I
Лука Фроман отправился на прогулку, не выбирая определенного направления; выйдя из Боклера, он пошел по дороге в Бриа, пролегавшей вдоль ущелья, в глубине которого меж двух уступов Блезских гор бурно течет река Мьонна. Дойдя до «Бездны» (так местные жители называли сталелитейный завод Кюриньона), Лука заметил на краю деревянного моста две темные тщедушные фигурки, робко приникшие к перилам. Сердце его сжалось. Перед ним стояла женщина, на вид еще совсем юная, бедно одетая, с головою, полускрытой разодранным шерстяным платком; к ней прильнул бледный, оборванный мальчуган лет шести. Устремив взор на заводские ворота, они ждали, не двигаясь, с угрюмым терпением людей, которым не на что надеяться.
Лука остановился и также устремил взор на завод. Стоял сырой, щемящий сердце сентябрьский вечер: время близилось к шести часам, уже смеркалось. Была суббота, а с четверга, не переставая, лил дождь. Теперь дождь прошел, но порывистый ветер по-прежнему гнал в небе тучи цвета сажи — лохмотья, сквозь которые сочились грязно-желтые, смертельно печальные сумерки. Вдоль дороги были проложены рельсы. По крупным булыжникам, расшатанным непрерывно катившимися колесами, текла река черной грязи: то влачилась разжиженная пыль угольных копей, расположенных по соседству, в Бриа; оттуда безостановочно тянулись телеги. Угольная пыль одела в траур все ущелье, пролилась лужами на зачумленное скопище заводских зданий, загрязнила, казалось, даже темные тучи, проносившиеся бесконечной вереницей, подобно клубам дыма. Ветер навевал грустное предчувствие катастрофы; чудилось, будто эти промозглые, мрачные сумерки возвещали конец света.
Лука, остановившийся в нескольких шагах от молодой женщины и ребенка, услышал, как тот сказал со смышленым и решительным видом маленького мужчины:
— Послушай-ка, сестра: хочешь, я сам с ним поговорю? Может, он тогда не так разозлится.
Но женщина ответила:
— Нет, нет, братишка, такие дела не для малышей.
Они замолчали и снова принялись ждать все с тем же выражением тревоги и покорности на лице.
Лука смотрел на «Бездну». Движимый естественной любознательностью специалиста, он посетил завод минувшей весной, когда впервые проезжал через Боклер. Сейчас он прибыл сюда неожиданно — по просьбе своего друга Жордана; за те несколько часов, что Лука находился здесь, он узнал подробности о страшном потрясении, только что постигшем край, — об ожесточенной двухмесячной стачке, о тяжелых последствиях, которые она принесла обеим сторонам: завод сильно пострадал от остановки печей, рабочие, ярость которых увеличивалась от сознания собственного бессилия, едва не умирали с голоду. Работа возобновилась лишь третьего дня, в четверг, после взаимных уступок; о них неистово спорили, противники с трудом вырывали их друг у друга. И рабочие безрадостно вернулись на завод — непримирившиеся, как побежденные, которых озлобляет мысль о поражении и которые хранят в сердце только память о перенесенных страданиях и жгучую жажду мести.
Под смятенно бегущими траурными тучами «Бездна» простирала мрачное скопище своих корпусов и навесов. Подобно возникшему из-под земли чудовищу, завод мало-помалу все дальше раздвигал крыши своего городка, распространялся во всех направлениях; по их цвету можно было угадать последовательность постройки зданий. Теперь завод занимал несколько гектаров; он насчитывал тысячу рабочих. Высокие синеватые шиферные крыши обширных цехов с двухстворчатыми окнами поднимались над старыми, почерневшими черепицами ранних, гораздо более скромных строений. Над ними выступала чреда гигантских ульев-печей для цементовки металла. Дальше виднелась высокая, двадцатичетырехметровая башня, она служила для закалки стали: там крупнокалиберные чушки с маху погружались стоймя в бак с нефтью. Еще выше дымились трубы всевозможных размеров, целый лес труб, дышавший сажей, которая смешивалась с летучей сажей туч; тонкие паровые отводы выбрасывали через равномерные промежутки времени белые султаны своих свистящих выдыханий.
