» Бедная мама! Как мучила ее Кристина бессмысленными шалостями, непреодолимым стремлением к шуму и крику! В ее памяти мать навсегда осталась пригвожденной к окну, возле которого она раскрашивала веера: Кристина так и видит свою мать — маленькую, хрупкую, с прекрасными кроткими глазами. Если кто-нибудь хотел доставить удовольствие ее матери, то говорил: «У дочери ваши глаза». Тогда мать улыбалась, радуясь, что, по крайней мере, хотя бы одна ее черта перешла к дочери. После смерти мужа она так надрывалась над работой, что начала слепнуть. Чем жить? Вдовья пенсия, шестьсот франков, едва покрывала расходы на ребенка. В течение пяти лет Кристина видела, как у нее на глазах мать сохнет и бледнеет, тает с каждым днем, постепенно обращаясь в тень; теперь Кристину всегда мучает совесть, что она не была достаточно чутка и внимательна, вечно ленилась и откладывала с недели на неделю благое намерение помогать матери в ее работе; но ни руки, ни ноги не слушались ее, она буквально заболевала, если принуждала себя сидеть спокойно. И вот настал день, когда ее мать слегла в постель и умерла; голос ее угас, а в глазах стояли крупные слезы. Вот так Кристина всегда и видит ее, уже мертвую, с устремленными на нее широко открытыми глазами, полными слез.
Не все воспоминания о Клермоне были траурными, иногда Клод своими вопросами наводил Кристину и на веселые рассказы. Она смеялась во весь рот, показывая свои прекрасные, зубы, когда описывала провинциальную жизнь на улице Леклаш; ведь родилась-то она в Страсбурге, отец ее был гасконцем, а мать парижанкой, и вот их забросило в глухую, отвратительную Овернь. Улица Леклаш спускается к ботаническому саду, узкая и сырая, унылая, как погреб; ни одного магазина, никаких прохожих, хмурые дома с вечно закрытыми ставнями. Но в их квартире окна во двор выходили на южную сторону, и туда беспрепятственно; врывалось солнце. Перед столовой был широкий балкон, нечто вроде деревянной галереи, увитой гигантской глицинией, которая сплошь покрыла ее своей густой зеленью. Там-то и выросла Кристина, вначале играя врале кресла увечного отца, потом заточенная в комнате с матерью» которой любая прогулка была в тягость. Кристина совершенно, не знала ни города, ни его окрестностей, и они с Клодом покатывались со смеху, когда на большинство его вопросов она неизменно отвечала: я не знаю. Горы? Да, с одной стороны, там виднелись горы, они возвышались над домами, но другие улицы выходили на плоские поля, тянувшиеся до горизонта; туда они никогда не ходили, — слишком далеко. Она помнила только купол собора Пюи-де-Дом, совершенно круглый, похожий на сноп. Она могла бы пройти к собору с закрытыми глазами: вокруг площади Де-Жод и по улице Де-Тра; о других улицах ее было бесполезно расспрашивать, все смешалось в ее представлении — пологие переулки и бульвары, город черной лавы, построенный на склоне горы, бурные потоки, стекавшие во время грозовых ливней, под ужасающими ударами грома. Что за чудовищные там грозы, — вспоминая их, она до сих пор; содрогается! Из окна своей комнаты она видела вечно пламенеющий громоотвод на крыше музея. В столовой, которая служила им одновременно и гостиной, были глубокие оконные ниши, похожие на амбразуры; одна такая амбразура была отведена Кристине, там помещался ее рабочий столик и все ее безделушки. Именно там мать научила ее грамоте, и там же она дремала, слушая учителей, — занятия всегда нагоняли на нее сон. Она издевалась над своей невежественностью: нечего сказать — образованная девица, не сумела выучить даже имена французских королей с датами их царствования! Хороша музыкантша, — так и застряла на «Маленьких лодках»! Искусная акварелистка, — даже дерева не может написать, потому что листья чересчур трудно изобразить! Затем ее воспоминания перескакивали к полутора годам, проведенным в монастыре, куда она попала после смерти матери; монастырь находился за городом, там были прекрасные сады. Следовали неистощимые истории о добрых монахинях, об их ревности, вздорности, — наивность ее рассказов приводила Клода в изумление.
