Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Завещанная река

ModernLib.Net / Историческая проза / Знаменский Анатолий Дмитриевич / Завещанная река - Чтение (стр. 2)
Автор: Знаменский Анатолий Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Покатилась по земле, под ноги царю Петру Алексеичу тяжелая войсковая булава, а вслед за нею выстелился и сам атаман всего войска Донского.

За ревом воды и шумом голосов неслышно было Илюхиных слов:

– Великий государь, царь и вели-кий князь… Мы – твои холопи, донские атаманы со товарищи… челом… бьем…

Царя передернуло. Он ткнул увесистой дубиной прямо перед собой, как бы освобождая дорогу, и легко оттолкнул Илюху на сторону.

– Заковать в кандалы! – гневно крикнул царь, не глядя на атамана.

– Смило-сти-вись!! – застонал Зерщиков, ухватив царя за журавлиную ногу, припадая к башмакам с медными застежками. – Смилостивись, великий государь! Верной службой… замолю!

Царь, не слушая, шагнул вперед и наткнулся на Тимоху Соколова.

– А ты что зубы ощерил! Аи железно увидел? Кто таков?!

Соколов сменился с лица:

– Тимошка Со… Твой верный пес, государь!

– А-а… Заковать и этого! Два сапога – пара!

– Заслу-жу-у!! – завопил иссиня-бледный Тимоха. – Я же соглядаем твоим был тут, государь! За Кондрашкой, как пес…

– Знаю. И черт под старость в монахи пошел, – сказал царь, по привычке спуская себе богохульство. – В железа их.

Дюжие солдаты в зеленых мундирах подхватили атамана Илью под мышки, закрутили руки и поволокли к сыскной избе.

Сзади бился и вопил Тимоха Соколов. Атаманская булава каталась под ногами царя.

4

Старая бабка когда-то рассказывала:

«…И пришел однажды, после смерти своей, Разбойник и Убивец ко вратам Райским, и не пустили туда его.

И пошел Разбойник и Убивец ко вратам Ада, начал стучать:

– Пустите, люди грешные!

Но и в Ад не пустили его, не отперли засовов.

– Я – разбойник! – закричал в страхе Убивец.

– Знаем, что не добрый человек, – сказала чертова стража. – Но впустить не можем.

– Почему? Я же много невинной крови пролил!

– Эка удивил! У нас тут все душегубы.

– За чем же дело стало, братья мои преисподние?

– А крест на тебе. Крест святой, человеческий! Сними крест-от, тогда и впустим!

И запылало что-то на груди Разбойника и Убивца жаром и болью. И отошел он от Адовых ворот, сел на ледяной камень и заплакал, залился неутешными слезами.

Душу свою он загодя, еще в миру загубил. И знал, что не будет ему прощения. А крест снять даже и на том свете невмоготу было, последнее прибежище свое… И прожигал тот крест ему кожу и утлые косточки на груди, там, где ребра в одно место сходились. И не знал Разбойник и Убивец, куда девать себя, сидел и плакал».

Н-да… Как сказал давеча Тимошка Соколов: «Один кинул – не докинул, другой кинул – перекинул, третий кинул – не попал…»

Истлела Кондратова голова в земле за этот год, и они, оба-два, с Тимошкой Соколовым – под замком, в яме.

Высоко в стене, под самым сводом, сквозное оконце, по летнему времени без слюды и пузыря, с железными зазубринами. Сырость и холод от каменных стен, и руки после солдатских закруток шибко ноют. А то ли еще будет?

Ждал он царского корабля, а из тумана выплыла царская виселица орленая. И кровожадные птицы вились над ней, а молодой подорлик сидел на плече крайнего висельника, клевал и клевал пустую глазницу…

А корабль подплывал наискосок по волне, точно сабля турецкая к горлу: жизни или смерти, Илюха?

