Хорошо бы заманить его туда. Жак мысленно представлял себе всю сцену убийства, соображая, где лучше стать, каким образом нанести удар, чтобы убить свою жертву наповал. Он разрабатывал свой план до самых мельчайших подробностей, но тут в нем опять просыпалось глубокое, непобедимое отвращение и внутренний протест; все его существо возмущалось при мысли об убийстве. Нет, нет, он не станет убивать! Убийство казалось ему чудовищным, невыполнимым, невозможным. В Жаке восставал цивилизованный человек со всеми принципами, привитыми воспитанием, – человек, строивший нерушимое здание идей, передававшихся из поколения в поколение в течение веков и тысячелетий. Заповедь «не убий» всосалась в него тоже с молоком бесчисленного ряда поколений. Его утонченный мозг и развитая совесть с негодованием и ужасом отвергали убийство, как только он начинал серьезно его обдумывать. Да, можно убить бессознательно, в инстинктивном порыве, но убивать умышленно, по расчету и ради собственной выгоды… Нет, нет, он этого никогда не сделает!
Уже занимался день, когда Жак наконец задремал, но и во сне продолжал он с самим собой все тот же отвратительный спор. Следующие дни были для Жака самыми тяжелыми во всей его жизни. Он избегал Северину и передал ей через Филомену, что не сможет встретиться с ней в субботу, он боялся ее взгляда. Но в понедельник ему уже пришлось с ней увидеться, и опасения его оправдались; ее большие, кроткие и глубокие голубые глаза привели его в ужас и отчаяние. Она больше не говорила об убийстве, не намекнула ни словом, ни жестом, но глаза ее были полны нетерпеливого упрека, они вопрошали, молили. Она, не отрываясь, смотрела ему в лицо, удивляясь, как он может колебаться, когда дело идет о его счастье. Расставаясь с Севериной, Жак обнял ее и крепко прижал к груди, как бы говоря, что теперь решился уже окончательно. Решимость эту он донес, однако, только до последней ступеньки лестницы, а затем снова началась безысходная внутренняя борьба.
Два дня спустя он опять увиделся с Севериной, он был смущая и бледен, прятал глаза, как трус, который отступает в решительный момент. Она обняла его и молча разрыдалась, она чувствовала себя очень несчастной, а он в ту минуту был полон презрения к самому себе. С этим следовало покончить.
– Хочешь, я приду туда в четверг? – спросила она, понизив голос.
– Приходи, я буду тебя ждать.
В четверг ночь была очень темная. Густой туман с моря заволок небо мглистой пеленой, сквозь которую не просвечивала ни одна звезда. Жак по обыкновению пришел первый и, стоя позади домика Сованья, поджидал Северину. Тьма была такая густая, а Северина подошла такою легкой, неслышной походкой, что он не заметил ее приближения и вздрогнул, когда она дотронулась до него. Она бросилась к нему в объятия, встревоженно спросила:
– Я испугала тебя?
– Нет, нет, я ждал тебя… Пройдемся, никто нас теперь не увидит.
Обнявшись, они медленно гуляли по пустырю. Здесь фонарей было очень мало, почти повсюду царствовал мрак. Но вдали, возле станции, бесчисленные огни сверкали, словно яркие искры.
Жак и Северина долго бродили молча. Она положила голову ему на плечо, изредка целовала его в подбородок. Он нагибался к ней, возвращал поцелуй, прикасаясь губами к виску, около самых корней волос. На дальних церковных колокольнях торжественно пробило час ночи. Они молчали, но каждый читал мысли другого, а думали они только об одном, что неотвязно преследовало их всякий раз, когда им случалось быть вместе. Внутренняя борьба Жака все еще продолжалась; к чему же лишние слова, когда надо действовать? Обнимая Жака, Северина почувствовала, что у него в кармане лежит нож. Значит, на этот раз он решился?
У нее было столько мыслей, слова сами собой навертывались на язык. Она сказала едва слышным голосом:
– Он только что заходил домой, взял револьвер… он забыл, его захватить, когда ушел на дежурство… Наверное, теперь он будет делать обход.