Она должна была стать монахиней, хотя посещение церкви вызывало у нее удушье. Все в жизни казалось ей конченым, когда настоятельница, очень ее любившая, сама дала ей возможность уехать из монастыря, предложив место чтицы у госпожи Вансад. До сих пор Кристина изумлялась, как могла мать-настоятельница так ясно читать в ее душе? Ведь, очутившись в Париже, она стала совершенно равнодушна к религии.
Когда клермонские воспоминания были исчерпаны, Клод расспрашивал, как ей живется у госпожи Вансад; и всякий раз она рассказывала ему новые подробности. Маленький особняк в Пасси был наглухо закрыт и безмолвен. Жизнь протекала там размеренно, под тихий бой старых часов. Старые слуги, уже сорок лет служившие семье Вансад, кухарка и лакей, подобно призракам, бесшумно двигались в мягких туфлях по пустынным комнатам. Изредка появлялся гость, какой-нибудь восьмидесятилетний генерал, до того высохший, что шаги его, приглушенные коврами, невозможно было расслышать. Это был дом теней, солнце едва проникало туда сквозь щели закрытых жалюзи. С тех пор как госпожа Вансад не в состоянии ходить, да к тому же еще и ослепла, она не покидает своей комнаты, и единственное ее развлечение — целыми днями слушать чтение благочестивых книг. До чего же тяжело для девушки это бесконечное чтение! Если бы только Кристина овладела какой-нибудь профессией! С каким удовольствием кроила бы она платья, мастерила шляпки, гофрировала лепестки цветов! Подумать только, ведь она ни на что не способна, ее всему учили, и ничего-то из нее не получилось, всего лишь девушка для поручений, — полуприслуга! Она томилась в замкнутом, оцепенелом жилище, пахнувшем тлением; у нее начали повторяться обмороки, которым она была подвержена в детстве, когда, желая доставить удовольствие матери, принуждала себя к работе. Молодая кровь бурлила в ней, она испытывала неодолимое желание кричать и прыгать, как бы пьянея от жажды жизни. Однако госпожа Вансад была очень добра к ней и, догадываясь о ее состоянии, отпускала ее, советуя погулять вдосталь на свежем воздухе; такая доброта преисполняла Кристину угрызениями совести: ведь, возвратившись от Клода, она принуждена была лгать, рассказывать о вымышленной прогулке в Булонском лесу или о богослужении, хотя она давно уже не переступала церковного порога. Госпожа Вансад как будто с каждым днем все больше привязывалась к ней; беспрестанно дарила ей то шелковое платье, то белье, то старинные часики. Кристина тоже полюбила свою хозяйку и была растрогана до слез, когда та однажды назвала ее дочкой; тут Кристина поклялась никогда с ней не расставаться, сердце ее переполнилось жалостью к этой старой увечной женщине.
— Она отблагодарит вас за все, — сказал Клод как-то утром, — она сделает вас своей наследницей.
Эта мысль не приходила в голову Кристине.
— Вы думаете?.. Говорят, у нее три миллиона… Нет, нет, я об этом никогда не думала… Я вовсе не хочу! Что я буду делать с деньгами?
Клод, отвернувшись, резко добавил:
— Черт возьми, вы станете тогда богачкой!.. Ну, а сначала она выдаст вас замуж.
Но она перебила его, заливаясь смехом:
— За одного из своих старых друзей, за какого-нибудь седобородого генерала… Не говорите вздора!
