Завещанная река
ModernLib.Net / Историческая проза / Знаменский Анатолий Дмитриевич / Завещанная река - Чтение
(стр. 4)
– Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
– Весной… он снова на Дону объявился, – сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.
11
Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…
В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:
Они думали все думушку единую: Как и где-то нам, братцы, зимовать будет? На Яик нам идтить – переход велик, А на Волге ходить нам – все ворами слыть, Под Казань-град идтить, да там царь стоит, Как грозной-то царь, Иван Васильевич…
Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:
Эх, как со славной, со восточной со сторонушки Протекала быстра речушка, славный Тихий Дон, Он прорыл, прокопал, младец, горы-и крутые, Одолел он леса темные, дремучие!..
Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!
– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?
– Вот и я о том думаю…
– Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?
Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:
– Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань еще вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…
Семен Драный голову опустил, вздохнул:
– Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?
Булавин усмехнулся в бороду:
– Салтан – не царь, посунется…
– А мухаджиры?
– С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…
Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:
Он прорыл, прокопал, младец, горы крутые, Одолел он леса темные, дремучие!..
Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:
– А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?
– А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, – сказал Булавин. – Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!
– То – дело, – кивнул Драный. – Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!
– О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.
В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.
Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху еще божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое
«ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА
Атаманы-молодцы, дородные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники…
Кто хочет с походным атаманом Кондратием Афанасьевичем Булавиным, кто хочет с ним погулять по чисту полю, постоять за волю и веру истинную, красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конях поездить, то приезжайте ко мне на речку Донец и Айдар… А со мною силы: донских казаков семь тысяч, запорожцев шесть тысяч, Белгородской орды и калмыков пять тысяч!»
Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.
– И все у вас, на Дону, такие-то? – захлебнулся он радостью.
– Молчи, старая кутья! – сказал Булавин. – То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!
– Да то уж непременно так, то я разумею, – смеялся поп. – Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..
– Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!
Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.
Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:
– И все у вас, на Дону, такие, атаман?
Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:
– Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…
Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:
– Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…
Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:
– Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!
Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.
А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.
Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.
– С сыном, что ли, прибег, Лунька? – спросил Кондратий весело.
– С сыном, атаман! – поклонился Хохлач. – Нужда великая погнала. Круг собрали мы в Пристанском городке, и круг тот послал нас, кои знают тебя по обличью, во все стороны, чтобы сыскать и немедля к себе звать. Ждут тебя на Хопре, атаман, еще с зимнего мясоеда!
– Кто? – спросил Булавин.
– Казаки с новопришлыми. Войско.
– И много? – опять спросил Кондрат, хотя уже все понял с первого слова.
– Ежели верно подсчитать, атаман, так сто тыщ, – сказал Хохлач, устало моргая и вытирая кулаком пот со лба.
– Сто?! – ахнул поп-расстрига и выронил гусиное перо. – Ахти, господи, а мы-то тут маху дали в грамотке!
Он посмотрел на Булавина виновато, с плутоватой усмешкой.
Булавин усадил гостей к баранине, а лошадям ихним велел задать корма.
– И чего ж люди ваши там делают? – спросил он Хохлача. – Лодки, струги мастерят, смолу варят?
– Нет, того еще не начинали, – сказал виновато старик.
– А чего же думали? Ворон, что ли, считали без толку?
– Говорю: тебя ждут! – озлился Хохлач. – Голову в таком деле нужно, Афанасьич…
– Ах, дьяволы, бездельники! Приеду, пороть зачну каждого третьего, чтобы у второго чесалось! Такое время пропустили даром!
И засмеялся:
– Василий, послам с Пристани – первый ковш! Придвигайтесь ближе, дорожку неблизкую погладим!
Тут Кондратий вроде бы невзначай заметил попа, что пялил на него ошалелые буркалы, сгреб пачку заготовленных писем, скомкал и сунул в карман.
– А твоя работа, поп, нынче насмарку пошла! – захохотал он. – Завтра иные письма будем рассылать с тобой, попомни слово! Чернилку далеко не убирай!
Васька Шмель не жалел вина, полные ковши наливал. Но вино не брало на этот раз атамана, он хлестал его как воду и совсем мало закусывал, все другим оставлял…
Пристанский городок в верховьях Хопра гудел пчелиным роем. И не масленица взбудоражила многотысячную толпу, весть добрая. Сам походный атаман Кондратий Булавин объявился, приехал людей спасать.
Лунька Хохлач не соврал, собралось в городке великое множество беглых со всей России, может, поболее двадцати тысяч, да голутвенных казаков столько же, да еще много других инородцев с Волги на подходе было.
