— Куражо, вот кто родоначальник пейзажа! Вы видели его «Болото в Ганьи» в Люксембургском! музее?
— Потрясающая вещь! — откликнулся Клод. — Прошло тридцать лет с тех пор, как он написал это, и никому еще не удалось превзойти его… Почему картина продолжает висеть в Люксембурге? Ее место в Лувре.
— Но ведь Куражо еще не умер, — возразил Фажероль.
Все остолбенели, когда Фажероль заверил их, что мастер пейзажа, достигнув семидесятилетнего возраста, жил где-то около Монмартра, уединившись в маленьком домике, среди кур, уток и собак. Оказывается, можно пережить самого себя; сколько меланхолии в жизни старого художника, сошедшего со сцены еще до своей смерти! Вся компания примолкла, содрогнувшись, и тут они заметили Бонграна, который, проходя мимо под руку с каким-то другом, издали их приветствовал. Лицо его было багрово, весь вид изобличал тревогу; почти следом за ним, окруженный почитателями, громко смеясь, шел Шамбувар; он попирал землю, как хозяин вселенной, уверенный в своей вечной славе.
— Куда ты? — спросил Магудо у поднявшегося Шэна.
Тот неразборчиво пробормотал что-то себе в бороду и, попрощавшись, удалился.
— Не иначе как он торопится к твоей милашке повитухе, — трунил Жори, обращаясь к Магудо, — я хотел сказать, к аптекарше, от которой воняет травами… Честное слово, я подметил вспышку огня в его глазах, это находит на него, как зубная боль, погляди, как он пустился бежать.
Скульптор только пожимал плечами среди всеобщего хохота.
Клод их не слушал. Он наставлял Дюбюша по поводу архитектуры. Конечно, в выставленном им проекте зала музея было кое-что хорошее, только Клод не заметил в нем ничего нового, проект представлял собой лишь прилежное повторение затверженных академических формул. Разве искусства не должны двигаться вперед сомкнутым строем? Разве переворот, совершающийся в литературе, живописи, даже музыке, не способен обновить и архитектуру? Архитектура каждого века обязана найти свой собственный стиль. Скоро мы вступаем в новый век, на широкое расчищенное пространство, подготовленное для полной перестройки всего, как заново обсемененное поле, на котором) произрастет новое племя. Долой греческие храмы, они становятся бессмысленными под нашими небесами, в центре нашей цивилизации! Долой готические соборы, ведь вера в легенду умерла! Долой тонкие колоннады, замысловатое кружево Ренессанса, этой возрожденной античности, привитой к средним векам! К черту все эти художественные безделушки, чуждые нашей демократии! Клод неистовствовал, бурно жестикулируя, описывая новую форму архитектуры, которая в каменных творениях запечатлела бы дух демократии, способствовала бы ее увековечению, создала бы удобные и красивые дома для народа; требуется нечто огромное и сильное, простое и великое, нечто такое, что уже намечается в новых постройках вокзалов и рынков; солидное изящество железных перекрытий, здания очищенной, возвышенной формы, провозвещающей величие демократических завоеваний…
— Ну да! Конечно! — повторял Дюбюш, побежденный его пылом. — Именно этого я и хочу добиться, когда-нибудь ты увидишь… Дай только срок… Когда я освобожусь! Главное, освободиться!
Стемнело. Весь отдавшись своей страсти, Клод все больше возбуждался; красноречие его было таково, что даже хорошо знавшие его приятели были изумлены; они внимали ему с восторгом, гулом одобрения встречая необычные его высказывания. Возвращаясь к своей картине, Клод говорил о ней с необыкновенной веселостью, передразнивал буржуа, глазевших на нее, имитировал их идиотский смех. Проспект как бы покрылся пеплом, ставшие редкими экипажи проскальзывали по нему, как тени. Под деревьями, от которых веяло ледяным холодом, стало совсем темно. Из-за группы деревьев, росших сзади кафе, раздавалась одинокая песня, вероятно, это была репетиция концерта Орлож: женский голос разучивал сентиментальный романс.