Они оба держались, как старые товарищи. Он был почти так же наивен, как она. До сих пор у него были только случайные связи с женщинами; поглощенный романтической страстью к искусству, он жил вне действительности. Обоим им, ей так же, как и ему, казались вполне естественными их тайные дружеские встречи, без намека на ухаживание, без всякой фамильярности, кроме рукопожатия при приходе и уходе. Он уже не задавался вопросом о том, что может она, наивная благовоспитанная девица, знать о жизни и о мужчине. Она чувствовала его робость и с глубоким волнением еще неосознанной страсти бросала на него порою пристальные взгляды из-под трепещущих ресниц. Но буйный пламень еще не возгорелся, ничто не портило им удовольствия находиться вдвоем. Они говорили обо всем весело, непринужденно, иногда спорили, но споры их всегда носили дружеский характер и не раздражали ни того, ни другого. Однако их дружба становилась все горячее, и они уже жить не могли друг без друга.
Как только Кристина входила, Клод запирал дверь на ключ. Она сама этого хотела: таким образом никто не сможет помешать им. После нескольких посещений она как бы завладела мастерской, чувствуя себя там, как дома. Она не могла примириться с этой запущенной, грязной комнатой, ее мучило желание навести порядок, но приступить к уборке было не так-то легко; художник запрещал консьержке даже пол подметать из опасения, что пыль прилипнет к свежей краске на его полотнах. Когда Кристина впервые попробовала немножко прибрать в мастерской, он смотрел на нее беспокойным и умоляющим взглядом. Зачем перемещать вещи? Разве не удобнее иметь их всегда под рукой? Но она проявляла веселое упорство, не оставляя своих попыток, и была так счастлива, играя в хозяйку, что он предоставил ей свободу действий. Теперь, едва войдя, она тотчас же снимала перчатки, подкалывала, чтобы не запачкать, юбку и принималась все передвигать; в три приема она навела полный порядок. Около печки уже не валялись кучи золы; ширма стояла на месте, закрывая кровать и туалетный стол; диван был вычищен, шкаф натерт до блеска, сосновый стол освобожден от посуды, пятна краски отскоблены; хромоногие стулья симметрично расставлены, ломаные мольберты прислонены к стенам; даже: громадные часы с кукушкой, расписанные яркими карминными цветами, казалось, веселее стали отбивать ход времени. Мастерская стала совершенно неузнаваемой. Потрясенный Клод наблюдал, — как она суетилась, напевая. Почему же она рассказывала ему о себе, как о лентяйке, у которой начиналась нестерпимая мигрень от любой работы? В ответ она смеялась: только от умственной работы, а физический труд, наоборот, приносит ей пользу, выпрямляет ее, как молодое деревцо. Она признавалась, как в пороке, в пристрастии к простым хозяйственным работам; эта склонность приводила в отчаяние ее покойную мать, которая стремилась, воспитывая дочь, привить ей любовь к изящным искусствам, создать из нее белоручку, неспособную к черной работе. В детстве Кристину всегда бранили, заставая за подметанием пола, вытиранием пыли или за игрой в кухарку. Вот и у госпожи Вансад она бы не так скучала, если бы могла вволю повоевать с пылью. Но что подумали бы тогда о ней! Сразу она перестала бы быть благородной девицей. Вот она и отыгрывалась у Клода, еле переводя дух от работы; при этом глаза ее сияли, как у человека, отведавшего от запретного плода.
Впервые Клод почувствовал женскую заботу. Чтобы заставить ее посидеть спокойно и поболтать с ней, он иногда просил пришить ему оторвавшийся рукав или зашить полу у куртки. Сама она предложила пересмотреть его белье. Но шитье не доставляло ей такого удовольствия, как уборка. К тому же она неумело с ним справлялась — по тому, как она держала иголку, сразу было видно, что в ней с детства воспитывали презрение к шитью. Кроме того, при шитье надо было сидеть неподвижно, внимательно следить за стежками, что приводило ее в отчаяние. Мастерская сверкала чистотой, как заправская гостиная, а Клод по-прежнему ходил в лохмотьях; обоих это смешило, они без конца потешались друг над другом.
Что за счастливыми были четыре холодных, дождливых зимних месяца! Накаленная докрасна печка гудела в мастерской, как органная труба. Зима, казалось, помогала их уединению. Глядя в окно, о которое бились крылом озябшие воробьи, любуясь на покрытые снегом крыши соседних домов, они улыбались от блаженного сознания, что им здесь тепло, что они затеряны вдвоем среди большого молчаливого города.
