– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
***
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.
7
А был ли в тот раз у Илюхи иной выход?
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова еще в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…
8
Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок. Потом спросил глухо:
– Старшинам-то веришь, атаман? Али как?
Булавин лежал в переднем углу, на лавке. Вздохнул:
– Верю каждому зверю, Василий. Приходится. Наше дело такое.
– Ну-ну, – ответно вздохнул Шмель.
– А ты что, заметил чего?
– Да пока нет…
– Ну так спи, не бередь словами.
– Сон не идет, атаман…
– С чего бы?
– Да вот, взять хотя моего нынешнего хозяина… Все думаю! Умственный казак, ничего вроде бы. Но переменчив бывает и до того ушлый, семь пятниц у него на неделе…
Кондратий перекрестил рот в зевоте и отвернулся к стенке:
– Спи! Старшинам нынче тоже некуда податься, бояре на всех шворку накинуть хотят. Спи!
9
Однако сна не было. Только задремали, издали возник конский топот, мерзлая земля загудела дробно и тут же застучали в двери, кто-то рвался в избушку и кто-то не пускал, сторожил атаманский сон.
Василий вскочил, засветил плошку, отпер двери. А Булавин тяжело приподнялся, положил локти на стол и бороду взял в кулак.
В распахнутую дверь кинуло ветром пригоршню снега, пахнуло первой зимней свежестью, а потом увидели они запорошенного метелью и продрогшего Мишку Сазонова, старшего табунщика с Илюхиных выпасов.
– Снег, что ли, пошел? – спросил Булавин, – Гляди-ка!
– Снег… – сказал Мишка Сазонов, развязывая верблюжий башлык, отряхиваясь. – Добрый час уже метет по степи, едва дорогу нашел я…
– Стряслось, что ли, чего? – насторожился Булавин.
Мишка Сазонов притворил накрепко дверь и спиной ее прижал. Водил глазами, на Ваську Шмеля покосился с недоверием.
– У меня – тайное слово, Кондрат Афанасьевич… С глазу на глаз велено…
– Говори, – сказал Булавин. – При нем можно.
Мишка Сазонов мял в руках баранью шапку.
– Илья Григорьевич наказал мне: бечь на сменных конях, упредить. Беда в Черкасском, мол! Лунька-то, атаман, измену замыслил, хочет тебя изловить ныне да боярам выдать. А царю о том отписать, что на Дону воровство было да его стараниями, мол, и прикончено. Супостат!
– Н-ну, ну… – .недоверчиво покосился Булавин. – Отписку дал?
– Нет, – замотал головой Мишка. – Велел так, на словах переказать. Недосуг было, отряд Луньки за мной, по пятам идет. Охрану ставить надобно, Афанасьевич…
Булавин в один огляд успел кинуть на плечи дорогой кафтан, и саблей опоясаться, и пистоль за кушак сунуть.
– А-а, дьявол! – заругался он, выпрастывая из-под скамьи ремешок пороховницы. – Привез ты мне снегу за ворот, Мишка! Далеко отсюда отряд Лунькин?
– К рассвету, гляди, тут будут. Хотят невзначай взять всех!
– Ну, это мы поглядим. Василий, дозоры на три версты, чтобы кругом были! Мигом!
И оглянулся на Мишку Сазонова:
– Со мной останешься?
– Само собой, атаман. Куда мне?
– Ну так беги по балаганам, созывай ко мне казаков, какие тут есть, говорить надобно. Дело не шуточное.
Он еще придержал Мишку у двери, погрозил плетью:
– Гляди, ежели что не так, на оглобле повешу!
– Истинный Христос, все верно!
– Ну, с богом!
А на дворе совсем уже побелело. Под каблуком мягко поддался и хрустнул первый, нестойкий снежок.
«И верно сказано, что первая пороша – не санный путь…» – подумал Кондрат, оглядывая шумный, всполошившийся лагерь.
Вокруг костров двигались и гомонили, поднимали сонных, кидали дрова и недогоревшие головни в огонь. В небо взлетали столбы искр, а навстречу срывало пригоршнями колючий снежок.