Снова наступило молчание, и, пройдя шагов двадцать, Жак, в свою очередь, заметил:
– Вчера ночью грабители унесли отсюда довольно много свинца. Он, вероятно, сейчас придет сюда.
Северина слегка вздрогнула, они снова, замолчали, замедлили шаги. Внезапно у Северины явилось сомнение: что лежит у Жака в кармане, быть может, это вовсе не нож? Она два раза поцеловала Жака, тесно прижимаясь к нему, но по-прежнему не была уверена, нож ли это. Тогда, целуя его в третий раз, она опустила руку и ощупала его карман. Да, там был нож. Поняв, чего она хочет, машинист порывисто прижал ее к груди и пробормотал ей на ухо:
– Он сейчас придет сюда, и ты будешь свободна…
Убийство было решено, и с этой минуты им стало казаться, будто они не идут, но какая-то неведомая сила увлекает их. Все их чувства, в особенности осязание, неожиданно приобрели чрезвычайную остроту. Легкое пожатие руки причиняло боль, а нежное прикосновение губ вызывало ощущение царапины. Они явственно слышали звуки, которые перед тем совершенно не доходили до их слуха: отдаленный грохот и пыхтение паровозов, глухие толчки буферов и шорох шагов во мраке. Ночь стала для них видимой, они различали во мраке черные предметы, словно с глаз спала какая-то пелена. Мимо них пролетела летучая мышь, и они следили за прихотливыми изгибами ее полета. Подойдя к штабелям каменного угля, они остановились, неподвижные, напряженные, насторожив и слух и зрение.
– Ты слышал, кажется, там кто-то зовет на помощь?
– Нет, это вкатывают в парк вагон.
– А вот налево кто-то идет. Как будто хрустит песок.
– Нет, нет, это бегают крысы, и мелкий уголь осыпается под ними.
Так прошло несколько минут. Вдруг Северина крепко прижалась к Жаку.
– Вот он!
– Где же? Я ничего не вижу.
– Он прошел мимо парка для вагонов малой скорости и теперь идет прямо сюда… Видишь, вот его тень движется по этой белой стене.
– Ты думаешь, вот эта тень?.. Значит, он один?
– Да, один, совсем один…
В эту решительную минуту Северина пылко обняла Жака и прижалась пламенными устами к его устам таким долгим поцелуем, словно хотела перелить в Жака свою душу, свою кровь. Как она его любила и как ненавидела мужа! Если бы только она осмелилась, двадцать раз она совершила бы все сама, чтобы только избавить Жака от этого ужасного дела! Но у нее не поднималась рука. Она чувствовала себя слишком слабой и женственной, а для такого дела нужна была мужская сила. Бесконечный поцелуй – вот все, что она могла ему дать, чтобы вдохнуть в него мужество. Она обещала ему этим поцелуем полное, безраздельное обладание всем ее существом, всем ее телом. Вдали, в ночной тишине, сигнальный свисток паровоза раздавался, как тоскливая жалоба. Где-то слышался глухой грохот, словно кто-то ударял громадным молотом. Поднявшийся с моря туман проносился по небу густыми спутанными клубами, отлетавшие от них клочки застилали на мгновение яркие искорки газовых фонарей. Когда Северина наконец оторвалась от Жака, она перестала ощущать себя, словно вся целиком растворилась в нем.
Жак быстро раскрыл нож, но вдруг у него вырвалось подавленное проклятие:
– Черт возьми, опять неудача! Кажется, уходит!..
Действительно, движущаяся тень, подойдя к ним шагов на пятьдесят, повернула влево и стала удаляться; человек шел размеренным шагом ночного дозорного, не замечающего кругом ничего подозрительного.
