Когда гости покинули Крешри, было уже около четырех часов. Жордан и Лука, которым захотелось пройтись, проводили их до первых городских домов. На обратном пути, когда они шли по заброшенному каменистому участку, принадлежавшему Жордану, ученый, желая продлить прогулку, предложил сделать небольшой крюк и зайти к горшечнику Ланжу. Жордан разрешил ему поселиться в этом диком, одиноком углу своих владений, как раз под доменной печью, и не брал с него никакой платы. Ланж, по примеру Морфена, устроил себе жилище в пещере, некогда прорытой горными потоками у подножия Блезских гор в гигантской стене выходившего на равнину горного хребта. Ланж построил три печи возле того косогора, где он копал глину; тут он и жил своим трудом, свободно и независимо, не признавая над собой ни бога, ни господина.
— Конечно, он человек крайностей, — добавил Жордан, которого Лука расспрашивал о Ланже. — Его бурная выходка в тот вечер, на улице Бриа, меня не удивляет. Счастье еще, что его выпустили: он так себя компрометирует, что дело могло обернуться для него очень худо. Но вы не можете себе представить, до чего он умен и какое искусство он вкладывает в те простые глиняные горшки, которые выделывает; а ведь Ланж не получил никакого образования. Он родился в здешних краях, в семье бедных рабочих и десяти лет осиротел; сначала он был на побегушках у каменщиков, затем поступил подмастерьем к гончару, а теперь, с тех пор, как я ему разрешил здесь обосноваться, он стал сам себе господином, по его шутливому выражению… Особенно интересует меня работа Ланжа над огнеупорной глиной; вы ведь знаете, я ищу такую глину, которая могла бы выдержать чудовищную температуру моих электрических печей.
Подняв глаза, Лука увидел среди кустарников жилище горшечника; это было настоящее варварское становище, окруженное невысокой каменной стеной. У входа стояла рослая, красивая брюнетка.
— Разве он женат? — спросил Лука.
— Нет, но он живет с этой женщиной: она одновременно и раба и жена его… Это целая история. Лет пять назад — ей было тогда едва пятнадцать лет — Ланж нашел ее в какой-то канаве больной, почти умирающей; вероятно, ее бросил там какой-нибудь цыганский табор. Так никто толком и не знает, откуда она, а когда ее спрашивают, она молчит. Ланж на руках отнес девушку к себе, ухаживал за ней и вылечил ее; вы не поверите, какую пламенную благодарность она испытывает к нему с тех пор: она стала его собакой, его вещью… Когда Ланж подобрал ее, на ней не было даже башмаков. Она и теперь надевает их, лишь отправляясь в город. Потому-то все в округе, да и сам Ланж, называют ее Босоножкой… У него нет помощников, она их заменяет ему; она же помогает Ланжу катить маленькую тележку, на которой он возит свою посуду с ярмарки на ярмарку, — это его способ сбывать свои изделия. Обоих хорошо знают в нашем краю.
В ограде, за которой помещалось жилище Ланжа, была устроена калитка; стоявшая возле нее Босоножка смотрела на приближавшихся мужчин. Лука мог разглядеть теперь ее смуглое лицо с крупными и правильными чертами, чернильно-черные волосы, большие глаза дикарки, выражавшие бесконечную нежность, когда она смотрела на Ланжа. Молодой человек обратил внимание на ее босые ноги, маленькие, будто детские ноги, словно отлитые из светлой бронзы и резко выделявшиеся на фоне глинистой, вечно влажной земли; на Босоножке был ее рабочий костюм; вернее, она была едва прикрыта куском серого холста, открывавшим ее тонкие, крепкие ноги, ноги воительницы, сильные руки и маленькую упругую грудь. Когда Босоножка убедилась, что господин, сопровождавший Жордана, был, видимо, другом, она покинула свой наблюдательный пункт и пошла сообщить Ланжу о приходе гостей; затем она возвратилась к печи, за которой наблюдала.
— А, это вы, господин Жордан! — воскликнул Ланж, появляясь из-за ограды. — Представьте себе, после того вечера Босоножка все время воображает, будто меня хотят арестовать. Заявись сюда и в самом деле какой-нибудь блюститель порядка, пришлось бы ему познакомиться с ее когтями… Вы пришли посмотреть на мои новые огнеупорные кирпичи? Вот они! Сейчас открою вам их состав.
