Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ты взойдешь, моя заря!

ModernLib.Net / Историческая проза / Алексей Новиков / Ты взойдешь, моя заря! - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 9)
Автор: Алексей Новиков
Жанр: Историческая проза

 

 


Дамы посмотрели на Дельвига с удивлением. Никто не пользовался больше от щедрот Пушкина, чем издатель «Северных цветов». Но Антон Антонович продолжал речь с тем же чистосердечием:

– А с тех пор, как летом выехал Александр Сергеевич из Петербурга, даже писем не шлет, жалуется, будто мы молчим… Забавно? – говорил Дельвиг, обращаясь к Соболевскому. – Впрочем, мы и в самом деле мало ему пишем. Но кто на Руси не ленив писать? Как вы, москвичи?

– А московские журналисты следуют примеру петербургских альманашников, – отвечал Соболевский, – вот и предал всех нас анафеме Александр Сергеевич. Однако мне все-таки придется ощипать его для журнала.

– Вы что же, возглавляете сей шумный, но несогласный хор, именуемый «Московским вестником»? – поинтересовался Дельвиг.

– Как вам сказать, Антон Антонович… Тайну нашу все равно не скроешь, так как вопиет она противоречиями с каждого журнального листа.

– Да, – согласился Дельвиг, – привычному глазу в столпотворении вашем нетрудно разобраться. Поначалу и мы думали: растет в Москве богатырь, а почитали первые книжки и видим – выдыхаетесь, юноши. Даже здешние братья-разбойники – Греч с Булгариным – не удостаивают вас ни клеветы, ни доносов. Стало быть, чуют недолговечие ваше.

– Но мы еще поборемся, – возразил Соболевский, – да должен нас и Пушкин поддержать…

– Он ли вас не поддержал! Одна сцена в келье Чудова монастыря чего стоит! – перебил Дельвиг.

– А теперь я сызнова на него нагряну, как снег на голову, и возьму весь обмолот.

– Бог в помощь! – простодушно откликнулся Дельвиг. – Не знаю, впрочем, богат ли нынче Пушкин. «Онегин» его замучил… Но из «Онегина» он вам ничего не даст, не стоит и просить. Да, кстати, – дипломатично повернул речь Дельвиг, – истинно украшаете вы, Сергей Александрович, ваш «Вестник» выдержками из португальской литературы. Прелюбопытные выходят статьи.

– Разве вам неведомо, Антон Антонович, – вмешался Глинка, до сих пор беседовавший с дамами, – Соболевский знает все языки, а равно все книги, которые выходили, выходят или могут выйти в свет на нашей планете.

– Буду и я бить вам челом, – Дельвиг склонился к Соболевскому, – нуждаюсь в кое-каких справках по древним авторам.

– Извольте, – согласился Соболевский. – Какие издания вы имеете в виду: итальянские, голландские, аглицкие?

– Антон Антонович, – снова вмешался Глинка, – и я имею на вас большие виды. Давно слежу за вашими опытами подражания народным песням. Хотел бы участвовать в этих трудах, присоединив усилия музыканта к поэтическим поискам.

– Искренне готов служить, – отвечал Дельвиг. – Признаюсь, работаю я над неуловимыми народными размерами с усердием алхимика, но эти воздушно-подвижные метры в руки нелегко идут. Однако прежде я возьму справки у нашего московского гостя.

– Антон Антонович! Вы еще успеете со своими справками, – перебила мужа хозяйка дома. – Подумайте о несчастных дамах, которые сгорают от нетерпения… – Софья Михайловна встала из-за стола, подошла к фортепиано и открыла крышку. – Вероятно, наша просьба не покажется вам очень оригинальной, Михаил Иванович? Анна Петровна столько говорила о вас…

Глинка недовольно покосился на Анну Петровну. Коварная женская дружба успела и здесь раскинуть свои сети. Его выручил новый гость. То был ближайший сотрудник «Северных цветов» Орест Михайлович Сомов.

Дельвиг решил угостить Ореста Сомова новинкой. Софья Михайловна села за фортепиано. Поэт и Керн запели «собачью» баркароллу.

