Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Степан Разин (№2) - Степан Разин. Книга вторая

ModernLib.Net / Историческая проза / Злобин Степан Павлович / Степан Разин. Книга вторая - Чтение (стр. 29)
Автор: Злобин Степан Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Степан Разин

 

 


— И в приказных, и в людях торговых разумные головы есть, кои не хуже способны вершить державное дело, да велика нелюбовь к таким людям бояр. Хованские, Долгорукие да Голицыны не хотят уступить места в торге. А дай только волю русским купцам — сколь пользы они принесут державе! Бояре так промыслов не устроят, как бы наладил купец, а нет ему подлинной воли! Оттого иноземный купец всюду нашего давит, что бояре корыстью сами хотят с иноземцами торговать…

Заговорили об иноземных делах. Матвеев пересказал содержание рижских «Курантов»[54], привезенных кем-то из иноземцев и еще не читанных Ордын-Нащокиным, в которых со смешною наивностью рассказывалось о разинском мятеже.

— И не по дурости пишут такое, — сказал Артамон. — Умыслом пишут — чтобы унизить нашего государя и всю державу. Страху хотят нагнать на торговых людей иных государств, чтобы, страшась разорения и грабежу, не ездили к русскому торгу, а самим бы приехать и цены свои давать, какие хотят положить.

После отъезда гостя Ордын-Нащокин признался себе, что ни с кем из бояр не провел бы время так хорошо.

«Молод еще, не так много видел. А съездит в посольствах, посмотрит, послушает — да и скажет такое слово, какого другим не сказать! — подумал боярин о новом царском любимце. — Надо послать его во посольство съездить», — заключил про себя боярин, надеясь, кстати, что за время посольства Матвеева сам он снова сблизится с государем.



Через несколько дней царь призвал Афанасия Лаврентьевича для беседы «в комнату» в неурочное время, как, бывало, звал раньше. Боярин подумал, что выбрал правильный путь, сблизившись с новым царским любимцем, не проявив к нему неприязни и ревности…

Царь встретил Афанасия почти что по-старому — обнял, поцеловал в плечо, усадил, расспрашивал о здоровье, потом завел речь о шведских делах.

В прошлом году близкий друг и приятель Матвеева полковник фон Стаден[55] был послан царем в разные страны для призыва в Россию мастеров и разных ремесленных людей. Несколько дней назад он возвратился, заходил по делам в Посольский приказ, но ни единым словом не обмолвился Ордын-Нащокину о том, что ему сказали в пути два важных шведских генерала, встретившись в Риге, — они предложили фон Стадену сообщить царю, что предлагают учинить союз со своим королем против общих шведских и русских неприятелей на условиях высылки пяти тысяч войска, ста тысяч рублей деньгами и помощи военным снарядом.

Слушая государя, Ордын-Нащокин чувствовал, что жилы на лбу и на шее его наливаются кровью настолько, что могут лопнуть. Возмущение, раздражение, стыд, досада и злоба — все вместе не давало ему дышать… Так, значит, уже не он первый теперь узнает о великих посольских делах! Значит, теперь другие по посольским делам входят мимо него к государю!.. Ордын-Нащокин знал обоих шведских вельмож — графа Врангеля и графа Тотте. Он понимал, что это они, зная его неприязнь к шведам, просили доложить государю мимо него о их предложениях. Так неужели же шведские генералы для русского офицера, посланного приказом Посольских дел, значат больше, чем тот, кто его направлял в зарубежные страны, и что же такое стал в Посольском приказе Ордын-Нащокин?!

Кровь шумела у него в голове, и в глазах темнело от волнения. Он плохо слушал рассуждения государя, хотя изо всех сил старался не пропустить ни слова.

Царь говорил дальше о том, о чем несколько дней назад в гостях у боярина рассказал Артамон, — о шведских курантах, в которых были напечатаны унижающие царя ложные известия с разинском мятеже. Царь просто сказал, что куранты привез из Риги тот же фон Стаден.

