Но с момента убийства его страсть стала вызывать в ней отвращение, она сама не знала, почему. Ей было страшно с ним. Один раз в склонившемся над ней воспаленном, судорожно искаженном лице ей почудилось лицо убийцы; она закричала. И с тех пор ей бывало страшно каждый раз; ей всегда при этом казалось, что он заносит над ней нож. Это было чистейшее безумие, но сердце ее трепетало от страха. И муж все реже требовал от нее ласк, ему не по вкусу была ее неподатливость. Как будто пролитая кровь, весь пережитый ужас внесли в их жизнь вялость и равнодушие, какие обыкновенно наступают под старость. Когда они проводили ночь в общей постели, они старались отодвинуться друг от друга как можно дальше. Появление Жака ускорило их разрыв: Жак своим присутствием как бы возвращал им свободу, избавлял их друг от друга.
Но Рубо не мучился угрызениями совести. Пока дело об убийстве Гранморена не сдали в архив, Рубо боялся, что его притянут к ответственности; особенно пугала его перспектива лишиться места. Теперь же он ни в чем не раскаивался. Но если бы ему пришлось начинать снова, то, быть может, он не стал бы вмешивать в дело жену: женщины сразу теряются, и его жена отдалялась от него, потому что он взвалил на ее плечи чересчур тяжкое бремя. Он остался бы господином, если бы не относился к ней, как к товарищу, соучастнику в преступлении.
Как бы то ни было, дело было сделано, и с этим надо было мириться, тем более, что ему приходилось употребить большое усилие, чтобы снова почувствовать всю неизбежность для себя убийства Гранморена, как чувствовал он тогда, после признания жены. Ему казалось тогда, что если бы он не убил этого человека, он не мог бы жить. Теперь, когда пламя ревности потухло, жгучая рана затянулась, Рубо, охваченный каким-то оцепенением, точно кровь его сердца застыла от всей пролитой крови, спрашивал себя: стоило ли в самом деле убивать? Это не было раскаяние, скорее, разочарование, мысль, что нередко делаешь постыдные вещи для достижения своего счастья, но счастливее от этого не делаешься. Рубо был прежде человеком словоохотливым, теперь он подолгу молчал и, погруженный в неясные размышления, становился все мрачнее. Чтобы не оставаться лицом к лицу с женой, он каждый день после завтрака взбирался на крышу дебаркадера, садился там верхом на конек и, освеженный морским ветром, убаюканный неопределенными мечтами, курил трубку за трубкой, следя за пароходами, исчезавшими на горизонте, в беспредельности светло-зеленого моря. Но однажды вечером в нем пробудилась прежняя бешеная ревность. Он отправился в депо разыскивать Жака и, возвращаясь с ним домой, чтобы выпить по рюмочке, встретил на лестнице обер-кондуктора Анри Доверия. Тот смутился, стал объяснять, что приходил к г-же Рубо по поручению сестер. На самом же деле он с некоторого времени ухаживал за Севериной, надеясь на победу.
Рубо еще в дверях накинулся на жену.
– Что здесь нужно этому типу? Ты ведь знаешь, что я его не выношу! – сердито крикнул он ей.
– Друг мой, да он попросил у меня только рисунок для вышивания…
– Я ему покажу вышивание! Неужели ты меня считаешь таким дураком, что думаешь, будто я не понимаю, чего он здесь ищет? А ты тоже, смотри у меня!
Судорожно стиснув кулаки, Рубо наступал на жену, а она, побледнев от испуга, отшатнулась назад, изумленная этой вспышкой ревности, неожиданно разразившейся в спокойной атмосфере равнодушия теперешней их супружеской жизни. Это была, впрочем, только мгновенная вспышка. Обращаясь к Жаку, Рубо сказал ему уже более спокойным тоном:
– Бывают же такие молодцы, врываются в семью в полной уверенности, что жена тотчас бросится к ним на шею, а муж сочтет это за великую честь для себя и закроет на все глаза! Нет, я не из таковских. У меня при одной мысли об этом кровь бросается в голову. Я задушил бы жену… тут же! Советую этому господину сюда не возвращаться, а то я разделаюсь с ним по-свойски! Мерзавец он, вот кто!