Но не всегда они оставались взаперти, в конце концов она ему разрешила ее провожать. Долгое время она упрямо уходила одна, стыдясь, что ее увидят на улице под руку с мужчиной. Но однажды в проливной дождь она согласилась, чтобы он проводил ее, держа над ней зонтик; не успели они перейти мост Луи-Филиппа, как ливень кончился и она попросила его идти обратно. Они остановились у парапета всего на минутку, посмотреть на Майль, впервые испытывая радость от совместной прогулки. Под ними, у причалов пристани, вытянулись в четыре ряда громадные баржи, наполненные яблоками, так тесно прижатые одна к другой, что положенные между ними сходни, по которым сновали женщины и дети, казались тропинками; Кристину и Клода забавляло нагромождение фруктов, огромные кучи яблок на берегу, забавляли круглые, как бы летающие в воздухе корзины; от яблок, смешиваясь с сырым дыханием реки, исходил сильный запах, почти вонь, похожий на запах закисающего сидра. На следующей неделе стояли солнечные дни, и Кристина согласилась на прогулку по пустынным набережным острова св. Людовика. Они поднялись по Бурбонской набережной, потом по Анжуйской набережной, останавливаясь на каждом шагу, восхищаясь кипучей жизнью Сены; ведра землечерпательной машины скребли землю, плавучая прачечная сотрясалась от гула споривших голосов, грузоподъемный кран разгружал суда. Кристина не могла прийти в себя от изумления: неужели эта набережная Дез-Орм, столь полная жизни, набережная Генриха Четвертого, с огромным пляжем, где кувыркались на песке целые толпы ребятишек и собак, весь этот необъятный горизонт густонаселенного, шумного города — наужели это то зловещее, кровавое видение, которое предстало ее потрясенному воображению в ночь приезда в Париж? Потом они повернули обратно, замедляя шаги, чтобы вволю насладиться безлюдьем и безмолвием старинных особняков. Они смотрели на воду, буйно кипевшую среди столбов эстакады. Они возвращались по набережной Де-Бетюн и Орлеанской набережной вдоль широкого в этом месте русла реки. Глядя на быстрое течение, они прижимались друг к другу, любуясь видневшимися вдалеке Пор-о-Вен и Ботаническим садом. В бледном небе синели купола зданий. Когда они пришли на мост св. Людовика, он показал ей собор Парижской богоматери, который она не узнала. Отсюда огромный собор был виден с фасада. Опираясь на поддерживающие его контрфорсы, он походил на притаившегося, присевшего на согнутых лапах зверя: над длинным хребтом чудовища возвышались две башни, точно две головы. Но подлинной находкой в этот день оказалась восточная часть острова, где громоздились стоявшие на якоре суда, раскачиваемые течением; они как бы вечно стремились к Парижу, никогда его не достигая. Кристина и Клод спустились по крутой лестнице к воде и очутились под сенью больших деревьев на уединенном берегу. Это был укромный уголок, восхитительный приют посреди шумной парижской толпы, сновавшей на набережных и на мостах. Здесь, на самом берегу реки, никем не замечаемые, они чувствовали себя в уединении. С тех пор этот берег стал для них постоянным убежищем, страной солнца и света, там они спасались от духоты мастерской, где гудела раскаленная печка, вызывая у них удушье и лихорадочную дрожь, которой оба они боялись.
