Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия (№2) - Бегство

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Бегство - Чтение (стр. 19)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 


 — Бывает так, знаешь человека годами и думаешь, что хорошо его знаешь: хороший, порядочный, благодушный человек. А вот, в один прекрасный день, разговариваешь с ним — и вдруг, по оброненному замечанию, по брошенному взгляду, по легкому смешку, видишь, сколько в нем мелкого, злобного, низкого… Вот так было у меня и с Каровой. Да, если хотите, она по природе недурной человек. Но это до первого прорыва другого мира. Жизнь была с ней неласкова. Она за это теперь платит, сама того не зная, сама собой любуясь.

— Я все-таки пошлю к ней Никонова.

— Это связано для него с риском.

— Григорий Иванович совершенно бесстрашный человек. Он ходит по их учреждениям и всячески их в глаза ругает… Прямо сумасшедший!.. Если б вы знали, как он себя вел в эти дни, как он работал для князя, для Глаши, которую он, кстати сказать, всегда терпеть не мог! Я только теперь оценила по-настоящему Никонова.

— Боюсь, что его попытка будет безнадежна.

— Все-таки я надеюсь, что вы ошибаетесь, когда так ужасно говорите о князе… Но если!.. Боже мой, с ней что тогда будет?

— С кем? — рассеянно спросил Браун.

— С Глашей, разумеется, — ответила Муся с некоторым раздражением. Невнимание задевало ее и теперь.

— Да, ее очень жаль… Они будут и дальше жить на этой квартире?

— Все четверо, с Никоновым. Я им все оставляю, и квартиру, и деньги.

— Сколько? — спросил Браун простым тоном, точно не находил ничего неуместного в своем вопросе.

— Я не знаю, сколько, — ответила Муся. — Все, что у меня есть. Правда, у нас осталось не так много. Папа должен был нам переводить из Киева, но…

— Сколько же у вас есть денег? — повторил вопрос Браун. Муся, невольно подчиняясь его тону, назвала приблизительную цифру: она сама плохо знала, сколько еще оставалось в тайниках.

— Я им с радостью оставила бы и свои драгоценности, но они стоят недорого, а теперь в Петербурге вообще ничего не стоят, — сказала Муся. — У Глаши тоже что-то есть: жемчуг, серьги… У Сонечки и у Вити нет ничего, однако Сонечка уже немного зарабатывает в кинематографе, и ей обещают прибавку. А из Англии я смогу им присылать. Ведь оттуда верно удастся?.. Во всяком случае на первое время они трое обеспечены.

— Вы говорите, трое, — сказал, помолчав, Браун. — Виктор Николаевич дома?

— Витя? Нет, я его послала к доктору, в аптеку, еще куда-то. Он так убит тем, что я уезжаю, — вставила Муся, и опять лицо ее осветилось той из ее прежних улыбок, которую она себе бессознательно запретила. — Но что вы хотели сказать?

— Я хотел вам сказать, что Вите тоже необходимо уехать и притом возможно скорее… Должен вам сообщить, Марья Семеновна, он состоял в одной организации, которая теперь выслежена и разгромлена.

— Не может быть! — сказала, бледнея, Муся. — Не может быть!

— Да… Я не думаю, чтобы Чрезвычайная Комиссия знала об его участии в этой организации. Я даже уверен, что там о нем ничего не знают. Слежки за ним не было, иначе его давно схватили бы. Никто из арестованных до сих пор людей об его участии не имел понятия, так что непосредственной опасности нет. Но все-таки… Могли выяснить, что Горенский бывал у вас. Да вот, вы говорите, Глафира Генриховна открыто о нем хлопотала. Если Витю начнут допрашивать, он, по юности и неопытности, может наговорить лишнего. Тогда он погиб.

— Господи!..

— Я именно для этого к вам зашел. Повторяю, ему необходимо уехать возможно скорее и лучше всего за границу. На юг отсюда теперь пробраться гораздо труднее.

— Что вы говорите! Боже мой!

Браун, щурясь, смотрел на Мусю.

