Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ты взойдешь, моя заря!

ModernLib.Net / Историческая проза / Алексей Новиков / Ты взойдешь, моя заря! - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Алексей Новиков
Жанр: Историческая проза

 

 


Титулярный советник долго любовался своим произведением.

– Блаженски хорошо! – заключил он и, смеясь, старательно заклеил конверт.

А в глазах опять началась острая, режущая боль. Молодой человек прикрыл глаза руками.

– Проклятый декокт!

В храме Мельпомены

<p>Глава первая</p>

В петербургских театрах не шумели более партии. Иные крикуны были далеко от всяких театров, во глубине сибирских руд, иные, уцелев, притихли.

Любители обветшалых трагедий Озерова не скрещивали оружия с поклонниками комедий Шаховского. В балете неутомимо плясало новое поколение крылатых дев, и добрые гении столь же поспешно разжигали свои факелы, едва дело шло к волшебному полету. Если же и возникала в мирном царстве Терпсихоры какая-либо партия, то грозил умысел злодеев не более, как добродетели какой-нибудь лукавой сильфиды. Правда, обожатели неприступной девы собирались тогда на тайные сходки, но партии, составлявшиеся в царстве Терпсихоры, не потрясали никаких основ.

А в опере и вовсе не о чем было ни шуметь, ни спорить. Здесь попрежнему властвовал Катерино Альбертович Кавос. Начав службу при Павле Петровиче, бессменный маэстро с тем же рвением служил русскому искусству при Николае Павловиче. На престоле сменялись цари. В императорском театре являлись новые министры высочайшего двора и директоры, но Катерино Альбертович продолжал свою деятельность с прежним убеждением: на свете нет ничего более прочного, чем русский контракт. Театр никогда не ощущал нужды в новых операх. Господин Кавос сочинял их в любом вкусе, в потребном количестве и в надлежащий срок. Каждый мог поспешить на «Вавилонские развалины, или торжество Гиафара Бармесида». Афиши возвещали о «Возвращении Ричарда Львиного Сердца».

Уступая место созданиям знатного маэстро, все реже появлялись на сцене «Мельник-колдун», «Санктпетербургский гостиный двор», «Святки». Никто, пожалуй, и по имени не помнил солдатского сына Евстигнея Фомина, который распел когда-то из песен небывалую оперку «Ямщики на подставе», да так распел, что вывел было музыку, словно лихую тройку, на раздольную дорогу. Эх, взять бы тем ямщиковым коням покруче! Перелететь бы им лётом через пропасти и овраги! Не выбился бы из сил одинокий ямщик…

Но что вспоминать об Евстигнее Фомине, когда русские оперы, сложенные и не столь смелыми мастерами, не пользуются доброй славой ни в театральной дирекции, ни выше. Только «Иван Сусанин», сочиненный господином Кавосом в давнее время, все еще делил успех с колдовкой «Лестой», благо пронырливая колдовка тоже обзавелась музыкой господина Кавоса.

Когда давали «Ивана Сусанина», крестьянин-костромич попрежнему выходил к рампе и, покорный жезлу Катерино Альбертовича Кавоса, пел:

Пусть злодей страшится

И грустит весь век,

Должен веселиться

Добрый человек.

Правда, нашелся на Руси поэт-гражданин, который сумел возродить истинный образ Ивана Сусанина, смертью своей спасшего державу. С тех пор, как погиб на виселице Кондратий Рылеев, с новой трагической силой звучит созданная им речь Сусанина:

Прощай же, о сын мой, нам дорого время;

И помни: я гибну за русское племя!

Но самая память о Кондратий Рылееве выжжена в императорском Петербурге. Попрежнему несется со сцены благодушно-водевильный припев:

Должен веселиться

Добрый человек…

Словом, ни драма, ни балет, ни опера не давали пищи для недовольных крикунов. Да и самих смутьянов, что призывали думать и чувствовать по-русски и обрушивались на безнародность, не было видно в столице.