Н-да… Пытки, может, и не будет, а кнута – не миновать…

Надежда еще тлела где-то, на самом донышке Илюхиной души, но тут, вовсе не ко времени, припомнилась ему сказочка-побывальщина про Убивца-Разбойника, коему и на том свете места нету, – давняя сказочка, что покойная бабка ему рассказывала в позапрошлом годе. Старая уж была, городила чего-то страшное, молитвенное. А Илюха с Тимофеем Соколовым как раз сидели около, в прохладном тенечке, в зернь играли. В чет-нечет.

Тимоха – старшинский сын, озорник, на бабку оглядывался, скалил по привычке зубы:

– Слышь, Илья, чего она гутарит?

Илья все его хитрые обманы знал, перехватывал кость игральную из руки в руку, осаживал.

– Хитри, да знай меру! – сердился Илья.

– Да я не про то. Богу-то угождай, а и про черта, выходит, помни, так, что ли?

– Охальник ты, Тимоха!

– Ага. Бабка правильно гутарит! Черту как хошь служи, а бога-то за душой держи!

Они смеялись, и так им было хорошо да просторно в прохладном тенечке, за куренем, и кость Илюхе шла, а Тимоха все проигрывал, несмотря на свои хитрые увертки. И откуда бы напасти ждать?

И как раз в этот час дробно прогрохотали копыта по шляху, на взмыленном коне показался всадник – ветерок только серую, горячую пыль взметывал из-под копыт. Илюха пригляделся издали, будто знакомый кто скачет.

– Да это ж Степка Ананьин, сучий сын! – сказал Соколов и кости невезучие отбросил на сторону. – Али стряслось чего?

– Може, басурмане опять на Азов прут? – прикинул Зерщиков.

Они встали с коврика, расстеленного в тенечке, пошли к воротам.

– Огинаетесь по хуторам, под бабьими завесками! – орал Ананьин из-за плетня, размахивая над головой ногайской плетью с махорчатым кнутовищем. – Бока пролеживаете? А в Черкасском московские стольники Дон грабят! Все – на кру-у-уг!!

И поскакал дальше в степные хутора, только рыжий конский хвост мелькнул на дороге и пыль поднялась.

Илья Зерщиков не любил, когда войсковые дела на кругу без него вершились. Кликнул старшего табунщика, а тот – младшего. Васька Шмель, востроглазый парень, гультяй беглый из-под Мурома, подвел к куреню двух оседланных коней.

Успел только Илья обнять раздобревшую на вольных хлебах ясырку Ульяну да на старуху глянул, что бормотала в холодке про божественное, и, хмуря срослые свои брови, влетел в седло.

Долго ли, коротко ехали, Черкасск показался. А на Черкасском майдане – столпотворение, водоворот, шум, какого свет не видывал. Море всклокоченных голов, толчея, тары-бары, яростная брань.

О чем кричат – не разберешь.

Пробились на середину круга, где атаман Лукьян Максимов в казацком бархатном кафтане и два поджарых москаля в иноземной одеже с тонкими, журавлиными ногами речь держат.

Читали указ строгий, от самого царя: всех беглых холопей, кои в последние годы от своих помещиков на Дон утекли, немедля выловить и к прежним владельцам доставить.

Стольник Пушкин читал, другой стольник Кологривов поддакивал: слово-то царское, ничего другого ему не оставалось, как головой кивать.

Толпа же казацкая покуда помалкивала, каждое слово в себя вбирала:


– «…На Дону до Паншина, и по Хопру, и по Медведице, и по Бузулуку, и по Северному Донцу, и по Каменке, и по Белой и Черной Калитвам, и по Быстрой, и по Яблоневой речкам в казачьих старых и новопоселенных городках у атаманов взять сказки, откуда те казаки пришли и нет ли у них в городках беглых ратных людей, боярских холопей, крестьян и других чинов новопришлых людей…»


Кончили читать, и замер круг в нехорошей тишине. Каждый понимал, что тут что ни слово, то беда великая. С новопришлых начнут, а после и до старожилых казаков доберутся. Пойдет кровавая мала-куча, головы не снесешь. А и возразить нечего, если указ от самого царя…

– Нету у нас таких! – взвизгнул на дальнем краю чей-то одинокий голос. – Не про нас то писано-о!!

