимовной, – пояснил он Лёле и Фёдору, – позапрошлой зимой ездили в Тайланд, на остров Самуй. И соседи у нас были немцы. У них было любимое развлечение. Они садились с утра – все толстые, красные, плюс тридцать два на дворе, – открывали газету, какой-нибудь «цайтунг», всегда на последней странице, и страшно ржали. Мы думали, там анекдоты какие-то, немецкий юмор… Выяснилось, они читали прогноз погоды! «Франкфурт – минус пять!» И все: «Га-га-га!» А кругом пальмы, море, кокосы, плюс тридцать два… «Гамбург – минус одиннадцать»! «Га-га-га!!» И вот каждое утро так развлекались…

– К чему ты вспомнил? – спросила Анна.

– Ну как же: послушаешь этих ваших… свободных нарраторов – и понятно, почему все, начиная с Гоголя, как-то больше в Монтрё тянулись… предаться думам о родине. В Рим, в Женеву… И мы с вами тоже – видите, в Бернерском Юберлянде[17] исследуем тайну русской души. И – правильно, я считаю! Здесь это ещё можно хоть как-нибудь выносить. Дома послушаешь – сразу ложись и помирай. Да и слушать не станешь.

Вот рассказывает человек: двадцать две операции за ночь, «везут и везут»… Что же это такое, товарищи? Это война! Это линия фронта! Насилие – повсеместное, безостановочное – и самое главное, абсолютно привычное! Самое красноречивое – не когда возмущаются (этот врач, он хоть обращает внимание, хоть пытается отрефлексировать). Самое красноречивое – когда насилие просто становится элементом пейзажа, о нём говорят без эмоций, впроброс – как само собой разумеется: и ведь в каждом рассказе! Вы вспомните – Лёля, вспомните! Фёдор, вспомните, буквально в каждом: эта «баба с компотом» идёт – вон у неё соседка сидит, вон другая соседка – муж зарубил топором… Обычное дело: подумаешь, топором. Фигня какая. Бабулька, которая всем понравилась, которая «не судьба»: она говорит, «в деревне коловики»…

– Коломники, – поправил Федя.

– Да, колами дрались. «Это там у нас, нехорошие… ну ничего – не все же такие…» Тоже, видать, «ребятишки зассорились» – и кола-ами!..

– А я вспомнила, – чуть-чуть улыбнулась Анна, – «мужа хотели стрелять на плотине»…

– Вот, точно! Как раз привезли бы: прямо клиента на стол! Зингеровский. Позапрошлого века. «Прекрасно работает»…

Но главное – в чём? Когда этот фон насилия делается постоянным, когда давление постоянное – то абсолютно меняется восприятие…

– Да, меняется! – с убеждением подтвердил Федя. – Но в каком направлении оно меняется? В Европе ты существуешь в иллюзии, что жизнь – вот эта, посюсторонняя земная жизнь совершенно комфортна – и, главное, совершенно достаточна! Поэтому ценности, с которыми ты соотносишься – исключительно здешние, преходящие ценности: твой счёт в банке, страховка, контракт… сплошь иллюзия! Жизнь устроена так, что вся она без остатка уходит на пустоту! В то время как русский человек – не умозрительно, а по опыту, по непосредственным обстоятельствам своей жизни – смотрит не на «сейчас», а на вечное: именно потому, что так близок земной горизонт; потому, что внезапные обстоятельства, даже внезапная смерть, по-церковнославянски – «наглая» смерть…

– «Наглая смерть», прекрасное выражение! – перебил Дмитрий Всеволодович. – «Наглая смерть» – норма жизни! Известна вам, Фёдор, такая фамилия – Эберштадт? Николас Эберштадт?

– Что-то слышал…

– Анне Вадимовне по работе прислали статью. Анна Вадимовна у нас человек государственный… Я-то мелочь, по мелочи помогаю Анне Вадимовне… Вот, вместе читали. Статья называется «Дранкин нейшен», «Спившаяся нация». Ань, вспомнишь? В двух-трёх словах?

– Даже в одном-единственном слове, – спокойно сказала Анна. – Эберстадт – специалист по демографии, профессор Гарварда. Он употребляет термин «сверхсмертность». «Сверхсмертность» бывает во время войн, эпидемий, во время голода. А в России – и Эберстадт говорит, что это нечто невиданное в истории, – «сверхсмертность» растёт последние двадцать лет. Мужская смертность в молодом и в зрелом возрасте в России выше, чем в Эфиопии и в Сомали…

– Где реально воюют! – вставил Белявский.

– Эберстадт говорит, что ни одно научное объяснение не работает… И, что важно, – невероятный разрыв между классами. Образованный класс, люди с высшим образованием – смертность почти такая же, как в Европе. Сравнительно небольшая. Приемлемая. А вот люди без среднего образования – вымирают, как в самой нищей Африке, как в Зимбабве: он пишет, что даже при всех недостатках России – при относительной бедности, при плохой экологии, медицине – такие масштабы смертности необъяснимы…

– Умом Зимбабве не понять! – изрёк Дмитрий Всеволодович. – Ну так вот и вопрос нам, про душу-то: в чём загадка? Почему трактора – кувыркучие? Почему шестьдесят человек – одним шприцем? Почему смертность хуже, чем в Сомали?..

– Ну, это вопросы такого рода… – Анна сделала неопределённый жест. – «Что делать», «кто виноват»…

– А я знаю ответ! – заявил Дмитрий Всеволодович. – И скажу за обедом. Фёдор! Вам хозяин не говорил про табльдот? Уже время, вообще-то.

– Да-да, Эрик просил извиниться, он просит ещё полчаса.

– Мне нравится, как вы говорите «Эрик», «Эрикь». Ну хорошо, есть у вас что-нибудь аппетитное перед обедом? Какая-нибудь, скажем, девушка аппетитная, полная жизни?..

– Есть запись чудесной девушки из Чебоксар —

– Чухонка!

– Нет, русская. Просто родом из Чебоксар. Но запись довольно длительная… продолжительная, большой тайминг…

– Ань, ты выдержишь продолжительную чухонку? Ставьте, Фёдор, чухонку из Чебоксар!