Ехал Кондратий по взбаламученным улицам в окружении своих старшин, с трудом протискивался сквозь толпу, голодную и рваную, готовую за ним хоть на разбой, хоть в самое чертово пекло. Здоровался, бросал округ себя веселые слова, спрашивал ради доброго знакомства:
– Откуда вы, люди? Кто такие? Какого звания?
Толпа ревела, бросала вверх шапки, со всех сторон отвечали с веселым хохотом:
– Всякие тут! Русские, хохлы! Мордва нечесаная!
– Орловцы-безменщики, проломанные головы! Брянцы-куролесы!
– Ельчане-сычужники, вятичи-слепороды! Примай, батька! Будь здрав на многие лета!
С другой стороны орали складнее:
– А тут еще Орел да Кромы – первые воры! От всякого народу по уроду, с каждого Ельца – по три молодца! К тебе шли, бояр перещупали ненароком! Чаргунцев накопили на дробь и порох!
– Не забывай токо про нас, а мы уж постоим за тебя!
– Не-ча-а-ай!! – орали где-то с краю немощные, беззубые деды, ходившие в молодые лета по Волге еще со Стенькой Разиным.
А когда выбрался Кондратий к майдану, какой-то бородатый дедок вскочил на перевернутую бочку супротив церковки, а в руках – старый стрелецкий топоришко-тесак с обточенным накругло лезвием. Что-то знакомое в обличье.
Взмахнул тем топором выше головы, окликнул Булавина хрипло и не так уж громко, ан все кругом замолчали.
– Атаман! Весть послухай добрую! Помнишь ли ты меня?
Булавин коня остановил, шапку снял.
– Помню! – возгласил громко, чтобы все слышали. – Ты – Иван Лоскут, что со Степаном Тимофеевичем на Москву ходил, знаю!
– Ну, так нынче я тот самый топорик откопал, кой из Степановых рук в Синбирской сече выронился! Вот он! – дедок снова взмахнул топором. – Я тогда рядом был, подобрал топор-то, уберег! И держал до часу под буерачным дубом, в корневищах, от злого глаза и боярского сыску! А нынче откопал, пришло время! В твои руки заместо войсковой булавы отдаю! Владай им по закону и верши правое дело, Кондратий! Постои за русских людей и волюшку вольную, а мы не выдадим!
Из руки в руку принял Булавин высветленное за многие годы топорище, вскинул над головой обточенное, округлое лезвие. И попало в то лезвие солнце из-за облака, брызнуло яростным огнем в глаза, ослепило каждого. И круг взорвался от новых криков:
– Будь здрав, Кондратий!
– Носи на здоровье!
– Веди! Время приспело! Умрем, а не выдадим!..
– Не-ча-а-ай!! – завопили свое старики-разинцы.
12
Утро вечера мудренее.
С вечера каждый орал свое: хохлы на Ямполь и Харьков идти хотели, волжские бурлаки, понятно, на Волгу, беглые с верфей – на Козлов и Воронеж тянули, бояр и приказную немчуру шарпать! И неведомо им всем было, что попервам-то надо Черкасск от измены очистить, а потом уж за большое дело браться.
Так он решил.
Войсковым старшинам Семену Драному, Лукьяну Хохлачу, Беспалову и Никите Голому приказ: всю толпу на полки поделить, воинскому умению учить. Беглым с верфей старшину избрать, лодки и легкие струги шить немедля, смолу варить.
Мишка Сазонов со старым Хохлачом набег под Тамбов сделали, стражу на царском конном заводе перебили, пятьсот кровных кобылиц пригнали. А на крутом Хоперском берегу уже пылали костры, запахло свежей доской и топленым варом. Нашлись и добрые плотники, начали доски шпунтовать, острогрудые челны и струги многовесельные ладить,
Кондрат ходил по берегу довольный, размахивал дареным топором, крепко сжимая в руке старое, но надежное топорище. «Не с того Стенька начинал и не тем кончил, – думалось. – Но топором умел махнуть над Волгой! Лады…»
А беглый поп-расстрига день и ночь строчил прелестные письма во многом числе:
«…От Кондратия Булавина и от всего войска походного, от Пристани вниз по Хопру и Дону атаманам-молодцам! Ведомо им чинить, чтобы по всем станицам всем верстаться и быть готовыми, конными и оружными; и одной половине в поход, а другой быть на куренях. В котору станицу прийдет сие письмо, та б станица была готова в тот час к походу. Для того, что зло на нас помышляют, жгут и казнят напрасно злые бояре и немцы. А ведают они, атаманы-молодцы, как деды их и отцы стояли прежде за Старое Поле. А ныне те злые супостаты Старое Поле ни во что почли. А ему, Булавину, запорожские казаки все, и Белгородская орда, и иные орды слово дали, что быть с ним заодно. Сын за отца, брат за брата, друг за друга держаться и стоять крепко. А ежели кто сему письму будет противен, тому казаку и беглому будет смертная казнь.