— Надо уехать за границу, — повторил он.

— Но как же это сделать?.. Бежать нелегально? Ведь это безумие! Я с ума сойду! — сказала Муся, совсем так, как говорила Тамара Матвеевна.

— Есть возможность уехать за границу легально, — ответил Браун. Он вынул из бокового кармана большой желтый запечатанный конверт. — Здесь немецкий паспорт. Главе организации удалось достать немецкие паспорта для нескольких лиц. С пропуском, со всем, что нужно. Приметы вставлены, по моим указаниям, точно. Этот паспорт может считаться вполне надежным документом. Ваш юноша вдобавок прилично говорит по-немецки. Он должен, разумеется, старательно изучить свой новый документ.

Муся смотрела на Брауна выпученными глазами. «Значит, и он принимал участие в организации! — подумала она, только теперь это сообразив. — Ну да, иначе откуда он мог бы знать? Наверное он-то и ввел князя и Витю… Какая низость! — чуть не сказала она вслух. — Мальчика повести на такое дело!..»

— Витя отсюда не уедет! Он не захочет оставить отца в крепости.

— Какая польза отцу Вити от его пребывания в Петербурге?

— Никакой, разумеется, но…

— Убедите его уехать. Вы, кажется, имеете влияние на молодого человека… Сказать правду, я думаю, что его отца уже кет в живых. Я знаю достоверно, что заключенных расстреливают ежедневно партиями, по алфавиту. Хорошо, если начали с буквы а, тогда до него далеко. Но могли начать и с последней буквы. Во всяком случае дойдут очень скоро.

Он сказал это просто и жестко. Муся молча с ужасом на него смотрела.

— Придумайте что-нибудь. Скажите, что из-за границы можно будет посылать продовольствие в крепость, что за границей можно будет найти связи. Я думаю, его обмануть нетрудно.

— Я постараюсь. Да, конечно, ему надо бежать… Но это так неожиданно…

— Если он останется здесь, то, вероятно, погибнет и притом без всякой пользы. С этим же паспортом он почти наверное проедет благополучно: на Финляндском вокзале контроля никакого, а в Белоострове пока не очень подозрительны… Кстати, ему необходимы финляндские деньги: русских не принимают даже на вокзале. В конверте, который я вам дал, кроме паспорта и пропуска от Смольного, есть три тысячи финских марок. Это то, что организация может ему дать. А дальше, мой совет ему: из Финляндии кружным путем ехать на юг России. Там он, как смелый юноша, может пригодиться.

— Ну, это мы посмотрим, — сердито сказала Муся. «Здесь чуть не довел мальчишку до расстрела и еще куда-то посылает его воевать!.. Никуда я Витю не пущу, лишь бы через границу проехал. Уж если так, то со мной и будет жить, пока Вивиан не вернется»… этот новый план не. был неприятен Мусе, он только появился слишком внезапно. У нее шевельнулась мысль, что, быть может, Вивиан будет не очень доволен. «Bce равно, там увидим…»



— Но если его не пропустят и арестуют на границе?

Браун развел руками.

— Все может быть, — сказал он. — Однако риск невелик. Во всяком случае оставаться в Петербурге гораздо опаснее… Вы едете завтра? Виктору Николаевичу я советовал бы тоже уехать не мешкая. Как вы едете: через Финляндию или морем?

— Мы едем в Финляндию. Вероятно, там пробудем некоторое время.

— Вот и отлично, значит там и встретитесь с Витей. Я думаю, вам удастся его убедить, — с улыбкой добавил Браун.

— Все это так ужасно! Так для меня неожиданно! Да… А вы? Вы что предполагаете делать?

— Я тоже, вероятно, уеду, — кратко ответил Браун, прекращая сухой интонацией дальнейшие вопросы. — Пожалуйста, передайте от меня Вите следующее: чтобы он, во-первых, ни в каком случае меня не искал, во-вторых, чтобы и не заглядывал туда, куда ходил до сих пор.

— Это куда?

— Туда, куда ходил до сих пор, — повторил так же Браун.