– Прошу прекратить эту варварскую профанацию! – возмутился Сомов. – Не затем я бросил корректуры, голубушка Софья Михайловна, чтобы присутствовать на концерте каннибалов.

– Что же прикажете вам исполнить? – спросила Софья Михайловна.

– А вот те русские вариации, что играли в прошлый раз.

Софья Михайловна нашла старинные ноты.

– Да ведь это древность, Орест Михайлович, – говорила она, перелистывая тетрадь, – и самого Хандошкина у нас мало помнят.

– О, полноте! – вступился, заглянув в ноты, Глинка. – Ивана Хандошкина чтут все истинные любители отечественной музыки. Только помнят его больше как скрипача и забывают замечательного сочинителя. Когда-нибудь ему еще воздадут справедливую дань потомки. Если позволите, я покажу вам при случае его скрипичную сонату – предмет, достойный многих размышлений для музыканта. Но прежде того позвольте присоединить усердную просьбу насчет этой фортепианной пьесы Хандошкина.

Софья Михайловна под общее одобрение сыграла вариации. Орест Сомов подсел к Глинке.

– Вы, сударь, судя по отзыву о Хандошкине, принадлежите к любителям отечественного?

– Не скрою.

– А вот песен наших, – с каким-то желчным раздражением продолжал Сомов, – мало ныне собирают. Оторвались от родной земли и знать ее не хотим. Но если заглянете ко мне, покажу вам мои записи. Сколько ни живу в Петербурге, ни у кого ничего подобного не видел.

– А знаете ли вы, Орест Михайлович, – вмешалась Керн, – что господин Глинка может представить вам любые наши песни во всей их прелести?

– Ого?! – удивился Сомов. – Как же я до сих пор о вас не слыхал?

– Не сумею объяснить, – улыбнулся Глинка. – Служу, впрочем, по ведомству путей сообщения.

Теперь Дельвиг, давно присматривавшийся к Глинке, подошел ближе.

– Сдается, Михаил Иванович, мы ранее где-то встречались с вами… Не было ли то однажды у Рылеева? – спросил он, припоминая.

– Я бывал там.

– Не вы ли и положили на музыку элегию Баратынского?

– Именно я, хоть и было это очень давно.

– И вот судьба поэта! – вздохнул Дельвиг. – Кто знает ныне стихи Евгения? А романс ваш поют повсюду, хотя опять же не знают и не интересуются знать имя сочинителя. Незавидны, стало быть, и лавры музыканта… Так именно у Рылеева, значит, и виделись мы. Кто бы мог тогда предугадать будущее? Вы никак не пострадали?

– Все обошлось для меня благополучно, – отвечал Глинка, – если только можно считать благополучием прозябание наше.

Дельвиг взглянул на него с сочувствием.

– Разве вам, музыкантам, не оставлены звуки, не поддающиеся цензуре?

Дамы увлекли Глинку к фортепиано. Раздумывая, что наполнить, он еще раз взглянул на Дельвига, словно бы продолжая незаконченный разговор. Потом, не объявляя названия романса, запел:

О красный мир, где я вотще расцвел…

Как воспоминание о прожитом и не изжитом в этом доме прозвучала песня Глинки. Будто живой чредой явились сюда погибшие певцы и недавние знакомцы хозяев. Вспомнились Дельвигу жаркие споры, быстротечные охлаждения и вольное товарищество. Тяжело вздохнул поэт, на долю которого остались лишь непритязательные «Северные цветы». Орест Сомов слушал пение, потупив взор. И ему, уцелевшему обломку «Полярной звезды», музыка властно напоминала о прошлом. Померкла мятежная звезда, и остались у Ореста Сомова только шатания по журналам да унылый путь без компаса, без руля и без ветрил.

Глинка между тем пел:

О пристань горестных сердец,

Могила, верный путь к покою,

Когда же будет взят тобою

Бедный певец?.

Софья Михайловна, обняв Керн, стояла у фортепиано. На глазах ее выступили слезы. Дельвиг бросал тревожные взгляды на жену.

– Сонинька! – окликнул ее поэт.

Софья Михайловна сделала над собой заметное усилие.