Лука тотчас же узнал в этом маленьком человечке, с изношенным и узловатым телом, пророка, которого он видел глубокой ночью на улице Бриа, когда тот возвещал неотвратимость конечной катастрофы и предавал проклятию развращенный Боклер, город, обреченный на гибель за свои преступления. Теперь Лука имел возможность лучше разглядеть Ланжа: его высокий лоб, терявшийся в черной чаще волос, его живые, сверкающие умом глаза, в которых время от времени вспыхивало гневное пламя. Больше всего Луку удивило то, что, несмотря на грубую оболочку, на кажущуюся резкость Ланжа, он почувствовал в нем созерцателя, кроткого мечтателя, простодушного деревенского поэта, настолько одержимого своей идеей справедливости, что ради нее он готов взорвать старый грешный мир.
Жордан представил Луку как своего друга-инженера и попросил Ланжа показать новому гостю то, что гончар в шутку называл своим музеем.
— Если это может заинтересовать вашего друга… Ведь я стряпаю эти штуки просто ради развлечения. Видите глиняные безделушки там, под навесом?.. Взгляните на них, а я пока побеседую с господином Жорданом о своих огнеупорных кирпичах.
Удивление Луки возросло еще больше. Под навесом стояли фаянсовые фигурки, вазы, горшки, блюда своеобразной формы и раскраски; они обнаруживали полное невежество своего творца, но вместе с тем в них была какая-то восхитительная и самобытная наивность. Игра обжига давала на их поверхности великолепные результаты, и эмаль сверкала непередаваемо богатыми тонами. Но поразительнее всего была посуда, предназначенная Ланжем для его обычных рыночных и ярмарочных покупателей: все эти горшки, кувшины, миски отличались удивительной изысканностью очертаний и чистой прелестью колорита; то был блестящий расцвет народного таланта. Казалось, горшечник позаимствовал этот талант у своего народа, и изделия, в которых отражалась народная душа, как бы сами собою рождались под его толстыми пальцами, словно он инстинктивно вновь обрел древние формы, сочетавшие практическую целесообразность с восхитительной красотою. Каждая вещь была шедевром, и каждый из этих шедевров был вещью, точно соответствовавшей своему назначению; отсюда возникала правдивая простота и живая прелесть.
Тем временем разговор Жордана с Ланжем окончился; Жордан заказал горшечнику несколько сот кирпичей, желая испытать их пригодность для новой электрической печи; собеседники подошли к Луке, и молодой человек выразил Ланжу свое восхищение веселой пестротой его фаянсовых изделий: они казались столь легкими, так ярко расцветали лазурью и пурпуром на солнце! Ланж слушал Луку, улыбаясь.
— Да, да, они заменяют людям маки и васильки, — сказал Ланж. — Мне всегда казалось, что следовало бы украшать крыши и фасады домов расписным фаянсом. Если бы торговцы перестали красть, эти украшения обошлись бы недорого и вы бы увидели, какое приятное зрелище представлял бы собою город — настоящий букет среди зелени… Но ведь с нынешними грязными буржуа ничего не поделаешь!
Ланж уселся на своего любимого конька и начал со страстностью сектанта развивать идеи крайнего анархизма, почерпнутые им из нескольких брошюрок, попавших к нему в руки по какой-то непонятной случайности. По его мнению, следовало сначала все разрушить, всем овладеть революционным путем. Спасение заключалось лишь в полном уничтожении всякой власти: если бы уцелела хоть какая-нибудь власть, хотя бы самая незначительная, этого оказалось бы достаточно, чтобы воссоздать заново все социальное здание неправды и тирании. Только после разрушения старого общества может сложиться свободная коммуна, обходящаяся без всякого правительства, основанная исключительно на взаимном соглашении отдельных добровольных групп, постоянно изменяющихся в соответствии с потребностями и желаниями каждого. Лука был поражен, узнав в группах Ланжа группы Фурье. Конечная цель была в обоих случаях одна и та же: и там и здесь — все то же обращение к творческим страстям, к расширению прав освобожденной личности, живущей в гармоническом обществе, где благо каждого отдельного гражданина неразрывно связано с благом всех остальных. Однако пути были разные; анархист был, в сущности, лишь разочарованным, ожесточившимся фурьеристом, который, уже не веря ни в какие политические средства, ни в спасительность постепенной эволюции человечества, решил завоевать всеобщее счастье путем насилия и разрушения. Ведь катастрофы, вулканические извержения лежат в природе вещей. Лука случайно упомянул о Боннере; Ланж так и вспыхнул бешеной иронией, он говорил о мастере-литейщике с большей горечью и презрением, чем о каком-нибудь буржуа. Как же, слыхал! Боннеровская казарма, коллективизм, при котором все будут перенумерованы, вымуштрованы, заперты в камеры, как иа каторге! И, потрясая кулаком над расстилающимся внизу Боклером, Ланж снова разразился потоком обличений и пророческих проклятий: этот развращенный город погибнет от огня и будет стерт с лица земли, дабы из его пепла возник давно чаемый Город правды и справедливости…
Жордан, удивленный этим бурным взрывом, с любопытством смотрел на Ланжа.