Жак чувствовал себя очень неловко во время этой сцены. Быть может, эта преувеличенная ярость должна была послужить предостережением для него самого? Уж не вздумал ли Рубо ревновать его к Северине? Но он успокоился, когда Рубо продолжал уже совершенно веселым тоном:
– Ну, полно, дурочка, не сердись! Я уверен, что ты сама выгнала бы его вон… А ну-ка, давайте выпьем все, и ты с нами чокнись!
Он похлопал Жака по плечу, а Северина, успокоившись, улыбалась им обоим. Потом они выпили вместе и очень приятно побеседовали с часок.
Так Рубо сам помогал сближению жены со своим приятелем, как будто вовсе не помышляя о возможных последствиях. Именно эта ревнивая вспышка и послужила причиной сближения Жака и Северины, скрепила интимными признаниями их втайне возраставшую нежность. Увидевшись на следующий день с Севериной, Жак пожалел о том, что муж обращается с ней так грубо. Г-жа Рубо со слезами на глазах невольно призналась ему, как мало счастья нашла в своей семейной жизни. О этой минуты у них явился особый сокровенный предмет для беседы, возник некий дружеский заговор. Они понимали друг друга без слов. При каждом посещении Жак взглядом спрашивал у Северины, не было ли у нее в его отсутствие какого-нибудь нового огорчения. Она отвечала ему только легким движением век. Их руки встречались за спиною мужа; они становились все смелее, объяснялись долгими рукопожатиями, их горячие пальцы, сплетаясь, говорили о все возраставшем интересе к малейшим событиям в их жизни. Им редко удавалось видеться в отсутствии Рубо. Он вечно торчал между ними в этой мрачной столовой, а им даже в голову не приходило назначить друг другу свидание в каком-нибудь укромном уголке на вокзале. Пока это было еще только дружеское расположение, нежная симпатия, и муж почти не мешал им, потому что взгляда, пожатия руки было достаточно, чтобы они поняли друг друга.
Когда Жак в первый раз шепнул на ухо Северине, что будет ждать ее в следующий четверг, в полночь, позади депо, она возмутилась и сердито отняла свою руку. На этой неделе она чувствовала себя свободнее, так как муж дежурил по ночам. Все же она чрезвычайно смутилась при мысли, что ей придется уйти ночью так далеко из дому на свидание с Жаком. Она испытывала еще не знакомое ей волнение, страх, сердце ее трепетало, как у невинной девушки. Уступила она не сразу. Жаку пришлось упрашивать ее около двух недель, прежде чем она согласилась, хотя сама страстно желала этой ночной прогулки. Наступил июнь, вечера становились душными, еле чувствовалось свежее дыхание моря. Уже три раза Жак поджидал Северину, надеясь, что она все же придет, несмотря на ее отказ. И на этот раз она отнекивалась, но ночь была безлунная, облачная, ни одна звезда не светилась сквозь жаркую пелену густой мглы. Стоя в тени, Жак поджидал Северину; наконец он увидел ее, она шла неслышными шагами, вся в черном. Было так темно, что она прошла бы мимо, не заметив его, но Жак схватил ее в объятия и поцеловал. Она вздрогнула, слабо вскрикнула, улыбнулась и уже не отнимала губ. Больше она ничего не позволила ему, даже не согласилась сесть под каким-нибудь навесом. Они ходили взад и вперед и, прижавшись друг к другу, разговаривали шепотом. Станционное депо и разные пристройки занимают всю обширную площадь между Зеленой улицей и улицей Франсуа-Мазелин; обе улицы пересекают железнодорожную линию. На этом большом участке, изборожденном во всех направлениях подъездными путями, помещалось множество цистерн, водокачек и разных других построек. Были там два больших ангара для паровозов, домик Сованья с крохотным огородом, ремонтные мастерские, казармы для машинистов и кочегаров. В лабиринте этих пустынных закоулков легко спрятаться, затеряться, словно в лесу. Целый час Жак и Северина наслаждались чудесным уединением, облегчали душу дружескими словами, так долго невысказанными. Северина позволяла Жаку говорить только о дружбе; она напрямик объявила Жаку, что никогда не будет принадлежать ему, что было бы гадко запятнать чем-нибудь чистоту дружбы, которой она так гордится; ей хотелось уважать себя. Жак проводил ее до Зеленой улицы. Губы их слились в долгом поцелуе. Северина вернулась домой.