Эти беспрерывно исходившие от завода пар и пыль, подобные испарениям пота, казались дыханием чудовища. Слышались содрогание его органов, толчки и рокот его усилий, стук машин, четкие удары молотов-ковачей и равномерно тяжелые, звучащие, как колокол, удары молотов-толкачей, от которых дрожала земля. От края дороги, из глубины небольшого, напоминавшего погреб строения, где ковал железо первый Кюриньон, доносился громкий, неистовый перестук двух молотов: казалось, там бьется пульс колосса, все печи которого пылали, пожирая жизни.
Рыжеватые, полные безысходного отчаяния сумерки постепенно окутывали завод. Ни один электрический фонарь не зажегся еще в глубине его дворов. Не засветилось ни одно из запыленных заводских окон. Только из широко раскрытых дверей одного из больших зданий сверкало яркое пламя, прорезая сумрак, словно огненный след расплавленного светила. По-видимому, какой-нибудь мастер-пудлинговщик раскрыл дверцу печи. И ничто, кроме этого, — ни единая случайная искра — не выдавало царства огня, огня, ревущего в этом омраченном городе труда, огня, пылающего в его недрах, огня, укрощенного и порабощенного, который побеждает железо, превращая его в мягкий воск, и дает людям владычество над землей со времен первых потомков Вулкана, покоривших его.
На часах невысокой башни, поднимавшейся над зданием заводской конторы, пробило шесть. И Лука снова услышал, как маленький оборвыш произнес своим ясным голоском:
— Слышишь, сестра, они сейчас выйдут.
— Да, да, знаю, — ответила молодая женщина. — Стой смирно.
Она сделала движение, желая удержать мальчика. Рваный шерстяной платок приоткрыл при этом ее лицо. Луку изумила тонкость его черт. Женщине не было еще и двадцати лет; у нее были белокурые растрепанные волосы, жалкое, худое личико, показавшееся Луке некрасивым, с голубыми, покрасневшими от слез глазами и бледными губами, носившими горький отпечаток страдания. Хрупкое, полудетское тело угадывалось под ее старым, поношенным платьем. Дрожащей, слабой рукой она прижимала к себе ребенка, своего братишку — белокурого, как и она, так же плохо причесанного, но более крепкого и решительного на вид. Лука чувствовал все возрастающую жалость к этим обездоленным существам. Они же, печальные и недоверчивые, начали тревожиться при виде незнакомого господина, который, остановившись поблизости, неотступно их разглядывал. В особенности смущалась женщина, видя, что на нее обращает столь пристальное внимание молодой человек, лет двадцати пяти, высокий, красивый, с могучими плечами и сильными руками, дышащий здоровьем и радостью; у него были решительные черты лица, прямой лоб высился в форме башни — отличительная черта семьи Фроманов. Ее глаза встретились с открыто глядевшими на нее карими глазами молодого человека; она отвела взор. Потом искоса вновь взглянула на него и, увидя, что он смотрит на нее с доброй улыбкой, она, стыдясь своего бедственного положения, отступила на несколько шагов.
Зазвонил колокол, в «Бездне» поднялось движение; начинался выход дневной смены, ее место должны были занять рабочие ночной смены, ибо алчная жизнь чудовища не прекращается ни на миг: оно пылает и кует день и ночь. Однако рабочие задержались; хотя завод был пущен только в четверг, большинство из них просило выдать им часть денег вперед — так велик был голод в семьях после двух страшных месяцев забастовки. Наконец рабочие показались у входа; они шли вереницей, поодиночке или кучками, опустив головы, шли мрачно и торопливо, сжимая рукой в глубине кармана несколько добытых такой дорогой ценой серебряных монет, на которые они рассчитывали купить немного хлеба детям и жене. Их силуэты один за другим пропадали во мраке.
— Вот он, сестра, — прошептал мальчик. — Видишь его? Он рядом с Бурроном.
— Да, да, молчи.