Какой-то хилый мужичонка из приблудных гультяев у ближнего костра старательно перематывал толстые онучи, сучил локтями. Новые лапти из пеньковых очесок с длинными оборками лежали рядом.
– Что, ногу облегчаешь, бедолага? – спросил на ходу Кондратий.
Мужичок испуганно поднял бороду.
– Да ведь оно как говорится, атаман. Вперед ли, назад – а бечь!
– Ныне будем токо вперед! Пики и сабли точить! – приказал Булавин и пошел дальше.
«От этих толку мало будет, на казачков вся надежа…» – мелькнуло в голове.
Пока он обходил шумный бивак, совсем развиднело и метель утихла. В избушке ждали его казаки. Они стояли толпой, подпирая шапками низкий потолок и обхватную матицу у печки, а за столом, в переднем углу, сидели есаулы Семен Драный и Степка Ананьин. Увидя Булавина, оба поднялись, освободив место.
Булавин гневно швырнул баранью шапку в угол.
– Слыхали, атаманы-молодцы? – он прошел за стол, под образа. – Предал нас пес Лунька. Чего думать будем?
Драный вздохнул громко, а Степка Ананьин глазами забегал, начал ковырять ногтем сучок в столешнице. Гомон прошел по избе, будто ветром ненастным дунуло.
А потом тишина мертвая наступила, и снова вздохнул Семен Драный.
– Так чего думать будем, казаки? – повторил Кондрат.
– Думай не думай, а сечи не миновать, – сказал Драный.
– Много их… – покосился на пустое оконце Ананьин.
– Много… – отозвались у порога.
К столу протиснулся Фомка Окунев, атаман сожженного Шульгин-городка. Уставил на Кондрата черные зрачки, спросил хмуро:
– Как же вы такое дело заваривали, не договорясь?
Мою станицу пожег боярин, мы ему суд праведный учинили. Но мыслимое ли дело, казак на казака пойдет? На Черкасск руку подымать!
Кондратий глаз не отвел, сказал напрямую:
– Договор был твердый. Совет держали сообча. К астраханцам, на Кубань, к староверам, и на Терек вестовых казаков послали, и к запорожцам-братьям тож…
Кабы не измена Лунькина!
На Кубань и на Терек вестовых еще никто не посылал, но Кондрат все же не вводил казаков в обман, потому что обо всем этом заранее думал, когда на дело решался. Как же без подмоги и союза с окольными казаками?
Фомка Окунев собирался еще что-то спросить, то ли укорить в чем собирался Булавина, но тут пальнул кто-то из ружья под самым окном, все кинулись к дверям, но двери уже распахнулись, и на пороге явился, сверкая глазами, кудлатый Васька Шмель, всех остановил.
– Атаман! – закричал вестовой. – На дальнем бугре черкасские казаки показались! Видимо-невидимо, наметом идут к нам! Вели народ поднимать!
Булавин поднялся за столом в рост, кафтан на груди оправил и на все крючки затянул. И по бокам его встали Семен Драный и Степка Ананьин.
– Недосуг речи держать, казаки, – сказал Булавин. – Зараз я с гультяями выйду встречь Луньке, с ним буду толковать с глазу на глаз. А вы все в ближней балке и верхнем буераке в засаду станете. Когда надо будет, с левого края и в зад черкасскому войску бить! А за измену…
Он не стал договаривать, потому что время торопило. Только глянул на Фомку Окунева и Ананьина и пистоль из-за пояса вынул.
– Коня! – сказал зычно.
Метель кончилась, над белой степью вставало ясное солнце. Дальнее лесное веретье золотилось и краснело поздней, еще не облетевшей листвой.
«Был снег, и нету снега… Только дорожку выбелил…» – в рассеянности подумал Кондрат, отпуская поводья. Резвый конь встал на дыбки, чуть развернулся и помчал его по белому полю. Красный лес в стороне вытянулся в одну летящую полосу. Вслед атаману скакали вестовые, Василий Шмель и Мишка Сазонов.