В тот же самый час Рубо задремал в старом кожаном кресле, в дежурной комнате помощника начальника станции. Раз двадцать за ночь вставал он с кресла, с трудом расправляя одеревеневшие члены. До десяти часов вечера он должен был принимать и отправлять вечерние поезда. Особенно много хлопот было у него с поездом, доставлявшим в Париж свежую рыбу. Приходилось тщательно наблюдать за маневрированием на станции, за сцепкой, проверять накладные. Затем, по прибытии и разборке парижского курьерского, он ужинал один в дежурной комнате принесенными из дому хлебом и холодным мясом. Последний пассажирский поезд из Руана приходил в Гавр ночью, в половине первого. После этого на пустынных платформах водворялась мертвая тишина. Только кое-где горели газовые рожки, и вся станция засыпала, погруженная в полумрак. На ночь оставались дежурными, кроме помощника начальника станции, только двое смотрителей да четверо или пятеро рабочих. Но и те храпели вовсю на скамьях в дежурной комнате, и Рубо, который должен был будить их при малейшей тревоге, чутко дремал, прислушиваясь к каждому шуму. Он боялся, что под утро усталость все же одолеет его, и ставил на пять часов будильник, так как в этот час должен был встречать первый поезд из Парижа. Но с некоторого времени его мучила бессонница, и он только ворочался в кресле, не в состоянии уснуть хотя бы на минутку. Тогда он выходил из дежурной комнаты, делал ночной обход, останавливался у будки стрелочника, с которым перекидывался несколькими словами. Беспредельное темное небо, торжественная тишина ночи понемногу успокаивали его. После того как однажды ночью забравшиеся на станцию воры чуть не убили его, железнодорожное начальство снабдило его револьвером, который он всегда носил в кармане. Он нередко бродил до зари, останавливаясь при каждом шорохе, а затем снова продолжал ходить, смутно сожалея, что ему так и не удалось испробовать на ком-нибудь свой револьвер. Когда начинало светать и очертания станционных построек становились все явственнее, Рубо чувствовал себя спокойнее. Теперь, когда рассветало уже с трех часов, он возвращался обыкновенно к этому времени в дежурную комнату и засыпал там в кресле мертвым сном до тех пор, пока будильник не поднимал его на ноги своим трезвоном.
Каждые две недели, по четвергам и субботам, Северина встречалась ночью с Жаком в депо. Однажды она рассказала Жаку о револьвере, который носил при себе ее муж. Это их обеспокоило, и хотя во время своих ночных обходов Рубо никогда не осматривал депо, все же видимость опасности еще увеличила прелесть их ночных прогулок. Они нашли восхитительное местечко: позади домика Сованья нечто вроде аллеи между громадными штабелями каменного угля, казавшейся ночью уединенной улицей какого-то фантастического города, с дворцами из черного мрамора. В этом уголке их никто не мог разыскать. В конце прохода между штабелями стоял сарайчик для железнодорожных инструментов. Груда пустых мешков, наваленных в сарайчике, могла заменить мягкое ложе. Однажды в субботу внезапный ливень заставил молодых людей укрыться в этом сарайчике. Северина упорно отказывалась сесть и позволяла только без конца целовать себя в губы.