И сразу колыхнулся, взревел круг в тысячу голосов:

– Нету у нас беглых!

– С Дона выдачи не-е-ету-у!!

– Не-ту-у-у!!!

– Были, да разбежались беглые! В верховьях ищите!

– Не трогай казаков, бояре!

– Уезжайте с миром, не то…

Ревел и бесновался круг, атаман Максимов стучал булавой по бунчуку, тишины добивался. А Зерщиков зацепил его под локоток, зашептал в самое ухо:

– Нехай орут, ты стольников-то спровадь в станицы! Нехай сами поглядят, есть ли там беглые? Мозгуй, Лукьян! Не прошиби! – и глянули один на другого, глаз в глаз, мимолетно…

Зерщиков длинными руками взмахнул, прокричал зычно:

– Послухай, честная станица, – атаман шапку ломит!

Свое, не междоусобное слово было сказано. Есаулы бросили наземь бараньи шапки, положили перед атаманом бунчук, а Лукьян Максимов поднял его, как атаману пристало. И разом угомонил круг, а заодно и московских послов умной речью.

Пронесло в тот раз с Илюхиного подсказа. Уехали бояре-стольники искать ветра в поле…

Пронесло ли?

Два года прошло с того дня, а уж ни Лукьяна, ни Кондрата Булавина в живых нету, войско Донское кровью захлебнулось, и сам Илья Зерщиков, сметливый атаман, в холодной яме сидит, а Тимоха Соколов, змей подколодный, где-то за стенкой, по соседству. И в сквозное оконце с железными зазубринами предвечерняя прохлада плывет. Но ни песен, ни криков веселых, ни колокольного звона не слыхать, будто вымер Черкасск на-вовсе с царским приездом.

А как оно дальше было, теперь лучше не вспоминать.

Ленивые стольники по станицам беглых не сыскали, а спустя время прискакал из верхового Митякинского городка растрепанный казачишка с обрубленным носом, сполох поднял:

– По всем верховым станицам и городкам князь Юрий Долгорукий с войском идет! Не токо беглых, а и прирожденных казаков, кои при взятии Азова отличились, в цепи кует, носы режет, на лоб каленое клеймо печатает! Кончается, братцы, вольная жизнь на Тихом Дону!

Поехал Илья Зерщиков к атаману Максимову домой, совет держать. А там уже Кондратий Булавин. Сидят обое, на стол облокотясь, и каждый темнее тучи, думу думают.

Но про то нынче не вспоминать бы. Про то с темнотой сыск начнется…

Вот-вот замки загремят, ключи железные.

Пытки, може, и не будет, а кнута не миновать!

Глянул Илюха в темнеющее оконце у самого свода, закручинился. Услышал нутром всю глубину и безответность тишины, сгустившейся в подземелье, ощутил ее до звона в ушах… И тогда в могильной тишине острожной ямы вдруг зазвенело что-то, запело вешней водой и слилось в давнюю многоголосую песню, какую он с самого раннего детства слышал и постоянно в душе хранил.

Знал Илья, что молчит ныне Черкасск, похоронились люди от царского гнева и неоткуда бы взяться той песне, а сама тишина тонко звенела и вливалась в нахолодавшее тело знакомым напевом.


Как на речке было, братцы, на Камышинке,

На славных степях на Саратовских,

Там жили, проживали казаки – люди вольные,

Все донские, гребенские да яицкие…

Они думали все думушку великую:

Как и где нам, братцы, зимовать будет?

На Яик нам идтить – переход велик,

А на Волге ходить – все ворами слыть…


«Как и где нам, братцы, зимовать будет?» – повторил Илья мысленно знакомые слова, ощутив вдруг всю безвыходную тоску, вложенную в них, и содрогнулся в страхе. Прижег ему волосатую грудь нательный крест, в потливый испуг бросило. И тут, в это самое время, заворочался, заскрежетал железом дверной ключ, гукнула тяжелая накладка, на высоком пороге два мужика в красных рубахах выросли.