Муся испуганно на него смотрела. Ее раздражение исчезло, тон Брауна внушал ей непривычную робость. «Как он, однако, осунулся… Верно, он и сам сейчас подвергается большой опасности, — подумала она, — Боже мой, когда конец? Когда конец?..»

— Туда, куда ходил до сих пор, — покорно повторила она. — Я скажу, но…

Браун встал, не дослушав.

— Прощайте. И не сердитесь на меня. У всех есть родные и близкие, — сказал он, отвечая на ее невысказанный укор. — Желаю вам счастья.

Муся тоже встала, взглянула на него, затем опустила глаза. Она была очень взволнована.

— Постойте… Я хотела вас спросить… Сама не знаю, что… Вы не хотите ли повидать Глафиру Генриховну? Надо бы и с ней посоветоваться…

— Что ж ее беспокоить? Ведь она лежит? Передайте ей мой искренний привет и пожелания скорейшего выздоровления, — сказал Браун.

Эти сухие слова ее резнули. «Пожелания скорейшего выздоровления», точно письмо заканчивает! Какой он странный!..»

— С вами когда теперь увидимся, Александр Михайлович?.. Где?..

Он нахмурился и поцеловал ей руку. С минуту они молча смотрели друг на друга. «Он все понимает… Гораздо больше, чем мне казалось», — подумала Муся. У нее вдруг опять подступили к горлу рыданья.

— Ну, прощайте… Извините, что взволновал вас.

— До свиданья, Александр Михайлович, — сказала Муся. — Дай Бог… Дай Бог, чтобы…

Она заплакала.

II

Ильич лежит в Москве, тяжело раненный при исполнении революционного долга, лишь по чистой случайности не убитый преступной женщиной, изменившей рабочему классу. Здесь в Петербурге предательски убит товарищ Урицкий. Банкиры Антанты покрыли всю пролетарскую страну густой цепью военных заговоров. Перед советской властью стоит альтернатива: погибнуть или бороться изо всей силы, никого не щадя и не останавливаясь ни перед чем. Классовое сопротивление буржуазии может быть сломлено лишь классовым насилием пролетариата, которое не может не отлиться в форму террора. Не понимать этого, сравнивать пролетарский террор с террором буржуазным или царистским, могут только люди, не имеющие представления о марксистской идеологии и о диалектике истории. С железной руки надо снять бархатную перчатку. Лицемерные принципы гуманной демократии должны быть принесены в жертву принципам классовой революции. Вдобавок рабочие массы настойчиво требуют от партии решимости и воли. Если они их не увидят, они сами возьмутся за дело и затопят страну потоками крови врагов.

Эту схему обсуждать уже давно не приходилось, — она была одобрена партией. Однако Ксения Карловна иногда мысленно восстанавливала весь круг мыслей: схема и успокаивала ее, и ласкала в ней своей стройностью чувство красоты.

Карова мужественно-стыдливо говорила ближайшим партийным друзьям, что свою новую должность она приняла «не без тяжелой внутренней борьбы». И в самом деле, когда Ксении Карловне неожиданно предложили занять важный пост в Чрезвычайной Комиссии, она немного смутилась и попросила несколько часов на размышление. Размышлять ей в сущности было не о чем: за Карову, как почти за всех ее партийных товарищей, неизменно размышляла двадцатилетняя груда брошюр. Смутным, почти бессознательным воспоминанием о чем-то в этой груде была и самая просьба о нескольких часах на размышление. И когда вожди проникновенно говорили Каровой, что, предлагая ей боевой пост, особенно ответственный при создавшейся конъюнктуре, партия требует от нее жертвы, — это также было из брошюрной груды.

Прежде, работая в Коллегии по охране памятников искусства, Ксения Карловна руководилась другой схемой, тоже одобренной партией: пролетариат должен обогатить свою сокровищницу лучшим из того, что создало искусство буржуазного класса. Новая схема была менее привлекательна, но гораздо более драматична; Ксения Карловна очень любила драму. После нескольких часов размышлений, выйдя победительницей из внутренней борьбы, Карова заявила вождям, что видит в сделанном ей предложении доказательство высшего партийного доверия и не считает себя в праве отказаться. Об этом говорили в ответственных кругах, — Ксения Карловна знала, что говорят о ней с восхищением.