Чистота ее чувств оставалась нетронутой, она по-дружески позволяла Жаку целовать себя, но когда, разгораясь от страсти, он пытался овладеть ею, она начинала плакать, повторяя каждый раз одни и те же доводы. Зачем он огорчает ее? Так хорошо любить друг друга, не примешивая к любви всей этой грязи половых отношений! Оскверненная в шестнадцать лет развратным стариком, окровавленная тень которого мерещилась ей до сих пор, униженная животной страстью своего мужа, она сохранила вместе с тем детскую непорочность, девственность Души, прелестную стыдливость неосознанной страсти. В Жаке Северину восхищала его нежность, он покорно отводил свои объятия, лишь только она брала его руки в свои. В первый раз в жизни она любила и не уступала именно потому, что не хотела унизить свое чувство, не хотела принадлежать этому человеку сразу, как принадлежала двум другим. В ней жило бессознательное желание продлить до бесконечности эти восхитительные ощущения, стать совсем юной, какой она была до того, как ее осквернили, иметь верного друга – как это бывает в пятнадцать лет, – с которым целуются взасос в укромных уголках. Жак тоже, за исключением редких минут лихорадочного возбуждения, казалось, ни на чем не настаивал, отдаваясь сладостному чувству предвкушения счастья. Так же как и ей, ему казалось что он возвращается к своему детству, испытывает впервые блаженство любви, потому что до сих пор любовь внушала ему ужас. Он укрощал порывы своей страсти, потому что где-то в глубине его чувства к Северине шевелился глухой и неясный страх, страх, что его желание может слиться с давним стремлением убить. Она же, которая убила сама, казалось, осуществляла затаенную мечту его плоти. Он с каждым днем все больше верил в свое исцеление. Ведь он держал ее в своих объятиях, приникал губами к ее губам, пил ее дыхание, а бешеное желание убить и стать господином не просыпалось в его душе. Но он все еще не решался; было так приятно ждать, предоставляя самой любви сближать их все больше и больше, ждать той минуты, когда сама любовь, покорив окончательно обессиленную волю, толкнет их друг к другу. Их счастливые свидания продолжались, их радовали мимолетные встречи, прогулки в темноте между штабелями черного угля, возле которых окружающая их тьма становилась еще чернее.
Была знойная июльская ночь; чтобы поспеть в Гавр точно по расписанию – пять минут двенадцатого, – Жак беспрестанно подгонял Лизон, которая, казалось, разомлела от удушливой жары. Начиная от Руана, следом за поездом шла гроза: с левой стороны ослепительные молнии прорезали ночной мрак, и машинист часто с тревогой оглядывался назад. Северина обещала прийти к нему в эту ночь на свидание, он боялся, что если гроза разразится слишком рано, то помешает ей выйти из дому. Поезд прибыл в Гавр еще до грозы, и Жак в нетерпении ворчал на пассажиров, которые слишком медленно, по его мнению, выбирались из вагонов.
Рубо, дежуривший в эту ночь, стоял тут же, на платформе.
– Черт возьми, вам, видно, не терпится лечь спать, – рассмеялся он. – Желаю вам спокойной ночи.
– Благодарю.
Подвинув состав назад, Жак дал свисток и ушел со своим паровозом в депо. Громадные двери депо были открыты настежь, и Лизон устремилась в ангар, представлявший собою нечто вроде галереи длиною приблизительно в семьдесят метров; на двух колеях могло поместиться разом шесть паровозов. Было очень темно: четыре газовых рожка едва мерцали, и казалось, что от длинных движущихся теней окружающий м.рак сгущается еще больше. По временам стеклянная крыша ангара и высокие окна по обе стороны вспыхивали под огненными змеями молний, уже бороздивших небо. Тогда, словно при зареве пожара, можно было различить потрескавшиеся стены, почерневшие от копоти балки, всю ветхость пришедшего уже в негодность строения, В ангаре уже стояли два паровоза, остывшие, словно погруженные в сон.
Пекэ тотчас принялся тушить топку. Он усиленно работал кочергой, и мелкие раскаленные осколки угля, вываливаясь из зольника, падали в угольную яму.
– Ужасно есть хочется, пойду перекусить, – сказал он. – А, вы как?