К назначенному часу на бархатных барьерах лож все так же выстраивались нарядные коробки с конфетами; все так же расцветали у барьеров неувядаемые букеты дам. Впрочем, конфеты могли быть куплены ныне вовсе не у Молинари, а у его счастливого соперника, и уж, конечно, изменились по капризу парижских мод туалеты и прически красавиц. Никаких других новшеств не могли бы усмотреть в театре сами музы, взиравшие на партер с надзвездной высоты.

А ведь были когда-то дни! Тогда пансионер Михаил Глинка пережил в театре часы жгучего восторга и несбывшихся надежд. Теперь титулярный советник, служащий по ведомству путей сообщения, редко посещает театр в дни музыкальных представлений. Похоже на то, что собственные мечты об опере, в которых он едва смеет сознаться самому себе, не только не влекут его в храм Мельпомены, подвластный господину Кавосу, но заставляют обходить эту твердыню. И никому другому как Ивану Николаевичу Глинке суждено было, несмотря на далекие его отношения с музыкой, вновь толкнуть сына на опасный путь.

Явившись по летнему времени в столицу, Иван Николаевич рассказал о начатых им предприятиях. Капитал статского советника Погодина, попав к нему в руки, начал приносить ощутимые плоды. Кажется, впервые новоспасский предприниматель искал в Петербурге не денег, а нужных для дел знакомств.

Оглядел Иван Николаевич сыновнее жилище и сказал, прикидывая в уме:

– Тесновато здесь, друг мой! А мне в столице часто бывать и людей принимать. Надобно снять новую квартиру.

Он нашел эту квартиру на свой размах, с такой вместительной залой, что хочешь – балы давай, хочешь – устраивай модные рауты.

Но по странной случайности батюшка вернул при этом сына в Коломну. Новая квартира была снята на той самой Торговой улице, которая начиналась с площади Большого театра, а другим концом уходила в Козье Болото. В Козье Болото Иван Николаевич, конечно, не заехал, а местоположение возле театра, рядом с просвещением, счел весьма годным.

Когда Глинка, задержавшись в присутствии, переходил вечером через театральную площадь, к театру привычно тянулись казенные колымаги, набитые хористами или кордебалетом. Спешили сюда и первые зрители из мещан, чтобы загодя занять удобное местечко в парадизе. Впрочем, сезон шел к концу. Заметно меньше было у театра щегольских экипажей.

Подолгу простаивал на площади молодой человек, наблюдая милую сердцу суматоху театрального съезда, потом, перейдя мост, перекинутый через канал, вступал на Торговую улицу и будто переходил из одного мира в другой.

В Большом театре обитали музы, грации и господин Кавос. За канавой, у Козьего Болота, при свете сальной свечи трудилась беднота. Здесь не было бельэтажей и не давались рауты. Вместо роскошных магазинов торговали убогие лавчонки. Здесь ложились спать после трудового дня в тот час, когда столица только готовилась к вечерним выездам. Здесь выходили на работу раньше, чем кончались в городе балы. Здесь же кое-как ютились песни.

Житейские беды мастеровой голытьбы, селившейся у Козьего Болота, свидетельствовали о несовершенстве существующих порядков. Песни глядели в будущее. И там, где не хватало им заветного слова, яснее слов манил обездоленного человека вольный распорядок песенных голосов.

Глинка жил на грани этих двух миров. Впрочем, и граница, проведенная столичным благочинием, не пугала песенных красавиц. Часом затянет песню возле самого театра подгулявший подмастерье, а распевшись все забудет и вдруг натолкнется на квартального или полицейского солдата. Шарахнется тогда песня за канаву, а полицейский солдат глядит вслед озорнице, да еще заслушается, пока не опомнится по долгу службы.

Ухмыльнется, проходя к дому, титулярный советник и пойдет вслед за песней мимо театральных дверей к дому купца Пискарева.

Нужно сказать, однако, что с водворением на новую квартиру Михаил Глинка не потакал вначале музыке.