VI. Правдивая повесть о приключениях Тани из Чебоксар

Я по Волге очень скучаю. Вот Лёшка не так. У него деревня была не на Волге. А я выросла именно на берегу. И вот когда лежишь спишь, и слышно моторные лодки… Это, можно сказать, в крови уже: всё лето из воды не вылазиешь, ягоды эти, грибы, рыбалка… А заливные луга там какие! Напротив нашего города остров Козий (так называется, Козий), весной он заливается полностью – а как лёд ушёл, вода спала – и начинается: трава в рост человека, её не раздвинешь, такая она густая вся, обалденная! Но она от солнца сразу сжигается, потому что на Волгу-то самые жаркие лучи… И клубника: здесь она маленькая, водянистая, и зелёнки отдираются плохо – а там она размером вот такая! И по вкусу она – медовая!.. А рыбалка? Весной идёт чехонь – это типа длинной воблы, но в сто раз вкуснее, «царская рыба» её называют. Такой кайф был эту резинку с чехониной вытягивать!.. Тогда в уху ещё воду брали из Волги, варили: добавят туда стопку водки…


А сейчас воду из Волги не берут?


Да что-о вы! Сейчас там даже купаться опасно. Не считая, что там и желтухи, и дизентерии, и всё, – так над нами ещё и «Химпром»… Деревни рыбацкие все пустуют, потому что ловить некого. И раки все умерли в Волге, потому что они только в чистой воде живут…

Здесь в Москве-то летом и сходить некуда – и такое чувство невыполненного долга, что ты за всё лето ничего не собрал, никого не поймал, и даже ни разу нос не поморозил в воде… Волга-то, она до двадцати градусов никогда не прогревается. По крайней мере, в наших местах. Ну, и как лягушки там – до посинения купаешься – и всё лето. Закалка получается.

В Хохляндию когда ездила первый раз, там река Буг – она хоть и порожистая, но прямо как парное молоко! Я думаю: «Прям как в ванне…» А они все стоят: ой, даже не раздеваются. Говорят мне: «Ну ты мо-орж!» Смотрят на меня, как будто я с Луны свалилась, – и я на них так же… Первое было в моей жизни большое путешествие. Плюс ещё я одна, восемнадцать лет, так прикольно всё!..

Ехали с одной тёткой из Чебоксар, проболтали с ней всю дорогу – а ей куда-то на пересадку, не помню, куда она ехала. И у нас у обоих время полно до поезда. Ну, я в Москве-то была проездом в детстве, ездили затовариваться. Знаю, где Красная площадь находится – ну хотя бы примерно, – а она вообще не бывала ни разу.

Значит, вышли мы с поезда – надо покушать. А где? В восемь утра ничего, даже кафе у хачиков не открыты. Шли, шли – нету, нету, вообще кушать охота уже. И тут типа такого подвала, и вывеска «Кафе». Спускаемся – сидят четверо мужчин. Мы как путёвые с ней: открываем меню, начинаем смотреть цены – вроде и цены подходящие… сели. Мужчина один говорит: «Ну давайте я вас обслужу…» Приносит нам покушать, вина приносит… Мы говорим: «Мы вино не заказывали. Мы девушки непьющие». Короче, уговорили они нас по полбокалу вина выпить. Тётка-то замахнула, потом ещё, разболтались: оказалось, вообще выходной в этом кафе, а эти товарищи после какого-то хорошего праздника сидят голову лечат. И тут заходим мы – ну как нам отказать, когда мы такие деловые, читаем меню? (смеётся) Они, короче, свою еду погрели для нас… А мужчина, который нас обслужил, – он директор кафе этого получается.

«Девчонки, – говорит, – вы куда?»

«На Красную площадь, у нас сейчас поезд будет скоро».

«Где метро, знаете?»

«Не-ет…»

«Ну, давайте, – говорит, – до метро вас провожу».

Идём – а мы после вина, да с утра ещё, голова не соображает… И тут я вспоминаю, что мы забыли за еду-то заплатить! Всё, мне поплохело, я хватаюсь, говорю: «Вы извините, пожалуйста, просто расслабились и забыли…»

Он смеётся, говорит: «Да ладно, девчонки, вы чё? На обратном пути заходите».

Ой, мы такие: «Спасибо, спасибо!..»

Ну, отдохнула месяц на Украине – еду обратно. С Киевского – на Казанский вокзал, с пересадкой.

Стою в кассу, очередь к билету подошла – она говорит: «Столько-то…» (сто рублей, что ли, тогда билет стоил). Я в сумочку залезаю – а там ни рубля вообще! И я… блин!.. всё… ограбили…

А у меня такая дурацкая сумочка была, просто с хлястиком, можно было одним пальцем открыть. Чемодан тащу, сзади эта сумка болтается… ну грех не вытащить у дурочки малолетней. В поезде-то я смотрела – всё было нормально: подозреваю, что на вокзале вытащили.

И я чуть сознание не теряю от ужаса: как представлю, что я в Москве… и куда мне? я никого не знаю… Вышла с вокзала, села, сижу реву. Подходят грузчики – там толкают тележки: «Чё плачешь?»

«Вот ограбили, – говорю, – даже на хлеб не осталось…»

Предлагает мне заработать.

Я говорю: «Да пош-шёл ты!» Психанула, плюнула в его сторону и ушла.

Потом думаю: ну ладно, а чего делать-то?

Пойду к этому дяденьке в кафе, кроме него у меня тут ближайших знакомых нету. (смеётся) Он же приглашал? Глаза вот такие, косметика смылась, опухшая, вся зарёванная – пришла. А они снова делают шашлыки, у них опять какой-то день рождения.

«О! – говорит, – уже приехала с Украины?»

Я такая: «Прие-е-ехала…» – мне ж сразу себя жалко…

«А чего плачешь?»

Я говорю, так и так…

«А, фигня! – говорит. – Вот только что до тебя две приходили, их тоже ограбили. Мы их уже проводили, – говорит, – и тя проводим».

Такой мужик беспроблемный попался! Накормили шашлыками, съездили взяли билет, вечером посадили меня на поезд. Счастливая, довольная до дому доехала. Накормленная… с приключениями…


Мы вообще, вся семья – гастролёры. Мама с папой в Удмуртии встретились, бабушка с дедом на Сахалине…

Строили там чего-то после войны. Ещё японцев застали: вместе работали, в ихних этих бочках мылись. Дед рассказывал: они не в банях моются, а в бочке. Горячих камней накидают, сидят… Пили водку ихнюю, самогонку.

А потом японцев оттуда прогнали – за сорок восемь часов всех посажали на плоты. А кто не помещался – японцы своих жён и детей топили. Это уже дед с бабушкой вместе рассказывали. Прямо загоняли в море, говорят, и топили. Кто себе животы вскрывал, харакири делали… Это, говорят, было всё на наших глазах…

У меня вообще бабушка очень яркая личность. Дед-то из крепостных, у них вся семья такая – любители… А бабушка вообще никогда не употребляла. Она очень интеллигентная, не ругалась никогда матом, даже голоса никогда не повышала.

Когда они с дедом познакомились, решили совместно жить, дед говорит ей: «Переезжай ко мне».