– Вот вам впечатление от музыки, сударь, – сказала она Глинке. – Может быть, такие слезы дороже артисту, чем пышные лавры… Во всяком случае я не хочу их скрывать.

– Забавно! – начал было со своего любимого словечка Дельвиг. – То есть совсем не забавно, черт возьми! – поправился он. – Признаюсь, первый раз слышу музыку, которая… Нет, не одобрит Василий Андреевич Жуковский такого поворота его стихов в направлении, чересчур близком к испытаниям нашим…

Разговор вернулся к недавним событиям, о которых никому не суждено было забыть. Когда Глинка спел «Разуверение», еще больше задумался Антон Антонович и, вопреки обыкновению, ни разу больше не пошутил.

Гости стали расходиться.

– Почему вы не были у меня так долго? – упрекнула Глинку Анна Петровна. – Я могла бы серьезно рассердиться на вас.

– Но зато как мне хотелось быть вашим гостем! Надеюсь, вы исполните мою просьбу и передадите поцелуй Екатерине Ермолаевне от человека со смешной фамилией.

– Катюша часто вас вспоминает и терпеливо ждет обещанного визита. Но такова, должно быть, участь женщины – страдать с малолетства.

– Ах, боже мой! – с сокрушением воскликнул Глинка. – Скажите ей, что я непременно на днях буду.

– Увы! – отвечала Анна Петровна. – В институте карантин, и я не знаю, когда мне удастся взять домой Катюшу.

Глинка ушел от Дельвигов вместе с Соболевским.

– Ну и шельма этот Дельвиг! – начал Соболевский. – До того усердно убеждал меня не ехать к Пушкину в Михайловское, что я решил скакать туда сломя голову.

– А какая нужда Дельвигу отговаривать тебя?

– Опасается, хотя и виду не подает, что я на корню заберу у Пушкина весь урожай.

– Почему бы ему в таком случае самому еще раньше не поехать?

– Ленив, батюшка! – воскликнул Соболевский. – Так ленив, что по лени даже при собственном рождении не ревел. Куда же он с места тронется? А главное – давно набрал у Пушкина по горло. Ох, и продувные бестии эти альманашники!

Они шли по безлюдным улицам. Ночь, излившись дождем, чуть-чуть посветлела. Было зябко, но дышалось легко. Соболевский возобновил разговор:

– А как тебе Софья Михайловна понравилась?

– Одно могу сказать: блестящая музыкантша!..

– Н-да! – продолжал Соболевский. – Редкий экземпляр… Ессе femina![16] Грешить будет напропалую, а каяться – еще слаще. И Анна Петровна из того же монастыря, верь моему слову!

– Недаром и зовут тебя Фальстафом.

– Если Пушкин окрестил, стало быть недаром! – согласился Соболевский.

<p>Глава вторая</p>

Сергей Александрович Соболевский с утра послал за подорожной, чтобы ехать в Михайловское. Но в тот же день в Демутовой гостинице появился новый постоялец.

Едва переодевшись с дороги, приезжий разыскал номер Соболевского и несколько раз быстро, отрывисто постучал.

– Мочи нет, как рад тебя видеть! – сказал, входя, новоприбывший и троекратно расцеловал Соболевского.

После первых изъявлений радости и тех вопросов, что сами просятся на язык при дружеской встрече, гость снова обнял Соболевского и участливо спросил:

– Как перенес ты свое горе?

– Тяжело, Александр Сергеевич! От тебя не скрою – очень тяжело. Мать была единственным человеком, который меня любил и которому я отвечал тем же. Когда же она заболела, доняли меня приятели: позаботься о завещании! Одним словом, иди к умирающей со стряпчим и свидетелями.

– И ты, презрев советы мудрости житейской, угодил из богачей в нищие?

– Почти так. Незаконнорожденный не наследует в отечестве нашем иначе, как по завещанию. Но если суждено мне свершить что-либо достойное порядочного человека, то я всегда с гордостью буду вспоминать, что не явил умирающей матери алчного подьячего вместо сына… Да, спасибо тебе за присланные деньги.

