Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критическая Масса, 2006 (№2) - Критическая Масса, 2006, № 2

ModernLib.Net / Критика / Журнал / Критическая Масса, 2006, № 2 - Чтение (стр. 15)
Автор: Журнал
Жанры: Критика,
Поэзия,
Современная проза,
Культурология,
Языкознание
Серия: Критическая Масса, 2006

 

 


— Ничего, — сказал он мне, — работаем помаленьку. А ты, вижу, мерзавцем стал. Стихи принес? Поэт?

Я смутился, хотя в то время на моей совести не было ни единой строки.

— Нет, не поэт, — ответил я ему, — я пришел за литературой. Я просто так.

Нам не о чем было тогда говорить, и встреча наша, как все встречи в то время, просочилась сквозь жизнь.

Мы сошлись с ним снова в прошлом году. Я приехал в Москву учиться и поселился в кабинете у зубного врача. Я не знал, что Виктор Павлович в Москве, но однажды, во время политических споров, доктор Шендерович сказал мне:

— Рабочий человек каким был, таким и остался. Его не обманешь. У меня в амбулатории лечится один. Умнейшая голова! А попробуйте-ка его перетянуть на свою сторону.

Я взялся. Я до сих пор убежден, что человек ищет правды, и если очень хочешь, то можешь эту правду напомнить ему.

Так я встретился с Виктором Павловичем в последний раз. Он и тогда уже был нездоров. Увидев меня, он обрадовался и полез целоваться.

— Называй меня Виктором, — сказал он мне, — я хочу быть молодым, будем товарищами.

Он работал накладчиком у плоской машины в одной из плохоньких московских типографий. Мальчишки, которые начинали в один год с ним, заведуют полиграфическими трестами. Прошло двенадцать лет. Дюжина лет. Три года войны и девять лет революции. А он работал накладчиком у плоской машины.

— Вы, значит, знакомы, — сказал доктор Шендерович, видя нашу встречу, — это облегчает вашу агитаторскую работу.

Но я ответил:

— Нет, доктор, это мешает ей.

В тот же вечер я рассказал зубному врачу Шендеровичу, которого из вежливости все называют доктором, несложную биографию Виктора Павловича.

Так началась наша дружба. Я, доктор и Виктор Павлович, мы вместе пили, вместе спорили о русской истории, о качестве стихов, зубов и бумаги.

Все мы интересовались этими предметами и считали себя знатоками их.

В маленьких городах доктор дружит с учителем, со священником, так уже заведено, во всех книгах так. В Москве хороший человек ищет друга. Очень трудно найти в столице хорошего человека, трудней, чем в степи. В степи первый встретившийся обязательно хороший человек.

Виктор Павлович умирал. И я, и Шендерович знали, что идут его последние дни. Я шел к нему по влажным московским бульварам, и нехорошо было у меня на душе. Я не люблю смерти. Кто ее, впрочем, любит?

Он жил на квартире у вдовы профессора Булкина. Профессор умер, а жена его торговала на Сухаревом булками. Все поэтому были уверены, что Булкинша не фамилия, а прозвище. Профессора все забыли.

— Я не обязана, — крикнула она мне, — я не обязана быть сиделкой! Когда я буду подыхать, ни одна собака не наклонится! Я не обязана!

— Екатерина Петровна, — ответил я, — я тоже не обязан…

— Все не обязаны! — крикнула она еще громче. — Кто, скажите, пожалуйста, кто…— Она вдруг прислушалась, помолчала и сказала тихо: — Просит чего-то…

И вместе мы вошли в комнату к Виктору Павловичу. Это уже был не человек. Он ничего не видел и никого не узнавал.

— Виктор, — сказал я ему, — это я… Витя… Виктор Павлович…

Он рвал бумагу. Он просил газету, и когда ему давали — он рвал ее. Медленно, методично, как будто для дела, затрачивая последние силы. С бумагой в кулаках он и умер через полчаса после моего прихода.

Накрыв его простыней, я пошел домой за доктором Шендеровичем. Булкинша плакала и говорила о своей смерти.

По дороге домой я думал, что, действительно, скверно будет умирать жене профессора Булкина, думал о конце Виктора и все старался вспомнить рассказ, который я читал этой же ночью.

Помню, что я считал, как всегда, рассказ неоконченным, и у меня было много вариантов конца. И вот я не только забыл все варианты, я забыл даже рассказ.

Светало, но горели еще фонари, я старался вспомнить рассказ по вывескам: портной, столовая, часовщик, меха, овощная, гробы, кондитер, аптека, — и не мог вспомнить рассказа.

А у меня, я помню, были заготовлены прекрасные концы…

Как скверно, если плохая память, особенно у молодого писателя.