— Да, позабавили меня эти идиоты! — выкрикивал Клод со смехом. — Даже за сто тысяч франков я не отказался бы от такого дня, как сегодня!
Совершенно обессилев, он умолк. Воцарилось молчание. У всех пересохло во рту, приятели начали дрожать, пронизанные ледяным! дыханием сумерек. Впав в какое-то оцепенение, они распростились друг с другом, обменявшись усталым рукопожатием. Дюбюш обедал в гостях. У Фажероля было назначено свидание. Жори, Магудо и Ганьер тщетно пытались увести Клода в ресторан Фукара, где можно было пообедать за двадцать пять су. Сандоз, обеспокоенный неестественной веселостью друга, увлек его от них.
— Идем отсюда, я обещал матери рано вернуться. Ты поешь чего-нибудь у нас, приятно будет окончить этот день вместе.
Братски прижавшись друг к другу, они пошли по набережной вдоль Тюильри, но на мосту Святых отцов художник остановился.
— Нет, спасибо, у меня разболелась голова… Пойду лягу. Переубедить его было невозможно.
— Ладно! Ладно! сказал Сандоз, улыбаясь. — Мы теперь тебя совсем не видим, ты окутал свою жизнь тайной… Ступай, старина, не хочу тебе мешать.
Клод сдержал нетерпеливый жест, и они разошлись. Сандоз пошел через мост, а Клод в одиночестве продолжал путь по набережным. Размахивая руками, опустив голову, ничего не видя, он шел большими шагами, словно лунатик, которого ведет инстинкт. На Бурбонской набережной, у своей двери, он с удивлением! поднял глаза, увидев, что у самого тротуара стоит извозчичья карета, загораживая ему дорогу. Все так же машинально он вошел к консьержке за ключом.
— Я дала его той даме, — крикнула госпожа Жозеф из глубины своей каморки. — Дама у вас наверху.
— Какая дама? — спросил он испуганно.
— Да эта, молоденькая… Ну, вы же знаете? Та, которая всегда приходит.
Не зная, что подумать, он стал подниматься, мысли у него путались. Ключ торчал в двери, он отворил ее и не спеша закрыл.
Мгновение Клод стоял неподвижно. Лиловатый сумрак, проникавший сквозь окно, окутал мастерскую печальными тенями, затопившими все предметы. Отчетливо ничего нельзя было различить: ни паркета, ни мебели, ни полотен; все предметы как бы утонули в сонной воде озера. Но на краю дивана вырисовывался темный силуэт; в сумраке угасавшего дня кто-то сидел там встревоженный, подавленный ожиданием. Клод вздрогнул — это была Кристина.
— Уже три часа, да, целых три часа я сижу здесь, совсем одна, и прислушиваюсь… Когда я вышла оттуда, я взяла извозчика, хотела только зайти и скорее уехать… Но я бы осталась и целую ночь, я не могла уйти, не пожав вам руку.
Она рассказала ему, как ей хотелось увидеть картину, как она отправилась в Салон и как очутилась посреди толпы, под ураганом насмешек и улюлюканья; ей сдавило горло, едва она переступила порог, ведь это над ней издевались, оплевывая ее наготу, грубо выставленную на посмеяние всему Парижу. Охваченная безумным ужасом, растерявшись от боли и стыда, она убежала оттуда, а смех, терзая ее, словно удары бича, как бы до крови исполосовал ее тело. Но не в ней было дело; теперь, потрясенная мыслью о его горе, она думала только о Клоде, с женской чуткостью преувеличивая горечь его провала, переполненная неодолимой потребностью самопожертвования.