Если даже шведские генералы просили фон Стадена быть тайным поверенным государя в отношении союза со Швецией и он им поклялся не разглашать никому их предложения, кроме самого государя, то не могли же они взять клятву, что он никому, кроме царя, не покажет печатных курантов, которые может читать — и читает — каждый рижский купец!..

Царь подал Ордын-Нащокину перевод из курантов, написанный аккуратным почерком самого Артамона:

«…Царское величество ищет случая со Стенькой мириться, к чему склоняется также и Разин, но токмо таким намерением:

1. Чтобы царское величество его царем астраханским и казанским почитал.

2. Чтобы царь на его войско из своей царской казны ему дать указал двадцать бочек золота.

3. Он же, Стенька, желает, чтобы великий государь ему выдать изволил осьми человек его ближних бояр, которых он за прегрешения их казнить умыслил».

— Не нас ли с тобой, Артамон Сергеич?! — принудив себя к шутке, прервал чтение Афанасий.

— Попали бы в руки мы, то и нам не спустил бы! — усмехнулся тот.

«4. Последи ж желает Стенька, чтобы прежний патриарх, который есть человек премудрый, ученый и во всем лучше самого царя досужей, паки в свой чин возвратился бы. Ныне же тот неправедно отставленный патриарх пребывает с великим войском у Стеньки…»

Далее, тут же, за переводом текста курантов, той же рукою Матвеева был «начернен» ответ на предложение шведских генералов.

По поводу союза Артамон писал шведам, что государь хочет мира и дружбы с соседями, однако не может давать людей для войны, но соглашается лишь на помощь деньгами и военным снарядом.

Затем «начернена» была отповедь по поводу нелепых писаний курантов. Высмеивая их вздорность, Матвеев писал, чтобы «королевское величество, по своему любительному желательству к царскому величеству, приказал тем печатникам, которые пишут во все государства вести, велел за вышеименованные и ложные куранты наказать их жестоко, а впредь бы велел сказать, под смертною казнию, чтобы никто отнюдь таких ложных курантов не печатали и тем между царского и королевского величества не затевали зла…»

Ордын-Нащокин со стеснением в груди дочитывал эти строки.

— Ты, Афанасий Лаврентьич, искусней в таких делах, — сказал государь. — Составь набело против сей отписки, как надо.

Чаша терпения переполнилась: ничего не сказав заранее, как простому подьячему, царь указал ему «набело составить»!.. Не спросив никакого совета?! Артамон станет мысли свои писать начерно, а ты, Афанасий, лишь красного слогу прибавь?!

Опустив низко голову, Ордын-Нащокин силился выдавить слово из горла, но слово не шло с языка…

— Али ты чем недужен? — спросил его царь.

Ордын-Нащокин вскипел. Удержавшись от прямого высказывания обиды, заговорил он с насмешкой и злостью:

— Чьей премудростью писано тут, я не ведаю, государь, да мыслю, что писано невпопад… Что там в курантах собаки брешут про Стеньки Разина воровство, в том мы сами повинны: отколе им правды знать? Едино лишь — слухи сбирают, а слухи ведь ветром носит! За ту пустую брехню смертной казнию никого наказать, по шведским законам, не смеют. И не след нам писати о том, что, заранее знаем, не дастся, — в том чести российской поруха. А нам бы свои куранты не переписчикам отдавать, а друковать на печатном дворе да по дворам королей и всех государей по почте их рассылать и торговым кумпаниям, чтобы ведали правду о нашей земле. Для первого случая повели, государь, составить такие куранты, в коих бы писано было о прекращении мятежу и как Стенька, вор и мятежник, казнен на плахе… — Ордын-Нащокин взглянул на царя, но тот опустил глаза в плитяной пол, и не понять было, как показалась ему речь Афанасия.