Из заводских ворот вышли двое рабочих-пудлинговщиков. Один из них — тот, что шел рядом с Бурроном, — был рыжий малый лет двадцати шести, невысокий, но мускулистый, в небрежно наброшенной на плечи куртке; у него был выпуклый лоб, хищный нос, выдающиеся скулы, резко очерченные челюсти, заросшие огненно-рыжей бородой; однако, когда он смеялся, лицо его казалось привлекательным; то было лицо мужчины-самца, привыкшего к победам. Буррон был высокий, худой человек, лет на пять старше своего спутника, в плотно застегнутой поношенной куртке из зеленоватого бархата; его лошадиное лицо с отвислыми щеками, коротким подбородком и раскосыми глазами выражало спокойный нрав покладистого человека, всегда подчиняющегося влиянию какого-нибудь приятеля.
Буррон сразу же разглядел по ту сторону дороги, у края деревянного моста, печальную молодую женщину с мальчиком; он подтолкнул локтем товарища:
— Взгляни-ка, Рагю! Вон Жозина и Нанэ… Будь начеку, если не хочешь, чтоб они к тебе привязались…
Рагю гневно сжал кулаки.
— Проклятая девка! Надоела она мне, я выгнал ее вон!.. Пусть только попробует ко мне прицепиться, — увидишь, как я ее отделаю!
Рагю был навеселе; это случалось с ним в те дни, когда он выпивал больше трех литров, которые, по его словам, были ему необходимы, чтобы пылающая печь окончательно, не иссушила его кожу. Полупьяный, он чувствовал жестокую потребность похвастаться перед товарищем, показав ему, как он обращается с девушками, которых разлюбил.
— Постой, уж я ей заткну рот. Хватит с меня!
Жозина, держа за руку Нанэ, нерешительно и робко направилась к Рагю. Увидя, что к нему и Буррону подошли двое мужчин, она остановилась. То были рабочие из ночной смены, которые только что пришли из Боклера. Старший, Фошар, тридцатилетний мужчина, уже полуразрушенный непосильным трудом, выглядел сорокалетним; лицо его, казалось, было выварено в котле, глаза воспалены, большое тело скрючено от пылающего зноя плавильной печи, из которой он извлекал расплавленный металл. Младший, Фортюне, брат его жены, тощий, бледный, с бесцветными волосами, казался самое большее двенадцатилетним, хотя ему уже минуло шестнадцать лет; на заводе он сидел у рукояти механизма, приводящего в движение молот-ковач; от слепящего дыма, оглушительного грохота и опустошающего однообразия своей работы он словно отупел и навсегда остановился в росте.
Фошар нес ветхую плетеную корзинку. Остановившись, он глухим голосом спросил у товарищей:
— Заходили?
Он хотел узнать, заходили ли они в кассу, то есть получили ли часть заработка вперед. Рагю, не отвечая, похлопал себя по карману — там зазвенели серебряные пятифранковики; у Фошара вырвался жест, выражавший мучительное, невыносимое ожидание.
— Тысяча чертей! Мне придется до самого утра только пояс подтягивать и всю ночь подыхать от жажды! Легко сказать! Разве только жена принесет мне мою порцию, но это уже будет просто чудо.
Порция Фошара составляла четыре литра на рабочий день или ночь: он утверждал, что этого едва хватало, чтобы смочить его тело, так как печь вытягивала из него все соки и кровь. Фошар горестно посмотрел на свою пустую черную корзинку, в которой болтался лишь кусок хлеба. Когда он не мог раздобыть своих четырех литров, для него это был конец, беспросветная агония посреди изнурительного, непереносимого труда.
— Ничего! — сказал сочувственно Буррон. — Жена тебя не подведет. Она мастерица выпрашивать в долг.