Между Каровой и ее единомышленниками непрерывно шел духовный ток, отчасти и составлявший грозную силу партии. То, что понимал Ленин, понимали все его ученики, от светочей теории до рядовых работников, — разве только ученики понимали это с небольшим опозданием, которое весьма способствовало культу учителя. На верхах партии, собственно, не очень интересовались вопросом, почему Карова согласилась пойти в Чрезвычайную Комиссию. Однако там немедленно выделился подновленный образ Каровой. Прежде всего этот образ выделился в ее собственном сознании и облекся в форму партийного некролога. В уме Ксении Карловны замелькали обрывки фраз, доставлявшие ей и моральное, и психологическое, и в особенности эстетическое удовлетворение: «…Но под этой суровой личиной скрывалось нежное любящее сердце»… «В этом хрупком теле шил мощный дух борца за лучшее будущее»… «Внешняя суровость в отношении врагов пролетариата была лишь самоотверженно принятой маской, прикрывавшей у Каровой доброту, застенчивость, тончайшую духовную стыдливость…» Разумеется, никто из партийных товарищей не сочинял некролога Ксении Карловне; но соединявший их всех умственный ток был столь силен, что, если б любому из них действительно пришлось писать ее некролог, то он у всех непременно вылился бы именно в эти выражения.



Ксения Карловна не выполняла в Чрезвычайной Комиссии обязанностей следователя и почти не встречалась ни с теми людьми, которых казнили, ни с их близкими, — только изредка, мельком, их видала. В первое время она о прошедших мимо нее людях вспоминала с тяжелым чувством. Однако логические доводы и некрологические фразы ее немедленно успокаивали. Помогала также шведская гимнастика. Стальной стиль партии не очень позволял коммунистам делиться внутренними переживаниями друг с другом. Но испытанные работники, стоявшие выше подозрений в сентиментальности, иногда внутренними переживаниями делились, — на вечеринках или в другой благоприятной обстановке. Карова тогда со вздохом говорила, что работать «тяжело, ох как тяжело!» Одному из товарищей, написавшему брошюру о материалистической этике пролетариата, Ксения Карловна даже как-то со стыдливой искренностью призналась, что ее мучат кошмары: «мальчики кровавые в глазах». Стыдливая искренность и повышенная требовательность к себе составляли признанную особенность Каровой, — собеседник, тотчас оценивший красоту ее слов, с чувством пожал ей руку и напомнил о любви к дальнему и о железных человеколюбцах французского террора. Ксения Карловна, впрочем, не совсем лгала, — некоторую тяжесть она и в самом деле испытывала, но и кошмары, и кровавые мальчики к ней перешли из той же двадцатилетней груды, в которую материал поступал из самых разных источников. В действительности Карова была от природы совершенно лишена дара воображения и решительно ничего представить себе не могла.

Работа ее имела преимущественно письменный характер; Ксения Карловна читала, обсуждала и подписывала бумаги с ровными большими полями, с аккуратно отбитыми, пристойными, привычными фразами. Пишущие машины очень облегчали работу. Слова: «слушали», «постановили», «к высшей мере наказания», отбивались ровно и четко, что в разрядку, что в особую строку, всегда на надлежащем месте, на равном расстоянии, по одному вертикальному уровню. В первый раз подписаться под такой бумагой было нелегко, потом стало привычнее и проще. А теперь трудно было уследить даже за тем, чтобы по каждому делу была составлена бумага, чтобы не перепутали фамилий и имен. За этим Карова следила очень строго.

