Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ругон-Маккары - Труд

ModernLib.Net / Классическая проза / Золя Эмиль / Труд - Чтение (стр. 36)
Автор: Золя Эмиль
Жанр: Классическая проза
Серия: Ругон-Маккары

 

 


— Вот жнец, а вот прачка! Ты уже совсем взрослая девица, возьми их себе. А это тебе, малыш!.. Ну, все! Будьте умниками, поцелуйте за меня ваших маму и папу! Ступайте домой, мои барашки, мои цыплятки, жизнь прекрасна, жизнь хороша!

Рагю молча и неподвижно слушал Ланжа; на лице его отражалось все большее удивление. Под конец он не выдержал.

— Так ты, анархист, стало быть, уже не собираешься взорвать на воздух всю лавочку? — спросил он со своей беспощадной усмешкой.

Ланж резко обернулся, посмотрел на Рагю, но не узнал его. Он не рассердился, а снова рассмеялся.

— А, так ты меня знаешь! А я вот никак не вспомню твоего имени… Что правда, то правда: я собирался взорвать всю лавочку на воздух. Я кричал об этом на всех перекрестках, осыпал проклятиями отверженный город, возвещая ему скорую гибель от огня и меча. Я даже сам решил стать орудием правосудия, карающей молнией, и сжечь Боклер… Но чего ты хочешь? События приняли другой оборот. Теперь вокруг установилась социальная справедливость, и я обезоружен. Город очищен, отстроен, не стану же я разрушать его теперь, когда в нем осуществляется все то, к чему я стремился, о чем мечтал… Не правда ли, Боннер? Мир заключен.

И бывший анархист протянул руку бывшему коллективисту, с которым он некогда так ожесточенно спорил.

— А ведь мы готовы были перервать друг другу глотку, ведь так, Боннер? Мы сходились в общем стремлении к Городу свободы, справедливости и братства. Только мы по-разному представляли себе путь к нему; и те, кто думал, что нужно идти направо, готовы были стереть с лица земли тех, кто утверждал, будто нужно идти налево… Но теперь, когда мы достигли цели, было бы слишком глупо по-прежнему ссориться, не так ли, Боннер? Мир заключен.

Боннер, держа руку горшечника в своей, дружелюбно пожимал и встряхивал ее.

— Да, да, Ланж, мы были неправы в том, что не могли сговориться между собою; быть может, это и мешало нам идти вперед. А лучше сказать, мы все были правы, раз теперь пожимаем друг другу руки и сознаем, что, по сути дела, все стремились к одному и тому же.

— Правда, к абсолютной справедливости мы еще не пришли, еще не достигнута полнота свободы и любви, — сказал Ланж, — но будем надеяться, что эти мальчуганы и девчушки продолжат наше дело и когда-нибудь завершат его… Слышите, мои цыплятки, мои барашки, крепко любите друг друга!

Вновь раздались восклицания и смех; но тут опять грубо вмешался Рагю:

— А что твоя Босоножка, горе-анархист? Скажи, ты женился на ней?

Слезы внезапно показались на глазах Ланжа. Высокая, красивая женщина, которую он некогда из милосердия подобрал на большой дороге и которая обожала его, как рабыня, умерла около двадцати лет назад у него на руках; она стала жертвой какого-то ужасного происшествия, причину которого так и не удалось выяснить. По словам Ланжа, взорвалась одна из его печей, и чугунная дверца, соскочив с петель, пробила Босоножке грудь. Но, по-видимому, дело обстояло иначе: Босоножка помогала Ланжу в его опытах со взрывчатыми веществами и. вероятно, была убита взрывом, происшедшим при попытке Ланжа зарядить один из тех пресловутых горшков, которые он с таким удовольствием собирался подбросить в здание мэрии, оупрефектуры, суда — словом, во все те здания, где помещались какие-нибудь органы власти, подлежавшей уничтожению. Много лет сердце Ланжа сочилось кровью при воспоминании о понесенной им трагической утрате, и даже теперь, видя вокруг столько счастья, он все еще оплакивал эту страстно преданную и кроткую возлюбленную, которая за сострадание и кусок хлеба сделала Ланжу царственный подарок — навсегда отдала ему свою красоту.

