Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ругон-Маккары (№14) - Творчество

ModernLib.Net / Классическая проза / Золя Эмиль / Творчество - Чтение (стр. 26)
Автор: Золя Эмиль
Жанр: Классическая проза
Серия: Ругон-Маккары

 

 


— Черт побери! — пробормотал Бонгран. — Здесь не оченьто весело!

— Почему? — возразил Сандоз. — Здесь уютно, много воздуха. И взгляните, хотя солнца и нет, все же краски чудесны!

И в самом деле, в свете серого утреннего ноябрьского неба под порывистым, пронизывающим северным ветром низкие могилы, украшенные гирляндами и бисерными венками, принимали очень нежные, очаровательно чистые тона. Были здесь совсем белые могилы, были и совсем черные, в зависимости от окраски бисера; и эти контрастные цвета мягко светились на фоне поблекшей листвы карликовых деревьев. Арендой, выплачиваемой в течение пяти лет, родственники исчерпывали свой культ мертвых, и так как незадолго до этого был день поминовения усопших, повсюду лежали груды венков. Только кое-где увяли живые цветы, затерявшиеся в бумажных лентах. Несколько венков из желтых бессмертников блестели, как будто их только что вычеканили из золота. Но все затмевал бисер, настоящий бисерный поток, скрывавший надписи, которыми были испещрены камни и ограды, бисерные сердечки, гирлянды, медальоны, бисерные рамочки, в которых можно было увидеть под стеклом всевозможные изречения, соединенные руки, шелковые банты и даже фотографические карточки, сделанные на городских окраинах на желтой бумаге, карточки, с которых глядели некрасивые, трогательные, застенчиво улыбающиеся женские лица.

Похоронные дроги следовали по проспекту Рон-Пуэн; и Сандоз от наблюдений над пейзажем вернулся мыслями к Клоду и опять заговорил о нем:

— Клоду, с его пристрастием к современности, это кладбище пришлось бы по душе… Конечно, он был поражен болезнью до самого мозга костей, в нем была ущербность гения: на три грамма субстанции больше или меньше, как он, бывало, говорил, обвиняя своих родителей в том, что они создали его таким чудаком. Но недуг скрывался не только в нем одном, он пал жертвой нашей эпохи… Да, наше поколение с головой увязло в романтизме, мы пропитаны им до сих пор и, как ни стараемся его смыть, окунуться в ванну грубой действительности, пятна нельзя вывести, и щелок всего мира не отобьет его запаха.

Бонгран улыбнулся.

— О, я сам достаточно долго был под влиянием романтизма. Мое искусство вскормлено им, и, больше того, я остался нераскаянным. Если даже в нем причина моей теперешней бесплодности — пускай! Я не могу отступиться от религии, которую исповедовал в течение всей моей творческой жизни… Но вы совершенно правы: все вы, хоть и взбунтовались против романтизма, остаетесь его детищем. Так же, как и Клод со своей огромной Обнаженной женщиной среди городских набережных, этим экстравагантным символом.

— Ах, эта Женщина! — перебил Сандоз. — Это она его убила! Если бы вы только знали, что она для него значила! Мне никогда не удавалось вытравить ее из его сердца… Как же вы хотите, чтобы сохранялось ясное зрение, уравновешенность и здравый смысл, если в голове могут рождаться подобные фантасмагории?.. Не только ваше, но и наше поколение слишком заражено чувствительностью для того, чтобы ему удалось создать здоровые произведения. Понадобится одно, может быть, два поколения, пока не научатся писать картины и книги, опираясь на логику, так, чтобы из них вставала высокая и неприкрашенная правда действительности… Только сама жизнь, только природа может быть настоящей основой для творчества, определять грань, за которой начинается безумие; и не надо бояться, что правда обезличит произведение, этому помешает темперамент, который всегда выручит истинного художника. Разве я отрицаю значение личности, то, еде заметное прикосновение пальца художника, которое может исказить произведение, но оно же и накладывает на него отпечаток нашей индивидуальности.