— Дорогой друг мой, не огорчайтесь!.. Я непременно хотела увидеть вас, чтобы сказать: там завистники, а мне картина очень понравилась, и я очень горда и счастлива тем, что помогла вам, что и моя там есть доля…
Слушая ее нежное, страстное бормотание, Клод стоял неподвижно. Внезапно он опустился на пол возле нее и, уронив голову к ней на колени, разразился слезами. Вся мука осмеянного художника, которую до сих пор он заглушал неестественной веселостью и неистовой бравадой, вылилась в этих потрясавших его рыданиях. С тех пор как смех толпы пощечиной обрушился на него, он ее переставал его преследовать, словно свора лающих псов; и на Елисейских полях, и вдоль набережных Сены, и даже сейчас, в мастерской, он слышал этот лай за своей спиной. Вся его сила иссякла, он чувствовал себя теперь беспомощнее ребенка и повторял угасшим! голосом, склонив голову ей на колени:
Тогда она, охваченная страстью, привлекла его к себе и приникла к его губам. Она целовала его, опаляя жарким дыханием, проникавшим до самого сердца, и шептала:
Они отдались друг другу. После работы над картиной, которая мало-помалу их сблизила, дружба неизбежно должна была кончиться браком. Сумерки обволокли их, они не выпускали друг друга из объятий и вместе лили слезы, потрясенные и горем и счастьем взаимной любви. Возле них на столе сирень, которую она прислала ему утром, благоухала в ночи, а рассеянные повсюду, отставшие от рамы частицы позолоты светились отблеском дня, уподобляя мастерскую звездному небосводу.
VI
Поздним вечером, все еще не выпуская ее из объятий, он сказал:
— Останься!
С усилием она освободилась.
— Нет, я не могу, необходимо вернуться.
— Тогда до завтра… Прошу тебя, приходи завтра.
— Завтра, нет, это невозможно… Прощай, до скорого свидания!
Но в семь часов утра она уже была у него, вся красная от стыда, что налгала госпоже Вансад: подруга из Клермона, которую она якобы обещала встретить на вокзале и с которой и проведет весь день.
Клод пришел в восторг от мысли, что они могут быть вместе до вечера; испытывая непреодолимое желание побыть с ней на природе, под солнышком, далеко от всех, он предложил Кристине отправиться за город. Предложение пришлось ей по душе, оба заторопились, как сумасшедшие; помчались на вокзал Сен-Лазар, откуда как раз отходил поезд, на Гавр, и едва успели вскочить в вагон. Клоду была известна за Мантом маленькая деревушка Беннекур, где находился постоялый двор, излюбленный художниками; он бывал там иногда со своими приятелями; не заботясь о том, что туда два часа езды по железной дороге, он повез Кристину завтракать в Беннекур, как если бы это было в Аньере. Ее очень веселило это длительное путешествие, чем дальше — тем лучше, ах, если бы уехать на край света! У обоих было такое чувство, будто вечер никогда не наступит.
В десять часов они сошли в Боньере. Беннекур расположен на противоположном берегу Сены, и им пришлось переправиться туда на старом, скрипящем и дергающемся на цепях пароме. Майский день был великолепен, солнце золотило речную рябь, молодая листва нежно зеленела на фоне безоблачного голубого неба. За островками, которых в этом месте множество, виднелся деревенский трактир с бакалейной лавочкой в пристройке, большой его зал пропах стиркой, а на обширном дворе, полном навоза, рылись утки.
— Здравствуйте, папаша Фошер, мы приехали к вам завтракать. Омлет, сосиски, сыр.
— Вы заночуете, господин Клод?
— Нет, нет, в другой раз… И, пожалуйста, белого вина! Знаете, того самого, молодого, которое щиплет горло.
Кристина уже отправилась с матушкой Фошер на птичий двор; когда они вернулись оттуда с яйцами, старуха с лукавым видом спросила художника:
— Так, значит, вы женились?
— Сами видите, черт побери, — не колеблясь, ответил он, — раз я приехал к вам с женой!