— Скажите, Ланж, друг мой, ведь вы сами не слишком несчастны?
— Я, господин Жордан? Я-то счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек… Я живу здесь в условиях полной свободы; это почти что осуществленная анархия. Вы разрешили мне воспользоваться этим маленьким клочком земли. Ведь земля — наше общее достояние, и теперь я сам себе господин, я никому не плачу за квартиру, работаю, как мне нравится, никто меня не угнетает, и я никого не угнетаю; я сам продаю свои горшки и кувшины честным людям, которые в них нуждаются, торгаши не обкрадывают меня, и я не даю им обкрадывать покупателей. И у меня еще остается время, чтобы поразвлечься, когда вздумается; тогда я выделываю этих фаянсовых человечков, горшки и узорные плитки, расписывая их яркими красками, радующими мой взор… О нет, мы-то не жалуемся, мы радуемся жизни, когда нам весело сияет солнышко, ведь так, Босоножка?
Босоножка подошла к Ланжу в своей рабочей одежде, полуобнаженная, с порозовевшими от огня руками: она только что вынула горшок из печи. И, глядя на Ланжа, на своего возлюбленного, на бога, добровольной служанкой которого она стала, которому принадлежала телом и душою, она улыбалась божественной улыбкой.
— И все-таки, — продолжал Ланж, — слишком много бедняков страдает; придется в один прекрасный день взорвать Боклер, чтобы люди решились наконец построить его по-новому. Только пропаганда действием, только бомба может пробудить народ… Что вы скажете о таком плане? У меня есть здесь все необходимое, чтобы изготовить два или три десятка бомб необычайной силы. И вот в один прекрасный день я пускаюсь в путь, прихватив свою тележку; я тяну ее, Босоножка подталкивает. Когда тележка полна посуды да еще приходится тащиться с рынка на рынок по отвратительным деревенским дорогам, управляться с ней нелегко. Еще хорошо, что можно отдыхать под деревьями, у ручьев… Но в тот день мы дальше Боклера не пойдем, мы проедем по всем его улицам; и в каждом котле будет спрятана бомба; мы оставим одну в префектуре, одну в мэрии, одну в суде, одну в тюрьме, одну в церкви — словом, везде, где есть какая-нибудь власть, которую надо разрушить. Фитили будут гореть в течение определенного времени. Затем вдруг взрыв! Боклер взлетает на воздух, ужасающее извержение вулкана испепеляет и уносит его… Недурно? Что вы думаете о такой прогулочке с моей тележкой, о раздаче горшков, которые я изготовляю для счастья рода человеческого?
Ланж засмеялся каким-то исступленным смехом, лицо его светилось необыкновенным волнением; смуглая красавица смеялась вместе с ним.
— Не правда ли, Босоножка, — обратился он к ней, — я буду тянуть, а ты подталкивать? Эта прогулочка будет получше, чем прогулка вдоль Мьонны под плакучими ивами, когда мы отправляемся на ярмарку в Маньоль.
Жордан не стал спорить; он ограничился тем, что дал понять жестом, насколько нелеп, с его точки зрения, план Ланжа. Посетители простились с Ланжем и его подругой и направились обратно в Крешри; на Луку произвел глубокое впечатление этот порыв вдохновенной и мрачной поэзии, эта мечта о счастье, купленном ценою разрушения, мечта, владевшая умами немногих простодушных поэтов, затерянных в толпе обездоленных. Жордан и Лука шли молча: каждый был погружен в собственные размышления.
Вернувшись, они направились прямо в лабораторию; там за маленьким столиком мирно сидела Сэрэтта, переписывая какую-то рукопись своего брата. Девушке нередко приходилось надевать длинный синий передник и даже помогать Жордану в качестве лаборанта при некоторых наиболее трудных опытах. Сэрэтта подняла голову, улыбнулась брату и Луке и вновь принялась за работу.