Но Кристина все еще противилась, чтобы он провожал ее дальше Майля. На набережной Дез-Орм она всегда отправляла его обратно: ей казалось, что Париж с его толпой и всеми возможными встречами начинался именно с тех набережных, которые ей предстояло пройти дальше. Но Пасси было так далеко и идти одной было так скучно, что мало-помалу она сдалась, разрешив ему провожать себя сперва до ратуши, потом до Нового Моста, потом до Тюильри. Забыв об осторожности, теперь они уже ходили под руку, как новобрачные; эта привычная прогулка медленным шагом по набережным вдоль реки бесконечно нравилась им обоим, доставляя такое наслаждение, выше которого они никогда еще не испытывали в жизни. Они всецело растворялись один в другом, хотя физического сближения еще не наступило. От реки как бы веяло дыхание большого города, окутывая влюбленных той нежностью, которой на протяжении веков пропитались старые камни Парижа. В декабрьские холода Кристина начала приходить в мастерскую, художника после полудня; в четыре часа, когда солнце начинало садиться, Клод вел ее под руку по набережным. Как только они переходили мост Луи-Филиппа, в ясные дни перед ними разворачивалась бесконечная панорама набережных. Косые лучи солнца золотили от края до края дома правого берега, а острова и здания левого берега вырисовывались черной линией на торжественно пламеневшем закатном небе. Между двумя берегами — ярко озаренным солнцем и темным — осыпанная золотыми блестками Сена катила свои сверкающие воды, перерезанные тонкими поперечинами мостов. Пять арок моста Нотр-Дам, единая арка Аркольского моста, мост Менял, потом Новый Мост, которые в перспективе становились все тоньше; за отбрасываемой ими тенью сверкал ослепительный свет, открывалась атласная голубизна воды, отсвечивая белым зеркальным блеском; темные очертания левого берега заканчивались силуэтами остроконечных башен Дворца Правосудия, как бы нарисованных углем на небосводе; на освещенной правой стороне закруглялась мягкая кривая линия, вытягиваясь и как бы уходя в бесконечность, а вдалеке вырастал, похожий на крепость, павильон Флоры; он казался легким и зыбким воздушным замком, синеющим среди розовых столбов дыма. Кристина и Клод, освещенные солнцем, шли под безлистыми платанами, порою отводя глаза от того великолепия, которое расстилалось перед ними, и радуясь при виде знакомых уголков, в особенности группы старых домов над Майль, стоявших вплотную один к другому; ниже ютились одноэтажные лавочки, где торговали скобяным товаром и снастями для рыбной ловли, на расположенных выше террасах цвели лавровые деревья и дикий виноград, а еще выше, в высоких ветхих домах, виднелось на окнах развешанное для просушки белье; тут было полное смешение стилей, нагромождение деревянных и каменных пристроек, обваливающиеся стены и висячие сады, где стеклянные шары, освещенные косыми лучами солнца, искрились, как звезды. Кристина и Клод шли вперед, оставляя позади большие здания казарм и ратуши; перед ними на другой стороне реки вставал старый город, Ситэ, зажатый среди узких, тесных стен. Над потемневшими домами блистали как бы заново позолоченные башни собора Парижской богоматери. Дальше набережную заполняли лавочки букинистов; под аркой моста Нотр-Дам боролась с сильным течением баржа, груженная углем. В дни, когда торговал цветочный рынок, Кристина и Клод шли туда и, несмотря на зимнюю пору, любовались первыми фиалками и ранними левкоями, с наслаждением вдыхая их аромат. С другой стороны перед ними развертывался левый берег, за каменной стеной Дворца Правосудия показывались белесые домишки набережной Орлож, вплоть до группы деревьев, росших на валу; по мере того как молодые люди шли вперед, другие набережные выступали из тумана: Вольтеровская набережная, набережная Малакэ, затем купол Академии, квадратное здание Монетного Двора, серые длинные фасады, где издали невозможно было различить окон, кровли в виде высоких мысов с глиняными трубами, похожими на каменистые береговые утесы, возвышавшиеся как бы среди фосфоресцирующего моря. А павильон Флоры, озаренный последним пламенем заходящего светила, наоборот, терял сказочность — материализовался. По обеим сторонам реки, и справа и слева, открывалась далекая перспектива Севастопольского и Дворцового бульваров; новенькие здания набережной Межиссери, новая Префектура, старый Новый Мост с чернильным пятном статуи; вот Лувр, Тюильри; в глубине, над Гренель, тянулись далекие холмы Севра, затопленные сверканием закатных лучей. Дальше Кристина никогда не пускала Клода. Около Королевского моста, не доходя до больших деревьев у купальни Вижье, она всегда останавливала его. Когда они в последний раз оборачивались, чтобы на прощание подержаться за руки, и смотрели назад, освещенные красным золотом закатных лучей, на горизонте виднелся остров св. Людовика, откуда они начали свой путь, и смутные очертания города, над которым, под свинцовым небом, уже спускались сумерки.