Завтрак показался им великолепным, несмотря на то, что яичница была пережарена, сосиски чересчур жирны, а хлеб до того черств, что Клод принужден был сам нарезать его тоненькими ломтиками, чтобы Кристина не испортила своих ручек. Они выпили две бутылки и принялись за третью, веселясь и шуми, оглушая друг друга смехом, который гулко раздавался в большом пустом зале. Щеки у Кристины пылали, она утверждала, что совсем опьянела в первый раз в жизни и что это очень смешно, до того смешно, что она никак не может перестать смеяться.
— Выйдем на воздух, — сказала она наконец.
— Правильно, надо погулять… Еще целых три часа в нашем распоряжении. Мы уедем с четырехчасовым поездом.
Они пошли по Беннекуру, по улице с желтыми домиками, почти на целых два километра растянувшейся вдоль берега. Все население деревни было в поле, им встретились только три коровы, которых пасла маленькая девочка. Клод с видом знатока показывал Кристине окрестные виды; когда они подошли к последнему дому, ветхому строению, стоявшему на самом берегу Сены, против Жефосских холмов, Клод свернул и привел Кристину в густой дубовый лес. Это был именно тот конец света, куда они стремились: травка, нежная, как бархат, надежный приют густой зелени, сквозь которую тонкими огненными стрелами проникали одни лишь солнечные лучи. Тотчас же губы их слились в жадном поцелуе; она отдалась ему, и он взял ее, вдыхая свежий запах смятой травы. Долго она оставались там, разнеженные, обмениваясь редкими словами, полными для них глубокого значения, как ласку ощущая дыхание друг друга, в экстазе созерцая золотые искры, которые один ловил в глазах другого.
Когда через два часа они вышли из леса, они вздрогнули от неожиданности: перед широко открытой дверью дома стоял крестьянин, который, казалось, подкарауливал их, устремив на них прищуренные глазки старого волка. Кристина покраснела, а Клод закричал, скрывая смущение:
— Смотрите-ка, ведь это папаша Пуарет! Значит, вы живете в этой хижине?
Старик со слезами рассказал им, что жильцы уехали, не заплатив ему, оставив лишь мебель. Он пригласил молодых людей войти.
— Посмотреть-то ведь можете, глядишь, кому и посоветуете. Бывает, что парижанам такое на руку!.. Триста франков в год с мебелью, ну разве же это не задаром?
Заинтересованные, они пошли за ним. Дом выдавался вперед большим фонарем, казалось, он был переделан из сарая: внизу — громадная кухня и зал, такой большой, что в нем можно было бы устраивать танцы; наверху две комнаты, тоже такие огромные, что заблудиться можно. Что касается мебели, она состояла из широкой ореховой кровати в одной из комнат и стола с кухонными принадлежностями, который помещался на кухне. Перед домом был заброшенный сад, где росли великолепные абрикосовые деревья и гигантские розовые кусты в полном цвету, а за садом, до самого дубового леса, простиралось картофельное поле, огороженное живой изгородью.
— Я отдам и картофель, — сказал папаша Пуарет.
Клод и Кристина переглянулись — оба испытывали острое желание уединения и покоя, свойственное всем влюбленным; как хорошо бы было спрятать свою любовь здесь, далеко от всех, в этой богом забытой дыре! Оба улыбнулись, разве это было возможно? Времени до парижского поезда оставалось в обрез. Старый крестьянин, который приходился отцом госпоже Фошер, провожал их до берега; когда они уже вошли на паром, он крикнул, как бы пересиливая себя:
— Я согласен уступить за двести пятьдесят франков… пришлите мне кого-нибудь.
В Париже Клод проводил Кристину до самого дома госпожи Вансад. Обоим им было очень грустно, в молчаливом отчаянии они обменялись длительным рукопожатием, не решаясь поцеловаться.