Разыскал здесь бывшего питомца Благородного пансиона подинспектор-философ Иван Екимович Колмаков. Сидя за пуншем, глядит он на аглицкие книги, разложенные у Глинки на столе, и недовольно ворчит:

– Презри, Орфей, сынов Альбиона! Почтим древних!

Но Глинка не идет на удочку. Не прельщает его ни Овидий, ни Гораций. И сам Иван Екимович в этом виновен.

Обласканный и обуюченный Глинкой, старик стал водить к нему своего бездомного приятеля. Алексей Григорьевич Огинский отличался саженным ростом, отсутствием растительности и совершенным знанием живых и мертвых языков. По бурсацкой строптивости этот полиглот вечно воевал с начальством и, не имея службы, кормился переводами. Так на свою голову и познакомил Иван Екимович любимца с переводчиком английских историков. А история Англии оказалась надобна Глинке для лучшего знакомства с Шекспиром.

Глинка упорно читал Гамлета, а как только являлись Огинский с Колмаковым, приступал с полиглотом к делу. Иван Екимович хмурился, и, будучи далеко не по первому пуншу, пускался на новые хитрости.

– Буду диспутовать, что аз есмь трезв, и докажу!

– Demonstratur![12] – торжественно провозглашал Огинский.

Начиналась оригинальнейшая диспутация старых бурсаков. Но Глинка все-таки успевал взять нужные справки у Алексея Григорьевича, и тот диву давался, глядя на необыкновенные успехи молодого человека в английском языке.

…Иван Николаевич давно уехал из Петербурга. Собрался в смоленские вотчины и Римский-Корсак. В опустевшей квартире, несмотря на летний жар, Глинка размышлял над трагедией о принце Датском.

Не Гамлету ли подобны сейчас те русские люди, которые видят торжествующее зло и бездействуют, сраженные неверием в собственные силы? Пусть иносказанием будет русская опера о принце Датском. Но пусть хоть это иносказание пробудит малодушных.

Так вступил титулярный советник Глинка в древний замок Эльсинор, и под мрачными его сводами предстало перед ним правящее королевством зло, и Гамлет, жаждущий возмездия, и несчастная дочь царедворца Полония – все герои будущей музыкальной драмы были налицо.

…Вот уже понял печальный принц, что на троне воцарился убийца, и слал ему гневные слова: «Блудливый шарлатан, кровавый, лживый, злой, сластолюбивый…» Слова, обращенные к королю Дании, неожиданно получали новый смысл и метко целили в адрес самодержца всероссийского – Николая Павловича.

А далее развертывалась перед сочинителем новая аллегория:

Гамлет называет Данию тюрьмой со множеством арестантских каталажек и подземелий.

– Дания ли? – задумывается, перечитывая текст, Глинка.

Слишком зримыми признаками русской действительности кажутся ему узилища и каталажки. Даже подземелья стали реальностью для тех, кто сослан в сибирские рудники.

Трагедия Шекспира как нельзя более подходила для иносказания.

Даже в должности, когда помощник секретаря готовил спешные бумаги для членов Главного совета, вдруг явственно слышался ему знакомый голос несчастного принца:

Может быть, сам дьявол

Расчел, как я устал и удручен,

И пользуется этим мне на гибель…

Глинка вслушался и насторожился. Если явится сейчас на русском театре этот изнемогающий в борении ума и воли человек, не станут ли ссылаться на него все те, кто ищет покоя, ничего не свершив? Не станет ли ссылаться на него каждый, кто говорит об усталости, не участвовав, однако, ни в каких битвах?

Сомнения начались у Глинки в той самой секретарской комнате, где в былые дни он беседовал со штабс-капитаном Бестужевым. Музыкант решительно поспорил с безвольным принцем. Нет, не говорили об усталости те, кто шел на подвиг.

И надолго задумался автор будущей оперы, повторяя знаменитый монолог «Быть или не быть?»