Жак промолчал. Как он ни торопился, он все же не хотел расстаться с Лизон, прежде чем не будет потушен огонь и котел совершенно опорожнен. Как хороший машинист, он строго придерживался этого правила, постепенно вошедшего у него в привычку. Он всегда тщательно осматривал Лизон, протирал и чистил ее с такою же заботливостью, с какою ухаживают за породистой, чистокровной лошадью.
Вода из котла брызнула мощной струей в канаву, и только тогда Жак сказал:
– Ну, поторапливайтесь!
Страшный раскат грома прервал его. Высокие окна паровозного депо так ясно обрисовались на огненном фоне неба, озаренного молнией, что можно было сосчитать все разбитые стекла. Зазвенел, как колокол, железный лист, зажатый стоймя в тиски. Ветхие стропила затрещали.
– Ну, погодка! – заметил кочегар.
У машиниста вырвался жест отчаяния. Теперь все пропало, целый потоп хлынул на крышу ангара, казалось, он сейчас перебьет все стекла в крыше. Некоторые уже были разбиты, и на Лизон лились потоки дождя. Бешеный ветер врывался в ангар через открытые ворота, словно угрожая разнести его дряхлый остов.
Пекэ, заканчивая уборку паровоза, заметил:
– Ну, на сегодня хватит… Завтра видно будет… И добавил:
– Пойти поесть… В такой ливень не стоит тащиться на квартиру!
Столовая для поездных бригад находилась тут же, возле самого депо, а нанятая железнодорожным обществом квартира для машинистов и кочегаров, которым приходилось останавливаться в Гавре, помещалась в частном доме, на улице Франсуа-Мазелин. В такой ливень нечего было и думать идти туда.
Жаку пришлось пойти с кочегаром, который захватил с собою его корзинку, как будто желая услужить начальнику. На самом деле кочегар знал, что в этой корзинке, кроме двух кусков телятины и хлеба, имеется еще едва початая бутылка вина, которая главным образом и возбуждала его аппетит. Дождь все усиливался, страшный раскат грома снова потряс ангар. Когда машинист и кочегар вышли в маленькую дверь слева, которая вела к столовой, Лизон уже начала остывать. Она одиноко засыпала во мраке, который по временам прорезали молнии, под крупным дождем, поливавшим ее бедра. Около нее из плохо запертого наливного крана бежала тонкой струйкой вода, образовавшая целую лужу и медленно стекавшая в канаву между колесами паровоза.
Прежде чем войти в столовую, Жак захотел умыться; в соседней комнате всегда была приготовлена горячая вода и стояли лоханки. Жак вынул из своей корзинки кусок мыла, тщательно вымыл руки и лицо, почерневшие и запылившиеся в дороге. У него всегда была с собою – как рекомендуется всем машинистам – запасная одежда, а потому он мог переодеться с ног до головы; он переодевался каждый раз, когда ему предстояло ночное свидание в Гавре. Кочегар, слегка ополоснув лицо и руки, давно уже поджидал Жака в столовой.
Эта столовая помещалась в небольшой комнате с голыми стенами, окрашенными желтой краской; там стояли кухонная плита и небольшой привинченный к полу стол, покрытый вместо скатерти цинковым листом. Кроме этого стола и двух скамеек, никакой мебели больше не было. Каждый приносил с собою еду, которую можно было разогреть на плите; тарелок не полагалось, и все ели обыкновенно на куске бумаги кончиком ножа. Комната освещалась широким большим окном.
– Что за мерзкий дождь! – воскликнул Жак, подходя к окну.
Пекэ уселся на скамейке у стола.
– А вы не будете есть? – спросил он.
– Нет, дружище, доканчивайте, если хотите, мой хлеб и телятину. А мне есть не хочется.
Кочегар не заставил себя долго просить, набросился на телятину, опорожнил бутылку. Он часто пользовался ужином Жака – тот был плохой едок; Пекэ был благодарен за все перепадавшие ему куски и платил Жаку собачьей привязанностью. После некоторого молчания Пекэ проговорил с набитым ртом:
– А черт с ним, с дождем, раз мы теперь под крышей. Впрочем, если дождь не перестанет, я сбегу от вас кое-куда по соседству.