– Подымайся, вор!

Заломили руки, выпихнули в сыскную.

Кровью еще не пахло, но в дальнем углу увидал Илья колесо и дыбные петли с завертками вроде лошадиных гужей, а из широкой бочки торчали концы мокнущих палок-длинников.

И еще успел увидать сметливыми глазами – в жарком мангале прогорали в синем угаре гребешки пламени, а на припечке лежали зачем-то длинные кузнечные клещи, какими на деревянный обод железную шину натягивают. И – лавка широкая посереди избы, чисто выскобленная и отмытая.

Кнутов-то и вовсе не видать…

Захолонуло в середке, дрожь по всему телу прошла, от пяток до корней волос на макушке, и теплой водицей ударила в колени.

Вот оно!

Приказный дьяк в черном балахоне вошел из боковой двери, скуфейку на жирных волосах поправил. После крючковатыми пальцами снял нагар с восковых свечей, поплевал на закопченные пальцы и об те же волоса вытер.

Глянул чужими, недоступными глазами на Илюху, будто признавать не хотел:

– Раздеть донага.

Илья покачнулся, хотел сам разоблачиться, но палачи не дали. Начали не снимать, а прямо-таки по-собачьи рвать с него кафтан, рубаху, сапоги сафьяновые, атаманские. И штаны сдернули, повалив на каменный, плитчатый пол. А дьяк тем временем обмакнул обгрызанное гусиное перо в чернила, сваренные из дубовых яблочков, и вывел на раскатанном по столу свитке:


ПЫТОЧНАЯ НА ВОРА И ЦАРЕОТСТУПНИКА ИЛЮШКУ ЗЕРЩИКОВА


И чуть ниже:


ПЕРВАЯ ПРАВДА, ДОСЛОВНАЯ ИЛИ ДОПОДЛИННАЯ, КОТОРАЯ НЕ ЕСТЬ ПРАВДА


После этого поманил Илюху ближе к столу, а палачи подтолкнули его на свет и рук не связали.

«Шапки боярской не видно, одному подьячему доверили меня… – второпях сообразил Илюха. – Невелик почет донскому атаману…»

Дьяк снова обмакнул перышко в чернила.

– Сказывай, вор, чем государеву делу и народу православному совредить хотел? Что с вором Кондрашкой вместях замышлял? – кисло, равнодушной скороговоркой пропел дьяк.

– Не ведаю, о чем спрос, – твердо сказал Зерщиков. – Я царю верно служил, грешить с самого рождения опасался. А кто богу не грешен, царю не виноват.

– Тако и я думал, – кивнул дьяк с покорностью в голосе и почесал за ухом обгрызанным перышком. – Говори, что знаешь про воровской бунт, я писать стану. Первую правду. А до подлинной не доводи, длинники у нас моченые…

И таково спокойно, с доброй душой сказал, что Илюха обрадовался, надеждой воспрянул. И дедову присказку вспомнил: не тужи, мол, Илюшка, у тебя брови срослые – к счастью!

5

К полуночи исписал дьяк первый свиток сверху донизу. Исписал и прочел дважды, шевеля мохнатой губой.

И было написано там гладко и доподлинно, как великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Как он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…

И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.

А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.

И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.

А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…

Свечи тускло горели на столе, палачи дремали у порога. Ивовые длинники мокли в бочке. Дьяк покорно скрипел пером, и все ладно выходило.

Время от времени дьяк поднимал голову в черной скуфейке и до того жалостливо на Илюху буркалы уставлял, что сердце у Зерщикова подкатывало к самому горлу в сладкой истоме. Чудилось: прочтет утром дознание царь-батюшка, прослезится. И позовет к себе невинного раба своего, покается: «Виноват я перед тобою, Илья Григорьевич! Поторопился, ошибку дал! Будь отныне войсковым атаманом, служи верой и правдой, а я тебя милостью своей не забуду». И закричали первые кочета по всему Черкасску, полночь ударила.