Ланж грозно шагнул к Рано.

— Ты злой человек! Зачем ты терзаешь мне сердце?.. Кто ты? Откуда ты вернулся? Разве ты не знаешь, что милая моя жена умерла и я до сих пор каждый вечер прошу у нее прощения и упрекаю себя в том, что убил ее? Если я не стал дурным человеком, то обязан этим нежной памяти о ней: она всегда здесь, она моя опора и советчица… А ты, ты злой человек, я не хочу узнавать тебя, я не хочу знать твоего имени. Уходи, уходи от нас!

Охваченный порывом горя и гнева, Ланж был великолепен. Под его неотесанной оболочкой жил поэт; некогда этот поэт мрачно и величаво бредил местью; теперь он смягчился: сердце его трепетало бесконечной добротой.

— Разве ты узнал его? — спросил встревоженный Боннер. — Так кто ж он? Скажи мне.

— Я не хочу узнавать его, — повторил Ланж с еще большей силой. — Я ничего не скажу, пусть он уходит, пусть сейчас же уходит!.. Ему не место здесь.

И Боннер, убежденный, что горшечник узнал Рагю, желая избежать тягостной сцены, мягко, но решительно увлек своего спутника. Рагю, не ввязываясь в ссору, молча последовал за ним. Все, что он видел и слышал, поражало его в самое сердце, наполняло горьким сожалением и безграничной завистью. При виде этого завоеванного, навеки недоступного для него счастья он чувствовал, как почва начинает уходить у него из-под ног.

Но особенно потрясла Рагю праздничная картина Боклера, которую он увидел вечером. Постепенно установился следующий обычай: в день этого праздника лета каждая семья выносила стол за порог своего дома и обедала прямо на улице, на виду у прохожих. То было как бы братское сопричастие всего города: здесь публично преломляли хлеб и пили вино; столы постепенно сдвигались, соединялись в один стол и превращали город в огромный пиршественный зал, а народ — в единую семью.

В семь часов, еще при ярком свете солнца, расставили столы, украшенные розами, тем потоком роз, благоухание которых с утра наполняло Боклер. Белые скатерти, расписная посуда, столовое серебро и хрусталь весело заблестели в пурпуровых лучах заката. Ввиду постепенного отмирания серебряной монеты у каждого из пирующих был свой серебряный кубок, заменивший прежний, жестяной. Боннер настоял на том, чтобы Рагю сел за его стол: это был стол внучки Боннера Клодины, вышедшей замуж за сына Луки — Шарля Фромана.

— Я привожу вам гостя, — сказал Боннер просто, не называя Рагю. — Это чужестранец, друг.

И все ответили:

— Да будет он желанным гостем.

Боннер усадил Рагю рядом с собой. За длинным столом сидело бок о бок четыре поколения. Родоначальник, Боннер, видел здесь своего сына Люсьена и жену его Луизу Мазель; им обоим уже перевалило за пятьдесят лет; он видел свою внучку Клодину и ее мужа Шарля Фромана — чету, уже достигшую зрелого возраста; видел свою правнучку Алису, очаровательную восьмилетнюю девчурку. Тут же сидела и остальная многочисленная родня. Если бы трое других его детей — Антуанетта, Зоя и Северен — не приняли приглашения обедать за соседними столами, столами их собственных детей, понадобился бы гигантский стол, шутливо пояснил Боннер. Но, добавил он, за десертом соседние столы пододвинут к его столу, так что все члены семьи окажутся вместе.

Особое внимание Рагю привлекла Луиза Мазель, все еще красивая и оживленная, с тонко очерченным лицом, напоминавшим мордочку капризной козы. Рагю, видимо, удивился тому, как нежна Луиза, дочь буржуазных родителей, со своим мужем Люсьеном, сыном рабочего. Наклонившись к Боннеру, он спросил его вполголоса:

— Так, значит, старики Мазели умерли?