Списав сие письмо, посылать наскоро по городкам, на усть Бузулука, и на усть Медведицы, и вниз по Дону…»
Полетели письма белыми голубями не токмо вниз по Дону, а во все стороны, от Волги до Днепра. Запылали боярские усадьбы на Слободской Украине, на Тамбовщине и под Воронежем – не зальешь.
День и ночь приходили ватаги мужиков в Пристанской городок с ружьями, топорами, пиками и дрекольем. Приходили и безоружные, а то – с бабами и беглыми девками, а которые невенчанные, тех поп-расстрига венчал на скорую руку. Крестил не распятием, пистолью.
Великий поход на Черкасск близился. А Васька Шмель в эти дни не находил себе места, по родным местам душой изболелся. Весна билась у парня в крови, он не спал по ночам, сторожил каждый шаг атамана.
– А до Мурома мы дойдем, батька?
Ночами вокруг Пристанского городка, по всему широкому лугу на десятки верст, горели тысячи костров, шевелилось и звенело оружием несметное войско. Зарево вставало небывалым рассветом.
Кондратий тоже не спал ни днем, ни ночью, дел всяких у него было невпроворот.
– Ежели и дальше так дело пойдет, Василий, так и до Мурома дойдем, дай срок!
13
Не успел царь Петр Алексеевич с Северными походами управиться, припугнул шведов, а от них новое смущение: король Карл на союзников пошел, начал к российским пределам с запада подбираться.
Ни дня, ни ночи покоя царю. И каналы копать нужно, и верфи строить, и пушки лить. А допрежь того за порядком в домашнем обиходе следить, коллегии учреждать, бороды стричь, мужика к царской работе приучать.
Думал в эти дни царь-батюшка о новом вотчинном распорядке, дабы богатство российское приумножить, с помещичьих земель взять больший доход. Расписывал все чинно, не торопясь:
«…Во-первых, помещикову землю надлежит верно измерять. Которую разделить на четыре равныя части: первая будет с рожью, вторая с яровым, третья под пар, четвертая для выгону скота; и оную землю переменять под выгоном ежегодно другою по очереди, дабы в короткое время вся земля чрез то удобрена навозом была, отчего невероятная прибыль быть может и великий урожай хлебу… Десятину же считать 80 сажен длиннику, а поперешнику 40 сажен; на каждую десятину рожь высевать на худой земле должно по две четверти, на средней полторы, на хорошей одна четверть…»
Особливо о рвении к работе:
«…Всего наивящще смотреть надлежит, дабы летом во время работы не малой лености и дальняго покою крестьянам происходить не могло. Кроме одних тех праздников, которые точно положены и освобождены от работы, не торжествовать. Понеже ленивые крестьяне ни о чем более не пекутца как только узнать больше праздников…
И, окромя барщины, с каждого тягла, то есть с мужа с женою, получить должно:
ПО ПЕРВОМУ ЗИМНИКУ, или к рождеству христову:
1. Сена лугового, зеленого, китами 50 пуд.
2. Ржи чистой 2 четверти.
3. Овса или ячменю 2 четверти.
4. Круп, конопель по одному четверику.
5. Масла пахтанова коровья 20 фунтов.
6. Масла конопляного 1 штоф.
7. Сукна серого 2 аршина.
8. Холста алняного 5 аршин.
9. Свиного мяса 1,5 пуда.
10. Уток живых шипунов 1 пара.
К СВЕТЛОЙ НЕДЕЛЕ:
1. Индийских кур живых 1 пара.
2. Русских кур 3 пары.
3. Яиц 20 пар.
4. Кадку в 10 ведер творогу и ушат сметаны – со всех крестьян.
5. Полсажени дров, водою, где можно.
К ПЕТРОВУ ДНЮ:
1. Кладеного барана 1.
2. Яиц 30.
3. Цыплят по разумению.
К УСПЕНЬЕВУ ДНЮ:
1. Гусей 1 пара.
2. Цыплят русских 5 пар.
3. Быка кладеного 4 лет – со всех крестьян…»
Вслед за Вотчинным распорядком под руку царю попала еще одна грамота, сшитая в толстую тетрадь. Тут, по его высочайшему повелению, изложены были ПРАВИЛА ХОРОШЕГО ТОНА для подрастающей молодежи, дабы не допускать падения нравов.