<p>Глава вторая</p>

Улицы Коломны млели от июньской жары. Над Козьим Болотом вздымались столбы иссохшей пыли. В Крюковой канаве, что отделяет Торговую улицу от театра, заметно убыло воды. Даже будочника на мосту морила сладостная истома. Если бы не зевал он протяжно да не сплевывал в ленивые воды, можно было бы и его счесть за чеканную аллегорию, воздвигнутую подле храма Мельпомены.

А Глинка перешел к кипучей деятельности. Досталось и Якову, и второму дворовому человеку – Алексею.

Алексей давно пользовался полной свободой и, навострившись играть на скрипке, постоянно бывал в отлучке. Но теперь скрипач был посажен за переписку нот и сидел не разгибаясь. Проверив работу, Глинка щедро награждал переписчика и опять его загружал.

Каждый раз, когда надобно было выдать ноты, сочинитель долго разбирался на полках.

…Однажды, собираясь на службу, Глинка долго расхаживал по большой зале, предназначенной батюшкой для деловых приемов. Потом послал Якова с записками по разным адресам.

– Допрежь всего пойдешь в казармы лейб-гвардии конного полка, к ротмистру Девьеру.

– Знаем, – нахмурился Яков.

– Только смотри, старый, не болтай да держи ухо востро!

– А то сами не понимаем! – угрюмо отвечал Яков. – За такие дела начальство тоже по головке не погладит. Не посмотрят и на титулярного советника.

Яков явно не одобрял нового знакомства Глинки, тем более – тайной переписки.

Прибравшись в комнатах, он пошел к Алексею и молча рассматривал его работу. Ноты разбегались по линейкам, и не было конца их стремительному бегу. Яков наблюдал долго с неодобрением, потом брал виолончель, подаренную ему за прилежание Глинкой.

– Повторить, что ли, вчерашнее, – оправдывался он перед Алексеем, – а то опять доймет жалобными словами.

К скрипу гусиного пера присоединялось скрипение виолончельных струн. Наконец отправился Яков по тайному поручению и едва спасся от беды, потому что Глинка возвратился раньше обычного.

– Каков ответ принес, мой доблестный Полоний? – нетерпеливо спросил он Якова.

Яков подал записку.

– А еще кланяться приказывали…

– Отлично! – воскликнул Глинка, пробежав записку ротмистра Девьера. – Алексея сегодня никуда не отпускать. Поди прибавь стульев в залу.

– Да куда их столько, Михаил Иванович? И так наставлено, будто в театре.

– Делай, что тебе говорят. – Глинка помахал полученной запиской. – Народу вон сколько будет!

– А ништо им и достоять, не ахти какие господа! – ворчал Яков, направляясь в залу.

Вскоре туда же пришел Глинка и, проверив все, велел наглухо закрыть окна.

– В эдакий-то жар? – удивился Яков.

В тот же день, еще с утра, адъютант лейб-гвардии конного полка ротмистр Девьер вызвал фельдфебеля музыкантской команды, приказал отобрать музыкантов и отрядить их на Торговую улицу, в дом купца Пискарева, а там явиться к титулярному советнику Глинке и поступить в полное его распоряжение.

Приказание ротмистра было не очень законно, особенно при строгостях, которые начались в полках. Но граф Девьер был страстным любителем музыки и порядочным скрипачом, а потому действовал в убеждении, что музыка имеет свои права, хотя бы и не предусмотренные воинским уставом. К тому же, случайно познакомившись с Глинкой у графа Сиверса, ротмистр признал за титулярным советником явные музыкальные способности. И потому оркестранты лейб-гвардии конного полка прибыли на Торговую улицу в назначенное время.

Едва занялся Яков предварительным угощением солдат, как сюда же подошли вольнонаемные скрипачи, а следом за ними табуном ввалились придворные певчие. Яков едва успевал потчевать прибывающих гостей. Алексей раскладывал по пультам ноты. В зале становилось тесновато от людей и инструментов. Не знал, должно быть, Иван Николаевич, на что приспособит непутевый сын эту великолепную залу.