Но тут все четверо, стоявшие в вязкой грязи дороги, смолкли и сняли шапки. Лука увидел на тротуаре колясочку, которую катил слуга; в ней сидел старый, седой господин с крупными, правильными чертами широкого лица. Лука узнал его: то был Жером Кюриньон, господин Жером, как его называли в округе, сын основателя «Бездны» Блеза Кюриньона — в прошлом рабочего-волочильщика. Глубокий старик, разбитый параличом, г-н Жером во всякую погоду выезжал таким образом на прогулку, причем все время хранил полное молчание. Сейчас он возвращался в Гердаш, расположенное поблизости имение своей дочери. Проезжая мимо завода, он знаком приказал слуге замедлить ход коляски; его глаза, все еще ясные, живые и глубокие, пристально смотрели на работающее чудовище, на выходивших и входивших рабочих, озаренных неверным, сумеречным отблеском свинцового неба, по которому стремительно неслись тучи. Потом взгляд старика остановился на квадратном строении среди сада: то был директорский дом, который он сам выстроил лет сорок назад и где некогда полновластно царил, словно завоеватель, наживая миллионы.
— Вот уж господину Жерому нечего беспокоиться, будет у него сегодня вечером вино или нет, — с усмешкой проговорил Буррон, понизив голос.
Рагю пожал плечами.
— Мой прадед был товарищем отца господина Жерома. Двое рабочих и вся недолга! Они вместе тянули проволоку, и богатство так же легко могло привалить Рагю, как оно привалило Кюриньону. Это — дело удачи, а то и просто жульничества!
— Помолчи-ка, — снова сказал вполголоса Буррон, — не то наживешь себе неприятности.
Задор Рагю исчез, и когда г-н Жером, проезжая мимо собеседников, устремил на них пристальный взгляд своих больших прозрачных глаз, Рагю вторично поклонился ему с робким почтением рабочего, которому и хочется взбунтоваться против хозяина, но, ощущая в крови долгое рабство, он лишь дрожит перед богом-властителем, подателем жизни. Слуга медленно катил колясочку все дальше и дальше, и г-н Жером исчез в сумраке дороги, ведущей в Боклер.
— Да! — философски заключил Фошар. — Не так уж он счастлив в своей колясочке; а потом, если он еще соображает, то все, что случилось за последние годы, не очень-то было для него приятно. У каждого свои заботы… Ах! Разрази меня гром! Только бы Натали принесла мне вина!
И он вошел в ворота, уводя с собой маленького Фортюне; тот так и простоял все время с отупелым видом, не вымолвив ни слова. Их согнутые усталостью спины затерялись в сгущавшемся сумраке, волна которого заливала заводские строения. Рагю и Буррон двинулись дальше. Один подбивал другого заглянуть в городской кабачок: можно же было немного выпить и повеселиться после такой трудной поры.
Лука, полный сострадательного любопытства, не трогался с места; он увидел, как Жозина неверным шагом снова двинулась вперед, желая преградить Рагю путь. Одно мгновение она, видимо, надеялась, что он пойдет по мосту и направится домой: мост вел прямо к Старому Боклеру — грязному скоплению лачуг, где обитало большинство рабочих «Бездны». Но когда она поняла, что Рагю идет к новой части города, ей стало ясно, что произойдет дальше: кабак, пропитая получка, еще один вечер ожидания впереди под резким уличным ветром, а она и так умирала с голоду со своим маленьким братом. Страдания и внезапно охвативший ее гнев придали Жозине мужество, и эта хрупкая, беспомощная женщина стала на пути у Рагю.
— Огюст, — сказала она, — будь же благоразумен: ведь не можешь ты оставить меня на улице!
Рагю не отвечал и хотел было пройти мимо.
— Если ты вернешься позже, отдай мне, по крайней мере, ключ… Мы с утра на улице, у нас не было ни крошки хлеба во рту.
Рагю рассвирепел:
— Отстань от меня, слышишь? Долго ты еще будешь ко мне приставать?
— Зачем ты унес утром ключ? Я прошу у тебя только одного — отдай мне ключ; ты вернешься домой, когда захочешь… Уже темно, не ночевать же нам на улице!
— Ключ! Ключ! Нет у меня ключа, а будь он у меня, я бы его тебе не отдал… Пойми, с меня довольно, ты мне ни к чему! Поголодали мы с тобой два месяца — и будет! Ступай куда знаешь!