Тогда Северина, слегка подтолкнув Жака, сказала:
– Иди же за ним, иди…
Они оба пошли за ним. Жак впереди, она следом. Они беззвучно скользили за намеченной ими жертвой. Одно мгновение за углом ремонтной мастерской они потеряли Рубо из виду, но затем, перейдя напрямик через запасный путь, увидели его шагах в двадцати от себя. Им приходилось теперь подвигаться с величайшей осторожностью, укрываясь в тени возле стен, стараясь как-нибудь не обнаружить своего присутствия.
– Он от нас увернется, – глухо проворчал Жак. – Если он дойдет до будки стрелочника, значит, пиши пропало.
Северина, идя сзади, повторяла ему на ухо:
– Иди же, иди!..
В эту минуту Жак не колебался. Обширная территория станции, по-ночному пустынная, была погружена в глубокий мрак; здесь он мог выполнить задуманный им план так же успешно, как в самом глухом лесу. Прибавив шагу, чтобы нагнать Рубо, Жак подбадривал себя соображениями, что в данном случае убийство будет с его стороны разумным и совершенно законным поступком, логически доказанным и решенным. Убивая Рубо, он использует только свое право на жизнь, так как смерть этого несчастного необходима для того, чтобы сам он мог жить. Один удар ножа – и он завоюет себе счастье.
– Нет, он от нас уйдет, уйдет, – с бешенством повторял Жак, видя, что движущаяся тень миновала пост стрелочника, – Пропало дело, вот он удирает.
Северина резко дернула Жака за руку и заставила остановиться.
– Смотри, он возвращается!
Повернув сперва направо, Рубо шел назад. Быть может, он смутно ощущал позади себя присутствие убийц, следовавших за ним. Он по-прежнему шел ровным шагом добросовестного сторожа, который должен заглянуть повсюду.
Жак и Северина застыли на месте… Случайно они оказались как раз возле угольного штабеля. Они прижались спиной к этой черной стене, сложенной из громадных глыб каменного угля, как будто втиснулись в нее и, слившись с ней, словно утонули в чернильном мраке. Они затаили дыхание.
Рубо шел прямо к ним. Он был всего в тридцати метрах, и каждый его шаг, ровный и размеренный, словно маятник беспощадной судьбы, все уменьшал расстояние между ними. Еще двадцать, десять шагов… Сейчас он подойдет к ним. Жак все обдумал. Вот так поднимет он руку и всадит ему нож в горло, полоснув справа налево, чтобы тот не мог крикнуть. Секунды казались Жаку бесконечными. Мысли проносились в его голове таким быстрым потоком, что казалось, время перестало существовать. Перед сознанием Жака прошла еще раз вся цепь доводов, побуждавших его убить мужа Северины. Он ясно представил себе факт убийства, его причины и последствия. Оставалось всего пять шагов. Решение Жака было непоколебимо. Он хотел убить и знал, ради чего убивает.
Но на расстоянии двух шагов, одного шага, решимость эта разом рухнула. Нет, нет, он не убьет, он не может хладнокровно убить беззащитного человека. Рассудочные доводы не могут сами по себе привести к убийству. Только инстинкт может заставить волка перегрызть горло своей добыче, только страсть или голод могут заставить его раздирать жертву. Пусть совесть и в самом деле только сумма наследственных идей о справедливости, которые существовали у несметного множества предшествовавших поколений, Жак чувствовал себя не вправе убивать и, несмотря на все старания, не мог уверить себя в том, что может себе это право присвоить.
Рубо спокойно прошел мимо. Он прошел так близко от Жака и Северины, что чуть не задел их локтем – дыхание могло выдать их; но оба словно замерли, прижавшись к штабелю. Рука не поднялась и не вонзила нож в горло. Ни вздох, ни трепетание не нарушили тишину ночи. Рубо был уже в десяти шагах от штабеля, а они все еще стояли, словно пригвожденные к черной стене, не дыша от страха перед одиноким безоружным человеком, который только что прошел мимо них такою мерной и спокойной походкой.