– Все готово, Михаил Иванович, – доложил Глинке Яков.

Глинка направился в залу. Он приветливо обошелся со всеми, поясняя каждому его дело. Вначале проходил партии со скрипачами, с флейтистами, наконец взялся за певчих. Как всегда, он действовал не только словом, но и примером и возбудил всеобщее усердие.

Музыканты, сначала поглядывавшие на чудака-барина со снисхождением, стали один за другим подтягиваться.

Поработав начерно, Глинка еще раз рассадил музыкантов, расставил певчих и встал перед ними, подняв руку.

– Теперь не зевай! – сказал он и дал оркестрантам знак к вступлению…

Уж не прозвучит ли сейчас увертюра к «Гамлету»? Или, может быть, сам принц сызнова потрясет мир скорбной речью?

Но музыканты, слаженно проиграв первые такты, сбились. Трудно было бы судить о характере музыки даже искушенному человеку.

А маэстро сам берется за скрипку, потом долго наставляет Якова, который сбил наемную виолончель. Пока же трудится, добиваясь ансамбля, маэстро, можно пояснить: в пьесах, отобранных для оркестровой и вокальной пробы, нет ни одного такта из «Гамлета». Признаться, из будущей оперы вообще нечего еще исполнять.

Но настало время раскрыться другой тайне: все пьесы предназначаются именно для театра. Пусть это только отдельные наброски, навеянные разными мыслями и написанные в разное время, – но все они созданы для будущих опер.

Давно выбились из сил и певчие и оркестранты, только Глинка был неутомим. Пройдя пьесу с оркестром, он обучал теперь певчего, которого определил для исполнения арии. Сочинитель сам пел ее несколько раз, потом долго слушал певчего.

– Опрятно, – наконец сказал он. – Теперь пойдет! – И дал знак музыкантам.

Репетировали и арии и хоры, но нельзя сказать, какой именно театр имел в виду сочинитель. Во всяком случае в Большом петербургском театре, высившемся неподалеку от места пробы, такой музыки никогда не исполняли. Да что петербургский театр! Нигде и никогда еще не звучали подобные арии и хоры.

Стройное слияние певцов с оркестром, при всем многообразии этого единства, свидетельствовало о том, что давно проник сочинитель в тайны контрапункта. Порой ему удавалось добиться такой прозрачности музыки, что сплетение звуков походило на сплетение солнечных лучей. Так бывало у великого Моцарта. Но тут же проявлялась в музыке мощь, которая могла бы быть под стать самому Бетховену. Но и сила и волнение мысли были опять не те, что у Бетховена. Должно быть, действительно становилась музыка россиянкой, и потому ей не приходилось занимать ни у Моцарта, ни у Бетховена, разве что у своих российских песен. Но то не были и песни. Словно бы прошел сочинитель вместе с ними вековечный путь, вник в непрерывное их течение и заглянул вперед…

Репетиция продолжалась долго. Кончив ее, Глинка низко поклонился артистам, даром что были перед ним солдаты да вольнонаемные мещане.

– Благодарю за труд и усердие, – сказал дирижер. – Теперь угощайтесь вволю. – Еще раз поклонился и, взволнованный и счастливый, пошел из залы.

Он сел в кабинете к столу, перебирая в уме игранное, потом унесся мыслью в будущее. Но именно в этот час восторга в дверях явился неумолимый Яков.

– Ау, Михаил Иванович! – мрачно возвестил верный домоправитель. – Осталось всех денег в доме десять рублей, и купцу за квартиру тоже не плочено.

А Михаил Иванович был все еще не в себе.

– Пойми ты, тетерев, – отвечал он, – что в первый раз слышал я написанное мною и непременно надобно еще раз проверить все эффекты. На днях повторим!

Видя такое беспамятство, Яков молча удалился и, укладываясь спать, объявил Алексею:

– Теперь только от барина Ивана Николаевича спасения ждать. Иначе все имущество прахом пустит! Нипочем его теперь не остановишь.