— Ну вот! — сказал Жордан, удобно располагаясь в кресле. — Положительно я чувствую себя хорошо только здесь, среди своих приборов и бумаг… Как только я сюда возвращаюсь, меня опять осеняют мир и надежда.
Он обвел любовным взглядом обширную заду, словно вновь желая вступить во владение ею, обрести себя в ней, окунуться в успокаивающую и укрепляющую атмосферу труда. Широкие окна были раскрыты; в комнату теплой лаской вливалось заходящее солнце; вдали, за деревьями, блестели крыши и окна Боклера.
— Какая мучительная и бесплодная вещь все эти споры! — продолжал Жордан, обращаясь к Луке, который неторопливо прохаживался взад и вперед по комнате. — Вот я слушал после завтрака аббата и учителя и удивлялся, как можно терять время, силясь убедить другого, когда люди исходят из противоположных предпосылок и говорят на разных языках. И заметьте, каждый раз, приходя сюда, они затевают все тот же спор, и оба остаются на своей точке зрения… К тому же, как неразумно до такой степени замыкаться в область абстрактного, никогда не обращаясь к опыту и ограничиваясь защитой утверждений, противоположных утверждениям противника! Я всецело на стороне доктора, который развлекается тем, что уничтожает обоих спорщиков, противопоставляя их друг другу. Так же неразумен и Ланж: славный малый, а о каких ужасных глупостях он мечтает, в каких очевидных и опасных заблуждениях он запутался! А все потому, что он бредет наугад и пренебрегает достоверностью!.. Нет, положительно, политические страсти не мой удел; все разговоры на эту тему кажутся мне лишенными здравого смысла; то, что люди считают самыми важными вопросами, по-моему, просто какая-то игра в загадки, забава — и только; мне совершенно непонятно, как можно поднимать такой шум вокруг разных мелочных событий, когда открытие самой скромной научной истины более содействует прогрессу, чем пятьдесят лет социальной борьбы. Лука рассмеялся.
— Теперь вы сами впадаете в крайность… Человек должен бороться; политика — просто необходимость отстаивать свои нужды, защищать свое право на счастье.
— Это верно, — признался Жордан со свойственной ему простодушной добросовестностью, — возможно, мое презрение к политике имеет своим источником бессознательные укоры совести, и то неведение, в котором мне хочется жить, объясняется социально-политическим укладом моего отечества… Но, право же, мне кажется, я все-таки хороший гражданин, хотя и запираюсь в своей лаборатории: ведь каждый должен служить своему народу теми способностями, какими он одарен. И уверяю вас, подлинные революционеры, подлинные люди действия те, кто больше всего способствует тому, чтобы среди людей воцарились истина и справедливость, — это, без сомнения, ученые. Правительства возникают и уходят, народы возвеличиваются, расцветают, приходят в упадок, но разве дело в этом? Научные истины передаются из поколения в поколение, накопляются, изливают все больше света, все больше расширяют царство достоверного знания. Пусть в каком-нибудь столетии люди делают шаг назад, в следующем они вновь движутся вперед, и человечество, несмотря на все препятствия, идет к знанию. Возразят: всего все равно не узнаешь, — но это просто глупый довод; речь идет о том, чтобы узнать возможно больше и благодаря этому достичь возможно большего счастья. И с этой точки зрения, повторяю, все политические встряски, которые так волнуют народы, не имеют почти никакого значения! Люди ставят прогресс в зависимость от устойчивости или падения какого-нибудь министерства, но подлинный владыка грядущего — ученый, озаряющий толпу искрой новой истины. Когда будет достигнута полнота истины, несправедливость исчезнет.