Начались дни мучений. За две недели она смогла прийти только три раза; она прибегала, запыхавшись, всего на несколько минут; именно теперь старая дама начала проявлять требовательность. Клод расспрашивал Кристину, обеспокоенный ее бледностью, возбуждением, лихорадочным блеском ее глаз. Никогда еще она не страдала так в этом благочестивом доме, в этом склепе, лишенном света и воздуха, она погибала там от скуки. Отсутствие движения вызывало прилив крови к голове, начали повторяться обмороки. Она призналась ему, что однажды вечером, уже в спальне, она потеряла сознание, как бы удушенная чьей-то свинцовой рукой. Но она не сердилась на свою хозяйку, наоборот, испытывала к ней нежные чувства: бедное создание, она так стара, так немощна и так добра, ведь она называет ее дочкой! Всякий раз, покидая ее, убегая к своему любовнику, она мучилась, что совершает преступление.
Прошло еще две недели. Ложь, которой Кристина покупала каждый час свободы, становилась для нее все непереносимее. Возвращаясь в дом своей хозяйки, она содрогалась от стыда, любовь казалась ей грехом. Она отдалась добровольно, она могла бы рассказать об этом всему свету, и ее честность возмущалась, что она таится, как преступница, низко лжет, точно служанка, боящаяся расчета.
Наконец наступил вечер, когда, уходя из мастерской, Кристина, как потерянная, бросилась к Клоду и, всхлипывая от огорчения и страсти, шептала:
— Ах, я не могу, не могу… Оставь меня у себя, не отпускай меня туда!
Он прижал ее к себе, чуть не задушив в объятиях.
— Так это правда? Ты любишь меня! О любовь моя… Но ведь я нищий, и ты все потеряешь, разве я могу допустить, чтобы ты разорилась из-за меня?
Она рыдала все сильнее, невнятно шепча сквозь слезы:
— Ты говоришь об ее деньгах? О наследстве, которое она мне оставит… Как ты можешь думать, что я на что-то рассчитываю! Никогда у меня и в мыслях не было, клянусь тебе! Пусть все деньги останутся при ней, мне нужна только свобода!.. Я не дорожу ничем и никем, у меня нет родственников, разве я не имею права делать что хочу? Я не прошу тебя жениться на мне, я хочу только жить вместе с тобой…
Потом ее охватил последний приступ раскаяния:
— Да, ты прав, недостойно бросить ее, бедную женщину! О, до чего я сама себя презираю, как хотела бы я быть сильной… Но я тебя чересчур люблю, чересчур страдаю! Я умру от этого!
— Так останься! Останься! — кричал он. — Пусть другие умирают. Будем жить друг для друга!
Он посадил ее к себе на колени, оба одновременно плакали и смеялись, перемежая поцелуями клятвы, что они никогда, никогда больше не расстанутся.
На них нашло безумие. Кристина грубо покинула госпожу Вансад на следующий же день, забрав от нее свои пожитки.
Тотчас же они с Клодом вспомнили старый пустынный дом в Беннекуре, гигантские розовые кусты, огромные комнаты — уехать туда, уехать, не теряя ни минуты, жить на краю света, наслаждаясь прелестью их юной любви! Она хлопала в ладоши, вне себя от счастья. У Клода все еще кровоточила рана, нанесенная провалом в Салоне, и он чувствовал необходимость отдыха, мечтал о соприкосновении с природой; ведь тамто он будет окружен подлинным пленэром, он будет работать, стоя по пояс в траве, он привезет оттуда шедевры. Они управились за два дня, освободились от мастерской, отправили скудный скарб по железной дороге. Им повезло: целое состояние — пятьсот франков — заплатил им папаша Мальгра за двадцать полотен, выуженных им в суматохе их переселения. Они будут жить по-царски, ведь Клод располагает рентой в тысячу франков, а у Кристины есть кое-какие сбережения, белье, платья. И они отправились. Настоящее бегство! Клод как будто забыл о друзьях, даже не предупредил их письмом, покидая с радостью и облегчением ненавистный, проклятый Париж.