Глаза Ордын-Нащокина скользнули случайно по лицу Артамона, и боярин заметил, что новый «друг» его сделал какой-то предупреждающий знак глазами, словно остерегая его от государева гнева. Этот взгляд распалил окончательно Афанасия, будто он в первый раз за все время понял, что кто-то другой ближе и лучше, чем он, знает и понимает царя и сам больше достоин его доверия. Нет! Только сейчас! Или более никогда уже не удастся вернуть к себе государево сердце. Когда-то раньше царь так любил его прямоту, так уважал независимость и цельность его суждений. Именно в этот раз доказать, что намеченный шведский союз принесет только зло России, да вместе с тем показать государю, что рано задумал он обходиться в посольских делах без советов опытом умудренного мужа…

— И по другой статье дозволь, государь, — прямо сказал боярин. — Об устроении союза тут писано. С кем союз? На кого?! Мыслишь ли ты, государь, что шведы на турка пойдут? Никогда! На кого же они в союз призывают ваше величество? Завистно им, что турецкий султан один собрался на Польшу. Хотят и себе от сей несчастной державы урвать. Что им славянская кровь?! Вот-вот султан влезет в Польшу всей силой, а шведы тогда ударят с другой стороны. А мы им пособники будем?! Не мочно тому, государь, совершиться! Когда два сии смертельных врага российской державы через добитую Польшу соединятся, то нам уж во веки веков не пробиться ни к Черному, ни к Балтийскому морю. А моря твоему великому государству, как божий свет, надобны, государь!

Царь молчал, не глядя в глаза Ордын-Нащокину, но признак гнева — два ярких красных пятна выступили на его широковатых скулах. «Испугаться гнева его и умолкнуть? Отступиться? Нет, пусть поймет, к чему приведет забвение старого и искусного в этих делах, верного и прямого друга!» — решил Афанасий.

— По вашему, государь, указу со свейцами мир был устроен в Кардисе, — продолжал Афанасий, прервав молчание. — К чему послужил тот мир? Чтобы паки нам с Польшей спорить? По тому Кардисскому договору мы сами свои корабли под Полоцком спалили огнем… Так-то Русь вышла в Балтийское море. За ливонские города сколь мы пролили русской крови! И вся та святая кровь шведским королевским дворянам на земле их поместий к утучнению их прибытков осталась? Все земли обратно им отдали. А они? Они, государь, тот кровью купленный договор сапогом попрали: скоро уж десять лет за своими пушками ходим мы к ним на поклон! И в пленных делах не хотят они знать того договора! И в том договор попрали, что изменника Катошихина Гришку[56] приняли у себя, а Гришка изменные зазорные враки там записал, ругательски посрамляя и русское государство, и тебя, великого и преславного государя, и за то королевским жалованьем пожалован. Внемли, государь, что стонов слышно из-за Днепра! Изменник и лютый враг Дорошенко с турками вместе зверствует над христианы: на поток и грабеж отдает польские и малорусские города. Со шведом ли, другом султана, станем чинить союз и дружебную помощь?! Нет, уволь, государь. Не стану писать им о дружбе… Такую неправду послушным подьячим вели составлять!..

Боярин умолк. Царь сидел, по-прежнему опустив глаза в пол. Отсвет вечерней зари сквозь окно падал на его лоб, и не понять было, красно ли все лицо его от раздражения и гнева, или всего лишь солнечный луч окрасил его.

— Отчитал ты меня, Афанасий! — воскликнул царь. — Прости ты меня, Христа ради, что я с моего простого умишка в великие государства дела посягнул!.. Не чаял шутом шутовским перед тобою вчиниться!.. Может, ты мыслишь, что мне только пташек травить?! Со птицей козланом скакати в степях — то и царская справа?! Премудрого мужа тебя недостойно, что государь без совета с тобою тебе указует творить его волю?! К подьячим меня отсылаешь?!

— Государь… — заикнулся Ордын-Нащокин.

— Молчи, недостойный холоп! — вскочив, крикнул царь. — Хула на царя, по тебе, не великое дело, чтобы о нем писать на одном листе с государским союзом?! За государя российского честь писаке ничтожному требовать смертной казни уж наша держава не смеет?! И ты мне в глаза о том говоришь?! Всю жизнь мне внушаешь великую пользу единодержавства, твердишь мне, что воле царя не смеет претить Боярска дума, а сам хочешь стать над моею самодержавной волей? — продолжал с озлоблением царь. — Всегда ты всех лучше все ведаешь, Афанасий Лаврентьич. А правду сказать, так и Разина возмущенье, и беды, и кровь от того пошли, что я на тебя положился… Каб слушать тогда Алмаза-покойника, царство ему небесное, побить бы воров было в море, не допуская на русские берега… И сами они убежали тогда от князя… как бишь его?