1926


Крылья в кармане

Кинематограф напоминает сны.

Дрожащие картины мягко текут под музыку, которую слушаешь глазами, вбираешь легкими и неведомыми путями пропускаешь в жилы. Кровообращение музыки в кинематографе — как во сне, во сне — как в кинематографе, — кажется органичным в часы демонстрации картин и сновидений. Если затаить дыхание, закрыть глаза и зрительно задуматься, очень легко можно представить, вернее, напомнить себе пульсацию этой музыкальной аорты.

Наши сны конкурируют с кинематографом. Молодость лишает меня возможности говорить о старой технике сновидений, но мне кажется, что только в последнее время вошли в наши сны наплывы, крупные планы и двойная экспозиция. И опять-таки — молодость лишает меня возможности спорить о том, кто у кого заимствует эти фокусы зрительной гармонии. Поэтому, должно быть, я и забыл, где узнал фантастическую, неправдоподобную историю Мартына Христорухова.

Сочинилась ли она мне во сне, утомительном сне, после целого дня газетной спешки и обиженных надежд?

Видел ли я ее когда-то на одном из бесчисленных экранов, познавая за четвертак душевную скуку тапера и расползание бархатных диафрагм?

Не помню, где я узнал эту историю.

Во всяком случае, время значительно переделало ее помимо моей воли.

Мартын Христорухов вышел на свет божий из Александровской больницы. Его сдали туда в дифтерите, в золотушных струпьях, в грязи какие-то цыгане. Они валялись по полу перед доктором, перед сестрами, умоляя забрать мальчишку. Когда же мальчишку записали и положили в соответствующую палату, цыгане исчезли, прихватив с собою двух больничных индюков.

И вот, выздоровев, восьмилетний Мартын прямо из больницы вышел на божий свет. Его едва не раздавил трамвай на божьем свете, его кляли прохожие и били кнутами кучера. Улицы божьего света показались Мартыну странными, извозчичьи лошади и битюги — незнакомыми, а если где и встречались палатки на колесах, то там продавали квас.

Побродив по божьему свету, Мартын проголодался, утомился, сбился с пути и, не зная иных мест, пошел обратно в больницу, где и остался на всю жизнь, где стал приемным сыном доктора Смертенко. Доктор сделал для него все. Воспитал его, отдал в гимназию, вывел в люди и умер.

И тогда во второй раз оставил Мартын больницу, во второй раз одиноко пошел в божий свет.

Двадцати лет, к началу войны, он завершил мечту своей жизни — окончил воздухоплавательную школу и попал в авиаотряд, где прославился мрачностью, черствостью и необщительностью характера.

До сих пор история точна и достоверна и по правде своей достойна быть не только предметом беллетристического рассказа, но и материалом для точных статистических анкет. До сих пор, ДСП [119], как писали когда-то на полях школьных учебников.

ДСП.

А дальше идет невозможное.

Началось это в 1917 году, в августе месяце, в те времена, когда русская армия, по выражению великого человека, голосовала ногами против непонятной войны. Летчиками тогда назывались не только пилоты. Летчиками тогда звали еще дезертиров.

Мартын Христорухов стал дважды летчиком. Для того чтобы его не бросились догонять, когда он удирал из отряда, Мартын оставил в кабинке самолета все свои вещи и ложное письмо, в котором просил не ругать его за слабоволие, простить ему самоубийство, вызванное, как он писал, разочарованием в авиации.

Появление такого письма и дезертирство Мартына смутили очень многих, и есть люди, которые до сих пор думают, что летчик Христоруховтогда в самом деле умер, а все дальнейшее происходило с совершенно другим человеком. Однако верить этому трудно.

Трудно потому, что по прошествии десяти лет Мартын возник в Москве у здания какой-то высшей воздушной академии и пытался войти туда. Часовые его не пускали. Он упрашивал их, клянчил разрешение, утомительно и непрестанно, как нищий в южном городе. Называл красноармейцев и предлагал папиросы. Папиросы смутили часовых. И на всякий случай Мартына задержали для выяснения личности.

В комендантском помещении Мартын объяснил, что много лет тому назад он окончил эту самую академию, тогда еще просто воздухоплавательную школу, и теперь хочет видеть брата своего родителя и вместе с тем своего преподавателя, профессора Смертенко.

Профессор жил в саду, во флигеле. Мартына провели к нему, оставив на всякий опять-таки случай человека в саду. Опершись на винтовку, как странник опирается на посох, стоял этот человек под луной и сторожил Мартына.