Он расхохотался: кочегар рассказал Жаку о своей связи с Филоменой Сованья, чтобы тот знал, почему Пекэ пропадает по ночам. Филомена жила у своего брата, в нижнем этаже, в комнате рядом с кухней. Пекэ стоило только постучать в ставни, она открывала ему окно, и он преспокойно влезал в комнату. Злые языки утверждали, будто в это окно лазали все станционные рабочие. Но теперь Филомена прочно сошлась с кочегаром, он, по-видимому, вполне ее удовлетворял.
– Черт побери! Черт побери! – вполголоса проворчал Жак, когда после небольшого перерыва ливень возобновился с удвоенной силой.
Пекэ, отправляя в рот последний кусочек мяса, опять добродушно рассмеялся.
– Вы, должно быть, тоже заняты сегодня вечером? Ну, мы с вами не больно-то протираем тюфяки на улице Франсуа-Мазелин!
Жак быстро отошел от окна.
– То есть как это?
– Да ведь мы с вами с нынешней весны приходим туда не раньше, чем в два – три часа утра.
Пекэ, очевидно, что-то знал, быть может, ему даже удалось как-нибудь подсмотреть свидание Жака с Севериной. В квартире для ночлега кровати стояли попарно – каждый кочегар спал рядом со своим машинистом – железнодорожная администрация старалась как можно теснее сблизить людей, связанных общей работой. Поэтому немудрено, если Пекэ заметил ночные скитания своего начальника, который до тех пор вел себя очень скромно.
– У меня головные боли, – возразил наудачу машинист, – ночные прогулки мне помогают.
Но кочегар уже спохватился.
– Помилуйте, ведь вы человек совершенно свободный!.. Я просто так сказал, в шутку. Если у вас будет что-нибудь неладно, вы без церемоний, прямо ко мне обращайтесь. Я для вас всегда рад стараться!
Не входя в дальнейшие объяснения, кочегар схватил машиниста за руку и пожал ее с такой силою, словно хотел раздавить, выражая этим пожатием свою полную преданность. Он смял и выбросил замасленную бумагу, в которую была завернута телятина, и положил пустую бутылку назад в корзину, как старательный слуга, привыкший к опрятности и порядку.
Гроза уже миновала, но дождь все еще продолжал лить.
– Ну-с, я удираю, а вы как хотите, – заявил Пекэ.
– Что же делать, – сказал Жак, – дождь не перестает, пойду лягу в казарме.
В казарме, рядом с депо, лежали тюфяки, обтянутые полотняными чехлами. Там отдыхали, не раздеваясь, поездные бригады, когда им приходилось ждать в Гавре три-четыре часа, от поезда до поезда.
Пекэ отправился под проливным дождем к Филомене. Жак пустился, в свою очередь, бегом к казарме. Но он не лег спать: в казарме была страшная жара и духота, и он остался стоять на пороге, в открытых настежь дверях. В глубине помещения храпел, широко раскрыв рот, кто-то из машинистов.
Прошло еще несколько минут, а Жак все еще не мог окончательно распроститься со своей надеждой. Этот идиотский ливень раздражал его, ему безумно хотелось во что бы то ни стало пойти на место свидания, побыть там хотя бы одному, и в неудержимом порыве он вышел под проливной дождь. Дойдя до их любимого местечка, он направился по аллее, между штабелями каменного угля. Крупный дождь бил ему прямо в лицо, слепил глаза. Жак шел к сарайчику для хранения рабочих инструментов, где Северина и он раз уже укрывались от дождя; ему казалось, что там он будет чувствовать себя менее одиноким.
В сарайчике был глубокий мрак; в дверях чьи-то нежные руки обхватили шею Жака, и к его губам прильнули горячие губы. Северина была там.
– Боже мой, как вы решились прийти? – спросил он.
– Я видела, что приближается гроза, и прибежала еще до дождя… Как долго вы не шли!