Был конец июня, проливной дождь шел целую неделю после их водворения; они обнаружили, что папаша Пуарет до подписания с ними контракта уволок половину кухонных принадлежностей. Но никакое разочарование не было властно над ними; они с наслаждением шлепали по грязи, совершали под ливнем прогулки по три лье, доходили до Вернона, чтобы купить там тарелки и кастрюльки, которые победоносно тащили домой. Наконец-то у них был свой дом! Они разместились наверху, в одной из комнат, предоставив другую мышам, столовую же приспособили под мастерскую, поминутно приходя в восторг, счастливые, как дети, обедали в кухне на сосновом столе, возле очага, на котором кипел суп. Они наняли в деревне девушку, которая каждое утро приходила помогать им по хозяйству, а вечером уходила к себе домой; она была племянницей Фошеров, ее звали Мели, а ее глупость была источником неистощимого веселья молодой четы. Глупее невозможно было отыскать во всей округе!
Вновь засверкало солнце, восхитительные дни следовали один за другим, месяцы протекали в монотонном благополучии. Никогда они не знали, какое сегодня число, и перепутывали все дни недели. По утрам они долго нежились в постели, хотя солнечные лучи, проникая сквозь щели ставен, покрывали пурпуром беленые стены их комнаты. После завтрака они без конца бродили, совершая большие прогулки по равнине, засаженной яблонями, по заросшим травой тропинкам, гуляли вдоль Сены, среди полей, доходили до Рож-Гийона, совершали и более дальние вылазки, настоящие путешествия на другой берег реки, в хлебные поля Боньера и Жефосса. Один буржуа, покидая эти места, продал им за тридцать франков старую лодку, и тогда в их распоряжении оказалась и река; они воспылали к ней страстью дикарей, проводили на ней целые дни, плавали, открывая новые земли, прячась под прибрежными ивами, укрываясь в их черной тени. По течению реки были разбросаны островки, целый таинственный и подвижной мир, лабиринт протоков, по которым они тихо скользили, ласкаемые низко нависшими ветвями, одни на целом свете, населенном, кроме них, лишь вяхирями да зимородками. Иногда Клоду приходилось разуваться и выпрыгивать на песок, чтобы столкнуть лодку. Кристина доблестно гребла, борясь с самым сильным течением, гордая своей силой. А вечером они ели капустный суп на кухне, потешаясь, как и накануне, над глупостью Мели; в девять часов они уже укладывались в постель, старую ореховую постель, такую огромную, что там разместилась бы целая семья, и блаженно отдыхали там двенадцать часов кряду; пробудившись на рассвете, они играли, бросая друг в друга подушками, потом вновь засыпали, обнявшись. Каждую ночь Кристина говорила:
— Теперь, дорогой мой, ты должен мне что-то обещать: завтра ты приступишь к работе.
— Да, завтра, клянусь тебе.
— Предупреждаю тебя, на этот раз я рассержусь… Разве я мешаю тебе?
— Как ты можешь так говорить! Ведь я приехал сюда для того, чтобы работать! Ты сама убедишься завтра.
А назавтра они вновь уплывали в лодке; заметив, что он не захватил ни полотна, ни красок, она смотрела на него со смущенной улыбкой, потом, смеясь, целовала его, гордая своим могуществом, тронутая длительной жертвой, которую он ей приносил… Тут начинались нежные наставления: завтра она просто привяжет его к мольберту!
Клод все же сделал несколько попыток работать. Он начал этюд Жефосских холмов, с Сеной на переднем плане, но Кристина сопровождала его на остров, с которого он писал; в этой пустыне, где не было слышно других звуков, кроме журчания воды, она раскинулась подле него на траве; она лежала среди зелени, глаза ее блуждали в синеве небес, губы полуоткрылись, она была столь желанной, что он каждую минуту бросал свою палитру и ложился возле нее на землю, которая обессиливала и убаюкивала их обоих. В другой раз его внимание привлекла ферма на краю Беннекура, где росли столетние яблони, разросшиеся, как дубы. Два дня подряд он писал там, но на третий Кристина повела его в Боньер на рынок, чтобы купить кур; следующий день был тоже потерян, полотно высохло, ему не захотелось начинать все сначала, и он его забросил. За весь летний сезон дело ограничивалось лишь слабыми попытками, едва начатыми набросками, брошенными под любым предлогом. Клод не имел твердости, не проявлял упорства; его страсть к работе, прежнее его горение, которое поднимало его с зарей и заставляло до изнеможения сражаться с неподатливой живописью, как бы отошло от него, в наступившей реакции сменившись безразличием и ленью; словно после тяжелой болезни, он с наслаждением, испытывая ни с чем не сравнимую радость, жил растительной жизнью, отдаваясь велениям плоти.