«И вот жду-жду её, – говорит, – а она не идёт. Прихожу – сидит на чемоданах». Оказывается, бабушка дала себе слово: «Если он не придёт за мной, я к нему сама не пойду».

Он приходит: «Ты чё сидишь-то? я же тебя там жду!» Взял её чемодан – и она с чистой совестью, что он за ней сам пришёл, пошла к нему жить… Вот такой человек.

Всё детство мы прожили у неё: старшая сестра и я. Мать с отцом развелись, когда мне было три года, и после этого отношения не поддерживали. Воспитывала только бабушка нас: и косички, и завтраки, и уроки…

Жили бедно, конечно. Мама одна, и развалился Советский Союз… бедно жили. Я, естественно, после школы сразу быстрей работать (хотя училась очень хорошо). Потом приехала в Москву – и три года: пекарем, пекарь-кондитером…


Ну и как-то раз приезжаю в отпуск домой с Москвы.

А у нас из центра города, если чуть опоздаешь, автобусов нет – не уедешь. А я заболталась с девчонками и припозднилась. Смотрю: машина стоит, там знакомый парень за рулём, как раз с моего района.

Подхожу: «Андрей, довезёшь?»

А с заднего сиденья: «Ой, Тань, это ты что ли?» (Меня же в городе редко видят.)

Я говорю: «А там кто?»

И выходит такой высо-окий парень. Я говорю: «Это ты, что ль, Лёшк?!»

А мы учились с его старшей сестрой в параллельных классах.

Он так для меня всегда и был – младший братик моей подруги. Он ещё тогда маленький был росточком, а ещё он ушастый у меня, курносый, смешной… И на три года младше – я его никогда и как парня-то не воспринимала. А он всю жизнь был влюблён. Бегал на дискотеку, смотрел, с кем я танцую… Ну, мы смеялись, естественно… не то чтобы зло смеялись, а так: «Ну ла-адно!» – поцелуешь его в щёчку подойдёшь, за ухо потреплешь… Ну, чтобы не обижать…

И тут смотрю: вырос так, возмужал…

Довезли – а я проболталась по дороге, что завтра еду к бабушке в баню.

А это опять через весь город в другой район. У нас город растянутый Чебоксары, автобусы ходят редко, и на весь город одна автостанция. Так он с самого утра – в рубашечке, в брючках, весь такой накрахмаленный… А я только часов в пять вечера собралась.

Встретил меня как ни в чём не бывало: «Привет-привет! Погуляем на Волгу?..»

Потом только признался, что с самого утра там торчал. Ждал, когда я уже поеду-то через автостанцию эту…

И как раз у него день рождения – двадцать лет. База отдыха, всё: бассейн, Волга… Ой, столько было шашлыков, столько водки!.. Помню, двадцать шестого апреля шёл снег – а мы всей толпой в Волгу!.. И девчонки тоже, и все… Один такой толстый у нас в компании, самый последний заходит и про себя говорит: «Чё как дурак лезу?..»

А все кричат: «Кто не купается, тот не пацан!»

«Ну, я чё, не пацан, что ли?» – думает про себя. Короче, тоже скупнулся…

Потом кто-то надоумился ворон стрелять. Поехали домой за ружьём – их там пьяных милиция скрутила… То есть люди-то, в принципе, просто ехали ворон пострелять – но то, что в пьяном состоянии, и с оружием… Приезжают с фингалами – без ружей, с набитыми мордами…

На третий день просыпаемся – все в одном номере. Человек нас… сколько… пятнадцать, наверное, было – как там все уместились?..

Просыпаемся утром, глаза открываем – стучится кто-то, то ли охранник, то ли кто: «Ну вы чё? – говорит. – Собираетесь уезжать-то? На ночь сняли, – говорит, – а неделю уже тут гуляете…»

Мы такие: «Да мы б уехали, да не можем встать с будуна…»

Он: «Ну щас…» – и приносит ведро берёзового сока ледяного!

Мы все: «О-о-о-о!.. давай!..» – черпаем… Уже и водка опять пошла, и мужика этого тоже с собой…

Очень круто мы погуляли.

И вот, получается, двадцать пятого был день рождения, а где-то с двадцать седьмого пошла у нас совместная жизнь.

Он привозит меня в деревню к себе домой: «Вот это моя жена будет». Я от стыда в огород сразу с Ольгой (с сестрой его), травки полить: в дом-то стыдно зайти…

Ну как это: не замужем, нерасписанные, а он меня «женой» привёл? Даже в глаза стыдно было смотреть. И тут свекровь говорит: «Ну, идите в баню». Я помню, пот по спине полился: «Как так? сразу и в баню зовут…» Стыдно было, конечно.

Но он-то меня женой называл, а я-то его мужем – нет. Думала: надо ещё посмотреть на него… Проверяла.

Полгода мы не расставались, всё вместе делали… Помню, «ГАЗоны» из Нижнего перегоняли. А это ж трясёт, блин, до невозможности: приедешь, потом ещё сотрясение мозгов неделю лечишь…

Лес валил – я ему орешник рубила. У нас в Чувашии такие были дубравы! Сейчас-то уже не осталось: первый ряд леса – заходишь и пустота. Один орешник растёт, липки, осинки… Когда дали лесхозу свободу – всё сразу и повырезали.

Тогда делали как? кто хочешь, идёшь в лесхоз, покупаешь делянку. Тебе лесник помечает деревья, определённое число квадратов. А к лесу этому ни дороги, ничё: на «ГАЗонах», на «Уралах», с этими буксами – ну, вечно застрянет чего-нибудь, то дождь, то грязь… Потом надо эту делянку вычистить от орешника, выкорчевать все пни… И потом только дубы – распиливали, вывозили и продавали кругляк.

Сучки и орешники шли на дрова – и дубы, которые с кольцами. В семьдесят восьмом году много дубов замёрзло в Чувашии, и они с гнилыми кольцами. Там буквально миллиметровый слой, но когда пропускаешь на пилораме – на месте этих колец просто ломается доска. Поэтому с кольцами – тоже на дрова идёт. Таскали с ним и орешники, и дубовые плашки… все говорили: «Какая у тя невеста, какая у тя подруга!» А он хорохорился: «Это моя жена, а не подруга!» Ну чтоб не зарились…

Он у меня простой, работы-то не боится. На свадьбу надо было заработать – а там в Чувашии вообще работы нет. Он у меня вон и лес рубил, и навоз продавал, и жмуриков возил… В похоронном агентстве работал. Звонишь: «Чё делаешь?» – «Да со жмуриком в лифте едем!» Он же большой: тащить на девятый этаж не будешь. Поставишь его… (смеётся) Они там их как людей уже не воспринимали: «жмурики» и «жмурики»…

Навоз тоже продавал: лето, а у нас везде огороды, ажиотаж… Они там вдвоём с напарником лопатами нагребут: машина – семь тыщ! В общем, очень выгодное дело. Напарник потом свидетелем был на свадьбе. В костюме… Выпил, обнял его, и на весь зал: «Ну-у, продали мы с тобой говни-ищ-ща!» Мой – покраснел весь, позеленел: «Ты что? Тихо! Тихо!»