— Да, от страха потерять свою ренту. Резкое падение ценности государственных бумаг, последовательные понижения учетного процента, возвестившие близкую отмену ренты, поразили супругов Мазель, как громом. Первым умер муж: этого поклонника божественной лени убила мысль, что ему, быть может, придется вновь приняться за работу. Жена ненамного пережила его; она вела жалкое существование, не осмеливалась выйти на улицу, будучи уверена, что ее зарежут: ведь посягнули же на ее ренту! Она даже перестала лечиться от своей воображаемой болезни. Луиза тщетно упрашивала мать переселиться к ней; г-жа Мазель из себя выходила при мысли о том, что ей придется жить на чужом иждивении; однажды старушку нашли с почерневшим лицом, уже мертвой: ее сразил удар; она лежала, уткнувшись лицом в связку своих отныне бесполезных бумаг… Бедняги! Они умерли растерянные, уничтоженные, не понимая того, что происходит вокруг них, убежденные, что все в мире пошло вверх дном.

Рагю покачал головой; он не испытывал жалости к этим буржуа, но так же, как и они, думал, что не мог бы жить в мире, из которого изгнана праздность. Он снова принялся разглядывать пирующих; его омрачало их возрастающее веселье, изобилие блюд, роскошь сервировки. Это изобилие и роскошь казались всем настолько естественными, что уже не тешили ничьего тщеславия. Все женщины были в одинаково праздничных платьях из прелестных светлых шелков; у всех блестели в волосах одинаковые драгоценные камни: рубины, сапфиры, изумруды. Видимо, еще более любили здесь цветы, в особенности великолепные розы, любили за их яркую красоту. Обед состоял из простых, но тонко приготовленных кушаний, подаваемых на серебряных блюдах; особенно много было овощей и фруктов; с середины обеда зазвучали веселые песни: пирующие славили заход солнца, прощались с дневным светилом, уверенные, что завтра наступит счастливое утро. И тут случилось очаровательное происшествие: многочисленные птицы — малиновки, красношейки, зяблики и просто воробьи — слетелись сюда и опустились на стол, прежде чем спрятаться на ночь в потемневшей зелени. Они слетались отовсюду, смело садились на плечи пирующих, подбирали крошки со скатерти, лакомились сластями из рук детей и женщин. Они словно понимали, что Боклер постепенно становится Городом согласия и мира, и уже не опасались добрых горожан, зная, что те не станут ни расставлять силков, ни стрелять в них; и птицы подружились с людьми, казалось, они вошли в состав семей: у каждого сада были свои крылатые гости, которые принимали участие в общей трапезе.

— А! Вот и наши маленькие друзья! — воскликнул Боннер. — Как они щебечут! Они прекрасно знают, что сегодня праздник… Накроши-ка им хлеба, Алиса.

Рагю с выражением мрачного страдания на лице смотрел на птиц; они устремлялись сюда со всех сторон вихрем легких перышек, золотившихся в последних лучах заходящего солнца. С ветвей опускались все новые и новые птицы; некоторые из них улетали, потом вновь прилетали. Десерт оживился: бесчисленное множество птиц проворно прыгало на крошечных лапках среди вишен и роз. И из всего, что увидел за день Рагю, ничто не могло бы сказать ему с более пленительной ясностью, каким спокойствием и счастьем наслаждается этот возрожденный народ.

Он порывисто встал с места

— Я задыхаюсь, мне надо пройтись, — сказал он, обращаясь к Боннеру. — К тому же я хочу осмотреть все остальное, хочу увидеть все столы, всех, кто за ними сидит.

Боннер понял Рагю: было ясно, что тот хочет увидеть Луку и Жозину, что именно к ним относится его жадное любопытство. И Боннер, все еще уклоняясь от решительного объяснения, ответил просто:

— Ладно, я все тебе покажу; обойдем столы.