Вдруг он повернул голову и порывисто прибавил:

— Постойте! Что это там горит?.. Никак, они устраивают здесь праздничную иллюминацию!

Похоронная процессия только что завернула за угол, достигнув Рон-Пуэна, где нахвдилась общая могила — груда костей, мало-помалу наполнявшаяся останками, выбрасываемыми из могил; камень, водруженный на ней посреди покрытой дерном клумбы, исчез под кучей венков, возложенных сюда наугад набожными людьми, чьи покойники уже лишились собственной могилы. Дроги медленно покатились налево, к поперечной аллее Э 2, послышалось сухое потрескивание, и над низкорослыми платанами, окаймлявшими тротуар, поднялся густой дым. Шествие медленно подвигалось, наконец вдали показалась какая-то тлевшая землистая куча. Все стало понятно: большой квадрат участка был изрыт глубокими параллельными бороздами. Оттуда извлекли старые гробы, чтобы предоставить землю новым трупам: так крестьянин перепахивает старую ниву перед тем, как начать новый сев. Пустые длинные могилы разверзлись, комья жирной земли дышали в открытое небо, и в этом уголке поля был разведен костер, где сжигали прогнившие гробовые доски, треснувшие, сломанные, съеденные землей доски, превращавшиеся в красноватые комочки чернозема. Пропитанные трупной влагой, они не хотели гореть, глухо потрескивали и только чадили, густые облака дыма поднимались к бледному небу, ноябрьский северный ветер прибивал их к самой земле, рвал на рыжие лоскутья и носил через низкие могилы по всему кладбищу.

Сандоз и Бонгран смотрели, не произнося ни слова. Только когда они миновали костер, Сандоз вернулся к прерванной беседе:

— Нет, он не сумел воплотить в жизнь ту формулу, которую провозгласил. Я хочу сказать, что у него недостало гения, чтобы собственным совершенным творением заставить других принять свою теорию… Да и не он один, взгляните, сколько других вокруг него, подле него, потратили усилия бесплодно! Они не идут дальше набросков, беглых зарисовок на ходу, ни у кого, видимо, нет сил стать тем мастером, которого ждут. Не обидно ли, что новое представление о колорите, подкрепленное научным анализом стремление к жизненной правде — эта начавшаяся так оригинально эволюция вдруг остановилась, ни к чему не привела, попав в руки ловких дельцов, и все потому, что еще не родился нужный для ее осуществления человек?.. Что ж! Такой человек родится, ничто в мире не пропадает, свет должен воссиять!

— Кто знает, так ли это? — сказал Бонгран. — У жизни тоже иногда случаются выкидыши… Вот я слушаю вас, но ведь я — человек изверившийся. Я подыхаю от тоски, и мне кажется, что все подыхает… Да, да, воздух нашей эпохи отравлен, это конец века, эпоха разрушения, свергнутых памятников, перепаханной сто раз земли; все это испускает запах тления! Можно ли хорошо себя чувствовать в такой обстановке? Нервы развинчены, сказывается нервная болезнь века, искусство приходит в упадок; кругом сутолока, анархия, личность затравлена, загнана в тупик… Никогда люди столько не спорили и так мало не понимали, как сейчас, когда они начали претендовать на то, что все знают.

Побледневший Сандоз глядел, как вдали ветер подхватывает и кружит большие хлопья рыжего дыма.

— Это было предопределено, — размышлял он вполголоса, — избыток активности и самоуверенности в стремлении познать неминуемо должен был ввергнуть нас в сомнения: век, внесший ясность в столь многое, должен был неизбежно закончиться угрозой новой волны мракобесия… Да, вот источник нашего недуга. Мы слишком много обещали, были слишком самонадеянны, слишком верили в победу, в то, что познаем все, и нас одолело нетерпение. Как! Движение замедлилось? За сто лет наука не дала нам еще абсолютной уверенности, совершенного счастья? Так для чего же биться, если все равно никогда всего не постигнешь и если хлеб наш будет всегда горек? Это крушение века, пессимизм терзает нас изнутри, мистицизм затуманивает мозг; мы напрасно тщились прогнать призраки ярким светом анализа, сверхъестественное вновь пошло в наступление, дух легенды бунтует и хочет вновь завладеть нами, воспользовавшись тем, что мы остановились, усталые и полные тревоги… Конечно, я ничего не утверждаю, меня самого раздирают сомнения, и все же мне кажется, что эти последние конвульсии старого религиозного страха можно было предвидеть. Мы — еще не конец, мы — переходная стадия, мы — предтечи… Это меня успокаивает, мне отрадно думать, что мы движемся к торжеству разума и науки.