А после свадьбы сидим с ним думаем, куда поехать?

Поедем на юг – вернёмся ведь без копейки. Здесь в Чувашии работы нету пока… А, думаем, айда на север!

Взяли по чемодану, свекровь нам засунула валенки, серые с галошами – север же едем покорять!..

Пересадка в Тюмени, а у нас этот баул с валенками лопается! На дворе сентябрь месяц, даже август ещё, по-моему… Женщина рядом сидит: «Да-а, молодёжь, серьёзно настроились…» Так смеялись…


Приезжаем в Сургут, вылазием на вокзале: чё делать, куда идти? С чемоданами… Пошли, а там и домов-то жилых нету: стройки только, и пустота.

Пошли по остановкам объявления искать. Сняли у каких-то додиков комнату… Ну додики, алкоголики. Её «Стюардесса» звали… свои местные собутыльники. Она когда-то была стюардессой. У неё такой пятый размер груди, и она всё время ходила в халате, чтоб было видно… богатство. Болтушка была-а! Когда пьяная – она заколебёт. Пристала к нам в первый день с разговорами, болтает-болтает – а мужик ейный подходит, со спокойным таким выражением лица за волосы её – бдыщ! лбом об стенку: «Дом-мой, я сказал… Чё молодым надоедаешь?»

У нас такие глаза вообще…

А как-то раз захожу – Стюардесса мясо варит. А у неё в жизни мяса не было в холодильнике.

«Блин, ты чё, – говорю, – моё мясо?!» А я только вот на последние деньги купила…

Она такая: «Это моё…»

Я говорю: «Какое твоё? Если только крысу поймала где-нибудь!..»

«Ну ла-адно, чё ты…» – вытаскивает это мясо варёное из кастрюли, шмяк, отдаёт мне. Простая такая, вообще! Но с другой стороны, не вредная…

Прожили мы у неё первый месяц.

Денег-то поначалу не было, работы тоже, что делать? давай чай пить!

Варенье доели – пьём просто чай с сахаром.

Потом сахар кончился, без сахара пьём: чай, чай, по пять раз в день только чай…

И гулять ходили. Денег нет – только прогулки по воздуху.

Идём, мой говорит: «Так пива хочется…» Вдруг смотрим: полтинник валяется! Он голову поднимает, кричит: «Господи-и! Спасибо тебе-е!» И – бегом в киоск за пивом! Мне жрать хотелось – ему выпить…

Потом сняли у дагестанцев. Там у них полагается женская половина и мужская. А наша комната была посредине. Женская половина – одни баулы-баулы-баулы, и ванная с туалетом. А мимо мужской проходишь – там такой носкоин! Ну, мы так называли: носки, ноги вот, мужским запахом… кислорода там не было, короче.

Недели две прожили там – и нашли уже на подольше, у азербайджанцев.

Это хорошая семья была, Ариф и Арифа.

Восточные, они вообще хитрые – а эти очень простые. Она по-русски плохо разговаривала: я по телевизору смотрю объявления о работе (а я же кондитер), – меня Арифа зовёт: «О, „кондуктор“, „кондуктор“!..»

А комнату они сдавали из-за того, что у него брат попал в передрягу с милицией. По-моему, наркота…

У меня такая же была история: тут одна подружка в Москве – такая скромнюха, не пьёт-не курит, я даже не думала, что у неё когда-нибудь парень вообще появится – и отсидела полгода под следствием, представляете? В метро милиция… документы проверила.

«Откройте сумочку!» – и лежит порошок. Причём немало, такой хороший пакетик. И отбрехаться не отбрехаешься – вот же, он у тебя есть? милиция тебя поймала? Полгода ей передачки носила. Пока адвокат не освободил. Ну, вы понимаете, как «освободил»: без денег, естественно, там вопрос не решается…

И, значит, этот Ариф. Он водителем в «Сургутнефтегазе» работал – и ровно свою зарплату всю посылал, чтобы брата вытащить – им на еду даже не хватало.

Я уже потом устроилась на работу на фабрику, с фабрики приносила чё нужно было: масло, яйца, – мы с ней делили. Кушать-то надо чего-то ей и ребёнку?

Полгода у них прожили. Уже даже наши родители им звонили, спрашивали: «Дети наши вас там ещё не достали своими криками?» Мы ж оба с ним темпераментные, «хай, вай»…

Оказался ревнивый ужасно. До свадьбы полгода сдерживался, а как только кольцо надели: всё, получай! Не дай бог на кого посмотришь… прям до болезни. Каждую неделю водил меня в церковь – присягу давать перед иконой. Я, естественно, брыкалась как могла: и чемодан ему собирала, и утюг об голову, и паспорт рвала, где штамп – пришлось восстанавливать по утере… Потом притёрлись. День дерёмся, день влюбляемся…

И всегда вместе. Всегда. Расставаться мы не умели, в первые года особенно.

Таксовали вместе. Он у меня сперва устроился в мусоровозку. «ГАЗэль» трёхместная, сзади будка. Едем – одно место свободное. Если видит, что кто-то стоит, – останавливается сразу, выбегает (никто в «ГАЗэль» же не сядет, тем более в мусоровозку) – сам выбегает, запихивает его туда: «Дав-вай! Куда тебе? Город не знаем: показывай!..»

Как-то едет с нами один – мы слышим: чувашский акцент. (Мы-то без акцента разговариваем, а деревенских сразу слышно.) «Чего, – говорим, – хамальял?» («Хамальял» – это «с моей деревни», «земляк».) «Чего делаешь-то?»

«Дащу, дащу, – говорит, – тут охраняю». (А сам бухарик такой, чего он может охранять? непонятно.)

Мы говорим: «О! нам как раз шашлык негде делать, сейчас приедем к тебе на дачу!» Молодые, наглые…

Приехали – а дача у него на Оби, рядом с ГЭС. И такая картина там обалденная: Обь – она же не замерзает, где ГЭС, – турбины молотят, всё испаряется, – туманища такие, что прямо ножом режь.

И любая веточка, любой провод – вот такой толщины иней! Испаряется и сразу намерзает. А провода же ещё и притягивают, там же всё намагничено… Такого инея я нигде больше не видела: нереально просто, сказочное королевство…

Но очень весны хотелось. Я вообще обожаю весну, когда кровь бурлит, когда жить охота… А тут – нет и нет, я уже… организм же чувствует, что должно уже начаться… Неинтересно там в этом плане.