Жак задыхался от стыда и негодования. У него вырвалось заглушенное рыдание:
– Я не могу, не могу…
Он хотел обнять Северину, прижаться к ней – он так нуждался в утешении, так хотел оправдаться, но молодая женщина молча убежала от него. Он протянул руки, но почувствовал только, как скользнуло между пальцев ее платье, и в то же время услышал ее быстро удалявшиеся шаги. Жак бросился за ней, ее внезапное исчезновение потрясло его. Неужели ее до такой степени рассердила его слабохарактерность? Может быть, теперь она его презирает? Он остановился: бежать за ней дальше было бы неосторожно. Но, оставшись один на обширной, пустынной станционной территории, в отдаленном конце которой едва светились сквозь туман желтые слезы газовых фонарей, он пришел в такое отчаяние, что бросился домой и засунул голову под подушку, чтобы забыться хотя на минуту.
Дней десять спустя, в конце, марта, Рубо окончательно одержали верх над Лебле. Требование их, поддержанное начальником станции Дабади, признано было совершенно законным, тем более, что мадмуазель Гишон, просматривая старые счета в архиве станционной конторы, нашла письменное обязательство кассира немедленно очистить квартиру, если она потребуется новому помощнику. Г-жа Лебле, окончательно выведенная из себя таким ударом судьбы, тотчас же объявила, что хочет немедленно съехать с квартиры; если уж хотят ее уморить, так лучше не откладывать дела E долгий ящик. В продолжение целых трех дней этот переезд держал весь коридор в лихорадочном возбуждении. Даже маленькая г-жа Мулен, которая всегда и везде стушевывалась, обнаружила на этот раз свое присутствие, собственноручно перенеся рабочий столик Северины из прежней квартиры на новую. Филомена особенно старательно подливала масло в огонь. Она тотчас же явилась помогать Северине и принялась увязывать узлы, сдвигать мебель и перетаскивать ее в квартиру Лебле, прежде чем г-жа Лебле оттуда выбралась. Филомена, E сущности, и выгнала ее оттуда, в самый разгар переноски, в хаосе перепутанной мебели из двух квартир. Мадмуазель Сованья стала выказывать такую горячую преданность Жаку и всему, что он любит, что у Пекэ начали являться подозрения. Он нагло спросил у Филомены, давно ли она живет с машинистом, и предупредил ее, что если когда-нибудь накроет их вдвоем, то рассчитается разом с обоими. Но Филомена еще больше воспылала к Жаку, она охотно брала на себя роль служанки молодого машиниста и его любовницы в надежде, что и на ее долю перепадет от него кое-что. Когда вынесли последний стул из бывшей квартиры Лебле, Филомена захлопнула дверь, но, увидев забытую кассиршей скамеечку, снова отворила ее и вышвырнула скамейку в коридор. Переезд с квартиры на квартиру закончился.
После этого жизнь мало-помалу вошла в обычную колею. Так как новая квартира выходила на задний двор, г-жа Лебле, прикованная ревматизмом к креслу, умирала со скуки и плакала горькими слезами, что теперь ничего не видит из окна, кроме цинковой крыши дебаркадера. А Северина у окна переднего фасада вышивала свое бесконечное одеяло; она видела веселую суетню, сопровождающую отправление поездов, постоянно сновавших пешеходов, экипажи. Весна была ранняя, почки больших деревьев, посаженных вдоль тротуаров, начали уже зеленеть; вдали поднимались лесистые склоны Ингувильского холма, на которых белыми пятнами выделялись дачные домики. Северина удивлялась, что ей доставляет так мало удовольствия осуществление давнишней мечты – жить наконец в этой хорошенькой квартире, иметь перед собою так много простора, света и солнца. Прислуживавшая Северине старушка Симон сердито ворчала на новую квартиру, к которой не могла сразу привыкнуть. И Северине до того надоело это ворчание, что по временам она жалела о своей конуре, как называла прежнюю квартиру, так как там грязь была меньше заметна. Рубо отнесся к переезду безучастно. Он как будто даже не обратил внимания на перемену жилья: ему зачастую случалось ошибаться дверью, и он замечал свою ошибку, только убедившись, что новый ключ не входит в прежний замок. Равнодушный ко всему, кроме карт, он все чаще пропадал из дому. Но был момент, когда он под влиянием политических событий как будто немного оживился. Нельзя сказать, чтобы Рубо был особенно пламенным и убежденным республиканцем, но он еще не забыл истории с супрефектом, из-за которой чуть не лишился места. Теперь, когда Империя, потрясенная общими парламентскими выборами, переживала тяжелый кризис, о и торжествовал, повторяя всюду, что бонапартистским креатурам не всегда удастся хозяйничать во Франции. Впрочем, он совершенно успокоился после дружеской головомойки, которую задал ему Дабади, осведомленный мадмуазель Гишон, в присутствии которой помощник начальника станции позволил себе однажды держать такие мятежные речи. В коридоре стало теперь совершенно спокойно, и все жили друг с другом в добром согласии с тех пор, как г-жа Лебле упала духом и перестала шпионить. К чему же заводить новые ссоры и недоразумения из-за каких-то политических вопросов? Рубо ограничился презрительным жестом – плевать ему на политику, да и на все остальное наплевать. Он с каждым днем все больше жирел и без всяких угрызений совести проводил все свободное время в ресторане за картами.