И хоть предвидел Яков конечное разорение дома, все-таки должен был на следующий день отправиться с новыми записками. На этот раз записок было еще больше. На предстоящую пробу приглашались и ротмистр Девьер и Владимир Федорович Одоевский. Сам Глинка отправился к старому учителю Шарлю Майеру.

– Не привидение ли вижу я перед собой? – встретил гостя почтенный маэстро. – Не быть у меня целый год! – с укоризной продолжал он. – Нет, что я говорю, – больше года!

Смущенный посетитель должен был рассказать для оправданий о всех своих болезнях и, может быть, даже прибавить их против действительности.

– Дорогой маэстро, – Глинка приступил к главному. – Я должен чистосердечно покаяться перед вами: я все-таки продолжаю сочинять!

– Скажите, какая удивительная новость! – Шарль Майер хитро подмигнул своему любимцу. – Но ведь я всегда знал, что вы этим кончите. Может быть, я знал об этом с тех самых времен, когда вы расспрашивали меня о правилах сочинения. Итак, у вас есть новые романсы?

– Не только романсы, – признался Глинка.

Шарль Майер поглядел на него пристально.

– Может быть, вы даже изобрели свой, русский контрапункт?! Я ведь все помню…

– Учитель! – воскликнул Глинка. – Неужто вы хотите, чтобы созданное на Западе веками произвел на Руси один ничтожный помощник секретаря?

– Но кто же знает вас, русских! Чем дольше я живу в России, тем больше верю в чудеса. И кто знает, не одно ли из таких чудес вижу я перед собой! Но довольно слов! Мой рояль к вашим услугам.

– Нет, нет, дорогой маэстро! – твердо отказался Глинка. – Мне бы хотелось, чтобы вы, если удостоите меня посещением, первый слышали мои опыты в оркестровом исполнении.

– О! – Шарль Майер был вконец растроган. – Значит, вы совсем не теряли времени даром. Когда же надо приехать?

– Прошу покорно в пятницу… Я был бы очень рад, если бы милая Генриетта тоже вспомнила обо мне.

– Увы, – отвечал маэстро, – с тех пор как Генриетта подарила меня племянником-крикуном, для нее не существуют иные звуки.

Звонок, раздавшийся в передней, прервал повесть о Генриетте. Глинка хотел откланяться, но в комнату вошли новые посетители.

– Камер-юнкер Штерич, очень способный музыкант! – отрекомендовал Глинке хозяин дома чрезвычайно бледного молодого человека. – Князь Голицын, – назвал он второго посетителя, – тоже музыкант, певец, поэт и даже дипломат!

Молодые люди познакомились.

– Какой счастливый случай привел вас в этот час! – обратился хозяин к вновь прибывшим. – Михаил Иванович Глинка и есть тот самый виртуоз, о котором я неоднократно говорил вам на своих уроках. – Он повернулся к Глинке. – Вот вам доказательство, Михаил Иванович: Шарль Майер никогда не забывает истинных талантов!

– Не буду мешать вашим занятиям, – Глинка пожал руку старику, – и заранее от всей души благодарю вас, дорогой учитель, за обещанное посещение.

– Но если ваши новые знакомые, – Шарль Майер указал глазами на Штерича и Голицына, – тоже попросили бы разрешения присутствовать…

– Буду рад! – еще раз поклонился Глинка и, озабоченный, покинул Шарля Майера.

Он никак не ожидал, что маэстро истолкует приглашение столь распространительно. По возвращении домой он снова послал Якова с записками по разным адресам. Надо было провести до пятницы хотя бы одну предварительную пробу.

<p>Глава третья</p>

И вдруг все остановилось…

Давние приливы крови к голове, мучившие его после декокта, привели к острому воспалению глаз. Почти ослепнув, Глинка слег.