К вечеру царь одолел правила и утвердил ту грамоту, коя называлась: ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО. Особливо по нраву пришлись царю общие правила для отроков:
«…§ 22. Отрок должен быть весьма учтив и вежлив, как в словах, так и в делах: на руку не дерзок и не драчлив, также имеет оной стретившего на три шага не дошед, и шляпу приятным образом сняв, а не мимо прошедши, назад оглядываясь, поздравлять. Ибо вежливу быть на словах и шляпу держать в руках неубыточно, а похвалы достойно и лучше, когда про кого говорят: он есть вежлив, смиренный кавалер и молодец, нежели когда скажут про которого, он есть спесивый болван…
…§ 27. Младые отроки должны всегда между собою говорить иностранными языки, а особливо, когда им что тайное говорить случается, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других незнающих болванов распознать…
…§ 55. Также когда в беседе, или в компании случится в кругу стоять, или сидя при столе, или между собою разговаривая, или с кем танцуя, не надлежит никому неприличным образом в кругу плевать, но на сторону. А ежели в каморе, где много людей, или в церкви – не мечи на пол, а прими харкотины в платок…
…§ 59. Еще же зело не пристойно, когда кто платком или перстом в носу чистит, яко бы мазь какую мазал, а особливо при других честных людях.
За столом сиди благочинно, прямо и не хватай перьвой в блюдо, не жри, как свинья, и не дуй ушное, чтоб везде брызгало, не сопи, когда еси… А около своей тарелки не делай забора из костей и корок и протчего…»
Царь Петр Алексеевич дважды перечитывал иные, примечательные страницы Правил хорошего тона, смаковал отдельные фразы и так увлекся, что не заметил, когда в кабинете появился светлейший князь Алексашка Меншиков. Он стоял у двери в дорожном, замызганном камзоле, ждал, улыбаясь, когда царь поднимет голову от важных бумаг.
– Мин херц! – не дождавшись, окликнул он царя. – Из-под Гродна и Дзенциол привез я тебе вести! Оторвись хоть на час, мин херц!
– Знаю! – сказал царь, отшвырнув толстую тетрадь на край стола. – С добрыми вестями вас никогда нету! Каков Карлушка-то, а? Побил саксонцев? Гляди, скоро и через Двину полезет? Чего у Шереметева слышно?
– Пробовал Карлушка нашу границу переходить, мин херц, но наши казаки авангард его разбили, много добра взяли, – сказал Меншиков.
– С казаками – беда! – вздохнул царь. – В бою с неприятелем они зело храбры и похвалы достойны. А на Дону опять смута. Азовский губернатор Иван Андреевич Толстой пишет: в верховых городках опять заварилась каша, кою трудно будет расхлебать. Вор и смутьян Кондрашка Булавин новые бунты поднял, спускается ныне по Дону, хочет Азов и Черкасск взять. Толстой своего досмотрщика к Булавину заслал, Тимошку Соколова из донских старшин. А тот отписывает, что ни убить, ни совладать ино с Булавиным теперь нет возможности, в силу вошел великую. Экой бес! А я его под Азовом фряжским вином угощал, дьявола!
Царь помолчал, глядя в упор на светлейшего князя. Вздохнул тяжко. После сказал:
– А еще пишет тот соглядай Тимошка, что донские старшины Илья Зерщиков и Степка Ананьин с Булавиным в сговоре и в любой час могут измену в Черкасске сделать, атамана Максимова головой выдать бунтарям. Каково?
– Что-то не похоже на правду, мин херц! – возразил Меншиков. – Мои люди перехватили письмо донских старшин в Сечь, там другое сказано. Письмо-то при мне, вот прочти сам…
Меншиков порылся в карманах и подал с поклоном мятую бумагу. Царь начал читать неразборчивые каракули:
«Кошевому атаману и всему войску Запорожскому его царского пресветлого величества, наказный войсковой атаман Илья Григорьев Зерщиков и все войско Донское челом бьют. В нынешнем 708 году, в Филиппов пост, приехал к вам в Сечю вор и изменник, донской казак Кондрашка Булавин с единомышленниками своими и привез прелестные воровские письма и сказывал вам, будто мы войском Донским от великого государя отложились и для того будто его, вора, к вам прислали, чтоб вы войском шли б к нам, войску Донскому на помощь. И тем ево словам прелестным вы не поверили и из Сечи выслали вон… И ныне мы в своем войсковом кругу приговорили послать от себя к вам в Сечю письмо для подлинного уверения, что мы великому государю Петру Алексеевичу служили верно и за православную христианскую веру и за него, великого государя, готовы головы свои положить. И вам, кошевому атаману и всему войску, впредь таким ворам и никаким возмутительным письмам и его, Булавина, товарищам не верить. А буде такие воры к вам явятца, то их присылать к нам войску или в Таганрох, оковав, за крепким караулом… Атаман Илья Зерщиков».