Рядом с их столом стоял перед соседним домом стол Морфенов; Боннер и Рагю подошли к нему. На почетном месте сидел Пти-Да рядом со своей женой Онориной Каффьо, оба уже седые; тут же находился их сын Раймон со своей женой Терезой Фроман и старшим сыном, девятнадцатилетним Морисом Морфеном. Напротив сидели потомки Ма-Бле, вдовы Ахилла Гурье; ей было уже около семидесяти лет, но глаза ее по-прежнему оставались огромными и голубыми, как небо. Ма-Бле скоро предстояло стать прабабушкой: у ее дочери Леони, вышедшей замуж за Северена Боннера, был сын Фелисьен; он только что женился на Елене, дочери Полины Фроман и Андре Жолливе; родители Елены пришли сюда вместе с дочерью. Над Еленою подшучивали, предлагали ей назвать своего первенца Грегуаром; а сестра ее, пятнадцатилетняя Берта, уже слушала, смеясь, нежные речи своего кузена Раймона: видимо, это была новая влюбленная пара.

Боннер, увидевший за этим столом своего младшего сына Северена, был встречен радостными восклицаниями. Рагю, окончательно запутавшийся в переплетении всех этих браков, попросил прежде всего показать ему двух дочерей Фроман а, сидевших за этим столом, — Терезу и Полину; обеим было уже под сорок, но они все еще пленяли ясной и здоровой красотой. Потом, увидя Ма-Бле, Рагю вспомнил о бывшем мэре Гурье и о бывшем супрефекте Шатларе; ему захотелось узнать об их участи. Гурье и Шатлар угасли почти одновременно; их до самой смерти связывала тесная дружба, которую в свое время еще более укрепила понесенная ими общая утрата — смерть красавицы Леоноры. Гурье умер первым; он с трудом мирился с новым порядком вещей; порой этот фабрикант, удивленный тем, что он уже не является хозяином своей фабрики, горестно воздевал руки к небу; он говорил о прошлом со старческой меланхолией, доходя до сожаления о церковных обрядах — о первом причастии, о торжественных шествиях, о ладане и колоколах; трудно было поверить, что этот человек некогда так бранил священников. Наоборот, Шатлар, этот тайный анархист, скрывавший свои взгляды под покровом дипломатической сдержанности, умер той смертью, о которой мечтал: он угас счастливым, всеми забытым среди возрожденного, торжествующего Боклера, молча исчез вместе с тем государственным строем, который с такой готовностью хоронил; казалось, Шатлара увлекло за собой в небытие падение последнего министерства. Но был человек, умерший более возвышенной, более прекрасной смертью: то был председатель суда Гом; о нем напоминало присутствие его внука Андре и правнучек Елены и Берты. Гом умер в возрасте девяноста двух лет; он жил один со своим внуком, скорбя о своей неудавшейся, мятущейся жизни. В тот день, когда закрыли суд и тюрьму, с плеч Гома как будто скатился тяжелый камень. Ведь он судил других, он принял на себя обязанности представителя непогрешимой истины и абсолютной справедливости; воспоминание об этом повергало Гома в трепет, вызывало в нем мучительные сомнения и угрызения совести; его охватывал ужас при мысли, что он был плохим судьей, что ему порою недоставало ума и сердца. Наконец-то воцарилось то правосудие, которого он ждал и боялся не дождаться, — не то порожденное бесчеловечным социальным строем правосудие, меч которого защищал кучку грабителей и поражал бесчисленную толпу несчастных рабов, но то правосудие, которое ставит свободного человека рядом со свободным человеком, дает каждому заслуженную им долю счастья, несет с собой правду, братство и мир. И в день своей смерти, утром, Гом призвал к себе одного бывшего браконьера, которого он некогда приговорил к суровому наказанию за то, что тот убил жандарма, ударившего его саблей; и в присутствии этого человека Гом публично принес покаяние: он высказал вслух те сомнения, которые отравили ему жизнь, во всеуслышание осудил то, о чем до тех пор молчал, преступления кодекса, ошибки и ложь законов — все то, что служило орудием социального угнетения и ненависти, что удобряло зараженную почву, на которой пышным цветом всходили воровство и убийство.

— Стало быть, — спросил Рагю, — чета, сидящая здесь за столом, эти Фелисьен и Елена, у которых мы побывали сегодня утром, в одно и то же время доводятся внучатами Фроману, Морфену, Жолливе и Тому?.. Неужели вся эта враждебная кровь, которая течет ныне в одних и тех же жилах, не отравляет их?