Лишь в самые редкие минуты она точно просыпалась от сна: это и в самом деле обычно бывало ночью. В ту пору внезапно откуда-то выскользнуло и разнеслось по России слово «чекист»; официально полагалось говорить: «разведчик», — это название было хорошее, военное, что всегда очень ценилось в партии. В новом же слове был чрезвычайно неприятный оттенок: нечто порочное и хихикающее. Впервые при Ксении Карловне произнес, с кривой усмешечкой, это слово один из ее сотрудников; оно сразу ей не понравилось. Ночью Карова внезапно проснулась, со словом «чекистка» в мозгу, и без всякой причины, ровно ничего себе не представляя, затряслась, как в лихорадке. Ксения Карловна скоро собой овладела: и глупые слова, и клеветнические выпады контрреволюционеров не могли иметь никакого значения. Однако то же самое с ней произошло еще раза два. Потом прошло и это. Она переменила обстановку и переселилась из «Паласа» на Гороховую, — на переезды уходило драгоценное время. О Каровой в партийных кругах говорили: «работает, как угорелая, восемнадцать часов в сутки»; то же самое говорили о многих других видных работниках, — почему-то всегда указывали именно «восемнадцать часов». Это было сильным преувеличением, но действительно Ксения Карловна почти все вечера проводила на Гороховой за работой.

В ее отделе тишина нарушалась сравнительно редко. Работа имела большей частью спокойный будничный характер. Никаких садистов, кокаинистов, сумасшедших Карова в Чрезвычайной Комиссии не встречала. Водку пили очень многие, достать ее там было легко; но и водку пили не до полного опьянения (этого главное начальство не потерпело бы). В общем дух был напряженной деловитости, стальной или железной, как везде в партии, — только с более выраженной беспокойной усмешечкой, с легким подмигиваньем друг другу, приблизительно означавшим: в случае чего всем все равно болтаться на веревочке. Ксении Карловне очень не нравилось, что среди сослуживцев и подчиненных были наглые люди, были взяточники, были бывшие охранники. В одном из своих докладов она прямо писала: «наряду с испытанными и драгоценными элементами в органы В.Ч.К., к сожалению, по отсутствию кадров, проникли элементы патологические, делающие возможными нежелательные и компрометирующие партию эксцессы». Но на верхах, как оказалось, это знали, — сам Ильич со смешком признавал, что тут ничего не поделаешь: нужны, нужны и такие, потом и до них доберемся.

Так и в эту сентябрьскую ночь, читая бумагу за подписью комиссара Железнова о новых лицах, к которым должна быть применена высшая мера наказания, Карова невольно подумала, что Железнов человек ненадежный, что он в партии всего лишь с прошлого года. В эти дни, после раскрытия английской организации в Москве, после налета на посольство, настроение на Гороховой было особенное, одновременно торжествующее и растерянное; и стальной характер работы, и усмешечка с подмигиванием обозначились еще сильнее.

Приехавший из Москвы комиссар тревожно-весело рассказывал, как попался на удочку английский полномочный представитель. Ксения Карловна, прислушиваясь к рассказу, бегло читала доклад Железнова. Фамилия Яценко в бумаге что-то ей напоминала, но задуматься было некогда, и рассказ ее развлекал.

— У артисточки все и нашли… Вот тебе и Художественный Театр!..

— Так разве она жила на Хлебном?

— Да нет же, в Хлебном это Локерт жил, или как его там? А Константин в Шереметьевском.

— Где это Хлебный? Кажется, на Поварской? Хорошие места…

— Это что англичане! Далеко англичане! А вот не нравится мне, товарищи, что и германский представитель присоединился к протесту дипломатического корпуса против террора.

— Ну и пусть присоединяется. Не очень мы испугались!

— Собака лает, ветер носит…

— Так-то оно так, и в нашей конечной победе не может быть сомнений, однако товарищ Ленин прямо говорит, что империалисты всех стран могут расчудесно между собой сговориться…

— Понятное дело, как до кармана дойдет… На это тоже не надо закрывать глаза, товарищи.