– На пулю не вылазь, атаман! – кричал Шмель, но голос его относило ветром.
Булавин остановил коня на высоком холме, привстал в стременах. За пологой лощиной и мокрым оврагом впереди увидел конную толпу. Под бунчуком, в окружении старшин, угадал тушистую фигуру Максимова в красном кафтане. Серый конь Лукьяна махал головой, выпрашивая повод.
– Э-ге-эй! – донеслось издали плачуще и грозно. – Сда-вай-те-есь!!
«Жалко, пуля до Луньки отсюда не достанет, – прикинул Кондратам. – А то бы снес я ему дурную башку ради недоброй встречи…»
Он все еще не примирился с изменой, никак не мог понять войскового атамана Максимова, подходящей причины не видел для столь тяжкой обиды. Лунька хоть и трусоват был, однако не глуп и слово во всяком деле крепко держал. Уж кабы Илюха Зерщиков – то другое дело, тот шагу без хитрой подлости не шагнет, без обману спать не ложится! А тут ведь сам Лукьян…
Булавин протронул коня вперед и, приложив ладони ко рту, закричал вдаль:
– На своих удумал, что ли, Лукьян? Подъезжай ближе, слово хочу тебе сказать!..
И, набрав полную грудь холодного ветра, еще крикнул:
– Слово!.. Как крест целовали! За правду!..
Под бунчуком заклубился белый дымок, спустя время донесло и выстрел. Стреляли зря, на испуг: пуля сюда не долетала.
Булавин погрозил черкасскому войску саблей и повернул коня. И пока окидывал бешеными глазами степь, припорошенную снегом, и далекий окоем, вновь полоснуло по глазам пурпурно-красное крыло осеннего леса.
«Быть большой крови! Недаром красное в глазах с самого рассвета блазнится, – подумал Кондратий. – Пустим, видать, кровушку один другому… А почему? Как же оно так выходит? Откуда эти канавы и ямины на ровном-то месте?..»
С неба опять начал перепархивать мелкий, колючий снежок, а по щетине поникших трав, по всей степи заюлила поземка. С востока заходила тяжкая, белесая туча – к большому снегопаду и вьюге.
Булавин пустил коня широкой рысью и тут же услышал нестройную шальную стрельбу в ближнем буераке, там, где прятались до времени казаки.
– Слышишь, Афанасьевич? – закричал в тревоге Мишка Сазонов.
– Слышу.
Булавин все понял. Отсюда видно было: по глубокому отвилку буерака, припав к лошадиной гриве, во весь опор мчался всадник. Он уходил от ружейных выстрелов и что-то кричал.
– Никак, Семен Драный? – спросил Шмель.
Булавин промолчал.
Выйдя на изволок, всадник выпрямился в седле, и тогда видно стало окровавленное лицо и поднятую руку с плетью.
– Уходить надо, атаман! – закричал Драный. – Степка Ананьин казаков сманил, хотят повинную Лукьяну нести! За мной палили, дьяволы!
Снег пошел гуще, начал лепить в глаза. На минуту Драный пропал в белой круговерти, будто растаял, но уже совсем близко частил сдвоенный перебор конских копыт. И Кондратий придержал своего рыжего, чтобы не оставить раненого в этой чертовой непрогляди.
Драный подъехал, зажимая окровавленными пальцами левую скулу. По всему видно, задело его не шибко. Он перекрестился правой рукой, не выпуская плети:
– Слава те господи, добрую погодку послал… Не удалось на этот раз с изменой посчитаться, так хоть бежать способно…
Булавин усмехнулся, припомнив утреннего мужичка с трясущейся бородой, что у костра перематывал длинные онучи. «Ведь оно какое дело, атаман: вперед ли, назад – а бечь!..» Проклятый мужичонка, так по его и вышло…
– Куда теперь? Как думаешь, Кондрат? – спросил Драный.
– Поглядим, – сказал Булавин и ожег плетью коня.
Конь сразу перешел на броский галоп, за ним поскакали остальные.