И дьяк будто проснулся, отрезвел. Начал моргать часто тяжелыми веками, снова снял нагар со свечей. Заново грамоту перечитал на скорый взгляд с верхнего края до нижнего, шевеля мохнатой губой, сказал: «Так, так…» – и высморкался под стол.

После того вздохнул, пальцами хрустнул. Спросил так нежданно, будто никакого дознания еще и не было:

– А когда же ты, человече, скажешь хоть слово правды?

Пламя на свечах подпрыгнуло и задрожало, и вода в бочке хлюпнула.

– Правду истинную говорю!.. – закричал Зерщиков в страхе, потому что дремавшие до сей поры палачи уже хватали его.

Колесо скрипнуло, руки его просунулись в хомуты, а ноги зажала неподъемная колода на полу. И в другую сторону повернулось колесо, и тогда плечи у Ильи хрустнули, запылали огнем, будто их разворотили острым железом.

– Правду! Истину говорю-у!! – взвыл Илюха.

Дьяк не смотрел в его сторону. Только палачам мигнул:

– С колесом-то полегче… Попервам длинников ему…

А сам развернул новый свиток, озаглавил с нажимом:


ПРАВДА ВТОРАЯ, ПОДЛИННАЯ, НА ДЫБЕ И КОЛЕСЕ, В КОТОРОЙ ЕСТЬ ЛОЖЬ


Мокрый прут ожег напружиненные ребра Зерщикова, привел его в память. И по бугроватой, красной полосе от первого удара лег чуть наискосок новый рубец…

Зерщиков закричал в третий раз.

А дальше надо было говорить, сызнова все вспоминать – с того, первого вечера в атаманском доме.

6

…Приехал Илья Зерщиков к Лукьяну Максимову совет держать. А там уже Кондратий Булавин с той же кровной заботой. Сидят у стола, облокотясь, каждый темнее тучи, думу думают.

Никого, кроме них, в атаманских хоромах, слуг разослали, жену Лукьян притворил в спальной. Тайна смертная…

– Слыхали, что деется, атаманы-молодцы? – с порога начал Илюха, не успев как следует перекреститься в передний угол. – Прирожденных казаков и то не милуют! А пришлых – под гребло, в старые имения высылают под стражей. А хоть бы и беглые – куда нам без них? Кого по царской разверстке на войну будем посылать? Да у меня их, дьяволов, тоже шешнадцать голов! Табуны пасут, рыбу ловят, полотно ткут. Куда я без них?

Лукьян вздохнул с понятием, а Кондратий Булавин плюнул.

– Кто о чем, а вшивый – про баню! – гневно сказал он.

Одет Кондрашка опять был в черный, походный кафтан и ликом потемнел до черноты, только золотая серьга в правом ухе яро посверкивала.

– Не в беглых ныне закорюка, Илья, а в том, что всему войску карачун подходит! – гневно сказал Кондрат. – Войско боярам поперек горла стало, потому – оно всей России отдушина! Чуть придет беда, невмоготу станет в боярщине, мужик на Дон бежит, волю ищет!

Дон да Яик – что два светлых оконца на Руси, понимать надо! Пока Дон да Яик живы, правда на земле есть!

Какую бы гнусь боярин ни придумал, а на казаков нет-нет да и оглянется: мол, не было бы шуму! Так не хочут они ныне рук связывать себе, вольно попировать хочут! А на том и всей России конец.

– Про то ведают бог да государь, Кондратий, – поправил атаман Максимов непотребные речи Булавина. – Не наших умов то дело, нам бы свои-то головы уберечь в лихую пору…

– Коли круговой покос начался, так неча травине за травину прятаться! – отвернул Кондрат голову и стал в слюдяное окошко смотреть. Бороду в кулак сжал, думал люто.

– А чего это – всей России конец? – подлил масла в тот огонек Илья. – Россию царь в железа кует, чтобы не рассохлась, как клепочная бадья. Кнутом да батожьем до кучи сгоняет, ноздри рвет. Которое дело на крови стоит, так оно и крепко! Всегда так было.