— Ничуть, — ответил спокойно Боннер. — Кровь некогда враждовавших людей слилась вместе, и новый род только выиграл от этого в красоте и силе.

За следующим столом Рагю также увидел горькую для себя картину. То был стол Буррона, его прежнего товарища, некогда всецело подчинявшегося влиянию Рагю, который легко склонял его к лени и пьянству. Теперь Буррон был счастлив, спасен, а он, Рагю, остался один в своем аду! Буррон, уже достигший глубокой старости, сидел с безмятежно счастливым видом рядом со своей неизменно веселой женой Бабеттой; ясное голубое небо ее надежд спустилось наконец на землю, и она даже ничуть не удивилась. Разве то не было в порядке вещей? Счастье пришло, потому что в конце концов оно всегда приходит. Вокруг Буррона и Бабетты теснилось их многочисленное потомство. Здесь сидела их старшая дочь Марта, вышедшая замуж за Огюста Лабока и родившая ему сына Адольфа, который впоследствии женился на Жермоне, дочери Зои Боннер и Николя Ивонно. Затем следовал младший сын Бурроноз-Себастьян, женившийся на Агате Фошар; у него была от нее дочь Клементина, которая вышла замуж за Александра Фейа, сына Леона Фейа и Эжени Ивонно. Тут же были две пятилетние девочки, представительницы четвертого поколения: дочь Адольфа Лабока — Симона и дочь Клементины Фейа — Амели. Были здесь и другие родственники: Луи Фошар, женившийся на Жюльенне Даше и имевший от нее дочь Лору; Эварист Митен, женившийся на Олимпии Ланфан и имевший от нее сына Ипполита, и, наконец, Ипполит Митен, женившийся на Лоре Фошар, которая родила ему сына Франсуа, теперь уже семилетнего мальчика; таким образом, и с этой стороны подрастало четвертое поколение. Во всем праздничном Боклере нельзя было найти более обширного стола: гут сидели, смешавшись, потомки Бурронов, Лабоков, Боннеров, Ивонно, Фошаров, Даше, Ланфанов и Митенов.

Боннер увидел здесь одну из своих дочерей, Зою. Он рассказал Рагю о судьбе тех, кому не удалось дожить до этого дня. Фошар, безнадежно отупевший, и его вечно унылая жена Натали умерли, так и не поняв совершившейся перемены, пряча от воображаемых воров хлеб, ставший доступным всем и каждому. Фейа перед смертью увидел расцвет созданного по его совету обширного комбеттского землевладения. Недавно за Фейа последовали Ланфан и Ивонно, уснувшие в той земле, которую люди теперь любили разумной любовью и деятельно оплодотворяли. Вместе со стариками Даше, Каффьо, Лабоками исчез весь прежний торговый мир; достигнув глубокой старости, угасла и красивая булочница, добрая г-жа Митен, до конца своей жизни пленявшая всех добротою и красотой.

Рагю уже не слушал Боннера. Он не мог отвести глаз от Буррона.

— Да, он еще совсем молодец на вид! — прошептал он. — А Бабетта смеется все тем же милым смехом!

Рагю вспомнил прежние кутежи, вспомнил, как Буррон, засиживаясь вместе с ним у Каффьо, бранил за бутылкой хозяев и возвращался домой мертвецки пьяным. Он вспомнил свою долгую нищую жизнь, вспомнил, как в течение пятидесяти лет он бессмысленно скитался по свету, переходя из мастерской в больницу и из больницы в мастерскую. А теперь, когда опыт Крешри удался и преобразованный, возрожденный труд спас его уже наполовину погибшего товарища, сам он был уже раздавлен прежним трудом, неотделимым от нужды, и страдания, — отравляющим, губительным, бесчеловечным наемным трудом. В эту минуту разыгрался очаровательный эпизод, еще больше усиливший тоску Рагю. Дочь Адольфа и Жермены, Симона Лабок, пятилетняя белокурая девчурка, правнучка Буррона, собрала со стола своими маленькими ручонками целые пригоршни розовых лепестков и принялась осыпать ими седую голову улыбающегося прадеда.