Туча закрыла степь белой, непроглядной мглою. Копытные следы заметало снегом.
10
В глазах Ильи Зерщикова плавали красные круги – то ли кровь, то ли красная рубаха палача блазнилась, то ли горел обдонский лес – не понять. Потом ясно различил Илья голубовато-угарные гребешки огня в мангале и добела раскаленные челюсти кузнечных щипцов и зажмурился.
Его снова окатили холодной водой из ведра.
Дьяк присыпал непросохшие строчки пыточной записи тертым песком, сдунул лишнее и скатал свиток в трубочку. Свечи обгорели, чадящая копоть подымалась колеблющимися струйками до потолка. Воняло свечным салом, потом и прижженной человечиной. Дьяк снял крючковатыми, бесчувственными пальцами нагар, начал раскатывать на столе новый, чистый свиток. Он медлил с допросом, не торопясь очинивал перья. Ждал, пока жертва очунеется, придет в память.
Синяя, реброватая грудь Илюхи тяжело вздымалась и опадала, он корчился, задрав бороду. В окне брезжило к утру.
– Значит, не было сечи у них в тот раз? – лениво спросил дьяк.
– Не…
– А когда же пленников Лукьян Максимов брал? Коих пытали вы в Черкасском на майдане, на крючья сажали?
– Посля… Под Закатной станицей ловили, кто разбежался от Кондрашки со страху…
– Чего ради вы их, невинных, лютой казни предали, ироды?
– Про то Лукьяна спросить надобно. Я отговаривал его…
– Врешь, пес! Ты с самого начала у него заместо головы был!
Илья застонал. А дьяк обмакнул перо в чернила и приготовился записывать, голову на плечо склонил.
– Теперь говори подноготно, вор. Куда посля того цареотступник и лиходей Кондрашка Булавин скрылся?
Илья понял, что отвечать надо не мешкая:
– В Запорожье он ушел… Подмоги у запорожских гулевых казаков просил. На Луньку Максимова управу искал по старому казацкому обычаю… – через силу, скороговоркой замычал он.
– То верно… – кивнул дьяк, поскрипывая перышком. И ухмыльнулся хитро: – А чьим именем кланялся вор Кондрашка перед запорожцами? От кого воровскую грамоту читал?
– От Черкасского круга… – в страхе сказал Илья.
Иссеченная длинниками спина горела, перебитые ребра ныли, вывернутые в плечах руки ломило страшной болью. Илья никак не мог найти места на лавке, так и этак пристраивался, но боль от этого не унималась. А в тлеющих углях мангала еще калились длинные клещи.
– От круга? – удивился вроде бы дьяк. – А кто ж ту грамоту для него составлял, ирод? Уж не сам ли Лукьян?
Дьяк перестал писать и глянул мельком в сторону мангала, в огонь. А Илья задышал часто, с надсадой. Пот выступил у него над бровями, покатился крупными градинами в глаза.
– Я… писал ту грамоту…
Локоть, на который опирался Илья, вдруг сам собой подломился, и он весь распластался на лавке.
– Тьфу! – не выдержал у порога старый палач, сплюнул в сердцах. – Не человек, бес еси! И когда только успевал путать след! Ить это беда, кого земля носит!
Дьяк задрал бороду в дьявольском смехе, кивнул к порогу:
– Слышишь, вор? Палач вон никак не возьмет в толк, когда ты грамоту успел накатать?
Илья дернулся, захрипел бессильно. Не было сил держать отяжелевшие веки.
– Воды на него!
– А будь он проклят! – в страхе перекрестился палач, будто отмахиваясь крестным знаменем от нечистой силы. А молодой палач безбоязненно плеснул из ведерка, попятился к порогу.
– Когда ту грамоту писал? – повторил свое дьяк.
– Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
– То верно, – опять кивнул бородой дьяк. – Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
– И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
– Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
– И то верно. А почто не пошли?
– Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
– То – правда истинная, – кивнул дьяк. – Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
– Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! – повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: «Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!»
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке еще не виделось края, и он заторопил Илью.