Голос ее прерывался от волнения; она с нежностью прижималась к его груди. Изнемогая, она упала на груду пустых мешков, занимавших целый угол сарая. Жак, не выпуская ее из объятий, опустился возле нее на это мягкое ложе. Они не могли видеть друг друга, дыхание их смешалось, они погружались в какое-то забытье, все исчезло вокруг них.
И на пламенный призыв поцелуя, как кровь их сердец, поднялось к их устам словечко «ты».
– Ты ждала меня!..
– О, да! Я ждала, я так ждала тебя!
Внезапно она страстно привлекла его к себе, и он овладел ею. Она сама не думала, что это будет так; она уже потеряла надежду увидеть его, но он пришел, она держала его в своих объятиях. Неожиданная огромная радость переполнила все ее существо, и в ней возникло внезапное непобедимое желание отдаться ему, не рассуждая, не взвешивая. Это случилось, потому что должно было случиться.
Усилившийся дождь барабанил по крыше сарая. Последний поезд из Парижа подошел к вокзалу, отошел, свистя и громыхая, потрясая почву.
Придя в себя, Жак с изумлением прислушался к шуму продолжавшегося ливня. Где он? Под рукой у него была рукоятка молота. Невыразимая радость переполнила его: он обладал ею и не схватился за этот молот, чтобы разбить ей череп. Он овладел ею без инстинктивного желания умертвить и взвалить ее себе на спину, как вырванную у других добычу. Он не чувствовал непреоборимого стремления отомстить за давнишние обиды, ясное воспоминание о которых уже утратилось; не создавал в себе инстинктивной ожесточенной злобы, веками накоплявшейся у мужчин со времени первого обмана, жертвою которого был доисторический пещерный житель. Нет, обладание этой женщиной таило в себе могучие чары, она исцелила его, потому что он знал иной ее облик – сильная в своей слабости, покрытая, как бронею ужаса, пролитою ею человеческою кровью, она господствовала над ним, не посмевшим убить. Полный нежной признательности, стремления раствориться в ней, он снова прижал ее к себе.
А она отдавалась ему, счастливая, свободная, отказавшись от борьбы, смысл которой был ей теперь непонятен. Почему она так долго не уступала? Ведь она обещала себя, она должна была отдаться, раз это сулило ей только радость и счастье. Теперь она понимала, что желала этого даже тогда, когда ожидание казалось ей таким приятным. Ее душа, ее плоть жили одной потребностью любви, всепоглощающей, бесконечной. До сих пор она была игрушкой жестокой судьбы, которая бросала ее в разврат и преступление, и жизнь беспощадно угнетала ее, затаптывая в грязь и кровь. Но, несмотря ни на что, Северина осталась девственно чистой, она отдалась теперь в первый раз человеку, которого обожала, ей хотелось исчезнуть в нем, стать его рабой. Отныне она вся принадлежала ему, и он мог распоряжаться ею по своему усмотрению.
– Милый, возьми меня и делай со мной теперь все, что захочешь!
– Нет, нет, ты моя госпожа. Вся моя жизнь принадлежит тебе.
Проходили часы. Дождь давно уже перестал, и железнодорожная станция спала, погруженная в глубокую тишину, которую нарушал только доносившийся с моря неясный отзвук человеческого голоса. Внезапно раздался выстрел, Жак и Северина испуганно вскочили. Близился рассвет, над устьем Сены на небе расплывалось бледное пятно. Что значит этот выстрел? Как они были неосторожны, оставаясь здесь так долго, забыв обо всем; и воображение рисовало им теперь Рубо, который гнался за ними с заряженным револьвером и стрелял им вслед.
– Не выходи! Постой, я посмотрю, в чем дело!
Жак осторожно подошел к двери сарайчика. Было еще совсем темно, но он расслышал топот быстро приближавшихся шагов. Он узнал голос Рубо, который, ободряя сторожей, кричал, что видел собственными глазами трех бродяг, воровавших каменный уголь. Уже несколько недель его по ночам преследовали галлюцинации, воображаемые воры и разбойники. На этот раз он не мог побороть охватившего его страха и выстрелил, чтобы испугать бродяг.