– Не за что. По счастью, я во-время собрал подушную подать с издателей и рад был тебя ссудить.

– Еще раз спасибо, Александр Сергеевич. Теперь я осмотрелся и намерен составить капитал собственным умом.

– Ты? – удивился Пушкин. – Фальстаф – и капитал! Сам Шекспир не изобрел бы столь неожиданной черты в характере сластолюбца.

– Еще бы! – согласился Соболевский. – Особенно если твой Фальстаф имеет намерение уставить Россию паровыми машинами, учредить фабрики и показать англичанам, что Россия нимало им не уступит. Я и в Петербург приехал для того, чтобы подыскать денежных компаньонов.

Пушкин слушал внимательно, но недоверчиво. Соболевский представил ему картину будущего – ткацкие фабрики, раскинувшиеся на берегах Невы.

– Бьюсь об заклад, Фальстаф, – отвечал поэт, – твои фабрики будут чудотворнее вымысла. Не вмещаются они в моем воображении… А как наши москвичи живут? Все еще не вышли из пеленок немецкой метафизики? Ох, уж эта завозная философия… ненавижу… – не то шутя, не то всерьез перебил себя Пушкин и хитро улыбнулся. – А со страниц долготерпеливого «Вестника» проповедуют ту философию московским просвирням?

– Философы наши действительно витают в эмпиреях, но журнал ждать не может. Если бы ты сегодня в Петербург не приехал, я завтра выехал бы к тебе в Михайловское. Клянут тебя москвичи напропалую: договоры, мол, Александр Сергеевич подписывать горазд, а журнал ничем, кроме имени своего, украсить не желает.

– Поспешил я с договором, – Пушкин смутился, – и за то был сызнова учен властью предержащей. Не волен я печатать свое маранье, как прочие смертные… Да и нет у меня ничего, – поэт вздохнул, – вот ведь беда какая… Что мне с вами делать, коли ничего у меня нет?

– Ну, кто же этому, Александр Сергеевич, поверит, когда ты целую осень в Михайловском сидел! «Онегин» как?

– Скучает помаленьку. Однако не очень проворен оказался. Размышлять вместе с автором охоч, а типографщиков чурается… – Пушкин искоса взглянул на Соболевского, подбежал к нему, обнял. – Не мне с тобой втемную играть, все равно выведаешь. Изволь, тебе первому отчитаюсь. Из «Онегина» кое-что нового привез. Царя Бориса царь Николай в печать не пускает. Должно быть, торчат уши сочинителя из-под колпака юродивого… Ну, что еще? Мелочи не в счет, их альманашники, не заметишь, растащат. Задумал еще небольшой опыт в роде драматическом. Вовсе неотделанное, правда, но бродит мысль. – Пушкин помолчал. – В прошлом году слушал я в Москве у итальянцев Моцартова «Дон-Жуана», и запала мне мысль о гении и об ученых педантах…

– Если ты в музыку ударился, – перебил Соболевский, – тогда приглядись здесь к одному молодому человеку, которому многие – и сам ученейший муж Одоевский – предрекают обширное поприще…

– Кто таков?

– Наших пансионских помнишь? Был среди однокорытников моих Глинка-музыкант.

– Глинка? – Пушкин задумался. – Нет, не помню. Николая Марковича помню, потом Глебова, который…

– Ну да, – подтвердил Соболевский. – Иных уж нет, а те далече…

– А что говорят в Москве о послании, которое отправил я в Сибирь? – быстро спросил Пушкин.

– Те, кто его знает, стараются поменьше говорить, ради твоего спасения. Ох, как ты неосторожен, Александр Сергеевич!

– Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить, – поэт махнул рукой. – Подсвистывал я Александру Павловичу до самой его смерти – и, видишь, жив. Авось, ни Николаю Павловичу, ни графу Бенкендорфу тоже не поддамся… Так что же говорят о послании к каторжанам? Только, пожалуйста, без утайки.

– А чего здесь таить? Говорят, что ты исполнил долг за всю Россию, как и должно первому ее поэту.

– И не ругают?

– Помилуй! За что?