— Это тебе, дедушка Буррон, вот тебе еще и еще! Это тебе вместо венка… Вот тебе, вот тебе! В волосах у тебя розы, и в ушах розы, и на носу розы, и везде… С праздником, с праздником, дедушка Буррон!

Весь стол смеялся, все аплодировали, громко приветствовали старца. Рагю устремился прочь, увлекая за собой Боннера. Он дрожал и едва держался на ногах. Отойдя в сторону, он глухим голосом внезапно сказал Боннеру:

— Слушай, давай говорить начистоту. Я пришел только для того, чтобы увидеть их… Где они? Покажи мне их!

Он говорил о Луке и Жозине. Боннер понял его, но медлил с ответом. Рагю продолжал:

— Ты с утра, водишь меня повсюду, я делаю вид, будто всем интересуюсь, а на самом деле я думаю только о них, они одни стоят у меня перед глазами, они одни заставили меня вернуться сюда, заставили преодолеть безмерную усталость и страдания… До меня дошло известие, что я не убил его; оба они живы, не так ли? У них много детей? Они счастливы, они наслаждаются жизнью, да?

Боннер размышлял. Опасаясь какой-нибудь необузданной выходки со стороны Рагю, он до сих пор старался отдалить час неизбежной встречи. Но разве его тактика уже не увенчалась успехом? Разве ему не удалось поразить Рагю чем-то вроде священного ужаса, ослепить его величием осуществленного дела Луки? Он видел трепет, растерянность Рагю, видел, что его ослабевшая рука бессильна подняться на новое преступление. И тогда с присущим ему спокойным добродушием Боннер наконец ответил:

— Ты хочешь их видеть, дружище? Я покажу их тебе. И что правда, то правда: ты увидишь счастливых людей.

Стол Луки стоял тут же, рядом со столом Буррона. Сам Лука восседал в середине стола; направо от него помещалась Жозина, налево — Сэрэтта и Жордан. Была здесь и Сюзанна, она сидела напротив Луки. Рядом с ней были Нанэ и Низ; им вскоре предстояло стать дедушкой и бабушкой; их золотистые волосы слегка побелели, но глаза смеялись так же весело, как в те далекие дни, когда оба они были резвыми и кудрявыми, точно маленькие барашки. Тут же сидело и все потомство Луки и Жозины. Илер, их старший сын, женился на дочери Нанэ и Низ — Колетте, от которой у него была дочь Мариетта, теперь уже пятнадцатилетняя девочка. У Поля Буажелена и Антуанетты Боннер родился сын Людовик, теперь уже восемнадцатилетний юноша; у Людовика и Мариетты дело, видимо, шло к свадьбе: они сидели рядом, шептались, секретничали, нежно улыбались друг другу. За ними сидел Жюль, младший сын Луки; он женился на дочери Арсена Ланфана и Эвлали Лабок — Селине, которая родила ему сына Ришара; этот, теперь уже шестилетний, удивительно красивый мальчик был предметом страстной любви своего дедушки Луки. Тут же сидела остальная родня; за этим столом всего теснее сливались токи враждебной крови — крови Фроманов, Буажеленов, Делаво, Боннеров, Лабоков и Ланфанов; здесь протянули друг другу руки дети рабочего, торговца и земледельца, воплощая в себе то социальное сопричастие, из которого возник новый Боклер — Город справедливости и мира.

В ту минуту, когда подошел Рагю, последний луч заходящего солнца зажег стол сияющей славой: заискрились и заблестели букеты роз, серебряные блюда, легкие шелка и бриллианты в волосах женщин. И в этот миг прощания с дневным светилом птицы снова стремительно слетелись к столу, прежде чем укрыться на ночь среди ветвей. То была очаровательная и радостная картина: туча трепещущих крыльев, живой снег теплых перышек покрыли стол. Обедающие брали птиц в руки, ласкали их и вновь отпускали на волю. И эта пленительная доверчивость красношеек и зябликов провозглашала в тихом вечернем воздухе союз, отныне заключенный между всеми существами, всеобъемлющий мир, воцарившийся между людьми, животными и неживой природой.