– Надо скорее выбираться отсюда, – прошептал машинист, – они, наверно, осмотрят сарайчик… Беги скорей!
Новый порыв страсти бросил их друг к другу, они обнялись, слились в долгом поцелуе. Северина, как легкая тень, скользнула в один из боковых выходов паровозного депо, Жак затаился между штабелями.
Рубо действительно решил осмотреть сарайчик. Он клялся, что мошенники спрятались именно там. Фонари сторожей раскачивались над самой землей. Наконец, раздраженные напрасными поисками, ругаясь и ворча, все пошли по направлению к станции.
Жак, совершенно успокоившись, решил пойти спать на улицу Франсуа-Мазелин, но чуть не столкнулся с Пекэ, который, ворча себе под нос, приводил на себе в порядок одежду.
– Что случилось, старина?
– Лучше и не спрашивайте; эти болваны, чтоб им ни дна, ни покрышки, разбудили Сованья. Он услышал, что я в комнате у его сестры, и явился в одном белье. Я скорее выскочил в окно. Послушайте-ка только, что там делается.
На самом деле, из домика начальника депо доносились женские вопли и рыдания, грубый мужской голос безостановочно бранился.
– Каково? Всыпет он ей сегодня изрядно. Даром, что ей уже тридцать два года, он задает ей порку, словно девчонке, каждый раз, как застанет ее с мужчиной. Ну, что же тут поделаешь, я не вмешиваюсь, ведь он ей родной брат.
– А я думал, что вас он терпит и бесится, если поймает ее с кем-нибудь другим.
– Его не разберешь! Иногда он, верно, будто даже меня и не замечает, а другой раз, видите, тузит и за меня… Но он все-таки любит ее. Она же ему родная сестра, он все бросит, лишь бы остаться с нею. Он только хочет, чтобы она вела себя прилично. Черт побери, она, видно, получила как следует!
Вопли перешли в тихий, жалобный стон, потом все затихло. Жак и Пекэ ушли. Десять минут спустя они уже крепко спали рядом в маленькой комнатке, выкрашенной желтой краской, где стояли четыре кровати, четыре стула, стол и на нем цинковый умывальный таз.
Теперь Жак и Северина вкушали безграничное блаженство. Гроза не всегда служила им защитой. Звездное небо, яркая луна мешали им, они прятались в тень, искали темные уголки, где было так хорошо прижаться друг к другу. В роскошные августовские и сентябрьские ночи в сладкой истоме они оставались бы вместе до рассвета, если бы пробуждение станции, отдаленное пыхтение паровозов не напоминало им, что близится утро. Даже первые октябрьские холода нравились им. Северина приходила на свидание в широкой тальме, которой она прикрывала и Жака. Они нашли способ запираться в своем сарайчике: задвигали изнутри большой железный брус. Они чувствовали себя как дома; ноябрьский ветер, ураган, срывавший черепицы с крыши, был им там не страшен. Но Жаку хотелось обладать Севериной у нее в доме, там она была иная: в ясном спокойствии порядочной женщины, она казалась ему еще более желанной. Северина не соглашалась; она не так боялась соседей, в ней возмущались последние остатки добродетели, оберегающей супружеское ложе. Но раз в понедельник днем, когда Жак пришел к завтраку, а муж задержался у начальника станции, Жак шутя взял Северину на руки и отнес ее на это самое ложе. Оба они смеялись над этим безрассудством, но в конце концов забыли, где они. С тех пор она не противилась больше, и он стал приходить к ней после полуночи по четвергам и субботам. Это было очень опасно. Они не смели шевельнуться, боясь, что услышат соседи, но здесь они испытывали еще большую радость, новую прелесть наслаждения. Иногда у них появлялось желание бродить по ночам, убежать куда-нибудь, подобно вырвавшемуся на свободу животному, и они выходили из дому, во мрак беззвучной морозной ночи. Раз в декабре, в страшный мороз, они отдались друг другу.