С тех пор, как Жак и Северина могли встречаться совершенно беспрепятственно, какая-то неловкость возникла между ними. Ничто, по-видимому, не мешало их счастью. Жак мог во всякое время пройти к Северине по черной лестнице, не опасаясь, что попадется кому-нибудь на глаза. Они были полными хозяевами квартиры, он мог бы даже отважиться ночевать там. Но между ним и Севериной словно вырастала какая-то стена; их обоих мучило, что он не выполнил задуманного и сообща решенного дела. Жак стыдился своей слабости, а Северина все мрачнела, была почти больна от напрасного ожидания. Их губы не стремились больше слиться в поцелуе, они хотели не полуобладания, но полного счастья – уехать в Америку, обвенчаться, начать новую жизнь.
Однажды вечером Жак застал Северину в слезах; увидев его, она бросилась к нему в объятия и разрыдалась еще сильнее. Прежде ему удавалось ее утешить, он прижимал ее к своему сердцу, и она успокаивалась, но теперь он чувствовал, что его ласки приводят ее в еще большее отчаяние. Жак был взволнован; он понимал, что Северину приводила в отчаяние ее женская слабость; кроткая, нежная, она не могла решиться убить сама.
Он нежно обхватил руками ее голову и, глядя ей прямо в глаза, полные слез, воскликнул:
– Прости меня, милая, подожди еще немного!.. Клянусь тебе, я все сделаю, при первом удобном случае…
Она тотчас прильнула губами к его губам, точно хотела скрепить его клятву, и они слились в глубоком, пламенном поцелуе.
X
Тетка Фази умерла в четверг, в девять часов вечера, в страшных конвульсиях. Мизар, не отходивший от ее постели, тщетно пытался закрыть ей глаза; они упорно продолжали открываться. Голова одеревенела и немного склонилась к плечу, как бы осматривая, что делается в комнате; губы приоткрылись, как будто в насмешливой улыбке. Возле покойницы горела единственная свеча, которую прилепили на угол стола. А поезда, ничего не зная об этом еще теплом теле, все так же с девяти часов проносились мимо на всех парах, сотрясая домик, и покойница вздрагивала каждый раз, а пламя свечи колебалось.