Хотя уже и квартиру отдельную сняли, и денег стало побольше, свою машину купили «восьмёрку»…

Но пришлось всё же уехать.

У меня эрозия на руках началась… там же вообще, там такие магнитные поля, что током било даже от дерева. Не то что щёлкает, как у нас, – а прям искры! Меня на работе «Электростанция» называли. А везде же печи, взбивальные машины… я боялась к чему-либо прикасаться. Вода – вообще пипец, кровь изо рта постоянно…

И главное – не могли ребёнка заделать.

В общем, через два года уехали с севера.


Я, конечно, как Плюшкин: вещи все собрала, бытовую технику, телевизор… Едем – дверь «восьмёрки» открывается – вываливаются валенки, швабры, вёдра… Так напичкано было. Вылазием, всё обратно запихиваем…

А ещё кошка у меня была! Такая походная оказалась кошка – ни разу даже не нагадила. Подойдёт, губы полижет – значит, пить хочет. Нальёшь ей в крышечку, попьёт, китикэт из руки погрызёт и дальше…

Неделю ехали: в Тюмень к друзьям, в Свердловск, в Удмуртию заезжали… Притом эта восьмёра ещё и ломалась, блин… Но зато весело ехали.

А домой приехали – в первую ночь свои же соседи весь бензин слили.

Другой сосед: «О-о, я знаю, двещти тыщящ привезли… – Они с акцентом там разговаривают, в деревне. – Двещти тыщящ привёз, давай бутылку покупай…» Уже деньги наши посчитали за ночь!

Я устроилась в ресторан работать, мне там повариха: «Во-от, мы с мужем всю жизнь работаем – даже стенку себе купить не можем! Салаги, а на машине ездят…»

Я говорю: «Ну а чё ты тогда сидишь здесь стонешь? Едь зарабатывай. Я, салага, уже без рук успела остаться, три зуба вылетело, ребёнка не могу иметь…»

Может быть, это бедность там, в Чувашии… А может, всё-таки склад характера: очень сильная зависть. Прямо спиной чувствовалась.

И главное, муж начал выпивать. Причём так, что я просто в шоке была.

Вроде когда на севере жили, не расставались никогда. А тут, гляжу, появились… и все ж знакомые, все ж свои…

Я в положении, а мне рожать, а я с ребёнком маленьким – а его домой не загонишь: «У меня люди», «у меня люди»… Я говорю: «Я знаю этих людей!..»

Ну, и всеми способами его домой – и так, и сяк, и лаской, и грубостью… Никого во двор не пускала, «жена-стерва»: это ведь или уведут его куда-нибудь «помогать», или с этим делом придут…

Моя бабушка тоже: она всю жизнь ставила табуретку в прихожке – человеку сразу давала понять, что она даже в дом не приглашает. Тоже с пьющим всю жизнь прожила.

Бабушка так говорила: «Семья есть, пока женщина терпит».


Я всё могу понять: кризис, работы вообще не стало, он и так уже везде где мог… а ещё не везде и заплотят, это тоже же унижает, толкает к бутылке. Я это всё понимаю, но тем не менее выдержать, когда ты с ребёнком и твой муж пьёт – это тоже большого стоит…

Поэтому, в общем, я с ним развелась. Да! Официально развелась, сказала: «Всё, уезжаю от тебя».

Человек через две недели бросил пить, пришёл в себя.

Но я не собиралась так от него совсем-то, на всю жизнь уходить… Мы же с ним обвенчанные…

А развод – это даже не столько его ошарашить, сколько то, что я вставала в очередь на «Молодую семью». Там такие условия: если семья состоит из трёх человек – муж, жена и ребёнок, – нужно не меньше двухкомнатной квартиры, чтоб получить субсидию. А откуда у нас двухкомнатная квартира? Хоть бы какую-нибудь комнатушку… А на ребёнка и маму можно тридцать три квадрата. Вот, я больше-то из этих целей. Я ж своим умом понимала, что это для очереди – а его тем самым привела в чувство. А как иначе? Если встряску не сделаешь, он и не придёт в себя. Так что мы сейчас разведённые, он меня снова замуж зовёт…

(смеётся)

Но всё равно я считаю, что мне повезло. Сколько бы я ни хотела свой характер показывать – но когда смотрю, как они с ребёнком играют, игрушки делят… Ну, собирают лего, он домик для неё строит – она, там, паровоз: фишек этих не хватает, начинает у него забирать, он у неё, так до драки… Потом оба у меня в углах стоят, один в одном, другой в другом: я у них воспитатель.

Они товарищи против меня: «Я с па-апой буду!..»

Я говорю: «Щас и папе попадёт, и тебе!»

Получается, муж у меня – как ребёнок. Женщина-то – она к годам взрослеет, мудреет, а мужчина… Мой – он вообще лет в пятнадцать где-то остановился. Он такой по жизни, я его «человек-авария» называю. То чего-нибудь у него украдут, то ещё… думаешь: «Господи, вроде дом-работа, работа-дом, всё: ну, по выходным в лес ходим, ну ребёнка на карусель… Ну куда всё девается?! Всю жизнь работаем – и ничего сэкономить не можем!» Как только отложишь – чего-нибудь происходит. Потому что очень уж приключенческий муж у меня…

Сейчас машину хочет в кредит, а ни один банк не даёт без московской прописки: расстроился, психует, ночи теперь не спит… Я говорю: «Ну чего ты переживаешь? Всё ерунда, лишь бы все были живы-здоровы…»

Дело в том, что ему, чтобы подняться в должности, нужен транспорт.

Он работает менеджером по продажам: мороженое, фирма «Айсберри». Там у каждого свои точки, где ихние холодильники стоят, и другие туда водители не суются. Свои магазины, он договаривается с ними, обслуживает, развозит… Работа нервная. Потому что заходишь в магазин, там все разные продавщицы, все со своими гонорами: «Мне нич-чё не нада!» – вот в такой форме могут отвечать.

А он если не продаст, то ему не будет зарплаты. «Ну не надо и не надо, дайте хоть табуреточку посидеть…» И начинает там: кому анекдот расскажет, кому массаж сделает… Кому просто матом, чуть ли не бьёт он их там, некоторых своих продавщиц: «Как вы мне надоели!» – иной раз крышку с холодильника может сбить психануть…

Я говорю: «Ну это только ты так можешь!» Я б вот на грубость никогда не смогла бы – и в жизни бы я не зашла больше в этот магазин… а ему надо идти, он идёт… Потом приходит домой, психует…

Зато лидер продаж в своей фирме. Его ценят, уважают. Уже месяцев девять зовут на больше, начальником сектора, открывать новые точки: всё то же самое, но без продаж. Но обязательно необходим личный транспорт. Он ещё и поэтому переживает, а я его успокаиваю каждый раз, хвалю…

Говорю ему: «Я уже твоей мамой становлюсь в итоге…»


Вот так и живём.