Царь прочитал письмо, разыскал в шкатулке отписку азовского губернатора Толстого и сложил обе бумаги вместе. Уставился на светлейшего князя выпуклыми глазами.
– Н-да… – сказал царь задумчиво. – Дело сие шибко запутанное, а выход один: войско большое на Дон пора посылать, пока бунты те не разыгрались, как при родителе моем… И нету у нас того войска, Данилыч. Нету! Вот какая беда! Чего бы ты придумал ныне, а?
У Меншикова голова всякий раз думала складно, заодно с государем. Он помолчал для порядка, вроде как собираясь с мыслями, а потом дал совет:
– Разумею, мин херц, что верно ты изволил сказать: от Шереметева ныне войска убавить нельзя. А надобно всех дворян и царедворцев, кои дома сидят, за бабьи подолы уцепившись, на службу выдворить да супротив Кондрашки и послать. Особливо тех, что под Воронежем, в Курщине, на Слободской Украине обретаются с животы. Им-то первым тот Кондрашка может красного петуха подпустить, а то и головы поснимать. Таких бездельников ныне более тысячи можно собрать. Дворовых пускай с собой возьмут сам-пят. А в подмогу им дать слободские полки Шидловского. Командиром же над всеми я бы поставил, мин херц, князя Василия Долгорукого. Сметливый офицер и на тех воров зело зол по родному брату. Лучше не придумаешь…
Царь кивнул утвердительно.
– Садись, пиши! – приказал он. – Роспись кому быть! И напишешь оприч того рассуждение и указ, что чинить на Дону! Казачьи городки по всему Дону и притокам, кои пристали к воровству, сжечь без остатка, как и раньше было велено князю Юрию. А людей смутных – рубить, а заводчиков – на колеса и колья, дабы сим удобнее оторвать охоту к воровству. Ибо сия сарынь, кроме жесточи, не может унята быть… Пиши!
Царь отошел к окну и стал глядеть сквозь зарешеченный проем на мутную широкую Неву. Скомкал полотняную завеску в кулак:
– А о старшинах донских надобно особый сыск учредить. Дьяволы! Ничего понять нельзя, будто в азартную зернь играют!
14
Илюха Зерщиков висел на дыбе. Его вновь окатили водой, ослабив натяг заплечных хомутов, и он очнулся. Мученический пот застелил глаза, Илья видел только блуждающий, текучий свет в отдалении, где коптили две сальные свечки.
Вокруг Илюхиной души не было теперь никакой бренности – ни мяса, ни костей, ни кожи не чуял, он, один только огонь, всесокрушающую боль. Не на том, на этом свете творилась над ним великая пытка, и он сам знал, за что.
Металась душа Илюхи в поисках последнего спасения и выхода, и была вроде бы какая-то заповедная дверь из преисподней к белому свету, но у той двери все еще сидел в свечном желтом кругу приказный дьяк, маленький и темный, похожий на усохшего в стараниях черта, и не пускал. И когда кончилось терпение, затрясся Илюха от ужаса:
– Пре-дай-те смер-ти-и-и! – тонко завопил он, Захлебываясь сукровицей и обвисая неживым телом.
Дьяк поднял голову и с длительной пристальностью глядел на жертву, будто не понимая, о чем может просить этот человек. Палачи сидели у порога, дремали с устатку.
– До смерти, брат, еще далеко… – со страшным равнодушием и неопределенностью, как бы про себя сказал дьяк и вновь углубился в чтение.
Он как раз читал Илюхину отписку в Запорожье, и в той отписке была верность царю, а потому смерть и откладывалась на неопределенное время. Но и жалости к Зерщикову дьяк не испытывал, потому что и в правом поступке лиходея скрывалось привычное лиходейство и шкурный умысел.
Одолев грамоту, глянул дьяк в оконце. Там зыбился серый, туманный рассвет. Надо было поспешать.
– Был ли ты, Илья Григорьев, с Лукьяновым войском, когда выходили встречь Кондрашке под Паншин-городок? – торопливо спросил дьяк.
Илья молчал, голова бессильно моталась, как у мертвого.
– Снимите! – приказал дьяк.
Его снова кинули на мокрую скамью, он замычал от боли.
– Сколь казаков было у атамана Максимова в том деле? – спросил дьяк, чертом выскочив из-за стола, светя огарком в самые глаза Зерщикова.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|