Голос его дрожал от глубокого волнения, и он добавил:

— Если только безумие не заставит нас всех полететь кубарем в бездну и мы не погибнем, раздавленные собственным идеалом, как наш старый товарищ, который спит здесь под этими досками!

Дроги сошли теперь с поперечной аллеи Э 2 и свернули направо, в боковую аллею Э 3; не говоря ни слова, художник взглядом указал писателю на усеянный могилами квадрат, вдоль которого шла процессия.

Это было детское кладбище, только детские могилы, бесконечно много могил, расположенных в определенном порядке, аккуратно отделенные одна от другой узкими дорожками, настоящий детский город смерти. Маленькие белые кресты, низенькие белые ограды, исчезавшие под грудой цветущих белых и голубых венков, положенных вровень с землей, и все это мирное поле нежного, голубовато-молочного тона, казалось, цвело покоящимся под землей детством. Кресты рассказывали о возрасте: два года, год, четыре месяца, пять месяцев. На плохоньком кресте ничем не отгороженной могилки, перекосившемся и воткнутом кое-как у самой дорожки, было только написано: «Эжени, три дня». Еще не существовать и спать здесь, в сторонке, как будто в праздничный день, когда собрались гости, ребенка посадили отдельно за маленький столик!

Наконец дроги остановились на середине аллеи. Увидев готовую могилу на углу ближнего квадрата, напротив кладбища младенцев, Сандоз нежно прошептал:

— Ах, бедный мой Клод, у тебя было большое детское сердце, тебе будет хорошо рядом с ними!

Служащие похоронного бюро спустили гроб. Священник угрюмо ждал под осенним ветром, могильщики с лопатами были уже здесь. Трое соседей ушли с полдороги, оставалось всего семь провожающих. Маленький кузен, обнаживший голову при входе в церковь и с тех пор, несмотря на ужасную непогоду, державший шляпу в руках, приблизился к могиле. Остальные тоже сняли шляпы и уже приготовились читать молитвы, как вдруг пронзительный свист заставил всех поднять головы.

В стороне, где был пустой участок, в конце боковой аллеи Э 3, на поднимавшемся высоком откосе окружной дороги над кладбищем проходил поезд. Обложенный дерном склон круто шел вверх, и на сером фоне неба резко выступили черные, геометрически четкие линии — телеграфные столбы, соединенные тонкими проводами, будка стрелочника, сигнальная дощечка — единственное красное движущееся пятно. Когда, грохоча и стуча колесами, поезд промчался мимо, стали ясно выделяться, как китайские тени на экране, силуэты вагонов и даже люди в светлых проемах окон. И снова стало видно железнодорожное полотно, будто кто-то провел тушью черту, перерезав ею горизонт, а вдали без отдыха перекликались свистки, жаловались, пронзительно кричали, то хриплые от страданий, то замирающие от скорби. Затем раздался мрачный призывный гудок.

— Revertitur in terrain suam imde errat…[2] — торопливо читал священник по открытому молитвеннику.

Но его голос затерялся: прибыл, отдуваясь, огромный локомотив, он маневрировал как раз над их головами. У него был гортанный и низкий голос, в глухом его свистке слышалась беспредельная скорбь. Локомотив двигался вперед-назад, тяжело пыхтел, и на фоне неба вырисовывался его силуэт, похожий на какое-то чудовище. Бурно, с силой, он вдруг выпустил пар.

— Requiescat in расе[3], — читал священник.

— Amen![4], — отвечал мальчик-певчий.