На смену доктору Браилову явился прославленный окулист, доктор Лерхе. Все медики, к которым попадал в руки Глинка, загадочно качали головами. Так было и на этот раз. Приговор гласил: безысходное пребывание в затемненной комнате с применением микстур, примочек и компрессов.

На дворе стоял июль, а в комнате были наглухо задернуты тяжелые шторы. На глазах больного лежит повязка, пропитанная каким-то пахучим снадобьем, однако его не покидает печальный Гамлет.

Уже давно поклялся Гамлет отмстить убийце, сидящему на троне. Давно раскрылись перед ним житейская ложь и преступления. Но все еще медлит надломленная воля героя. Все еще цепляется он за отсрочки в отмщении.

Тут Глинка вспоминает, что давно пропущен им срок приема целительной микстуры.

– Яков! – кричит он, – Яков!

Ответа нет. Глинка выжидает некоторое время, потом опускается на подушку. Воображение опять работает с лихорадочной быстротой. Когда же дядька явился, Глинка поразил его монологом:

…Мириться лучше со знакомым злом,

Чем бегством к незнакомому стремиться.

Так всех нас в трусов превращает мысль…

– Опять вы за старое, Михаил Иванович! – укорил Яков. – А доктор сказывает, будто на поправку идете.

– А ну-ка, – перебивает больной, – отвечай немедля: чьи это слова?

– Известно, чьи, – уклончиво отвечает Яков. – Всю болезнь бредите.

– Не виляй, старая лиса, говори толкам!

– Ну, принцевы слова, – негодует Яков. – Да что вы в самом деле, Михаил Иванович! На старости лет и то покою от вас нет. Не хуже вас знаем. Чай, тоже наслушались…

– Ну, то-то! – довольный, подтверждает Глинка. – Дай-ка мне микстуры да перемени примочку, мой верный Полоний!

Дядька безнадежно машет рукой, потом исполняет приказание. Глинка лежит с новой повязкой на глазах.

А знакомый голос Гамлета настойчиво повторяет:

Мириться лучше со знакомым злом…

– Нет, и тысячу раз нет! – прерывает монолог героя сочинитель оперы и даже садится на постели.

Страшно даже минутное примирение со знакомым злом. Гамлетова речь может стать разрушительным ядом для людей безвременья. Рефлексия не излечит безвольных…

Идут дни, но музыкант не повторяет больше вопроса, «быть или не быть». Опере о принце Датском не суждено родиться. Все, что случилось в древнем замке Эльсинор или привиделось гению Шекспира, снова отступает вглубь веков.

А за стеной слышится знакомый голос, и Глинка приветствует Одоевского.

– Наконец-то навестили болящего, Владимир Федорович!

– Да я только вчера вернулся в город. Что за напасть на вас, Михаил Иванович?

Глинка показал на опущенные шторы, на повязку на глазах.

– Вот, терплю ковы Черномора, – сказал он, – и нет для меня Руслана, или медлит витязь явиться.

Одоевский ощупью нашел кресло у стола. Весь стол был уставлен лекарствами. Сам хозяин едва был видим во мраке. Ковы Черномора действовали со всей наглядностью. А Глинка вдруг приподнялся, сорвал с глаз повязку и с горячностью заговорил о пушкинской поэме:

– Есть там одна песня, которая с ума нейдет.

И он начал Русланов-монолог:

О поле, поле, кто тебя

Усеял мертвыми костями?

Чей борзый конь тебя топтал

В последний час кровавой битвы?..

– Михаил Иванович, – спросил, дождавшись окончания монолога, Одоевский, – сколько помнится, мысли ваши были заняты Гамлетом?

– Да, – откликнулся Глинка, – был я им болен, да выздоровел.

– Но Шекспир принадлежит всему человечеству и нам, русским, – возразил Одоевский. – Если вы чувствуете, что можете создать музыку Шекспировой силы, тогда заклинаю вас: не оставляйте этого замысла, ибо всегда и всюду будут говорить людям создания Шекспира.