VII. Ключ

– Странное ощущение… – проговорила Анна. – Как будто всё ненастоящее…

– В её рассказе? – расстроился Фёдор.

– Эта комната… Горы… Как будто неплотное: то ли просвечивает, то ли…

– Так. Срочно обедать! – Белявский поднялся из кресла.

– …то ли плывёт… Вроде бы и реальное – но не совсем…

– А реальность – наоборот, на плёнке? – подхватил Фёдор. – Я тоже это чувствовал! несколько раз!

– Ну вот ещё, – отмахнулся Дмитрий Всеволодович. – Аня, стыдно: взрослые люди. Поешь – сразу перестанет плыть и просвечивать…


Все расположились за большим столом у окна: Дмитрий Всеволодович напротив жены, рядом с Лёлей; Фёдор, соответственно, рядом с Анной. Разрумянившийся от кухонного жара Эрик и его помощник – невозмутимый светловолосый атлет с серьгой – расставляли закуски a la fribourgeoise[18]: густой молочный суп с картошкой, шпинатом и белой крапивой; салат из томлёной моркови; пирог с шукрутой[19] – и, разумеется, сыр грюйер во всех видах: нарезанный палочками и завёрнутый в бекон; взбитый в суфле; запечённый в ramequin (керамической чашке), и он же – в пироге, в салате, в молочном супе…

– Assez, assez![20] – испуганно вскричала Анна, когда Эрик щедро отрезал ей пирога. – Дима, возьми у меня…

Фёдор скованно перекрестился, и начал есть.

Белявский встряхнул тёмно-красную тканую салфетку:

– Ну что, коллеги? Мы выполнили задачу!

– Уже?

– Путешествие к центру души состоялось. Загадка – разгадана!

– Давай, просвети… – предложила Анна, но как-то не слишком охотно.

– Э не-ет, мне интересно сначала послушать ва-ас!.. – лукаво пропел Белявский, цепляя на вилку грюйерный рулет. – Ваши версии?

Вот – на данный момент мы имеем семь персонажей. Отдадим должное Фёдору: есть палитра. Все разные – но все семеро чётко подводятся под один знаменатель. Вопрос: под какой? Есть ответ?

– Как ты любишь экзамены, – вздохнула Анна. – Есть много ответов…

– Так-так?

– Мы говорим, – уточнила Анна, – про барышню из Чебоксар?

– И про барышню, и про всех… Эрик, – обратился Белявский к хозяину, появившемуся с новым дымящимся блюдом, – кен ю гив пейпа?[21] Райт? – Дмитрий Всеволодович перешёл на язык жестов: – Райт? Пейпа? Пен?[22]

Фёдор пришёл ему на помощь, повторив просьбу по-французски.

– Пенсил[23]?.. – не сдавался Дмитрий Всеволодович. – Я буду фиксировать!

– Эм… Что прежде всего поражает – отсутствие мучика… Ты же знаешь, – оговорилась Анна, – какая у меня всегда тема…

Мучик в русской семье – потерянное звено.

Он ушёл… причём ушёл как можно быстрее, пока ребёнок маленький – и «отношения не поддерживает». То есть жечка воспитывает ребёнка сама. Сама кормит, сама обеспечивает, сама «ростит»…

Если он не ушёл – значит, умер. Сам умер – как в первой истории, от болезни: от сердца, от рака, от туберкулёза… Погиб – в тракторе перевернулся. В драке зарезали, застрелили, на стройке упала балка. Погиб на войне.

Но даже если мучик остался в семье, всё равно его нет. Жечка – вот она, рулит: платок в цветах, кофта в горох – она в доме хозяйка! А мучик где? Да где-то сбоку-припёку, на сундучке, с ободранной лысиной: бутылку сунули ему – он доволен. Как соску…

Дмитрий Всеволодович, сидевший визави к Анне и рядом с Лёлей, наклонился к уху своей соседки (как будто из вежливости – чтобы не перебивать жену) и тихо что-то сказал или спросил.

Анна приподняла подбородок – и её голос тоже зазвучал несколько выше:

– Затем жечка едет в Москву. Из деревни, из Липецка, из Тамбова, из Чебоксар. Первопроходец – она! Завоеватель – она…

– Как pelerinage[24]! – Федя увлёкся сравнением. – Как… странствующий рыцарь!..

– Странствующая рыцарь. Она – рыцарь, она странствует и воюет. Он дома прядёт… то есть пьёт, то есть соску сосёт.

Но однажды она возвращается. В голубой кофточке. В ореоле. «С Москвы!» Она в центре внимания, на ней отблеск цивилизации…

– Тепло, тепло!.. – подал голос Белявский.

– И, вернувшись, что она получает как приз? Что она завоевала в итоге странствий? Мучика. Обратили внимание? мучик моложе её на три года. Это статистика: чаще и чаще мужья – младше жён. И не у творческой интеллигенции, а в самом что ни на есть суконно-посконном народе. Как дума-ете, почему?

Потому что мучик быстро приходит в негодность. Он пьёт. Он болеет. Его надо брать, пока ещё что-то шевелится – то есть тёплого из-под мамки. Жечка больше не выходит за-муж, за большого и сильного мужа, – наоборот, она мужа берёт под себя, подбирает: по сути, усыновляет мучика, как ребёнка…

– Горячо! – тыкнул вилкой Белявский, энергично разделывавший эскалоп. – Что-то ещё у тебя, Ань?.. Всё? Фёдор!

Фёдор глянул на Дмитрия Всеволодовича исподлобья.

– Я боюсь, что мы слишком… – заговорил он с некоторой запинкой, – боюсь, что вы смотрите на поверхность, одну поверхность, – в то время как сущность кроется в глубине… Вы, Анна, всё сводите к искажённым гендерным отношениям: это важный аспект, но тоже – лишь периферийный аспект… Вы, Дмитрий, в прошлый раз акцентировали на насилии…

– И я больше скажу!.. Молчу, молчу.

– Другими словами, Россия у вас в первую очередь – многострадальная. Здесь вы правы: церковь тоже молится о России как о «многострадальной». Но также и «богохранимой»…

– Какой-какой?

– Богохранимой, – как можно твёрже повторил Фёдор. – Россия – страна богохранимая —

– Как-то посредственно она «хранимая»… – хмыкнул Дмитрий Всеволодович.

– А в чём это проявляется, Федя? – внимательно уточнила Анна.