Но их слова потонули в резком, оглушающем грохоте, похожем на непрерывный треск ружейной пальбы.

Бонгран с раздражением повернулся к локомотиву. Паровоз умолк, и это было облегчением. Слезы навернулись на глаза Сандоза, взволнованного собственным признанием, невольно слетевшим с его губ здесь, перед телом старого товарища, словно между ними состоялась одна из пьянящих бесед былого времени; ему казалось, что в землю опускают его молодость, что лучшую часть его самого, полную иллюзий и энтузиазма, гробовщики подняли на руки, чтобы бросить в глубокую яму. В эту скорбную минуту непредвиденное происшествие еще больше усилило его горе. Все предыдущие дни шли такие дожди, что земля размякла и теперь внезапно обвалилась. Одному из могильщиков пришлось прыгнуть в яму, он стал очищать ее лопатой, медленно и ритмично выбрасывая землю наверх. Казалось, этому не будет конца, это будет тянуться вечно; священник проявлял нетерпение, а четверо соседей, неизвестно почему не покинувших процессию, с любопытством следили за работой могильщиков. А наверху, на откосе, локомотив продолжал маневрировать, отступая, пыхтя при каждом обороте колеса, и его открытая топка озаряла сумрачный день огненным дождем искр.

Наконец яма была очищена, гроб опустили, передавая друг другу кропило. Все было кончено. С тем же корректным и обязательным видом маленький кузен пожал руки всех присутствующих, которых он никогда прежде не видел, в память родственника, имени которого не помнил накануне.

— Право, он очень мил, этот мануфактурщик, — сказал, глотая слезы, Бонгран.

Сандоз ответил, рыдая:

— Да, очень мил!

Все стали расходиться, стихари священника и мальчикапевчего затерялись среди зеленых деревьев, соседи разбрелись, не торопясь, гуляя по кладбищу, читая надгробные надписи.

Покинув наконец полузасыпанную землей могилу, Сандоз вернулся к прежней теме:

— Только мы одни и будем его помнить… От него не осталось больше ничего, даже имени!

— Он счастлив, — сказал Бонгран, — там, в земле, где он покоится, его больше не мучает неоконченная картина… Разве не лучше умереть, чем упорствовать, как мы, и производить уродцев-детей, которым всегда чего-нибудь недостает, ноги или головы, и которые все равно не выживут?

— Да, в самом деле надо поступиться гордостью, примириться с приблизительным в искусстве и войти в сделку с жизнью… Я хоть и довожу свои книги до конца, но презираю их, потому что знаю, что они лживы и несовершенны, несмотря на все мои старания.

Бледные, медленным шагом шли мимо белых детских могилок романист в полном расцвете творческих сил и увенчанный славой художник, уже на ущербе.

— По крайней мере он был мужественный и последовательный человек, — продолжал Сандоз. — Осознав свое бессилие, он покончил с собой.

— Вы правы, — согласился Бонгран, — если бы мы не дрожали так за свои шкуры, мы все поступили бы так, как он… Разве не верно?

— Право, это так! Если мы ничего не можем создать, если мы только бесплодные копировальщики, не лучше ли сразу разбить себе голову!

Они снова очутились перед кучей подожженных, сгнивших старых гробов. Теперь все доски были охвачены огнем, потели и потрескивали, но пламени все еще не было видно, только увеличился дым, терпкий густой дым, который порывы ветра разносили по всему кладбищу, окутывая траурной пеленой.

— Черт побери! Одиннадцать часов! — сказал Бонгран, вынимая часы. — Мне пора домой.

Сандоз воскликнул с удивлением:

— Как! Уже одиннадцать?

Он обвел долгим, скорбным, еще затуманенным слезами взглядом низкие могилы на обширном, расчищенном, разубранном цветным бисером, холодном поле. Затем добавил:

— Пора! За работу!

1

Равиоли — итальянское кушанье из яиц, сыра и мелко нарубленных трав.

2

Земля в землю отыдеши (лат.)

3

Да почиет в мире (лат.)

4

Аминь! (лат.)


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26