— О дедушка Лука! — воскликнул шестилетний Ришар. — Взгляни-ка: малиновка пьет из стакана бабушки Жозины!

Мальчик говорил правду; эта картина развеселила и растрогала Луку, основателя Города. Вода в стакане Жозины была той свежей, чистой водой, которую он некогда отвел в Боклер со скал Блезских гор и из которой, казалось, родился весь Город: его сады, аллеи, брызжущие фонтаны. Лука взял стакан, поднял его вверх, к пурпуровому солнцу, и сказал:

— Выпьем, Жозина, выпьем за наш счастливый Город!

Жозина, уже совершенно седая, осталась той же страстно любящей и нежной подругой Луки. Она с улыбкой поднесла стакан к губам; за нею отпил из него и Лука.

— За благополучие нашего Города, праздник которого мы сегодня отмечаем! — продолжал Лука. — Пусть же расширяется он все дальше и дальше, пусть умножается в нем свобода, благосостояние, красота, пусть превратит он всю землю в царство всеобъемлющей гармонии!

Заходящее солнце окружило голову Луки ореолом; он сиял неувядаемой юностью, верой, победной радостью. Просто, без всякого тщеславия и напыщенности, он выразил то ощущение счастья, которое наполняло его при виде того, что созданное им дело исполнено силы и жизни. Он был основателем, создателем, отцом: все эти ликующие люди, все те, кто пировал здесь, все те, кто славил сегодня Труд и летнее плодородие, — все они были его народом, его друзьями, его родными, его семьей, все более умножавшейся, все более дружной, все более счастливой. И в ответ на тост Луки, полный пламенной нежности, буря приветственных возгласов взмыла в ясное вечернее небо, прокатилась от стола к столу вплоть до дальних аллей. Все обедающие встали; подняв, в свою очередь, стаканы, они пили за здоровье Луки и Жозины, за эту чету героев, патриархов труда: за Жозину, спасенную и окруженную ныне ореолом супруги и матери, за Луку, искупителя, который, чтобы спасти ее, спас от угнетения и страдания весь отверженный мир наемных рабов. То было мгновение возвышенного подъема и величия, воплотившее в себе страстную благодарность многочисленного народа; то была награда за неисчерпаемую и деятельную веру, окончательное приобщение к славе и любви.

Бледный и трепещущий Рагю дрожал всем телом под этим вихрем апофеоза. Он не мог выдержать того сияния красоты и доброты, которое излучали Лука и Жозина. Шатаясь, он отступил и хотел было поспешно удалиться; но тут Лука, заметив подошедших, обратился к Боннеру:

— А вот и вы, мой друг! Именно вас мне и не хватало: ведь вы были моим вторым «я», вы были самым мужественным, самым осмотрительным, самым могучим из всех, кто трудился на ниве нашего дела; и нельзя чествовать меня, не чествуя также и вас… Но скажите мне, что это за старик рядом с; вами?

— Чужестранец.

— Чужестранец? Пусть он приблизится, пусть преломит вместе с нами хлеб с наших нив, пусть выпьет воды из наших ключей! Все люди найдут в нашем городе гостеприимство и мир… Жозина, подвинься, а вы, незнакомый друг, приблизьтесь, займите место между моей женой и мною: мы хотим почтить в вашем лице всех наших неведомых братьев, живущих в других городах мира.

Рагю, словно охваченный священным ужасом, отступил на шаг.

— Нет, нет! Не могу!

— Почему же? — спросил мягко Лука. — Если вы пришли издалека, если вы устали, вы найдете здесь помощь и утешение. Нам не нужно знать ни вашего имени, ни вашего прошлого. Мы исповедуем всепрощение, у нас царит братство, и каждый из нас полагает свое счастье в счастье других… Скажи ему об этом, милая жена: ты сумеешь найти более кроткие, более убедительные слова, мои же речи, кажется, только пугают пришельца.