Сколько неповторимых закатов они видели во время этих еженедельных странствий! Солнце как бы провожало их по оживленным набережным, где разворачивалась кипучая жизнь Сены, они наблюдали танец световых рефлексов в струях ее течения. Ряды забавных лавчонок, душных, как теплицы, цветы в горшках на окнах торговцев семенами, клетки с певчими птицами — все то смешение всевозможных звуков и красок, которое сохраняло на берегах реки немеркнущую юность города. По мере того как молодые люди шли, слева, над темной линией домов, все явственнее разгорался пламенеющий жар заката, и светило, медленно склоняясь, как бы поджидало их, катясь к отдаленным крышам, и заходило именно в тот момент, когда они, над расширяющейся в этом месте рекой, проходили мост Нотр-Дам. Ни в вековом лесу, ни на горной тропе, ни в полях, ни на равнинах не бывает таких торжественных закатов, как в Париже, когда солнце садится за купол Академии. Париж засыпает во всей своей славе. Каждую прогулку молодых людей сопровождал новый закат, все новые и новые горнила взметали свой пламень к светящейся короне солнца. Однажды вечером, когда молодых людей застал в пути ливень, солнце, показавшись из-за туч, зажгло разом все облака, и над головами прохожих засверкали водяные брызги, переливаясь всеми цветами радуги, от голубого до розового. В безоблачные дни солнце, похожее на огненный шар, величественно опускалось в спокойное сапфировое озеро неба: на какое-то мгновение срезанное черным куполом Академии, оно принимало форму ущербной луны, потом солнечный шар окрашивался в фиолетовый цвет и утопал в принимавшем кровавый оттенок озере. Начиная с февраля кривая захода солнца удлинилась, теперь оно опускалось прямо в Сену, которая как бы закипала на горизонте при приближении раскаленного железа солнца. Но только при облачном небе загорались во всей красе грандиозные декорации, разворачивались величественные феерии пространств. Тогда, по прихоти ветра, все вокруг покрывали моря серы, возникали дворцы и башни, обрамленные коралловыми скалами, загорались и рушились архитектурные нагромождения, образуя бреши, в которые устремлялись потоки расплавленной лавы; а иногда уже исчезнувшее светило, окутанное дымкой, пронзало скрывшую его завесу такими неистово-пронзительными лучами, что искры разбрызгивались по всему небу из конца в конец, отчетливо видимые, словно летящие золотые стрелы. Спускались сумерки; обменявшись последним взглядом, Кристина и Клод расставались, чувствуя, что величественный Париж стал сообщником их неиссякаемой радости в этой любимой, без конца повторяемой прогулке вдвоем вдоль старых каменных парапетов.
Настал день, когда случилось то, чего Клод все время опасался. Кристина уже не боялась, что кто-нибудь встретит их. К тому же у нее не было знакомых. Она могла, никем не узнанная, свободно гулять повсюду. Он же, вспоминая о приятелях, испытывал неловкость, часто ему казалось, будто он различает вдалеке чей-то знакомый силуэт. Целомудрие его возмущалось при мысли, что кто-то будет разглядывать девушку, приставать к ней с вопросами, а то даже и насмехаться над ней. Нет, этого он не в состоянии был бы вынести! Однажды, когда они под руку подходили к мосту Искусств, навстречу им попались Сандоз и Дюбюш, сходившие вниз по ступенькам. Немыслимо было, столкнувшись лицом к лицу, скрыться от них, к тому же друзья уже заметили Клода и улыбались ему. Страшно побледнев, Клод продолжал идти вперед, решив, что все погибло, так как Дюбюш уже направлялся к ним, но Сандоз вдруг потянул приятеля в сторону, и они, не оглядываясь, прошли мимо с безразличным видом и скрылись во дворе Лувра. Оба узнали в. Кристине модель рисунка, написанного пастелью, который художник, как ревнивый любовник, прятал от них. Ничего не заметив, Кристина продолжала весело болтать, а Клод, взволнованный, с бьющимся сердцем, отвечал ей невпопад, придушенным голосом; он был до слез растроган деликатностью старых друзей и преисполнен благодарности к ним.