Он грубо и яростно бросал ей в лицо эти слова, а бедняжка, вся содрогаясь от оскорблений, все же настаивала — кротко, со смиренным упорством обездоленных, которые чувствуют, что почва уходит у них из-под ног.
— О! Какой ты недобрый, какой ты недобрый!.. Вернешься вечером домой, и мы поговорим. Если надо, я завтра уйду. Но сегодня, сегодня дай мне ключ.
Рагю взорвался; грубым толчком он отбросил Жозину в сторону.
— Черт побери! Уже и по дороге пройти нельзя! Проваливай куда хочешь! Говорю тебе, все кончено!
Жозина разрыдалась. Видя это, маленький Нанэ, встряхнув золотистой головкой со спутанными белокурыми волосами, решительно шагнул к Рагю.
— Ах, и мальчишка туда же! — воскликнул тот. — Все семейство у меня на шее! Пинка захотел, негодник!
Жозина поспешно привлекла Нанэ к себе. И они остались стоять в грязи, содрогаясь от отчаяния, а оба рабочих, пройдя мимо, исчезли в сгустившемся сумраке: приятели направлялись к Боклеру, огни которого начинали уже загораться. Буррон, в сущности славный малый, хотел было вмешаться, однако не сделал этого, боясь уронить себя в глазах товарища, сердцееда и кутилы, влиянию которого подчинялся. Жозина помедлила мгновение, словно спрашивая себя, стоит ли следовать за ушедшими. Когда те уже исчезли из виду, она, движимая упорством отчаяния, направилась вслед за ними, ведя за руку братишку, скользя вдоль стен, принимая всяческие меры предосторожности, как будто Рагю мог ее увидеть и побить за то, что она посмела увязаться за ним.
Возмущенный Лука едва не бросился на Рагю с кулаками, чтобы проучить его. Вот оно, проклятие труда: человек превращен в волка непосильной, несправедливой работой, борьбой за хлеб, который так трудно заработать и который рвут друг у друга столько голодных рук! Все два месяца забастовки в рабочих семьях крохи пищи порождали ненасытное исступление ежедневных ссор; а теперь, после первой получки, мужчина спешил одурманить себя вновь обретенным вином и выбрасывал на улицу подругу, разделявшую его страдания, — законную жену или соблазненную девушку. В памяти Луки оживали четыре года, проведенные им в парижском предместье, в одном из тех больших зловонных домов, где в каждом этаже исходит рыданиями и побоями рабочее горе. Сколько драм он наблюдал, сколько страданий тщетно пытался облегчить! Страшная картина позора и пыток, рождаемых наемным трудом, часто вставала перед Лукой; он глубоко постигал чудовищную несправедливость, ужасающую язву, которая разъедает современное общество, и, охваченный жаром благородного воодушевления, целыми часами размышлял над тем, как отыскать спасительное лекарство; но мысль его неизменно разбивалась о неприступную стену реальной действительности. И вот теперь, когда неожиданный случай вновь привел его в Боклер, он в первый же вечер столкнулся с этой дикой сценой, с этой печальной, бледной девушкой, выброшенной на улицу, умирающей с голоду, все по вине того же всепожирающего чудовища, пламя которого ревет там, в недрах «Бездны», и траурным дымом поднимается к трагическому небу!
Налетел порыв ветра; в стонущем свисте брызнуло несколько капель дождя. Лука, стоя на мосту лицом к Боклеру, старался рассмотреть окружающую местность, едва озаренную угасающим светом, пробивавшимся из-за черных туч. Направо от него, вдоль дороги в Бриа, тянулись корпуса «Бездны»; под ним катила воды Мьонна; налево, несколько выше, по насыпи, пролегала железная дорога из Бриа в Маньоль. Вся глубина ущелья была, таким образом, занята. А там, где расходились последние отроги Блезских гор, выходя в необозримую Руманьскую равнину, там, как бы в некоем устье, громоздил по склонам гор свои дома Боклер — жалкое предместье, скопление рабочих лачуг; внизу, в долине, продолжением его служил буржуазный городок со зданиями супрефектуры, мэрии, суда и тюрьмы; на границе между новым городом и старым предместьем высилась ветхая церковь, стены которой, казалось, готовы были обрушиться. Город, бывший центром округа, насчитывал не более шести тысяч человек; среди них было около пяти тысяч забитых бедняков, чьи страдающие тела были раздавлены и изуродованы наемным трудом. Лука окончательно вспомнил расположение окрестностей, завидев за «Бездной», на откосе Блезских гор, доменную печь завода Крешри, темные очертания которой еще проступали сквозь сумерки. Труд! Труд! Кто поднимет его из глубины падения, кто преобразует его согласно естественным законам правды и справедливости, чтобы он вновь стал всемогущей и благородной силой, все регулирующей в нашем мире? Когда наконец справедливое распределение земных богатств осуществит мечту о всеобщем счастье?