– Да, конечно, – согласился Пушкин в какой-то нерешительности. – Только и трудно же приходится первому поэту России, как величают Александра Пушкина заведомые льстецы и фальстафы. Легче бы всего молчать, а молчать ни по чести, ни по достоинству гражданина нельзя… – Пушкин нахмурился. – Едучи сюда, встретил я на станции в Залазах несчастного Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия, но жандармы нас растащили… Вот тебе еще сцена из трагедии отечественной. Ну, угодил ли я Белокаменной хоть «Онегиным» моим?

– Вот за «Онегина» ругают тебя на чем свет стоит.

– Помилуй! – удивился Пушкин. – За что?

– За то, что испытуешь долготерпение человеческое… Мыслима ли кормить публику в рассрочку?

– А иначе нельзя было. Влез бы в мою шкуру, тогда бы понял. Господин Онегин не терпит суеты, когда предается наблюдениям холодного ума. К тому же засел Онегин в деревне… Какой тут романтизм? Надобно приучить публику к путешествию в эти края, неведомые нашим поэтам. Впрочем, обещаю исправиться. Ныне буду выдавать главу за главой.

– Значит, много привез?

Пушкин утвердительно кивнул:

– А еще имею на руках прозу. Должно быть, лета мои к ней клонят. Разумею роман о царе Петре и предке моем Ганнибале.

– О! – воскликнул Соболевский. – Стало быть, выручай матушка история?

– А не пора ли нам знать, наконец, историю нашу?

– И для того настало время явиться на Руси новому Вальтер Скотту?

Поэт вспыхнул:

– Не успел я сказать тебе о романе историческом – и уже призываешь ты всуе имя Вальтер Скотта! Когда же научимся мерить себя русским аршином?

– Не ожидал, что вызовет твой гнев имя Вальтер Скотта.

– Не в том дело, – отвечал Пушкин. – Ведь не перестали величать меня и русским Байроном, хотя, клянусь честью, хочу быть только Пушкиным. Пусть несовершенны мои создания, однако могли они родиться только от русской жизни. Может быть, не многие умеют ценить, как я, лорда Байрона и сира Вальтер Скотта. Но предстоит нам сказать свое слово. Кстати, сколько ни читаю о модном романтизме – ничего не понимаю. Немецкой чертовщиной мы по горло сыты, фальшивым страстям французов веры не даем, а коли от поэтических сказаний Вальтер Скотта не оторвемся, в русские летописи глядеть разучимся. А без этого назови хоть романтизмом, хоть иначе – не будет словесности.

– И, выслушав вещие сии слова, бессмертные для поучения потомков, смиренно вопрошает Александра Пушкина ходатай от компании московских журналистов: что же будет на шапку «Московскому вестнику»?

– Ничего бы ему не следовало, – отвечал Пушкин, – ибо больше других врут московские философы, познавшие истину на дне чернильницы; врут, и нет конца тому вранью… Однако что-нибудь придется поискать. Дай срок, разберемся.

Поэт озорно глянул на Соболевского.

– Так ругают, говоришь, в Москве ленивца Пушкина? Теперь ты знаешь, как я ленюсь.

…Приятели позавтракали. В беседе незаметно прошел короткий октябрьский день. Последний луч солнца, неведомо откуда ворвавшийся в комнату Демутова трактира, задержался на русой голове поэта; ясно обозначились морщины, начертанные временем на высоком лбу и вокруг глаз. Пушкин встал из-за стола и подошел к окну. Густые мокрые сумерки быстро заволакивали угрюмый двор. Поэт обернулся к Соболевскому.

– Стало быть, намерен ты, Фальстаф, наставить паровики по всей России? Но, меряясь на Англию, думал ли ты о той нищете, в которую ввергли аглицкие фабриканты рабочих людей? Упаси тебя бог перенести к нам вместе с машинами эти алчные нравы! Когда был я в Одессе, сказывал мне один англичанин страшную повесть… Ну, будет время, возьму у тебя справки. Ты на именины к Дельвигу зван?

– Зван, только где это видано – ехать на именины спозаранок?