— От князя Семена Иваныча Львова, — подсказал Артамон.

— От покойника князя Семена, царство небесное, вечный покой!.. Сами бежали… Кабы ударить на них. А ты подталдыкнул меня, чтобы впустить их на русскую землю. Лукавством да хитростью Дон покорить покушался, дабы власть государя устроить крепче, ан к неслыханной смуте и крови привел государство, ажно Москва зашаталась!.. Ажно в иных державах людям помстилось, что вор на престол, в государево место, мнит!.. Небылиц разгласили такую уйму, что диву даешься!.. Вот к чему привело то, что верил и я в твое беспорочно всезнайство!..

— Неугоден я стал тебе, государь, то моя и вина во всех незадачах державы, — с обидой сказал Афанасий, стараясь держаться спокойно. — Ан нет человеков на свете, у которых вся жизнь прошла без промашки… А я что бы ныне тебе, государь, ни сказал, что бы ни сделал, ты лишь в раздражение и печаль. Без гнева, по правде размыслить, так сей кровавый мятеж еще раз показал, что Афонька Нащокин во многих великих делах государства был, всеконечно, прав. Из сего мятежа явно стало, что боярский уклад безотменно быть должен порушен, единодержавно должно быть царство и ни в пяди не может быть более терпимо удельное княжество вора донского Корнилки…

— Пошто верноподданца нашего атамана хулишь и вором его называешь? Какое его тебе ведомо воровство?! — взбеленился царь, словно вступался не за донского атамана, а за самого близкого человека.

Предательская поимка Степана Разина обратила к Корниле сердце царя.

Ордын-Нащокин понял, что надо смириться, что не прежнее время и прямым упорством ему уже не взять. Он смирил себя.

— А как нарещи, государь великий, кто царскую власть исхищает? Как нарещи, государь, кто воров и беглых людишек от державных законов с ружьем и снарядом хранит, бережет от дворянской правды? — вкрадчиво заговорил боярин. — Али то не поруха царству?! Хитростью лезет к тебе, государь, донская старшина. Все они воры, как Разин. Казацкий Дон — воли твоей надругательство и государству урон, а от недругов не оборона! Верь ты мне, государь. Казацкое войско — не войско, а волчья свора: то и глядят, где бы крепче зубами вгрызться в тело державы… А сей мятеж показал, что нам надобно новое войско, и о том я тебе, государь, говорил и советовал не по разу… И крестьянство всегда от бояр в разорении будет, покуда торговли да промыслов…

— А дивно, что ты не пошел, Афанасий Лаврентьич, в монахи! Столь поучать ты преклонен, — с насмешкой перебил его царь. — Послушать тебя, то и вспомнится Никон… Тот тоже всегда и во всем оставался прав, ажно поныне стяжал себе славу ученого человека, — а всего лишь мордовский поп!.. И ты бы напялил рясу!

— От скорби моей и обид одно и прибежище вижу — обитель божью. Давно уж хотел я тебя, государь, умолять, да не смею: немилостив ты ко мне ныне… — ответил боярин, не глядя в глаза царя.

— О чем ты хотел умолять? — словно не понимая его, спросил царь.

— Отпустил бы меня, государь, в монастырь, о спасении души помыслить…

«Вот тут-то и взмолится государь! Канцлера своего, большой печати и великих и тайных дел сберегателя, упекчи в монастырь-то!.. Небось и не то в курантах напишут по всяким землям!» — подумал со злостью Ордын-Нащокин.

— Да как я тебя отпущу?! — широко раскрыв свои голубые глаза, простодушно и прямо, с некоторой даже растерянностью сказал Алексей Михайлыч. — Али ты уж разгневался, право? Да кто же в приказе Посольских дел станет сидеть у кормила? На все державы ты знатен великим умом!..