Хотя дождь вновь прекратился, Лука все же решил возвратиться в Боклер. Из «Бездны» еще продолжали выходить рабочие. Лука шел среди них, наблюдая озлобление, которое вызывало в людях вынужденное бедствиями забастовки возобновление работы. Не опасайся Лука огорчить Жордана, он в тот же вечер, в ту же минуту уехал бы обратно — такая грусть, полная бессильного гнева, охватила его. Жордан, владелец Крешри, был поставлен в весьма затруднительное положение скоропостижной смертью старого инженера, управлявшего его чугуноплавильным заводом; он написал Луке, прося его приехать ознакомиться с состоянием дел и дать добрый совет. Молодой человек, любивший Жордана, поспешил исполнить эту просьбу. Но по приезде он застал лишь письмо, оставленное ему другом: Жордан писал, что вследствие нового несчастья — внезапной и трагической кончины его кузена в Каннах — он вынужден срочно уехать на три дня вместе с сестрой. Жордан настоятельно просил Луку задержаться до понедельника: он предоставил в распоряжение молодого человека флигель, в котором тот будет чувствовать себя как дома. Таким образом, Луке предстояло потерять еще два дня. Заброшенный в этот маленький, едва знакомый ему городок, не зная, чем заняться, он решил побродить в этот вечер по окрестностям; он даже сказал слуге, которого к нему приставили, что не вернется к обеду; Лука рассчитывал перекусить в каком-нибудь кабачке, так как страстно интересовался народными нравами и любил наблюдать, узнавать и учиться.
Пока Лука под мятущейся бурей небес шел по вязкой грязи среди тяжело шагавших, измученных и молчаливых рабочих, новые мысли овладели им. Он устыдился своей сентиментальной слабости. Зачем ему уезжать, если здесь во всей своей мучительной остроте встала перед ним та самая задача, над разрешением которой он бился? Ему не следовало бежать с поля боя: быть может, он сумеет собрать такие факты, которые позволят ему наконец найти верный путь и выйти из смутного мрака, обступавшего его ищущую мысль. Сын Пьера и Мари Фроман, инженер по образованию, он, подобно трем своим братьям, Матфею, Марку и Иоанну, изучил, кроме того, ремесло рабочего: он был каменотесом, архитектором-строителем, он возводил дома; это занятие ему нравилось; он охотно проводил целые дни на больших парижских постройках. Будучи знаком со всеми драмами современного труда, он мечтал содействовать братскому, умиротворяющему торжеству труда грядущего. Но что предпринять, куда направить свои усилия, с какой реформы начать, как ускорить рождение того смутного и ускользающего разрешения проблемы, которое — он чувствовал — зрело в нем? Ростом и силой Лука превосходил своего брата Матфея; у него было открытое лицо человека, созданного для действия, высокий лоб, походивший на башню, широкий, неутомимо рождавший мысли ум; но пока его мощные руки, жаждущие творчества, созидания нового мира, обнимали лишь пустоту. Налетел резкий порыв ветра, повеяло ураганом; Лука вздрогнул в священном трепете. Ужели неведомая сила забросила его в этот страждущий край, словно Мессию, для выполнения давно лелеемой им мечты освобождения и счастья?