– Всегда так было, да плохо кончалось, – вздохнул Кондрат. – Неправда и зло, они, как ржа, любые железа точат… Великие смуты и беды от неправды…

И еще помолчали.

Зеленая муха билась в слюдяном оконце, жужжала. У Зерщикова сердце трепыхалось и млело от сладкого предчувствия. Он всю жизнь боялся смуты, но чем больше страшился, тем сильнее ждал и хотел ее. Сама мысль о невиданной, кровавой мала-куче засасывала его, как бездонная пучина.

А Кондрат сказал:

– В книгах старых писано, был на свете великий Рим-город. Железом кованный! Еллинов под свою руку брал, все малые народы. Несметные легионы были, и конца веку его никто не ждал. А сгинул тот Рим-город неведомо куда. Никто на него войной не ходил, не шарпал, все его обходили и страшились. А потом глянули: нету его, пропал!

– Так-таки и пропал? – подивился Лукьян.

– Кабы не сгинул, так доси стоял бы, и мы бы про него знали, – сказал Кондрат. – Больно много неправедного железа в нем было, ржа съела. В пыль все превзошло, и ветер ту пыль разнес по свету.

Зерщиков вздохнул с понятием, а Булавин еще добавил со злостью:

– Летает эта пыль ржавая, в ноздри набивается, глаза людям застит! Оттого и слепые…

– Ну, то дело шибко давнее, теперь не о том речь, – сказал атаман Максимов. – Казаки кричат, велят круг созывать. А что мы им скажем, атаманы, на том кругу?

Долгорукий, собака, уж по всему Донцу прошел, до низов добирается. И нет от него спасения ни домовитому казаку, ни гультяю, ни старику, ни бабе. Каждому ставит каленое железо на лбу – вор!

– И чего ж ты надумал? – спросил Кондрат.

– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.

– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!

– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?

Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?

– Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!

– И скажу!

Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул ее в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!

– Царь, он тоже не дурак! – с горячностью забубнил Илюха. – Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо исделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…

Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:

– Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?

– А с весной? Опять все сначала? – хмуро покосился Лукьян.

Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.

– А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?

Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:

– Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! Еще не изоржавела!

Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.

– Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?

– Про Стеньку забывать не след, говорю…

– Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!

– Побить надо князя! – повторил свое Зерщиков.

– Ты, что ли, пойдешь на это дело? – ощерился атаман.

– Кондрат пойдет! – ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. – Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!

Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:

– Этого дела я другому не уступлю. Дело святое.

Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.

Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели. Еще круче загустела тишина.

Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.

– Слово дадено, – сказал атаман. – На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… – и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.

– Целуйте! На верность богу и правде!

Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.

– Благослови бог почин! – сказал кратко.

– Благослови бог! – подтвердил Зерщиков.

– С богом! – кивнул атаман. – В добрый час!

И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.

Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:

– Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…

– Поглядим… Первая пороша – не санный путь, – уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. – Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!

– То сделаю…

И еще выпили.

Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.

А был ли другой у них выход?

Нет, не было…

После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После еще целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.

Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…

И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.

– Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… – целовала она Илью с прикусом.

– И верно, что помолодел я, главное дело всей жизни моей начало вершиться! Погоди, вот вернусь из Черкасского, добрые вести привезу!

Сам велел чалого коня седлать, резвого на ноги. Коня подвел на этот раз старший табунщик Мишка Сазонов.

– А где Шмель? – спросил Зерщиков.

– Да тоже пропал куда-то, – сказал Мишка Сазонов. – Другие гультяи бают, что в Бахмутский городок побег… Там у Булавина их собралось теперь видимо-невидимо!

– Ах, чертово семя! – выругался Зерщиков и пригрозил Мишке плетью: гляди у меня!

Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.

Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?

А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.

– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.

– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!

– То-то ж, что на хуторах!

Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.

– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!

Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.

– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.

– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!

«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»

– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!

У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.

– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!

– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?

Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6