Для него не существовало ничего, кроме Кристины. Сейчас только она одна возбуждала его пламенное желание, в котором тонуло все, включая его артистические страсти. С того самого жаркого поцелуя, которым она первая порывисто поцеловала его, в молодой девушке проснулась женщина, страстная любовница, чувственность которой долго сдерживалась целомудрием. Рот ее набух, и подбородок еще больше выдавался вперед. Обнаруживалось то, что было заложено в ее природе и долго подавлялось воспитанием: чувственная и страстная по натуре, безудержная в любви, она бурно освобождалась от сковывавшей ее стыдливости. Ведомая инстинктом, она внезапно познала любовь, охватившую ее со всей горячностью первой страсти; ведь она была невинна, а он еще очень неопытен, и вместе они делали открытия в области чувств, приходя в восторг от таинства чудесного проникновения одного существа в другое. Он винил себя за свое прежнее презрение к женщинам: ну не глуп ли он был, упрямо отрицая радости, которых еще не познал! Вся его долго подавляемая нежность к женскому телу, та нежность, которую он прежде стремился воплотить в своих произведениях, теперь переполняла его только в отношении одного, живого, гибкого и теплого тела, заключавшего для него все благо жизни. Он думал прежде, что влюблен в блики света на женской груди, в прекрасные тона, цвета бледной амбры, на обнаженных бедрах, в нежную округлую форму живота. Все это были лишь мечты фантазера! А вот сейчас он держал наконец в своих объятиях мечту, он обладал ею, тогда как раньше она всегда ускользала из его неумелых рук, неспособных воплотить ее в творчество. Кристина отдавалась ему целиком, и он брал ее от головы до пят, прижимал ее к себе с неистовой страстью, как бы стремясь включить ее в себя и самому войти в нее. А она, убив его страсть к живописи, счастливая, что у нее нет больше соперницы, старалась продлить их медовый месяц. Когда они просыпались утром, ее округлые руки, ее прекрасные ноги удерживали его, привязывали как бы цепями; он изнемогал под бременем такого счастья; в лодке, когда она гребла, он отдавался созерцанию ее покачивавшихся бедер, опьяняясь, обессиливая от этого зрелища. Он проводил целые дни в экстазе, лежа на траве островов, погрузив глаза в глубину ее глаз, поглощенный лишь ею, как бы перелив в нее всю кровь своего сердца. Повсюду и беспрестанно они отдавались друг другу с неутоленным желанием отдаваться еще и еще.
Клод очень удивлялся, когда она краснела при вырвавшемся у него грубом слове. При малейшем нескромном намеке она вся сжималась и, натянуто улыбаясь, отворачивалась от него. Она этого не любила, однажды они даже чуть не поссорились.
Ссора произошла в маленьком дубовом лесу, позади их дома, куда они ходили иногда, вспоминая о ласках и поцелуях во время их первого посещения Беннекура. Движимый любопытством, он стал расспрашивать ее о жизни в монастыре. Он обнял ее за талию и, щекоча своим дыханием, шептал ей на ухо, стремясь вызвать ее на откровенность. Что она знала о мужчине, когда жила там? О чем говорила она с подругами? Как представляла себе любовь?
— Послушай, милочка, расскажи мне об этом… Ты подозревала что-то?
Она недовольно рассмеялась и попыталась высвободиться от него.
— Как ты глуп! Оставь меня в покое!.. Зачем тебе это нужно?