«В самом деле, — подумала Ксения Карловна. — Нет, теперь не время миндальничать, когда Ильич лежит с пулей в груди, а агенты мировой буржуазии сговариваются на наш счет…» — Она бегло дочитала бумагу до конца, сверила номера с главной книгой, вздохнула и сбоку на полях сделала пометку «К. Кар.», с особым штрихом, который от «р» снизу вверх, справа налево, красиво огибал букву К.

III

Револьвер, приобретенный Витей в самом начале революции, мирно пролежал полтора года в спальной Натальи Михайловны. После первых мартовских дней родители отняли его у Вити, ссылаясь на то, что народ уже одержал полную победу. Витя возражал: быть может, еще придется отстаивать завоевания революции с оружием в руках. Но возражал он сбивчиво, без достаточного напора; револьвер был отобран и помещен в большой шкаф Натальи Михайловны, как в наиболее укрепленное место квартиры. Железного шкафа у Николая Петровича не было. Не было никогда в доме и оружия. Николай Петрович, правда, говорил, что в молодости охотился и что хорошо было бы как-нибудь привезти в Петербург прекрасную двустволку бельгийской работы, в свое время им оставленную на хуторе у приятеля. Однако Наталья Михайловна, не любившая огнестрельного оружия, относилась к рассказам мужа и к двустволке неодобрительно-скептически: «Знаем мы вас, охотников! Ладно, поохотился и будет, обойдемся без твоей двустволки»…

Со времени ареста Николая Петровича Витя ни разу не заглядывал на квартиру родителей. В пору своей работы в лаборатории он подумывал о револьвере. Но Браун решительно запретил ему носить оружие.

— Если так вас арестуют, можно будет выпутаться из беды. А найдут оружие — тогда конец.

Довод был сильный, Витя все же согласился с ним неохотно. Он знал вдобавок, что сам Александр Михайлович никогда не расстается с браунингом. Теперь, уезжая, Витя твердо решил захватить с собой револьвер, который при переходе границы очень мог пригодиться. Поэзию оружия Витя по своей юности чувствовал с особенной силой.

В квартире Николая Петровича давно распоряжалась Маруся, все ключи находились у нее. Говорить ей о револьвере было неудобно; Витя решил прибегнуть к хитрости. Дня через два после отъезда Клервилля и Муси он позвонил по телефону Марусе; сказал, что постельного белья у него осталось немного, надо бы взять еще из шкапа. Маруся очень это одобрила.

— Хотите, я вам в субботу принесу? И простыни, и наволочки… Все цело, как при маме покойнице. Нитки ни одной не пропало.

— Нет, спасибо, я сам зайду… Да вот сегодня в пять часов.

К удивлению Муси, Витя легко согласился уехать за границу и почти без спора принял ее доводы, когда узнал, что на его отъезде настаивает Александр Михайлович и что сам он тоже уезжает.

— Со мной и от отца готов уехать, — потом, как бы раздраженно, говорила Муся Сонечке. — И, разумеется, он на седьмом небе оттого, что мы все узнали об его славной революционной деятельности!

Муся произнесла эти слова с насмешкой, но в душе она гордилась смелостью Вити. Сонечка тоже была поражена.

— Нашел, чем хвастать, мальчишка: экого дурака в сущности свалял!.. Все они его за нос водили.

— А тебе, неприятно, что он тоже едет за границу? — робко спросила Сонечка, вытирая слезы (она плакала теперь постоянно). — Тебе неприятно из-за Вивиана?

— Какие глупости! Я, напротив, страшно рада, что хоть он вырвется отсюда. Лишь бы благополучно проскочил. Но за вас двоих мне теперь так больно!.. Так больно, Сонечка!..

— Что с нами может случиться, Мусенька?.. Притом ведь доктор сказал, что Глаша скоро встанет.

— Да, сказал, иначе я не уехала бы. Но все-таки… Ты помнишь мои инструкции?.. Повтори.

Сонечка плакала все сильнее, смеялась, опять плакала и повторяла инструкции, которые оставляла Муся в предвиденьи разных случайностей.