Наступило молчание. Сэрэтта отложила перо, она внимательно слушала. Несколько секунд Жордан молчал, погрузившись в раздумье; потом без видимой связи он продолжал:
— Труд! Труд! Ему я обязан жизнью. Вы видите, какое я несчастное, хилое существо; помнится, в те дни, когда дул сильный ветер, моей матушке приходилось закутывать меня в несколько одеял; и все же именно она приучила меня к труду, как к верному залогу здоровья. Она не обрекала меня на те утомительные занятия, которые являются сущей каторгой, терзающей молодые умы. Она приучила меня к регулярной, но разнообразной и привлекательной работе. Я выучился работать, как люди выучиваются дышать, ходить. Труд сделался функцией моего организма, естественным и необходимым упражнением моего мозга и мускулов, целью и условием моего существования. Я жил потому, что трудился; между миром и мной создалось некое равновесие: я возвращал миру своим творчеством то, что получал от него при помощи своих органов чувств; и мне кажется, что в этом вся суть здоровья — в этом правильно установленном обмене, в этом совершенном приспособлении организма к среде… И, как я ни слаб, я знаю, что, несомненно, проживу до глубокой старости, подобно маленькой машине, тщательно заведенной и правильно действующей.
Лука уже не ходил по комнате, он стоял неподвижно. Как и Сэрэтта, он слушал Жордана со страстным вниманием.
— Я говорил о труде как основе здоровья и правильного режима, — продолжал Жордан. — Но труд шире этого, он сама жизнь, ведь жизнь есть непрестанная работа химических и механических сил. С тех пор, как первый атом пришел в движение, чтобы соединиться с соседними атомами, великая созидающая работа шла безостановочно; и это созидание никогда не прекращалось и никогда не прекратится, оно как бы труд самой вечности, возведение вселенского здания, для которого каждый из нас приносит свой кирпич. Разве вселенная не громадная мастерская, где никогда не бывает простоев, где бесконечно малые частицы совершают каждый день гигантскую работу, где материя действует, производит, безостановочно рождает! Здесь все виды деятельности, начиная с простого брожения и кончая творчеством наиболее совершенных существ! Работают поля, покрываясь жатвой, работают леса, медленно поднимаясь ввысь, работают реки, протекая по долинам, работают моря, катя свои волны от одного материка к другому, работают миры, уносимые силой тяготения сквозь бесконечность. Нет ни одного существа, ни одного явления, которым дано замереть в неподвижности, в бездействии; все в мире вовлечено в работу, все вынуждено вносить свою долю труда в общее дело. Тот, кто не работает, обречен на исчезновение, он отбрасывается как нечто бесполезное и обременительное и должен уступать место нужному работнику. Таков единственный закон жизни, а жизнь, в сущности, не что иное, как вечно движущаяся материя, непрестанно действующая сила, бог всех верований; и устремлена она к тому конечному счастью, властную жажду которого мы несем в себе.
С минуту Жордан помолчал, задумчиво устремив глаза вдаль.
— А как великолепно направляет труд нашу жизнь, какой он вносит всюду порядок! Труд — это не только здоровье, это мир, это радость. Я поражаюсь, когда вижу, что люди презирают труд, ненавидят его, смотрят на него как на позор или наказание. Он не только спас меня от верной смерти, но и дал мне все то хорошее, что есть в моем существе, укрепил мой ум и благородство. А какой он великолепный организатор, как он регулирует различные способности нашего интеллекта, движения наших мускулов, роль каждой группы среди бесчисленного множества работников! В нем одном — целая конституция, основа и упорядочение социальной жизни. Мы рождены для жизни в улье, вся деятельность каждого из нас не более как мгновенное усилие, наше существование необходимо только потому, что природе нужны работники для выполнения ее задач. Всякое иное объяснение — гордыня и ложь. Жизнь каждого из нас — необходимая жертва во имя грядущей жизни человечества. Никакое счастье невозможно, если не полагать его в братски-едином счастье вечного и совместного труда. Вот почему я мечтаю, что люди создадут наконец религию труда, научатся прославлять спасительный труд, ибо он — единственная правда жизни, здоровье, радость, безмятежный мир.
Жордан умолк.
— Ах, Марсиаль, до чего ты прав, как все это верно и прекрасно! — восторженно воскликнула Сэрэтта.
Но Лука был взволнован, еще больше, чем девушка; он стоял неподвижно, и его глаза постепенно наполнялись вдохновенным светом, словно какой-то луч внезапно озарил его. И вдруг он заговорил:
— Послушайте, Жордан, не надо ничего продавать Делаво, надо все сохранить в своих руках: и домну и рудник… Вот мой совет; даю его вам, потому что мое убеждение окончательно сложилось!
Эти неожиданные слова, казалось, никак не связанные с предшествующими речами Жордана, изумили владельца Крешри; его веки дрогнули.