Чтобы отделаться от Флоры, Мизар немедленно послал ее в Дуанвиль заявить там о смерти матери. Девушка не могла вернуться домой раньше одиннадцати часов, в его распоряжении было целых два часа. Он страшно хотел есть и прежде всего преспокойно отрезал себе кусок хлеба; ему не удалось даже пообедать, так затянулась агония. Он ел, ходил по комнате, приводил все в порядок. Временами его начинал душить кашель, тогда он останавливался посреди комнаты, перегибался почти пополам; худой, тщедушный, с тусклым взглядом и выцветшими волосами, он сам был похож на покойника, видно было, что ему недолго придется торжествовать свою победу. Что ж, все-таки он подточил эту здоровую, рослую и красивую женщину, как червь подтачивает дуб: вот она лежит на спине, ничего от нее не осталось, а он еще протянет! Вдруг он вспомнил что-то, нагнулся и достал из-под кровати тазик со щелочной водой, приготовленной для промывания. С тех пор, как жена стала догадываться о его намерениях, он начал подсыпать крысиный яд уже не в соль, а в воду для промывания. По глупости, не подозревая нового подвоха, она на этот раз хватила как следует. Мизар вылил во дворе содержимое тазика и, вернувшись в комнату, вымыл губкой запачканный пол. К чему она упрямилась? Она хотела схитрить, – тем хуже. Когда в семье между мужем и женой начинается игра, кто кого похоронит, а посторонних в это дело не впутывают, то, разумеется, надо глядеть в оба. Он гордился своей победой и посмеивался, как над веселым анекдотом, что она хватала снадобье снизу, тщательно остерегаясь, как бы оно не попало в нее сверху. Мимо домика промчался курьерский поезд в таком вихре, что даже привычный Мизар вздрогнул и обернулся к окну. Ах, да это все та же непрестанно несущаяся волна, люди, которые собрались отовсюду и не желают знать о тех, кого они давят по дороге; да им просто наплевать на всех – только бы поскорее отправиться дальше! Когда поезд пронесся мимо, в наступившей тяжелой тишине Мизар встретился взглядом с широко раскрытыми глазами покойницы; застывшие зрачки следили, казалось, за каждым его движением, а полураскрытые губы смеялись над ним.
Всегда вялый, Мизар на этот раз даже обозлился. Он хорошо понимал, что она говорит ему: «Ищи, ищи!» Но не могла же она унести с собой на тот свет тысячу франков: рано или поздно он отыщет их. Разве она не могла отдать ему деньги по доброй воле? Она избавила бы этим и себя и его от всех этих неприятностей. Глаза покойницы следили за ним. «Ищи, ищи!» Он обшаривал взглядом комнату, которую при жизни жены не смел обыскивать. Первым делом шкаф; он взял под подушкой у покойницы ключи, перерыл все полки с бельем, опорожнил оба ящика и даже вытащил их совсем из шкафа, чтобы посмотреть, не спрятаны ли деньги где-нибудь в потайном уголке. Нет, ничего! Затем он решил, что они в ночном столике. Мизар отодрал с него мраморную доску, перевернул его – бесполезно! Над камином висело на двух гвоздях тоненькое ярмарочное зеркало. Он просунул за зеркало линейку, но не вытащил ничего, кроме черных хлопьев пыли. «Ищи, ищи!» И тогда, чтобы избавиться от преследовавших его широко раскрытых глаз, Мизар стал на четвереньки и начал легонько постукивать кулаком по плиточному полу, прислушиваясь, не окажется ли пустота под какой-нибудь плиткой. Кое-какие плитки плохо держались в своих гнездах. Он вывернул их совсем. Ничего, ровно ничего! Он встал с полу, покойница, как и прежде, глядела на него. Он повернулся к ней лицом и сам уставился в ее неподвижные глаза, на рот, искаженный зловещей улыбкой. Мизар больше не сомневался: она смеялась над ним. «Ищи, ищи!» Он дрожал как в лихорадке, у него возникло новое подозрение, кощунственная мысль, от которой его бледное лицо еще более побледнело. Почему он был так уверен, что покойница не унесет с собой на тот свет своих денег? Может быть, в самом деле она уносила их с собой? Он раздел ее, тщательно осмотрел каждую складку ее тела, ведь она сама советовала ему искать хорошенько. Он посмотрел, не спрятаны ли деньги у нее в волосах, искал под нею, перерыл всю постель и засунул руку до самого плеча в соломенный тюфяк. Он ничего не нашел. «Ищи, ищи!» И голова, упавшая снова на измятую подушку, продолжала с издевкой смотреть на него.