Когда, очнувшись от этих смутных дум, молодой человек поднял голову, он увидел, что вернулся в Боклер. Четыре широкие магистрали, выходящие на центральную площадь Мэрии, разделяют город на четыре почти равные части; каждая из улиц носит название соседнего городка, куда она ведет: на север идет улица Бриа, на запад — улица Сен-Крон, на восток — улица Маньоль, на юг — улица Формри. Лука находился на улице Бриа; улица эта с ее вечно переполненными лавками — самая людная, самая оживленная из всех: на ней или по соседству с нею расположены все заводы и фабрики Боклера, выбрасывающие в часы окончания работы темные людские волны. Когда Лука проходил мимо башмачной фабрики Гурье, принадлежавшей городскому мэру, широкие ворота распахнулись, и оттуда, теснясь и толкаясь, хлынуло около пятисот рабочих, среди них более двухсот женщин и детей. По соседству был расположен завод Шодоржа, вырабатывавший гвозди, железоделательный завод Оссера, выбрасывавший на рынок более ста тысяч кос и садовых ножей в год, завод Миранда, специализировавшийся на сельскохозяйственных машинах. Все они пострадали от забастовки на «Бездне»: она снабжала их сырьем — железом и сталью. Дыхание нищеты и голода коснулось рабочих всех этих предприятий, и, несмотря на кажущуюся стадную покорность теснившихся и спешащих толп, которые выливались из заводских ворот на грязные улицы, глаза исхудалых, изможденных людей выдавали злобу, уста — молчаливую непримиримость. Улица, слабо освещенная редкими газовыми фонарями, пламя которых колебалось на ветру, казалась темной от народа. Еще больше затрудняли уличное движение жены рабочих: получив наконец от мужей несколько су на расходы, они спешили в лавки, чтобы купить вдоволь хлеба и немного мяса.
Луке показалось, что он в городе, с которого только что снята осада. Среди толпы расхаживали жандармы, целый вооруженный отряд; они пристально следили за жителями, будто опасаясь, что в результате страданий, еще не утративших своей остроты, во внезапном порыве ярости вновь вспыхнут враждебные действия и город будет разграблен и разрушен дотла. Хозяева, буржуазная власть одержали, правда, верх над рабочими; но пассивное молчание укрощенных рабов оставалось угрожающим: страшная горечь отравляла воздух, и чувствовалось, что в нем зреет ужас возможной мести и резни. Из недр этого проходившего человеческого стада, раздавленного и бессильного, исходило смутное ворчание; блеск оружия, галуны мундиров, сверкавшие здесь и там среди групп рабочих, говорили о тайном страхе господ, дрожавших и после своей победы, там — за плотными шторами домов, где царила праздность. А горемыки-труженики, опустив голову, по-прежнему молча проходили чернеющей, теснящейся толпой.
Гуляя, Лука подходил к двигавшимся по улице группам рабочих, останавливался, слушал, изучал. Так остановился он перед большой, широко открытой мясной лавкой; ее освещали газовые рожки, блестевшие среди кровавых туш. На пороге стоял хозяин лавки Даше, толстяк апоплексического сложения, с выпученными глазами на круглом красном лице. Он следил за товаром, проявляя чрезвычайную любезность, когда обращался к служанкам из богатых домов, и сразу же исполняясь подозрительностью, как только в лавку входила какая-нибудь бедная женщина. Даше уже несколько мгновений не спускал глаз с плохо одетой высокой и худой блондинки, стоявшей у входа в лавку; бледная и печальная, она была еще молода, но молодость ее уже отцвела, не успев расцвести; она вела за руку прелестного ребенка лет четырех-пяти, в другой руке она держала тяжелую корзину, из которой торчали горлышки четырех литровых бутылок. Мясник узнал Натали Фошар, вечно докучавшую ему тщетными просьбами отпустить ей хоть немного мяса в кредит. Молодая женщина решилась наконец войти в лавку; Даше почти преградил ей дорогу.
— Ну, чего вам еще нужно?