Через несколько дней после этого случая Клода ждало еще одно потрясение. Он не думал, что Кристина придет к нему, и назначил свидание Сандозу, а она прибежала, воспользовавшись случайно представившейся ей возможностью; такие неожиданные свидания всегда приводили их обоих в восхищение. По обыкновению они заперлись на ключ, как вдруг кто-то фамильярно постучал в дверь. Клод по стуку тотчас же узнал, кто это, и так смутился, что опрокинул стул. Кристина, мертвенно побледнев, как потерянная, умоляюще смотрела на него, а он стоял неподвижно, задерживая дыхание. В дверь продолжали стучать. Раздался голос: «Клод! Клод!» А Клод все еще не двигался с места; страшно смущенный, с побелевшими губами, он стоял, уставившись в пол. Воцарилось гробовое молчание, потом послышался скрип деревянных ступенек под удаляющимися шагами. Грудь Клода лихорадочно вздымалась, и по мере того, как шаги затихали, угрызения совести терзали его все больше. У него было такое чувство, как будто он предал верного друга своей юности.
В другой раз, когда Кристина была в мастерской, в дверь вновь постучали, и Клод в отчаянии прошептал:
— Ключ остался в двери!
Действительно, Кристина забыла вынуть ключ. Не помня себя, она бросилась за ширму и упала на кровать, зажимая рот носовым платком, чтобы заглушить дыхание.
Стучали все сильнее, послышался смех; художник принужден был крикнуть:
— Войдите!
Его смущение увеличилось, когда появился Жори, галантно ведя под руку Ирму Беко. Вот уже две недели, как Фажероль уступил ее ему, вернее, уступил ее прихоти, опасаясь, что иначе может совсем ее потерять. Не зная удержу своему беспутству, снедаемая постоянным стремлением к новизне, Ирма беспрестанно меняла любовников, каждую неделю перетаскивала свои скудные пожитки из одной мастерской в другую, всегда готовая, если придет каприз, вернуться на одну ночь.
— Она непременно хотела попасть к тебе в мастерскую. Вот я ее и привел, — сказал журналист.
Не дожидаясь приглашения, она, громко болтая, бесцеремонно расхаживала по мастерской.
— До чего же это все смешно!.. Какая странная живопись!.. Пожалуйста, будьте умником, покажите мне все, я все хочу видеть… А где же вы спите?
Клод был вне себя от страха, что она отодвинет ширму. Он представлял себе, что чувствует Кристина, которая притаилась там. Он был в ужасе от того, что она может услышать.
— Знаешь, чего она хочет? — весело подхватил Жори. — Неужели ты не помнишь? Ты ведь обещал взять ее моделью для какой-нибудь картины… Она будет позировать в любом виде, не так ли, милочка?
— Конечно, черт побери! Хоть сейчас!
— Видите ли, в чем дело, — сказал в смущении художник, — до самого Салона я буду занят только одной картиной… У меня не получается центральная фигура. Ни одна натурщица мне совершенно не подходит!
Задравши свой курносый носик, Ирма уставилась на полотно.
— Голая женщина в траве… Ну что же! Я с удовольствием помогу вам.
Жори тотчас же воспламенился.
— Послушайте! Вот это мысль! А ты-то бьешься, отыскивая красивую девушку, и никак не можешь найти!.. Она сейчас же разденется. Прошу тебя, дорогая, разденься. Пусть он убедится.