Маруся торжественно вела Витю по комнатам. Она, видимо, очень гордилась тем, что ничего из вещей не продала. Квартира была та, да не та. В кабинете на ящиках стола виднелись сургучные печати. Везде, уже с передней, пахло бельем и утюгами. Этот запах бедности неприятно поразил Витю, хоть ему было и не до того.

— Скучно вам теперь? — сочувственно улыбаясь, спрашивала Маруся.

— Скучно…

— Ну, ничего.

— Ну, ничего, Бог даст, опять свидетесь… Вот когда кончится война.

«Не когда кончится война, а через неделю», — подумал Витя. День его отъезда и даже час встречи в Гельсингфорсе были заранее назначены и окончательно закреплены шепотом при отходе поезда, на Финляндском вокзале (Мусю и Клервилля провожали все, даже Маруся).

— Бог даст, когда-нибудь, — беззаботно ответил Витя.

Маруся подала ему связку ключей и несколько исписанных листков бумаги.

— По записке все и проверьте: это белье, это посуда… Вот чашку одну я разбила, из тех белых…

— Да бросьте, Маруся, как вам не стыдно!.. Стану я проверять, точно я вас не знаю.

— Уж знаете или не знаете, а вы проверьте, — говорила грубовато-фамильярным тоном Маруся, очень польщенная его словами. — А потом чаю выпьете, я самовар поставила.

— Спасибо, чаю выпью с удовольствием.

— Сахар есть, сейчас принесу. Мне у нотариуса восемь кусков должны, еще вчера хотели отдать… От маминого шкафа этот ключ.

— Да, я знаю…



Витя родился и прожил всю жизнь в этой квартире. Николай Петрович снял ее тотчас после свадьбы и не хотел съезжать, хотя увеличились и семья, и жалованье. Наталья Михайловна не раз заговаривала о том, что квартира тесновата, всего пять комнат, что улица плохая, и парадный ход бедный; но и она не очень настаивала на перемене, так как была суеверна: здесь они жили очень счастливо, а еще Бог ведает, как было бы в другом доме? Рассказы о квартире, о первых днях на ней, о покупке мебели, об его рождении Витя помнил с ранних детских лет. У родителей лица принимали особенное нежное выражение, когда они об этом вспоминали. «Может, папа и мама здесь бы и весь век прожили, если б не революция…» Мысль о том, что можно прожить весь век на одной квартире, прежде привела бы в ужас Витю. Теперь она его умиляла.

Он вошел в спальную и открыл шкап, с которым у него связывались воспоминания раннего детства. Из шкапа повеяло знакомым запахом старого дерева и душистого мыла. Витя вздохнул. Длинный ящик с мягкой ситцевой крышкой стоял на своем месте так же, как и коробочка с дорогими запонками Николая Петровича, надевавшимися только в исключительных случаях. «Тут бедная мама хранила свои сбережения, тут же и бонбоньерка была, что тогда к именинам принес Владимир Иванович… Вот она внизу, бонбоньерка… Я бегал к маме за конфетами пока не вышли все…» Револьвер лежал на самом верху шкапа, прикрытый для верности мохнатыми полотенцами. Николай Петрович в свое время по требованию жены его разрядил; патроны, которых Наталья Михайловна боялась меньше, были положены в пустую баночку от кольдкрема. Витя осторожно попробовал, уже не забыл ли, как заряжают. Относительно предохранителя он не был уверен: не то надо поднять стерженек, не то опустить. Зарядив револьвер, он повертел приятно потрескивавший барабан, полюбовался появлявшимися на стальном фоне желтыми ободками патронов, затем сунул револьвер в карман и подумал, что если сейчас на улице обыщут, то крышка.

Отводя подозрение Маруси, он взял из шкапа несколько полотенец, платков, наволочек и неумело завязал их в простыню… «Разве и запонки тоже взять? Еще обыск будет… Нет, не надо. Лучше только их положить сюда». Он приподнял мягкую крышку коробки и, вместо перчаток, увидел большую, перевязанную ленточками, пачку писем, писанных столь знакомой ему рукою. Первым движением Витя смущенно закрыл коробку. «Однако уж это никак здесь нельзя оставлять. Запечатаю и передам папе, если увидимся… Когда увидимся», — вздрогнув, поправил себя он и бережно спрятал в боковой карман письма, затем запер шкап и вышел в свою комнату.