– В Православии. В вере. В терпении. В простоте. В Божьей искре…

– Федя, вы говорите, «в терпении», – мягко прервала Анна. – Но, по опросам, больше трети российских жителей эмигрируют, если им предоставят такую возможность. Если брать образованных горожан трудоспособного возраста – больше пятидесяти процентов. Вы видите здесь «терпение»?

– Во-во, – подключился и Дмитрий Всеволодович, – что это за «богохранимое» государство, откуда всё население хочет свалить? Храним для кого? Для китайцев?

– Боюсь, – не отступал Федя, – у ваших выводов ненадёжная база: представьте, что к вам с опросным листком подходят на улице, – разве станете вы исповедовать глубину? Совершенно напротив: эту внутреннюю глубину каждый истинный русский ревностно бережёт! чтобы не загрязнить тот источник живой воды, который в этой глубине испокон веков бьёт и никогда не иссякнет!..

Дмитрий Всеволодович закряхтел.

Анна, до сих пор довольно сочувственно слушавшая Фёдора, тоже как-то пригорюнилась.

Лёля неподвижно созерцала огни, загоревшиеся на горах.

– Нелегко дискутировать, – развёл руками Белявский, – получая в ответ на статистику проповедь за живоносный источник… Ну ладно. В конце концов, тоже позиция – она понятна.

Теперь – Энигма! Скажи нам, Энигма: в чём тайна русской души?

– Понятия не имею, – фыркнула Лёля.

– Не спеши… – улыбнулся Белявский. – Нет,

ты погоди, не спеши,

ты погоди, не спеши,

ты погоди, не спеши

дать от-вет!

Жаль что на свете

всего только два слова,

всего только два слова,

всего „Да“ и „Н-нет“!»

Помните такую песню? Миронов пел… Ответь, Энигма!

– Мне сказать нечего, – повторила Лёля.

Федю вдруг взяло зло – и на глупую песню, и на «Энигму» – причём разозлился он почему-то на Лёлю, а не на Белявского.

– Про венское кафе ты умела сказать? – он подался вперёд. – Так скажи и сейчас! Ты согласна со мной? Или с Дмитрием? Или с Анной? Что главное? Что важнее? Вопросы пола? Поверхность? Или глубина? С кем ты согласна?

– Да не знаю я, – изумилась Лёля, – чего?.. Я ни с кем не согласна. Вообще непонятно, как вы разделяете, что «важнее», что «главное», что не «главное»…

Вытащили на вокзале деньги. Потом предложили стать проституткой. Потом накормили, пригрели, отправили домой: классно… Что главное? Вроде всё целиком… Или в первой истории – как привезли яблоки на телеге…

– Картошку, – поправил Федя. Он слушал Лёлю, но, как и прежде бывало, не понимал.

– Не суть, картошку. Привезли на телеге картошку – и в этот же день её забирают в детдом. Что тут главное? Какая-то твоя религия? Тут – про осень, что было тепло…

Или шоу в травмпункте: «Сейчас перевяжут, пойдём разберёмся» – про что тут? Про какое-то ваше «насилие»? Нет, по-моему, нет. Тут – смешно…

– Обхохочешься… – вздохнул Белявский.

– А по-моему, очень смешно! – упрямо повторила Лёля. – Сперва мочили друг друга, а потом ещё вместе бухать пойдут. Здоровые мужики, подрались – помирились, как дети малые… По-моему, здорово…

– Во-о-от! Во-от! – вскинул палец Белявский. – Умничка! Я говорил, что Энигма провещевает? Как дети малые! Вот вам и знаменатель: самая главная черта русской души, всё объясняет и всё определяет – именно инфантильность!

Отпив из бокала, Белявский промокнул губы салфеткой.

– Все помнят суперсемейку? Ну, позавчера – на чём мы вообще познакомились? в кабачке? С чего весь разговор начался, про русскую душу. Я видел эту семейку раньше – и в поезде, и на подъёмнике. Этот длинный парнишка, акселерат, ему лет двенадцать, наверное, – я всю дорогу смотрел, как его колбасило, – ох, как же колбасило-то его! Прямо видно было через вагон, как родители его бесят – каждым словом, каждым… не знаю, всем своим видом! Мать что-то на нём пытается поправлять, он отдёргивается… ну, тринадцать лет, всё понятно. Я подумал ещё: да-а, парень, весёлый у вас получится семейный отдых… А потом – вы помните, как они от нас рванули, из этого кабачка…

– Bode-Beizli, – зачем-то уточнил Федя.

– Чего они испугались? Вы знаете? Я вам скажу. Себя самих! Повели себя в точности как их сын! Этот парень прыщавый (у русских вообще хреновая кожа) ужасно боится, что родители что-то неправильно сделают… Почему он боится? Потому что в себе самом не уверен, себя самого стесняется, страшно стесняется, не знает, куда девать свои длинные руки-ноги – а вдруг ещё и родители что-нибудь учудят?! Это будет уже вообще неподъёмная ноша! Поэтому изо всех сил делает вид, что они к нему отношения не имеют, он знать их не знает!

Русский на Западе есть подросток во взрослом мире. Мало что сам толком не знает, как себя вести, мало того, что себя стесняется – так тут ещё и ты появляешься рядом точно такой же, русскоязычный: мало ли что ты выкинешь? Надо скорей продемонстрировать, что я сам за себя, а он сам по себе, я не имею к нему отношения, я за него не отвечаю…

Психологический возраст русских – ну, в большинстве – лет двенадцать-тринадцать. Вроде уже не ребёнок. Вроде какие-то взрослые уже обязанности. Но как справляться? Как вообще ориентироваться на местности? – с этим полный туман! Страх – отсюда. Агрессия тоже отсюда, бессмысленная, и жестокость – бессмысленная, бесцельная, Лёля права: сначала поубивают друг друга, а через полчаса пойдут вместе бухать. Кто жив останется. Эмоции – нелогичные, подростковые! И так в каждом рассказе, буквально во всех, по порядку, смотрите!

На принесённом Эриком листе с эмблемой «Alphotel Jungfrau» Дмитрий Всеволодович начертал энергичную единицу.

– Нищая в первом рассказе. Ну, нищенство – это вообще предел инфантильности. Не делаешь ничего, только просишь. По сути, страна вся поставлена в это нищее унизительное положение: в этой стране тебе не положено – ни-че-го! Могут дать – могут… послать: как получится. Как настроение будет. Ты можешь только просить, умолять: «Пода-айте, дя-аденька, пода-а-айте-христа-ради…» Ей надо мать больную везти в больницу – что она делает? Она просит директора райбольницы, причём она же ещё ему благодарна! Хотя он вообще-то обязан, он представитель лечебного учреждения, – но она благодарна, что не послали. Рефлекс! Хотя не директор, а только она сама, с парой каких-то случайных людей, которых она опять, обратите внимание, упросила – сама должна волочить за три километра больную мать по снегу до «госдороги». Нормально?!