— Как это так, дорогой Лука? Почему вы мне это говорите?.. Объяснитесь…
Молодой человек, охваченный глубоким волнением, ответил не сразу. Гимн труду, прославление труда — миротворца и преобразователя — подействовали на него как внезапный толчок; Луке казалось, что собственные мысли подхватили и куда-то уносят его, развертывая перед ним тот широкий горизонт, что до сих пор был скрыт в тумане. Теперь все оживало, уточнялось, приобретало характер абсолютной достоверности. Лука весь сиял верой, слова его приобретали неотразимую убедительность:
— Ничего не нужно продавать Делаво… Я был утром на заброшенном руднике. Даже в теперешнем виде залежи могут быть использованы с выгодой, если подвергнуть руду новому способу химической обработки. К тому же Морфен убедил меня в том, что по ту сторону ущелья имеются превосходные жилы… Там лежат неисчислимые богатства. Доменная печь будет давать дешевый чугун, а если дополнить ее кузницей, пудлинговыми и литейными печами, плющильными машинами и молотами-толкачами, то можно будет вновь наладить в широком масштабе изготовление рельсов и стальных балок, успешно конкурируя с самыми мощными сталелитейными заводами севера и востока страны.
Жордан был изумлен, почти растерян.
— Но я вовсе не хочу богатеть, — вырвалось наконец у него, — У меня и так достаточно денег! Я хочу продать домну именно для того, чтобы избежать всех этих хлопот, связанных с наживой.
Лука страстно прервал его величественным жестом.
— Дайте же мне договорить, друг мой… Не вас я хочу сделать богаче, но тех обездоленных, тех рабочих, о которых мы только что говорили, ставших жертвой неправедного, опозоренного труда, труда, превратившегося в каторгу; я хочу спасти их от этой каторги! Вы только что сами великолепно сказали, что труд должен быть основой социальной жизни; и тут я понял, в чем спасение: справедливое и счастливое общество будущего возможно только при коренном преобразовании труда; оно одно даст возможность правильно распределять богатства. Во мне родилась ослепительная уверенность, что в этом единственная возможность избавления от всех наших несчастий и страданий; старый социальный строй трещит и догнивает, переделать его по-новому удастся только тогда, когда все начнут трудиться для всех, когда люди увидят в труде всеобщий закон, самую сущность жизни, управляющей мирами… Так вот, я это и хочу испробовать или, по крайней мере, дать в небольшом масштабе пример подобного преобразования труда, я хочу создать завод, основанный на братстве, черновой набросок грядущего общества, и противопоставить его заводу, воплощающему прошлое с его наемным трудом, этой древней каторге, где труженик — раб, измученный и обесчещенный.
Лука продолжал говорить; в его словах трепетало вдохновение; широкими мазками набросал он общие очертания своей мечты — всего, что зрело в нем после недавнего чтения Фурье; он изложил план ассоциации между капиталом, трудом и талантом. Жордан даст нужные деньги, Боннер и его товарищи — свои руки, а он, Лука, будет мозгом, направляющим и управляющим. Говоря все это, молодой человек вновь принялся ходить по комнате; пылким жестов он указал на крыши Боклера, — ведь это Боклер хотел он спасти, извлечь из той бездны позора и преступлений, в которую был погружен город. По мере того, как Лука развивал свой план обновления жизни, он и сам проникался удивлением и восхищением перед ним. То заговорила в нем его миссия, та миссия, которую он носил в себе, ничего о ней не подозревая, которую пытался разгадать всей силой своего встревоженного ума и сердца, полного сострадания. Наконец-то он прозрел, наконец-то нашел свой путь! Теперь он отвечал на те грозные вопросы, которые задавал себе прошлой ночью во время бессонницы, еще не находя на них ответа. Он откликался на призывы обездоленных, донесшиеся до него из горестной глубины мрака, он слышал их голоса уже с полной ясностью, он спешил им на помощь. Их спасет возрожденный труд, который уже не будет разделять людей на враждебные и пожирающие друг друга касты, а сольет их в единую братскую семью, где усилия отдельных ее членов будут объединены для достижения всеобщего счастья.
— Но ведь осуществление формулы Фурье не означает непременно уничтожения наемного труда, — возразил Жордан. — Даже по мнению коллективистов, наемный труд не исчезнет, а только изменит свое название. Для окончательного его уничтожения потребовалось бы осуществить то полное безвластие, о котором мечтают анархисты.