Здесь было всего больше перемен. По-видимому, в этой комнате устроилась теперь Маруся. На письменном столе стояли утюги. Постель была покрыта не прежним синим стеганым одеялом, а другим. В углу висели платья. Только полки с книгами были такие же, как прежде. Витя подошел к ним. По этим полкам легко было проследить его биографию. На самый низ были давно положены истрепанные книги, скрываемые от глаз товарищей: уютные томики «Bibliotheque rose»[74], английские школьные повести, Буссенар, «Грозная Туча», «Князь Иллико», «Сын Гетмана». Большую часть полок занимали «полные собрания сочинений», — Наталья Михайловна всегда ворчала, что не нужно тратить столько денег на переплеты и что отлично можно переплетать в одну книгу не два, а три тома. На показной полке стояли «История философии» Виндельбанда, предел премудрости русских гимназистов, Иванов-Разумник и Анатоль Франс, Дрэпер и Сологуб, разные альманахи и «Вестник Знания». Над полками, к стене булавками была приколота фотография молодцеватого матроса, друга Маруси, — это было Вите неприятно. «Да, надо взять книжку на дорогу», — подумал он. Книги верхней полки его не соблазнили; русских классиков он знал наизусть. Витя нагнулся и взял наудачу книгу снизу. На красном потертом и выцветшем с верхнего края переплете, на фоне московских церквей, был изображен опиравшийся на бердыш мрачный бородатый стрелец. Витя с улыбкой перелистал книгу. Боярин Кирилло Полуэхтович пришел за царской невестой, которая волновалась и не хотела следовать за боярином: «Ой, невмоготу… Тягота на мне больно великая… Плечи давит… Ноги вяжет… К земле так и клонит, ровно веригами гнетет, матушка родимая…» Но матушка ничего не желала знать: «Али ты спятила, государыня-царица, моя доченька… И молчи, нишкни… Што за речи пустяшные… Значитца, так надоть… Ну, на меня обоприся, не молода, а выдержу… И не досадуй ты, не зли ты меня, слышь, Наталья… Царицушка, моя дочушка, шагай, шагай, порожек тута…» Люди усадили Наталью в каптанку царскую, которая здесь же была изображена на глянцевитом вкладном листе. На передней лошади, раздирая ей рот удилами чуть не до ушей, сидел воинственный стрелец, которому в свое время Витя удлинил красными чернилами бороду. Витя засмеялся и вздохнул. Теперь и ему надо было уезжать, правда не в каптанке и не верхом на резвом коне.

— Что же вы? Чай подан в кабинете, — сказала, появившись на пороге, Маруся. — Я теперь у вас устроилась, а то у меня очень темно. Постельное белье свое взяла… Идите же чай пить.

Она чувствовала себя хозяйкой квартиры, а его как бы гостем, которого надо угощать и занимать. Витя перешел в кабинет. Увидев завязанный им сверток с бельем, Маруся захохотала.

— Вот так завернул! — сказала она. — Все сейчас же вывалится… Дайте, я сделаю, где уж вам!.. А вы чай пейте, пока горячий.

— Спасибо.

— Что ж так мало белья взяли? Дайте ключ, я еще прибавлю.

— Нет, не надо, я скоро опять зайду… В другой раз.

«Проверять хочет почаще… В маменьку пошел», — подумала Маруся. Она, впрочем, нисколько не обиделась: Маруся относилась к Вите с материнским чувством.

— В другой раз само собой… Все будет цело, будьте спокойны, — многозначительно заметила она, показывая, что разгадала его тайное намеренье. — И ключ можете у себя оставить…

— Да нет же!.. Вы, Маруся, не стесняйтесь: если вам нужно, продавайте. Ведь я понимаю, что и вам теперь трудно жить… Папа, я уверен, ничего не скажет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23