Тогда заговорила Жозина:

— Вот стакан, друг! Почему бы вам не выпить за свое и за наше здоровье? Вы пришли издалека, вы наш брат, нам было бы радостно увеличить свою семью еще одним человеком. В Боклере установился обычай дарить друг друга в праздник лобзанием мира, стирающим прошлое… Возьмите же стакан и выпейте во имя всеобщей любви!

Но Рагю, бледный и дрожащий, сделал еще шаг назад, словно пораженный ужасом святотатец:

— Нет, нет! Не могу!

Промелькнуло ли в душе Луки и Жозины предчувствие истины, узнали ли они несчастного, который блуждал по миру целых полвека, влача бремя праздности и распутства, а теперь вернулся на родину для новых мук? Они посмотрели на него глазами, светившимися добротой и радостью, и тень глубокого участия омрачила их взор. И Лука сказал просто:

— Ступайте же куда вам хочется, если вы не можете войти в нашу семью теперь, когда она становится все более тесной, все более дружной, все более единой. Видите? Вот она уже совсем сливается: столы придвигаются к столам; скоро останется лишь один стол, за которым будет восседать единый братский народ!

И вправду обедавшие начали подсаживаться друг к другу, каждый стол, казалось, пускался в путь к своему соседу, столы мало-помалу смыкались: так всегда бывало к концу общей трапезы, славившей ясным июньским вечером праздник лета. Это получалось как бы само собой: сначала между столами сновали дети, переходившие во время десерта от одного стола к другому, а затем и взрослые, обедавшие с родственниками жены или мужа, подсаживались во время десерта к столу своих родителей, желая побыть все вместе. Северен Боннер обедал за столом Морфенов, Зоя Боннер — за столом Бурронов, Антуанетта Боннер — за столом Луки; как же могло их не тянуть к отцовскому столу, за которым сидел их старший брат Люсьен? Фроманы были рассеянны по различным столам, как семена — по различным бороздам: Шарль обедал вместе с Боннерами, Тереза и Полина — вместе с Морфенами; как же было им не показать пример другим, не увлечь других к родительскому столу? Ведь им так хотелось побыть вместе со своим отцом — основателем и создателем Города! И тогда взору Рагю предстала изумительная картина: столы двигались, примыкали, присоединялись друг к другу и в конце концов слились в единый стол, протянувшийся вдоль всего радостного Города. В аллеях, перед дверьми ликующих домов справлялась под звездами одна нераздельная трапеза, пасхальная трапеза братски единого народа; то было необъятное сопричастие, локоть к локтю, на одной и той же скатерти, среди тех же рассыпанных по столам розовых лепестков. Весь Город был охвачен гигантским пиршеством; семьи перемешались, слились в единую семью; одно и то же дыхание приподнимало грудь всех этих людей, одна и та же любовь владела всеми сердцами. С высокого, — чистого неба спускался сладостный, всеобъемлющий мир — гармония природы и людей.

Боннер не вмешивался в разговор Луки и Рагю; он не спускал глаз с несчастного старика, наблюдая за тем, как в нем совершается душевный перелом, которого ждал старый мастер; все то удивительное, что видел в течение дня Рагю, постепенно вырывало почву у него из-под ног; теперь же ослепительная картина празднества потрясла ужасом и сломила его. Пораженный в самое сердце, Рагю шатался; Боннер протянул ему руку.

— Идем, пройдемся немного! Вечерний воздух так нежен… Скажи, веришь ли ты теперь в наше счастье? Ты видишь, можно работать и быть счастливым, ибо только в труде — радость, здоровье, достойная жизнь. Работать — это значит жить. Только католическая религия, религия страдания и смерти, превратила труд в проклятие и усматривала сущность райского блаженства в вечной праздности… Труд не властвует над нами: он дыхание нашей груди, кровь наших жил, единственный смысл жизни, он заставляет нас любить, стремиться к продолжению своего рода, к бессмертию человечества.

Но Рагю, окончательно сломленный, уже не спорил; казалось, он был охвачен бесконечной смертельной усталостью.

— Ах, оставь, оставь меня… Я трус!

Ребенок выказал бы больше мужества, чем я; я презираю себя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39