— Это забавно… Так, значит, ты знала?
Вся залившись краской стыда, она застенчиво отстранилась.
— Боже мой! Как другие, кое-что…
Потом, спрятав лицо у него на плече:
— И все же это так удивительно!
Он расхохотался, прижал ее к себе, как безумный, и покрыл дождем поцелуев. Но когда, думая, что уже завоевал ее доверие, он пытался добиться новых признаний, как от товарища, которому нечего скрывать, она ограничилась беглыми фразами, надулась и замолчала. Как она ни обожала его, ему никогда не удавалось добиться большего. Был какой-то предел, за который, даже в приливе откровенности, она не заходила, не желая говорить о пробуждении чувственности, касаться этих воспоминаний, глубоко скрытых и как бы священных. Она была чересчур женщиной и, отдаваясь целиком, не открылась ему до конца.
В тот день Клод впервые почувствовал, что они до сих пор чужие друг для друга. Его охватило ощущение ледяного холода, исходящего от тела другого человека. Неужели, когда они с безумной страстью сжимали друг друга в объятиях, всегда стремясь проникнуть еще глубже, за пределы возможного обладания, души их оставались чуждыми?
Дни шли за днями, а они еще не страдали от одиночества. Их не тянуло к развлечениям, им не хотелось ни идти в гости, ни принять кого-нибудь у себя, им достаточно было быть вместе. В те часы, когда Кристина не была возле Клода, в его объятиях, она шумно хозяйничала, переворачивая весь дом, заставляя Мели все мыть и чистить под ее наблюдением; на Кристину находила порою такая жажда деятельности, что она собственными руками скребла и мыла немногочисленную кухонную утварь. Но больше всего ее занимал сад; вооружившись секатором, изранив руки шипами, она собирала обильную жатву с гигантских розовых кустов; она работала до изнеможения, собирая абрикосы, урожай которых был продан за двести франков туристам-англичанам; она необычайно этим гордилась и мечтала зарабатывать на жизнь, возделывая сад. Клод был совершенно равнодушен к этим занятиям. Он поставил свой старый диван в обширной комнате, отведенной под мастерскую, и валялся там, наблюдая сквозь открытое окно, как Кристина сеет и сажает. Он наслаждался абсолютным покоем, уверенностью, что никто не придет, что в любое время дня никакой звонок его не потревожит. Его боязнь внешнего мира заходила так далеко, что он избегал проходить мимо постоялого двора Фошеров, опасаясь возможной встречи с приятелями, приехавшими из Парижа. За все лето не показалась ни одна живая душа. Каждый день, поднимаясь в спальню, Клод не уставал повторять, что ему здорово повезло.
В его переполненном счастьем сердце кровоточила только одна тайная рана. После бегства из Парижа Сандоз разузнал адрес и написал ему, прося разрешения повидаться с ним. Клод ему не ответил, и теперь ему казалось, что их старая дружба умерла. Кристина чувствовала, что он порвал с другом из-за нее, и это ее очень огорчало. Много раз она принималась убеждать его, что вовсе не хочет ссорить его с друзьями, требовала, чтобы он их пригласил. Но он только обещал ей все уладить и ничего не делал. Со старым покончено, к чему же его ворошить?
К концу июля они обнаружили, что у них мало денег, и Клод решил отправиться в Париж, чтобы продать папаше Мальгра несколько старых этюдов; провожая его на вокзал, Кристина взяла с него клятвенное обещание, что он навестит Сандоза. Вечером она встретила Клода в Боньере.
— Ну что? Ты видел его, вы помирились?
Он шагал рядом молчаливый и смущенный. Потом глухо сказал:
— Нет, мне было некогда.
Тогда, со слезами на глазах, она прошептала:
— Ты меня очень огорчаешь.
Когда они вошли под деревья, он принялся целовать ее лицо, сам плача вместе с ней и умоляя ее не увеличивать его горя. Разве он может изменить свою жизнь? Разве мало им счастья взаимной близости?