Лука не мог не согласиться с этим. Он еще раз проверил свои взгляды. В его ушах еще звучали теории коллективиста Боннера, мечты анархиста Ланжа; ему слышались нескончаемые споры между аббатом Марлем, учителем Эрмелином и доктором Новаром — непрерывный хаос противоречивых мнений. В памяти Луки воскресли и возражения, которые делали друг другу его великие предшественники — Сан-Симон, Огюст Конт, Прудон. Почему остановился он именно на формуле Фурье? Правда, он знал несколько удачных примеров ее применения, но знал также и то, как медленно осуществляются подобные опыты, с каким трудом даются окончательные результаты. Быть может, выбор Луки объяснялся его отвращением к революционному насилию: занятия наукой укрепили в нем веру в непрерывную эволюцию мира и человека, эволюцию, у которой впереди целая вечность для выполнения ее задач. Сразу и полностью экспроприировать господствующие классы казалось ему неосуществимым; к тому же это было бы сопряжено с ужасными катастрофами, одним из результатов которых было бы еще большее увеличение нищеты и страданий. А поэтому, думал Лука, не лучше ли воспользоваться представившимся случаем и произвести опыт? В этом опыте найдет удовлетворение все его существо, его врожденная доброта, его вера в доброту человека — этот очаг любви и всеобъемлющей нежности, который пылал в его собственной душе. Луке показалось, будто его окрыляет и несет что-то восторженное, героическое, какая-то вера, какое-то безошибочное предчувствие успеха. И к тому же, если применение формулы Фурье не влекло за собой немедленного уничтожения наемного труда, оно, во всяком случае, вело к этому, к окончательной победе, к разрушению капитала, к исчезновению торговли, к упразднению денег, этого источника всех бедствий. Отдельные социалистические школы спорят друг с другом только о путях к цели, в вопросе же о самой цели все между собой согласны, и все они примирятся, когда будет наконец построен счастливый Город. Лука и хотел заложить основание этого Города, начав с добровольной ассоциации людей, с объединения всевозможных разрозненных сил: это будет наилучшей исходной точкой в его время — время ужасного взаимного истребления людей.
Однако Жордан все еще был настроен скептически.
— У Фурье попадаются гениальные мысли, это бесспорно. Но ведь после его смерти прошло больше шестидесяти лет, и хотя у него осталось несколько упрямых последователей, но его религия пока что не завоевывает мир.
— Католицизму понадобилось четыре столетия, чтобы завоевать лишь часть мира, — живо возразил Лука. — К тому же я далеко не во всем согласен с Фурье: для меня он только мудрец, которому в минуту гениального прозрения открылось видение истины. Впрочем, он не один, другие подготовили его теорию, другие и восполнят ее пробелы… Одного вы все-таки отрицать не можете: эволюция, идущая в наши дни таким ускоренным темпом, началась еще давно, и девятнадцатый век был медленным зарождением грядущего общества. В течение последних ста лет класс тружеников с каждым днем все больше приобщается к социальной жизни, а завтра он может стать хозяином своей судьбы; залог тому — научно установленный закон, обеспечивающий сохранение жизни наиболее сильным, здоровым и достойным… Это мы сейчас и наблюдаем, присутствуя при последней схватке между привилегированной кучкой людей, награбивших себе богатство, и огромной массой рабочих, которая хочет вернуть себе блага, отнятые у нее много веков назад. История учит именно этому; она показывает нам, как ничтожное меньшинство людей обеспечило себе счастье в ущерб остальным и как эти несчастные, обокраденные бедняки не перестают с тех пор яростно бороться, желая вернуть себе хоть частицу счастья… За последние пятьдесят лет борьба эта стала беспощадной, и мы видим, как господствующие классы, охваченные страхом, понемногу сами уступают некоторые из своих привилегий. Развязка близится — это чувствуется по всем уступкам помещиков и капиталистов. В области политической они уже дали народу многое, и они будут вынуждены дать ему не меньше в области экономической. Появляются новые законы, улучшающие положение рабочих, проводятся гуманные меры, ассоциации и профессиональные союзы одерживают первые победы. Все это возвещает близость новой эры. Борьба между трудом и капиталом достигла крайней остроты, и можно предсказать, что капитал потерпит в этой борьбе поражение. Через некоторое время наемный труд исчезнет, в этом не может быть никакого сомнения… Вот почему я уверен в победе и хочу помочь тому преобразованию труда, которое отменит наемный труд и создаст более справедливое общество и более высокую цивилизацию.