— Нет, я не во гневе… Старость подходит. Покоя ищу. А тут молодые взросли! — не сдержав свою радость, ответил боярин. — Вот хотя… Артамон Сергеич… Я мыслю, не менее станет и он искусен в великих делах…

— Не с тобой мне равняться, боярин! — в смущенье возразил Артамон. — Молод я для такого великого дела.

— Полно, что ты! И я ведь не старым родился! — воскликнул Ордын-Нащокин. — Служба державе мудрость дает человекам! — Он покосился в сторону государя. Царь поймал его быстрый взгляд и усмехнулся.

— Ты прав, Артамон! Афанасий Лаврентьич уж так искушен в посольских делах, столь премудр, что ты с ним не мысли равняться, равного не найти ему не токмо что в нашей державе — во всех соседних и дальних не сыщешь. Кабы он не сказал за тебя, то и я усумнился бы дать в твои руки правление дел посольских. Ан в сих великих делах привык я во всем Афанасия слушать. Придется и ныне мне воле его покориться. Когда человек о спасенье души помышляет, грех был бы мне мирскими делами его от бога вдали удержать!..

Внезапная бледность покрыла лицо боярина. Он растерялся. Чтобы скрыть замешательство, охватившее все его существо, Афанасий Лаврентьевич стремительно ринулся на колени перед кивотом, ударился об пол лбом и замер в земном поклоне.

Артамон Сергеич и царь молились, стоя сзади него, не нарушая молчания, каждый из трех — скрывая свои настоящие чувства.

Наконец Афанасий поднял от пола залитое слезами «умиления», побелевшее и осунувшееся лицо, перекрестился еще раз.

— Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему! — прошептал он громко и встал с колен. — Благодарю тебя, государь, за великую милость к холопишке твоему! Радостно мне в обитель господню, к мирному житию отойти, а когда восхощеешь призвать меня для пользы державы оставить покой, то с радостью послужу тебе и в монашеском чине, — сказал боярин, опускаясь теперь на колени перед царем.

Царь поднял его и обнял.

— Чем, может, обидел когда-нибудь я тебя, Афанасий, забудь и прости, — сказал царь, словно не понимая того, что именно в этот миг совершал самую большую обиду.

— «Feci quod potui, faciant meliora potentes», как говорили латиняне, — сказал Афанасий Лаврентьевич. И, зная, что царь не разумеет латыни, добавил по-русски. — Я творил так, как краше умел, а кто ныне придет, тот пусть лучше меня сотворяет! — Он повернулся к сопернику: — На новые, небывалые прежде пути вступает великая наша держава. Посольска приказа начальник — вожатый ее по дорогам между иными державами. От иных отставать нам негоже. То и слово мое в дорогу тебе, Артамон Сергеич!..

И, не в силах сдержать слезы бешенства и отчаяния, не удерживаемый больше никем, отставленный «канцлер» покинул царскую комнату…

Сарынь на кичку!

Косой лунный луч через окошко вверху освещал столетнюю плесень на кирпичах стены и какие-то черные пятна — может быть, пятна крови замученных здесь людей. Мокрицы и пауки уже две недели то и дело падали на изрубцованное, покрытое язвами и едва прикрытое лохмотьями тело. На улице эта ночь была знойной, но тут, в кирпичном застенке, стояла влажная, леденящая тело мгла… На полу где-то рядом и ночами и днями суетливо шлепали лапками по кирпичу, дрались и пищали крысы. Раза два в эту ночь пробежала крыса по телу Степана. В соломенной подстилке, брошенной на пол, все время что-то шуршало…

Степан был прикован железным ошейником к цепи, навеки вмурованной в толстую стену Фроловой башни Кремля. Вот уже две недели он не мог найти удобного положения. Спина, бока, ноги, руки и плечи — все было изъязвлено кнутом, плетями, клещами, огнем. Он пробовал лечь на живот, но была изодрана и сожжена вся грудь… Не найдя положения для сна, как каждую ночь перед утром, он сел наконец на солому; так было легче, но голова не держалась от слабости, и он уронил ее на руки.