– А я нарочно гнал лошадей, чтобы приехать на Антона. Впрочем, в самом деле неловко помешать хозяйке… Забыл еще оказать тебе, что набрался песен у Михайловских мужиков. Знатные есть песни, но которым сделал я великое открытие: у мужика своя история, и ведет он счет по собственным царям – по Ивану Болотникову, по Степану Разину да по Емельяну Пугачеву. Вот тебе летопись народная.

– И я на клад наскочил, – подзадорил Соболевский, – рукописное песенное собрание приобрел. По полноте и богатству ничего подобного не встречал. Сопиков, книголюб и книгопродавец здешний, положил ему начало. Ты, надеюсь, от намерения издать песни не отступил?

– Ужо, дай срок. А находку твою немедля покажи! – оживился Пушкин.

– Изволь. Однако не ранее, чем сам увижу весь литературный твой багаж.

Пушкин начал усиленно просить. Как ни крепился Соболевский, наверное бы не устоял, если бы поэт вдруг не спохватился:

– Еду к Дельвигу. Нет мочи ждать!

…Друзья сидели в кабинете Дельвига. Медлительный Антон Антонович едва успевал вставить слово, а Пушкин опять бросался тормошить его и, как обрадованное дитя, восторженно повторял:

– Дельвиг! Дельвиг мой! – и снова теребил его, наводя в кабинете полный беспорядок.

По счастью пришла Анна Керн. Пушкин тотчас выбежал в переднюю и, целуя ей руку, вспыхнул неожиданным румянцем и еще более смутился: не мог преодолеть эту детскую особенность, проявлявшуюся при каждом волнении.

– Должно быть, – сказал в оправдание себе поэт, – я все тот же, когда являюсь перед вами, Анна Петровна.

– Какой же именно? – улыбнулась Керн. – Тот ли вы, каким я помню вас на прогулках по Михайловскому парку, или тот, кто слал мне потом безумные письма?

– А вы их помните?! – обрадовался поэт. – Верьте мне… Нет, не верьте… ничему не верьте! Когда человек теряет голову…

– И в то же время пробует играть сердцем женщины?

– Играть?! – с упреком переспросил Пушкин. – Как могли вы подумать…

Гости, начав съезжаться, составили вокруг поэта неразрывный круг. Здесь были и Орест Сомов, и Соболевский, и лицейский товарищ Пушкина Михаил Лукьянович Яковлев. Приехал Глинка. Соболевский, едва дав ему время приветствовать хозяйку дома и именинника, подвел его к Пушкину.

– Сей однокорытник наш жил в пансионском мезонине вместе с Кюхельбекером. Припоминаешь?

– Теперь очень хорошо помню, – Пушкин приветливо протянул руку Глинке, – был такой юноша молчальник. – Он еще раз крепко пожал руку. – Мне памятно и дорого все, что напоминает собственную юность. Да и брат Лев о вас рассказывал. Так вы и есть тот самый музыкант, который обратил к музыке даже Фальстафа-Соболевского?

В беседу вмешались дамы. Посыпались восторженные аттестации Глинке. Отшучиваясь, Глинка пристально наблюдал за поэтом. Пушкин почти не изменился. Он такой же, как был в то время, когда взлетал по узкой крутой лестнице в пансионский мезонин. Та же живость в движениях, тот же певучий голос… Да, все тот же автор «Руслана», и ничуть не согнули его годы странствий, бед и потрясений.

Но через минуту Глинка готов был переменить мнение: как он возмужал, однако, юный витязь Руслан! Но не печать усталости, а облако раздумий коснулось ясного чела.

Пушкин, сидя с Дельвигом, вел с ним тихий разговор, когда началась музыка. Играла Софья Михайловна. Соболевский поместился около фортепиано, не скрывая восхищения не столько музыкой, сколько музыкантшей. Едва Софья Михайловна взяла последние пассажи, Сомов подвел к фортепиано Яковлева. Пошептавшись с хозяйкой дома, Яковлев обратился к поэту:

– Пушкин, изволь прослушать собственные твои стихи, положенные на музыку, и не прогневись на меня за дерзость.