— Господин Даше, — пролепетала Натали, — будьте так добры!.. Вы ведь знаете, муж снова пошел на завод, завтра ему выдадут часть получки вперед. Господин Каффьо согласился отпустить мне в кредит четыре литра вина; не будете ли вы так добры, господин Даше, отпустить мне в долг немного мяса, только немного мяса?
Лицо мясника налилось кровью; рассвирепев, он обрушился на молодую женщину:
— Нет! Сказано вам, нет!.. Я чуть было не разорился из-за вашей забастовки. Так неужели же я настолько глуп, что стану держать вашу сторону? Всегда найдется сколько угодно лентяев-рабочих, мешающих честным людям вести дела!.. Если не зарабатывают достаточно, чтобы есть мясо, так и не едят его.
Даше не был чужд политики; ограниченный и свирепый, внушавший страх, он стоял за богачей, за власть имущих. Слово «мясо» приобретало в его устах особо значительный, аристократический смысл: священное мясо — изысканная пища, предназначенная для счастливцев! И это говорилось о еде, которая должна быть доступна всем.
— За вами еще четыре франка долга с прошлого лета, — продолжал Даше. — А ведь и я должен платить.
Натали тихим, жалобным голосом продолжала упрашивать мясника. Но тут случилось событие, завершившее ее поражение. К Даше подошла его жена, маленькая некрасивая женщина со смуглым невыразительным лицом, что, однако, не мешало ей, как говорили, беззастенчиво наставлять рога своему супругу; вместе с нею подошла и дочь Жюльенна, белокурая пухлая девочка лет четырех, цветущая здоровьем и веселостью. Увидев ее, маленький бедняк Луи Фошар засмеялся; толстушка Жюльенна, развеселясь и еще не имея, конечно, представления о социальном неравенстве, приблизилась к мальчугану и взяла его за руки. Оба принялись играть друг с другом, полные детской радости, словно знаменовавшей грядущее примирение.
— Чертова девчонка! — завопил взбешенный Даше. — Вечно она в ногах путается!.. Ступай садись!
Гнев его обратился против жены: он грубо отослал ее назад к прилавку, говоря, что лучше бы она следила за кассой, а то ее опять обкрадут, как третьего дня. Мысль об этой краже преследовала Даше: мясник не переставал жаловаться и возмущаться по этому поводу вот уже два дня. Он продолжал, обращаясь ко всем присутствовавшим в лавке:
— Подумать только! Втерлась в лавку какая-то нищенка да и вытащила пять франков из кассы, пока госпожа Даше мух считала… Отпираться воровке нельзя было — ее поймали с пятифранковиком в руке! Я тут же упек ее в тюрьму, теперь она под замком. Это ужасно, ужасно! Если мы не возьмемся как следует за дело, нас скоро начнут обворовывать, грабить!
И он подозрительным взглядом следил за товаром, наблюдая, не тащат ли голодные руки обездоленных работниц куски мяса с прилавка, как они тащили бы золото, драгоценное золото из кубышки менялы.
Лука увидел, что Натали Фошар, оробев, вышла из лавки; по-видимому, ее охватила смутная боязнь, что мясник может кликнуть жандарма. Несколько мгновений она неподвижно простояла с сынишкой посреди улицы, в толкотне, перед нарядной, весело освещенной и украшенной зеркалами булочной, расположенной против мясной; одна из витрин булочной была широко распахнута: пирожные и большие зарумянившиеся хлебы лежали рядами под самым носом у прохожих. Мать и сын в самозабвении созерцали хлеб и пирожные. Лука, забыв о них, наблюдал за тем, что происходило в булочной.
Перед дверью только что остановилась тележка; из нее вылез крестьянин, за ним восьмилетний сын и шестилетняя дочь. За прилавком стояла жена владельца булочной, г-жа Митен, пышная, красивая блондинка, лет тридцати пяти; весь город был в нее влюблен, но она оставалась верной своему мужу; тощий, молчаливый, бледный, он почти не показывался в булочной, вечно возясь у квашни или возле печи. Рядом с г-жой Митен сидел на скамеечке ее сын Эварист, мальчуган лет десяти, не по годам высокий, белокурый, как мать, с милым лицом и кроткими глазами.