И вся страна так устроена. Да, ты можешь украсть. Это даже в порядке вещей: все крадут – ты кради. Можешь даже убить, тебя тоже поймут: «ребятишки зассорились». Но ты никогда нигде ничего не получишь по праву!..

Назовём этот пункт «Правовая инфантильность». Или, может быть, так: «Инфантильность самосознания».

Да, и жуткие эти похороны… Там и стыдно, и жалко, и обида на эту родину-мать, которая не заботилась, не кормила, бросила маленького беззащитного в казённом доме… И ни попрощаться с ней толком, ни толком похоронить… Словом – нищая, нищая родина…

Номер два. «В тракторе перевернулся». Помните, мы говорили? Я так формулирую: вот подросток пытается влиться во взрослую жизнь. Для этого ему нужно освоить взрослые навыки: водить машину, мыть руки, работать на тракторе…

Но он же – ребёнок! Внешне кажется, ему двадцать лет, тридцать лет – а по сути, он на двенадцати остановился. Петь частушки – пожалуйста! А здесь он просто психологически не справляется: он надолго внимание не способен сосредоточить; он обязательно куда-то полезет куда не надо, просто из любопытства – ему сухожилие перебьёт, кислотой обольёт – он ребёнок! Поставим здесь «Инструментальная…», или, шире, «Предметная инфантильность».

Третьим номером у нас шёл гегемон дядя Стёпа…

– Костя, – поправил Фёдор, но без особенной надежды.

– У дяди Кости есть политическая проблема: ему не нравится президент. Есть также у дяди Кости проблема экономическая: не устраивает зарплата. Проблема, как вы считаете?

По-моему, рядовая техническая проблема. Бывают такие проблемы в цивилизованном мире? Сколько угодно. Есть способы их решения? Масса: пожалуйста, забастовки; пожалуйста, выборы; профсоюзы – пожалуйста. Что выбирает из этого дядя Стёпа? Идёт «мочить всех сподряд». Это взрослый ответственный человек? Никогда. Это тринадцатилетний арабский подросток, который в Париже идёт жечь машины. И дядя Стёпа в свои шестьдесят – абсолютный подросток. Всё, полная «Политическая инфантильность».

Четвёртый пункт. «Экстравагантный прыжок». Ну, тут Аня уже, я считаю, размяла тему: «Гендерная инфантильность».

Что дальше было у нас? «Не судьба». История про старуху. Мы её упустили, кстати. Поахали, но нормально не обсудили.

Хотела за одного, вышла за абсолютно другого, всю жизнь жалеет. Окей. Вопрос: о чём думала, когда выходила? Ответ: не могла отказать, потому что пришёл и сидит. Ну и что?! Ну пришёл. Ну сидит. Решается твоя судьба: твой самый важный вопрос как для женщины, выбор супруга – почему ты в этом вопросе пассивна? Ответ: потому что ребёнок. Ребёнка берут и ведут – он не хочет идти, но идёт – он не чувствует своё право – и тут точно так же. Это мы назовём «Инфантильность…», скажем, «матримониальная».

И далее по всем пунктам.

Сны каменной бабы – «Религиозная инфантильность».

Хирург – «Социальная» или «Профессиональная», одним шприцом шестьдесят человек, хорошие шутки… Ну, или просто «Физическая»…

Как-то так.

Дмитрий Всеволодович положил карандаш и оглядел присутствующих победоносно.

– Я считаю, что это универсальный ключ. Инфантильность. Согласны?

– И что же делать? – спросил Фёдор очень серьёзно.

– Я думаю, перекурить! – жизнерадостно отозвался Белявский. – Энигма! Пошли на терраску покурим?

– Я не курю, – ответила Лёля.

– Ну хоть пьёте? Напитки спиртосодержащие употребляете?

– Практически нет.

– Почему?

– А и так хорошо. Без веществ.

– Вот, новое поколение, уважаю! – признался Белявский. – А мы уж, с вашего позволения… Как это называется, Федя – меня учили – в середине еды выпить что-нибудь крепкое?

– Coup du milieu.

– Точно, ку де мильё! Это как-то… «посередине»… «ударная»? Что «посередине»?

– Что означает «un coup»? Удар, выстрел… shot[25]… Но, Дмитрий, я всё же не понимаю. Допустим, вы правы, и русские инфантильны, такая у нас особенность, или даже дефект… но зачем? Где причина, что Бог позволил нам быть инфантильными? В чём миссия инфантильности нашей? В чём её смысл?..

– О-о, про «миссию» – без меня! Это вопросы, которые не имеют ответа…

Примечания

1

Universite de Fribourg (франц.) – Университет Фрибура (здесь и далее примеч. автора).

2

Sprossensalat (нем.) – салат из проростков (диетическая еда).

3

Лец гоу (искаж. англ. Let’s go) – пойдём (уходим).

4

Rugenbrau (нем.) – сорт пива (точнее, несколько сортов с местной пивоварни).

5

Salon a cheminee (швейц. франц.) – «каминная комната».

6

Griottes au kirsch (франц.) – вишни, замоченные в кирше (десертное блюдо).

7

«Грийотками» (от франц. griottes) – вишенками.

8

Fun (англ.) – радость, развлечение, удовольствие.

9

Dies irae (лат.) – День гнева, Судный день.

10

Au fond (франц.) – в сущности (дословно – «в глубине»).

11

Fribourgeois (франц.) – зд. фрибуржец, житель города Фрибур.

12

Fribourgeoise (франц.) – зд. фрибурская.

13

Кафе о-ле (франц. cafe au lait) – кофе с молоком.

14

Articulee (франц.) – зд. внятно сформулированная.

15

Булшит (англ. bullshit, разг. груб.) – чушь.

16

Шамзэлизэ (искаж. франц. Champs Elysees) – Елисейские поля.

17

В Бернерском Юберлянде (от нем. Berner Oberland) – в Бернских Альпах.

18

A la fribourgeoise (франц.) – по-фрибурски.

19

Choucroute (франц.) – квашеная капуста, приготовленная с мясом, сосисками или колбасой.

20

Assez (франц. фам.) – зд. хватит (достаточно).

21

Кен югив пейпа (искаж. англ. Can you give paper) – можете ли дать бумагу.

22

Райт? Пейпа? Пен? (искаж. англ. Write Paper Pen) – писать, бумага, ручка.

23

Пенсил (англ. Pencil) – карандаш.

24

Pelerinage (франц.) – паломничество.

25

Shot (англ.) – выстрел; порция (рюмка) крепкого напитка.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7