Певец начал с чувством:

Вчера за чашей пуншевою

С гусаром я сидел,

И молча с мрачною душою

На дальний путь глядел…

«Паяц»;, как звали Яковлева лицейские товарищи, был одаренным музыкантом; отличный певец, он не уступал заправским композиторам и в сочинении музыки.

Пушкин был растроган. На щеках его выступила краска.

– Право, слишком балуют меня музыканты наши, – сказал он, когда Яковлев кончил петь. – Низкий поклон тебе, Паяц!

Наступила очередь Михаила Глинки. То, о чем робко мечталось в пансионе, – выступать перед поэтом, – Глинка исполнил теперь без колебаний.

Глинку слушали такие изощренные музыканты, как Софья Дельвиг, такие бескорыстные любители музыки, как издатель «Северных цветов» и Анна Керн; слушал его талантливый автор романсов Михаил Яковлев. Слушал Глинку и первый поэт России. Но кто из них мог сказать, что присутствует при рождении новой русской музыки, которая станет сияющей вершиной для многих поколений? И тем труднее было об этом сказать, что Глинка уже окончил петь и быстро отошел от фортепиано.

Легко и непринужденно было за именинным столом. Дружно поднимались заздравные чаши. Сердечно весел был Александр Пушкин, деля внимание между всеми, но чаще обращая взоры на Анну Керн. В сердечном внимании поэта уже виделось ей будущее: любовь, чистая, как небо, и вечная, как вселенная. Ведь не только для девчонок и не только под Лубнами цветут и никогда не отцветают бессмертники-иммортели.

– Mille pardons, madame![17] – вдруг обратился к ней один из гостей, красавец и ловелас Алексей Вульф.

– Штраф! Штраф, Алексей! – вскричал Дельвиг. – Пора бы тебе знать, что в нашем доме говорят только по-русски.

Под общий хохот Вульф быстро выпил штрафной бокал…

Орест Сомов, сидевший рядом с Глинкой, сказал ему с уважением:

– Вижу теперь, что знаете вы голоса многих песен. И между прочим такими владеете, которых мне ни разу не приходилось слышать. Хвалю за верное ваше направление. Ныне, слава богу, песни наши и у музыкантов в моду входят.

– Только бы не приключилось песням новой от того беды, – отвечал Глинка.

В это время с другой стороны стола на него внимательно взглянул Пушкин и, улыбаясь, поднял бокал.

Именинный ужин шел к концу. Поэт собрался провожать Анну Керн.

– Когда будешь потчевать нас твоей трагедией? – задержал его Дельвиг.

– Назначай день. Тебе, проворному альманашнику, отказа нет.

– А завтра, Александр Сергеевич, я буду у тебя с утра, – вмешался Соболевский, – закончим московский разговор.

Пушкин кивнул головой и быстро пошел из гостиной, догоняя Анну Керн. Глинка подошел откланяться к хозяйке дома.

– Михаил Иванович, – искренне призналась Софья Михайловна, – ваш романс «Разуверение» стал навсегда моим любимым. Я целый день твержу его напев. – Она обернулась к Вульфу. – Как жаль, Алексей Николаевич, что вы не слыхали этой чудесной пьесы! Вам непременно надобно ее узнать… «Не искушай меня без нужды!» – многозначительно продекламировала она и рассмеялась.

Глинка еще раз откланялся, отвлек Соболевского и взял его за пуговицу.

– Не отпущу, пока не расскажешь, что ты у Пушкина узнал.

– Докладывал же я тебе! Как полагается по осени, привез Пушкин целый обоз. Между прочим, представь, на Моцарта целит. Да отпусти, сделай милость, неповинную пуговицу!

Оборвав разговор на полуслове, Соболевский устремился к Софье Михайловне. Глинка обратился за справкой к Дельвигу.

– Пушкин и Моцарт, говорите? – удивился Антон Антонович. – Клянусь небом, ничего не знаю.

Между тем известие, сообщенное Фальстафом, поразило Глинку до крайности.

<p>Глава третья</p>

Пушкин читал у Дельвигов трагедию о царе Борисе.

Уже прошли перед слушателями главные события драмы. Поэт читал последнюю сцену.

Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца… Бояре входят к осиротелому семейству скончавшегося царя. В доме поднимается тревога, слышатся крики. Потом снова открываются двери. Мосальский является на крыльце.

– «Народ! – возвысил голос поэт, читая за Мосальского. – Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. Что ж вы молчите? Кричите: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!»

Пушкин сделал едва уловимую паузу, потом произнес, ничего не акцентируя, последнюю авторскую ремарку: «Народ безмолвствует», – и отложил рукопись.

– Я замышлял свою трагедию, – устало сказал он, – для реформы обветшалых законов театра. Не знаю, однако, нужны ли эти новшества? – в голосе его послышалось скрытое раздражение, и тень легла на глаза. – С детства привыкли мы к ложным правилам французов И до нового неохочи. Все еще ищем трагедию у Озерова и рукоплещем карикатурам, обряженным в русское платье. Берет и другое сомнение: не учуют ли в древней истории о московских бунтах намек на наши времена?

Поэт рассеянно перебирал рукопись, выжидая откликов.

– Не впервой слышу я «Бориса», – начал Дельвиг, – и скажу без обиняков: много опасного в твоей трагедии, Александр Сергеевич. И хоть выставил ты точные годы древних происшествий, не спрячешь за учеными справками шатания царского престола. Быстрее, чем сцены в трагедии, сменяются на Москве цари. В этом шатании престола и глухой услышит и слепой увидит зримую силу мнения народного.

– На то и дана сочинителем сцена в келье Чудова монастыря, известная нам еще по «Московскому вестнику», – вмешался Орест Сомов. – Не здесь ли, под монастырскими сводами, укрылся гражданин и созидатель?

– Как «дьяк в приказах поседелый… добру и злу внимая равнодушно», – иронически процитировал Дельвиг.

– А это, прошу извинить, бабушка надвое сказала, – не сдавался Сомов. – Пимен сам повествует, что в молодости он воевал под башнями Казани. К старости же только сменил меч на перо и, верша суд над царем Борисом, олицетворяет все ту же силу мнения народного. Так и стояли, не шатаясь, земские люди в самые смутные времена.

– И смотрели на русскую землю из оконца монастырской кельи? – парировал Дельвиг.

– Но кого это обманет? – отвечал Сомов. – Под рясой чернеца еще не износилась боевая кольчуга, а пламенное перо летописца-обличителя стоит булатного меча. История вполне оправдывает сочинителя.

Пушкин слушал, не вмешиваясь. Выждав и видя, что никто не продолжает спора, он обратился к Сомову:

– К мнению вашему, Орест Михайлович, может быть, прислушаются критики. Не мне опровергать вас. Мне казалось, что этот характер и нов и знаком для русского сердца. Здесь нет моего изобретения. Я собрал черты, пленившие меня в наших старых летописях. Однако, господа, почему, выслушав трагедию о царе Борисе, вы сосредоточились на смиренном иноке?

– Хорошо смирение, коли монах ваш, не дрогнув, ратоборствует против царя! – горячился Сомов. – Именно такие смиренники и поворачивают часом судьбы государства. Не знаю, однако, Александр Сергеевич, как может явиться ваша трагедия на театре: ведь предвещает она смерть классицизму и сеет романтическую бурю!

– Если не станет ранее того анахронизмом, – с горечью откликнулся Пушкин. – Писал я, думая о коренном переустройстве драмы, а ныне и французы взялись за ум. Если запоздает моя трагедия явиться в свет, то опять скажут, что русские следуют примеру заносчивых учителей. Учители! Европа в невежестве своем от века относилась к нам с высокомерным пренебрежением. Да и то сказать: не ценим и мы сами первородства своего.

– Возвращаюсь к моему вопросу, – снова взял слово Дельвиг. – Мы видим в трагедии народ либо в бунте, либо в безмолвии. С охотой принимаю картины, набросанные волшебной кистью. Но неужто только в келье Чудова монастыря укрылись созидатели государства?

– Еще очень далек мой труд от полноты изображения народной жизни, – подтвердил Пушкин, – но если зримо представлена в трагедии сила мнения народного, то сочинитель охотно примет твое мнение, Дельвиг, за высокую похвалу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10