Напротив Степана таким же ошейником был прикован Фролка. Он круглыми сутками вздыхал, стонал и молился… Иногда он плачущим голосом начинал лепетать оправданья, словно Степан — судья, которому вольно его помиловать и простить.

— Ты пожил, попировал, Степан, пограбил богатства, повеселился, власти вкусил, кого хотел — того миловал али казнил, народ перед тобою на колена падал… Не жалко небось тебе помереть, есть за что!.. А мне каково! Я и сам не хотел воевать, смирно жил… Ты послал меня, я и пошел, а меня, как тебя же, и мучат и судят!.. Где же тут правда?.. Не надо мне было богатства, ты дарил кафтаны да шубы, коней… А мне было к чему! Я своей рукой ни единого человечка ни в бою не побил, ни в миру не казнил!.. За тебя пропадаю… Алена Никитична торопила тогда: иди да иди, выручай, мол брата…

— Чего ж ты боярам-то не сказал? — мрачно спросил Степан, терпеливо молчавший до этих пор.

— Чего не сказал?

— Что Алешка тебя послала… С тебя бы и сняли вину, а ее бы, вместо тебя, и на плаху!..

— Смеешься ты надо мною, Стенька! — плаксиво, с обидой сказал Фрол. — А мне ведь бедно едва за тридцать лет помирать. Молодой я…

— Отстал бы ты со слезой! — оборвал Степан.

«Вот в том он и видит все счастье, что пировал, что народ преклонялся, что золото было… Вино пил да платье цветное носил… За то ему было бы помирать не жалко… И то ведь сказать, что напрасно я впутал его. Добра от него не бывало, а слез цело море бежит!..» — думал Степан.

Фрол обиделся. Не найдя сочувствия, он больше не обращался к Степану, стонал и вздыхал про себя.

Вот уж несколько дней они не сказали, брат брату, ни единого слова. Каждый жил про себя и думал свое…

«И то, жалко жизни! — думал Степан, погруженный в себя, не слушая стонов брата. — Ему тридцать лет, а мне… Мне бы тоже вперед жить да жить… Ведь есть казаки, что живут по сту лет, а мне и половины далеко не довелось. Не вина, не богатства, не солнышка божьего жалко. А дела не довершил — вот что пуще всего. Фролка разве уразумеет, за что жалко жизни?! Города покорял, воевод казнил, вольную жизнь устраивал, а ныне пришли да назад повернули. К чему же тогда было жить? Что ж, вся слава моя пустая? Ведь сколь было неправды на свете, столько ее и осталось!.. А хвастал! — со злостью сказал себе Разин. — Хвастал: все поверну! Все по правде устрою!.. Вот я каков — силы нет против меня: ни пуля, ни сабля меня не берет!.. Как молодой казачонок бахвалился — ни кольчуги ни шапки железной носить не хотел. И голову не сберег… А надобно было блюсти себя для народа. Не простой человек ты, когда вся земля за тобою встает!.. Вот и пропал. Где другого такого-то взять?! Атаманов, и добрых, немало, да Степан Тимофеич-то был один на всю Русь!.. Не бахвалюсь? — спросил Степан сам себя. И твердо ответил: — Нет, не бахвалюсь! Эку гору кто бы на плечи поднял?! Ведь был путь полегче. Вон князь Семен тогда Ермакову славу сулил!..»

Степан задумался о том, что было бы, если бы он тогда послушался воеводу, смирился, не воевал с Москвой, а пошел бы походом за море…



— Славу мою ты стяжал бы тогда, — негромко сказал чужой голос.

Степан поднял голову. В глазах плыл туман. Серый свет лунной ночи сочился в башню через узкую щелку окна, высоко, у самого потолка, серебрился на паутине, сползал по плеснелым кирпичам и белелся пятном возле кованой двери. Степан разглядел бородастого, в серебряном панцире, человека, стоявшего у двери. Он сразу понял, что это Ермак.

— Ты отколь тут? — спросил Степан.

— Наведать тебя, — сказал Ермак просто. — Жалеешь ты, что не пошел добывать моей славы?