– Точно, велик Шекспир, – согласился Глинка. – И я это вполне уразумел, когда перешел к подлиннику от французских на него карикатур. Однако нам, русским, надобно сейчас в художестве другое. Надобно художество, неотъемлемое от нашей жизни, живое о живых!

– Не совсем понимаю ход вашей мысли, – отвечал Одоевский. – Неужто может состязаться с Шекспиром сказочный витязь Руслан, разрушающий сказочные чары Черномора?

– А разве не оборачивается сказка былью? Когда мы еще в пансионе читали Русланову поэму, все мы чувствовали, как некий, отнюдь не сказочный Черномор простирает зловещую тень над Русью… Иносказание понимать надобно… Кто в то время оду «Вольность» читал, тот и Черномора мог по имени и отчеству назвать… А каков Руслан, сами поймете, когда вдумаетесь в размышления витязя на поле битвы. Впереди, может быть, ждет его смерть или еще более страшное – вечная темнота времен, сиречь забвение. Все это ясно видит Руслан, и скорбит его живая душа… Но не в рефлексию впадает витязь, а не колеблясь идет в бой, потому что может преодолеть самую смерть.

Глинка, встав с постели, вплотную подошел к гостю.

– Во всей поэзии нашей нет ничего более русского, чем эти размышления воина перед битвой. И снова сказка былью поворачивается. Ведь писан Русланов монолог в те годы, когда каждый помнил, как сражались русские люди на Бородинском поле…

– Эк вы куда повернули сказочную поэму… – в размышлении оказал Одоевский.

– Все мы так понимали. Нет у Пушкина зряшного вымысла. Всюду жизнь. А помните, Владимир Федорович, что критики писали? Лишняя, мол, в поэме сцена на поле битвы. Более того – не станет-де этак размышлять русский богатырь! Но где же ура-патриотам, сражающимся в журналах, понять воина, стоящего на бранном поле! По-моему, Русланов монолог – сокровище для музыканта. Из одного этого монолога могла бы родиться русская музыка. Но кто возьмется? Кому по руке богатырский меч?.. Вы Пушкина ныне встречали? – спросил после паузы Глинка.

– Увы, – отвечал Одоевский, – снова покинул нас поэт, променяв царственную Неву на тихую Сороть. Надо думать, засел в Михайловском и опять ведет беседы с господином Онегиным. Но вы, Михаил Иванович, говорили о Руслане, – напомнил Одоевский.

– Да… Именно о Руслане, а впрочем, и о многих других, – медленно повторил Глинка и, что-то вспомнив, стал перебирать на столе склянки с лекарствами.

…Но Руслан так и не являлся. Вместо него прибыл доктор Лерхе и, осмотрев пациента, разрушил ковы Черномора.

'Когда тяжелые шторы были подняты, ослепительное солнце ударило в глаза Глинке. Он зажмурился, отдаваясь ощущению света, потом подошел к столу и начал писать.

– Отнесешь записку к ротмистру Девьеру и к певчим заверни, понял?

Яков молчал, убитый новостью. Конечное разорение дома было теперь близко и, повидимому, неотвратимо.

А Глинка вышел на крыльцо и стал смотреть по сторонам. За канавой гордо высился Большой театр, позлащенный июльским солнцем. Но в храме муз и граций никто понятия не имел о дерзких замыслах, медленно зревших подле неприступной твердыни.

<p>Глава четвертая</p>

– Прошу полюбоваться! Запятая!.. – Генерал Горголи перечеркивает бумагу крест-накрест и пепелит взором помощника секретаря. – Обращаю ваше внимание, сударь, и требую… – Следует грозная пауза – и новый взрыв: – Требую и не допущу!.. – Далее генеральскую речь заменяют сплошные междометия.

Титулярный советник Глинка принимает перечеркнутую бумагу и молча покидает генеральский кабинет.

Конечно, затесавшуюся не к месту запятую писец мог бы аккуратно выскрести ножичком, но генерал Горголи неумолим.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10