Невзирая на энергичные протесты Клода, Ирма одной рукой развязывала ленты своей шляпы, другой отстегивала крючки корсажа; Клод же сопротивлялся так, как будто его насиловали.
— Нет, нет, это бесполезно!.. Вы чересчур малы ростом… Это совсем не то, что мне надо, совсем не то!
— Ну и что же с того? — фыркнула она. — Посмотреть-то вы можете!
Жори стоял на своем:
— Оставь ее в покое! Ей это только приятно… Она не позирует как профессионалка, ей нет в этом нужды, но ей доставит удовольствие показать, какова она. Она всегда ходила бы обнаженная, если бы было можно… Раздевайся, душенька! Обнажи по крайней мере грудь, дальше не надо: он умирает от страху, что ты его съешь!
Клоду все же удалось удержать ее. Он лепетал извинения: позднее он будет очень рад, но сейчас он боится, что новая натура помешает работе над картиной; пожимая плечами, она уступила, пристально, с презрительной усмешкой глядя на него своими красивыми порочными глазами.
Жори пустился разглагольствовать, рассказывая Клоду о приятелях. Почему в прошлый четверг Клод не был у Сандоза? Теперь его нигде не встретишь. Дюбюш уверяет, что у него связь с актрисой. Здоровая потасовка была вчера между Фажеролем и Магудо по поводу скульптурных изображений в одежде! А в прошлое воскресенье Ганьер подрался на концерте, где исполняли Вагнера, ему там посадили огромный синяк. Что же касается самого Жори, то за одну из его последних статей в «Тамбуре» его чуть не вызвали на дуэль в кафе Бодекена. Здорово он с ними расправился, с этими копеечными художниками, присвоившими себе славу не по заслугам! Кампания, которую он начал против жюри Салона, подняла невообразимый шум: он сметет всех этих чинуш, которые забаррикадировали вход в Салон от живой природы.
Клод слушал с бешеным нетерпением. Он схватился за палитру и топтался перед картиной. Наконец Жори понял.
— Тебе не терпится приступить к работе, мы сейчас уйдем.
Ирма продолжала рассматривать художника, улыбаясь своей загадочной улыбкой; ее бесила тупость этого дуралея, который отказывался от нее; именно этот его отказ возбудил в ней капризное желание овладеть им против его воли. До чего отвратительная у него мастерская, да и в нем самом нет ничего хорошего! Чего ради он корчит из себя недотрогу? Она издевалась над ним; тонкая, умная Ирма бессмысленно растрачивала свою юность, не забывая, однако, извлекать из всего материальную выгоду. Уходя, она пожала ему руку и долгим, завлекающим взглядом еще раз предложила ему себя.
— Как только вы захотите.
Они ушли, и Клод отодвинул ширму; Кристина, не имея сил подняться, сидела на краю кровати. Ни словом не упомянув об этой женщине, она сказала лишь, что натерпелась страху; она хотела немедленно уйти, боясь, что опять раздастся стук в, дверь; в глазах ее стоял ужас, чувствовалось, что думает она о таких вещах, о которых не в состоянии говорить вслух.
Долгое время резкие, неистовые полотна мастерской, этого средоточия грубого искусства, пугали Кристину. Она не могла привыкнуть к обнаженной натуре академических набросков, к жестокой реальности этюдов, сделанных в провинции; они оскорбляли, отталкивали ее. Она ничего не могла понять в них, ведь ее воспитали в преклонении перед нежным, изысканным искусством, она восхищалась тончайшими акварелями своей матери, ее веерами, на которых феерические лиловато-розовые парочки как бы парили в голубоватых садах. Да и сама она еще школьницей развлекалась рисованием пейзажиков, в которых вечно повторялись два или три мотива: развалины на берегу озера, водяная мельница у речки, окруженная заснеженными елями хижина. Ее поражало, как это умный молодой человек может писать столь бессмысленно, безобразно, фальшиво? Мало того, что его поиски реальности казались ей чудовищными и уродливыми, она еще находила, что они превосходят всякую меру невероятия. Чтобы так творить, как он, нужно быть сумасшедшим.