Озлобленный и дрожащий Мизар старался привести в порядок постель покойницы, когда вошла Флора, успевшая уже вернуться из Дуанвиля.
– Велено привезти послезавтра, в субботу, в одиннадцать часов, – сказала она.
Она говорила о похоронах. Но, осмотревшись кругом, она сразу поняла, какого рода работой занимался Мизар в ее отсутствие, и заметила ему с жестом презрительного равнодушия:
– Бросьте искать, все равно ничего не найдете!
Ему почудилось, что падчерица тоже насмехается над ним, и, подойдя к ней, он проворчал сквозь зубы:
– Она отдала их тебе, ты знаешь, где они спрятаны!.. Мысль, что ее мать могла отдать деньги кому-нибудь, хотя бы даже ей, своей дочери, показалась Флоре до того странной, что она пожала плечами.
– Да! Как бы не так! Она зарыла деньги в землю. Это вот скорее! Они где-нибудь там, можете поискать…
Обведя кругом рукою, девушка показала дом, сад с колодцем, полотно железной дороги, поля. Конечно, они зарыты где-нибудь в такси дыре, где их никто не найдет.
Мизар, возбужденный, взволнованный, принялся, не стесняясь присутствия молодой девушки, переворачивать мебель, постукивать по стенам. А Флора, подойдя к окну, продолжала вполголоса:
– На дворе тепло, тихо! Я шла быстро, звезды горят ярко, видно, как днем. Завтра солнышко встанет, будет так хорошо!
С минуту Флора задумчиво стояла у окна; охватившая ее нега теплой апрельской ночи растравляла ее мучительную сердечную рану. Но когда Мизар, продолжая свои ожесточенные поиски, вышел в соседнюю комнату, она подошла к постели матери и села возле нее. Свеча на столе все еще горела высоким неподвижным пламенем. Пронесшийся поезд снова поколебал дом до самого основания.
Флора решила провести всю ночь у постели покойницы и сидела в глубокой задумчивости; вглядываясь в лицо матери, она отвлеклась от неотвязной думы, преследовавшей ее всю дорогу в Дуанвиль в тишине звездной ночи. Сердечная боль на мгновение утихла, ее заслонила недоуменная мысль, возникшая в сознании Флоры, – почему смерть матери не причинила ей острого горя, почему у нее нет слез? Она была дика, молчалива, часто убегала из дому и носилась по полям, но она любила свою мать. За время последнего приступа, который оказался для Фази смертельным, девушка раз двадцать приходила к ней в комнату, садилась возле постели, упрашивала, чтобы мать пригласила врача. Она подозревала Мизара и считала, что, опасаясь разоблачения, он перестанет отравлять жену. Но больная всегда отвечала только гневным отказом, как будто гордость не позволяла ей принять постороннюю помощь в ее борьбе с мужем, она была уверена в своей победе, ведь деньги все равно ему не достанутся. Тогда, не пытаясь больше вмешиваться, охваченная снова своим собственным горем, девушка исчезала из дому, стараясь забыться в своих бесконечных скитаниях. От этого-то, должно быть, сердце у нее так зачерствело. Когда сердце слишком заполнено каким-нибудь одним горем, в нем нет больше места для другого. Мать ее умерла. Флора смотрела на ее бледное, искаженное лицо, но тяжкой скорби по-прежнему не было. Позвать жандармов, донести на Мизара, – но к чему, когда все кругом рушится? Незаметно для себя она вновь подпала под власть единственной мысли, гвоздем засевшей в мозгу; и хотя она не отрываясь смотрела на мать, она уже не видела ее, не воспринимала ничего, кроме громыханья проносившихся мимо поездов, по которым она, как по часам, отсчитывала время.
Вдали послышался глухой грохот приближавшегося парижского пассажирского поезда, мимо окна промелькнули передние фонари паровоза, и вся комната осветилась, словно молнией или заревом пожара.
«Восемнадцать минут второго, – подумала Флора. – Остается еще семь часов. Они проедут сегодня утром, шестнадцать минут девятого».