— Хо! Твоей! — усмехнулся Степан.

— А что ты гордишься, казак! Ты грабил, я грабил. Меня под топор, как тебя же, хотели, а я сбежал, да и стал воеводой — сибирские земли царю покорять… То и слава! И ты бы пошел на трухменцев…

Степан перебил его:

— Ты Сибирь воевал, а я Русь… Русь! Ведь слово какое!.. Я всю Русь хотел сотворить без бояр… народу завоевать.

— Сотворил? — усмехнулся Ермак.

— Не поспел, — сказал Разин, опять опустив голову.

— А каб сызнова жить, да снова тебя князь Семен на трухменцев послал бы, да все наперед бы ведать, — пошел бы ты добывать моей славы али опять за своей бы гонялся?.. — спросил Ермак.

— Славы моей мне хватит, а Русь без бояр сотворить — великое дело. Плаха так плаха, топор так топор, а я опять шел бы своей дорогой…



Ермак повернулся к двери и загремел замком. Разин вздрогнул, очнулся. Дверь отворилась, мерцая просветом… Ермак растаял в светлом пятне, а наместо него появился у двери Самсонка-палач.

В башне стало светлее. Утренний свет сеялся через паутину в окошко. Церковный звон доносился снаружи.

— Атаман, здорово! — громко сказал палач.

— Палача не здравствуют, черт, чтоб ты сдох! — отозвался Разин. — На кой тебе надобно здравье мое, а твое мне — на что!

Палач хехекнул.

— Шутник! Час придет — сдохну и я. А ныне, знать, твой черед: плаху велели свезти на лобное место да пыток, сказали, нынче не будет, а к плахе иных нет готовых… Стало, и мыслю — тебе черед!

— Раньше ли, позже ли помереть! — сказал Разин, не ощутив ни волненья, ни страха. — Тебе-то какое дело!

— А я вот пришел к тебе…

— С доброй вестью, как ворон! — усмехнулся Разин.

— Уважить тебе хотел — не побрезгуй, — сказал палач и поставил на пол возле Степана кошелку. — Принес я тебе кое-что…

— Угольков, что ль, горячих?

— Не смейся, — сказал Самсонка. — Такое впервой со мной во весь мой палаческий век сотворилось… Принес вот пирог горячий, гуся, да огурчик, да выпить чарку… Не обессудь, не побрезгуй! — сказал он, комкая горстью сивую бороду.

— Поминки справлять по Разину, что ли? — перебил Степан.

— Шутни-ик! — отозвался палач с угрюмой ухмылкой, поняв невеселую шутку Степана как милость и тотчас принявшись вытаскивать снедь из кошелки. — Поминки я справлю ужо… — Он замялся.

— Как голову мне отсечешь, — подсказал Степан просто.

— Не каждый день эки головы! — ответил палач. — Сек и разбойников, и дворян, и попов, довелось и боярина, а экую голову сечь на весь свет единому мне доведется: нет другой такой головы на всю жизнь!

— Ну, то-то! Гляди, секи лучше, со всем усердием! — сказал Степан.

— Шутни-ик! Ну, сила в тебе, Степан Тимофеич! Скажу, не греша, — кабы ты мне ранее встрелся…

— Кабы я тебе ранее встрелся, давно бы ты в яме погнил! — оборвал Степан. — Эй, Фролка! — позвал он. — Ты плакал, что пировал не довольно. Садись еще раз пировать! С царем не пришлось, то не хочешь ли с палачом Самсонкой — не боле погана душа, чем а царе да боярах!

— Уйди, тошно мне! И как тебе шутки на ум идут?! — отозвался Фролка, окончательно впавший в отчаянье от вести о скорой казни.

— Неужто мне плакать? На то они палача прислали, чтобы робость во мне растравить… Оплошал, кат-собака! Не оробею!

— Ошибся ведь ты, атаман Степан Тимофеич! — сказал палач. — Послушь ты меня: прошлый год довелось мне не меньше десятка посечь на Москве твоих похвалителей: был и стрелецкий десятник, посадского звания были, монах, ярыжные побродяжки, площадный подьячий один тоже был… Терзали их — боже спаси как терзали! Казнил я да думал: «Чего же они нашли в нем, в собачьем сыне?! За что свой живот погубили?» А ныне уразумел!.. Я уже девятый год палачом и казаков, бывало, казнил…

— Бывало, и казаков? — Степан посмотрел на Самсонку в упор. — А брата Ивана не ты порешил? Таков был казак, что на Дон из Польши станицы повел самовольством…

— Про царство казачье от Буга до Яика мыслил?! — обрадованно воскликнул палач, словно встретил знакомца. — Князь Юрий Олексич его к нам прислал?!

Разин молча кивнул.

— Твой братец вот, царство небесно, был дюжий казак! — сказал с одобрением палач. — Не дожил он твоего повстанья…

— Топор у тебя все тот? — перебил Степан.

Палач кивнул на стену.

— Вот там, во кладовке, во хламе. Отжил тот, иззубрился. Запрошлый год новый дали…

— Ты ныне тот извостри, — твердо сказал Степан.

Палач удивленно и вопросительно посмотрел на Степана и вдруг словно что-то понял…

— Свята твоя воля! — ответил он. — Ты ныне хозяин мне больше боярина! Извострю! Он не так-то и плох ведь, топор, да как срок ему вышел, то новый дают: три года служить топору в палачовых руках. А я извострю — как новый пойдет! — похвалился Самсонка.

Ударил церковный колокол. Палач снял шапку, перекрестился.



— К «Достойне» ударили. Не застали б меня… А ты, атаман, послушай: коли брезгуешь есть из палаческих рук, то не ешь, а в куски искроши пирожок-то! Может, в нем не простая начинка… — Самсонка понизил голос до шепота: — Молили меня испекчи тебе пирожок… Для иного кого, так я не посмел бы, а для тебя расстарался.

— Кто молил?

— Палачу нешто скажется — кто? Незнаемый мне человек умолял. Сказывали, что в последнюю радость тебе прислали «начинку»…

Разин схватил пирог и стал крошить корку. Вдруг ощутил под рукой что-то упругое, твердое… Выковырнув из теста комок, поднес к глазам. Это был крохотный плотный холщовый мешочек. На ощупь Степан узнал в нем бумагу.

— Чего то? — спросил он вдруг дрогнувшим голосом. И тотчас, сдержав прорвавшееся волнение, с прежней издевкой добавил: — На тот свет подорожная аль сатане письмо?..

Самсонка махнул рукой.

— Там уж сам разберешься, пойду…

Разин не слышал, как хлопнула тяжелая железная дверь, не видел, как вышел его странный гость. Весь потный, он торопливо дергал и теребил мешочек, облипший остатками теста, нетерпеливо рванул с края нитку зубами и дрожащими пальцами вытащил плотно свернутый листок засаленной и истертой бумаги. Степан развернул ее… От волнения рябило в глазах. При брезжущем свете, напрягая до боли зрение, Степан едва разобрал знаки бледных чернил полустертой грамоты:

«…мофеич… город Астрахань крепок… людей сошлось велико мно… беглых, татары… сякого люда… тысяч да пушек… А старых твоих есаул… Шелудяк да Красуля да Чикмаз… Аким Застрехин да Петенька…»

Степан привскочил, позабыл про железный ошейник. Цепь загремела, рванула его за горло. Он повалился назад на солому, не отрываясь глазами от смутных значков, не замечая боли…

— Фролка! Фрол! — окликнул Степан, в нетерпенье хоть с кем-нибудь поделиться. — Слышь, славные вести какие!

— Какие? — откликнулся Фрол.

Но Степан продолжал разбирать:

«…по вестям… ты в цепи… кован и мы не… весной опасались, а ныне… готовим рать… Народ с Волги… уездов и с Дона… к нам едет в… день… а как хлеб соберут еще бу… огда мы за правду… всей силой…»

— Слышь-ка, Фролка: «за правду всей силой!..» Мой-то Астрахань-город стоит! Стоит — не шатнется!..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31