Уже несколько месяцев каждую неделю томилась она ожиданием этого поезда. Она знала, что по пятницам утренний курьерский поезд, который вел Жак, увозил в Париж и Северину. Измученная ревностью, она жила лишь одним: дождаться их, увидеть и потом терзаться при мысли, что они мчатся туда, где будут свободно любить друг друга. Уцепиться бы за последний вагон и унестись самой за ними! Ей казалось, что все колеса поезда врезались ей в сердце. Ей было так горько, что однажды она решилась написать в суд. И все бы кончилось, если бы ей удалось посадить эту женщину в тюрьму. Несколько лет тому назад ей довелось подсмотреть, какие пакости проделывали Северина и Гранморен, и она была убеждена, что если донесет об этом суду, то Северину непременно засадят. Она взялась уже за перо, но у нее не выходило ничего путного. К тому же, разве в суде обратят внимание на ее письмо? Все эти господа всегда поддерживают друг друга. Может быть, в тюрьму-то посадят как раз ее, как посадили Кабюша. Нет, уж если мстить, так мстить самой, не прибегая ни к чьей помощи. Чувство, которое в ней говорило, не было даже местью в том смысле, как обыкновенно это понимают. У Флоры не было потребности сделать другим зло, чтобы облегчить собственную муку. Ей страстно хотелось только разом покончить со всем, все разметать как грозовым вихрем. Она была очень горда, считала себя сильнее и красивее той, была убеждена в своем законном праве на любовь. Пробираясь одна по пустынным тропинкам, она не раз думала о том, как хорошо было бы встретиться с соперницей где-нибудь на лесной опушке и разрешить их вражду честным поединком. Ни один мужчина еще не касался ее, она угощала всех парней затрещинами; в этом была ее непобедимая сила, и она была уверена, что восторжествует.
За неделю перед тем гвоздем засела у нее внезапная мысль, проникавшая все глубже в ее сознание, как под ударами невидимого молота, – мысль убить Жака и Северину, чтобы они не могли больше ездить вместе мимо нее. Она не рассуждала, повиновалась дикому инстинкту разрушения. Когда ей случалось занозить палец, она вырывала у себя занозу, она готова была отрубить весь палец. Убить, убить их в первый же раз, как только они проедут мимо! А для этого устроить крушение поезда, бросить на полотно какую-нибудь запасную шпалу, снять где-нибудь рельс, все сломать, разнести. Он на своем паровозе, разумеется, будет убит на месте, а Северина, которая всегда садится в первый вагон, чтобы быть ближе к нему, тоже ни в коем случае не избежит крушения. Что касается остальных пассажиров, этой вечной человеческой волны, то о них Флора даже и не думала. Кто они ей? Она ведь не знала никого из них. Мысль устроить крушение поезда, пожертвовать столькими жизнями день и ночь неотступно преследовала Флору; только такая катастрофа казалась ей достаточно ужасной и мучительной, достаточно кровавой для того, чтобы она могла омыть в ней свое огромное, набухшее слезами сердце.
Все-таки в пятницу утром у нее не хватило решимости, она еще не знала, где и каким именно образом можно снять рельс. Но вечером, после дежурства, она отправилась вдоль полотна, через туннель, до соединения с диеппской веткой. Она любила гулять по этому подземному сводчатому проспекту, который тянулся на целых два километра; ее всегда волновало ощущение надвигающегося поезда, ослепляющего светом своих фонарей. Каждый раз Флора чуть не попадала под поезд, и, вероятно, именно эта опасность и привлекала ее туда. В этот вечер, обманув бдительность сторожа, она незаметно проскользнула в туннель и дошла до середины, держась левой стороны; таким образом, она могла быть вполне уверена, что всякий встречный поезд пройдет у нее справа. Однако она имела неосторожность обернуться, чтобы посмотреть на фонари поезда, шедшего в Гавр; снова отправившись в путь, она оступилась, обернулась во второй раз, но теперь она потеряла направление и не знала, в какой стороне исчезли, промелькнувшие только что красные огни.