Профессор с женой сидели на веранде и молча пили из блестящего никелированного самовара крепкий стариковский чай с мошками и букашками, обильно падающими на белую скатерть и светлую лысину. Мартына узнали, приласкали и оставили ночевать. Ему приготовили постель в кабинете профессора на широком кожаном диване. Потолок и шкафы кабинета были усеяны подвязанными моделями самолетов, и в полумраке модели казались коллекцией гигантских тропических бабочек. В углу, освещаемый скудным светом лампадки, висел старый образ Богородицы-троеручицы.

Перед сном профессор пришел в кабинет за книгами. Он не мог уснуть без книги — много уже лет прошло, и вошло в необходимость ночью, облокотясь на тумбочку, читать английские стихи Шелли или иностранную беллетристику. Днем профессор читал специальные книги и надевал очки. Беллетристику же читал без очков.

Он присел на постель к Мартыну и стал говорить с ним о жизни, о коллективах и ругал его за лошадиную, за цыганскую кровь. Мартын расспрашивал о воздухоплавании. Профессор увлекался и читал лекцию.

— Дядя, профессор, Анатолий Борисович, — вдруг сказал Мартын Христорухов. — Представьте себе, что идете вы по улице, или нет — по полю и видите в небе человека. Без всяких аппаратов отдельного человека. И видите, что он плывет по небу, ходит шагами по воздуху, останавливается — руки в брюки, никаких крыльев, никакого пропеллера…

Профессор улыбнулся:

— Но это же чепуха! Этого не может быть.

— Да я знаю, что не может быть, — перебил Мартын. — Я только так, для примера. Представьте, что вы увидели такого человека. Что бы вы сказали?

— Я бы ничего не сказал, — ответил профессор.

— Почему?

— Очень просто, Мартын. Потому что это чудо Господне. Что ж тут говорить?

— Чудо? — переспросил Мартын.

— Чудо, — подтвердил профессор.

И ночью, читая в постели на косноязычном, шепелявом языке стихотворную музыку Шелли, профессор сказал жене:

— А у Мартына появились странности.

Ночью Мартын исчез. И этой же ночью часовому показалось, что по небу прошел человек в картузе, с папироской в зубах и сплюнул в сад. Очнувшись, часовой клял свою жизнь, аэропланы и все, что может служить причиной таких чертовых видений.

Через несколько дней профессор получил от Мартына открытку с просьбой прийти к нему в гостиницу. Профессор пришел, и Мартын встретил его с иконой в руках. Это сразу же показалось профессору подтверждением старых Мартыновых странностей, и он смутился, так как совершенно не умел разговаривать с больными людьми.

— Я не верю, — сказал Мартын. — Я достал эту штуку для вас. Вы должны присягнуть на образе, что все, что расскажу я вам сегодня, будет погребено в вашей душе.

Профессор присягнул. Тогда Мартын схватил его за плечо и стал рассказывать, что он десять лет изобретал и уже изобрел летательный аппарат, который, помещаясь в кармане, дает возможность ходить и плавать по воздуху.

Мартын обещал раскрыть профессору тайну, задыхался и заставлял клясться еще раз.

Профессор дрожал. Больше всего в жизни он боялся судороги в воде, судороги в воздухе и припадочных на зе-мле.

А Мартын говорил, что продавать изобретение невыгодно — мало дадут и сделают аппарат обычным, как граммофон. Он говорил, что пойдет в деревню, в глубокую деревню, произведет там впечатление чуда и создаст религиозное движение.

Разбитый и расстроенный ушел от него профессор, думая о том, что Мартына нужно посадить в нижний этаж психиатрической больницы, не то он, чего доброго, еще захочет летать с верхних этажей. И профессор думал о том, что если бы он увидел летающего человека, он сам бы пошел за ним всюду, потому что это может быть или ангел, или гений, а гений — тоже чудо Господне.

И не знал профессор воздухоплавания, что у Мартына в самом деле был такой аппарат.


Мартын выбрал для начала самую глубокую и косную деревеньку. Называлась она Сельцы. Он шел со станции день, пока достиг ее. Мужики сидели на скамейках и на ступеньках перед школой. Был сход. Общее собрание лениво разговаривало, словно беседовали, а не выступали мужики. Мартын подошел к ним, попросил воды, напился и поднялся в воздух. Он остановился саженях в пяти над школой и крикнул вниз с ходу:

— Ну, что?

Было жарко, и мужики не повставали со своих мест. Только задрали головы и притихли, как во время речи.

— Здорово, — сказал один из них и выругался.

А другой крикнул Мартыну:

— С ярмонки? С балагана что ли?

Красная краска под тонкой кожей хлынула в лицо Мартыну, и со страха папироса выпала изо рта. Какой-то хлопец поднял окурок и закурил. Мартын на той же высоте пошел по воздуху куда-то прямо.

Деревня бежала за ним, подкидывая вверх куски земли, неспелые плоды и неистово гогоча.

Над рекой Мартын снизился и, вися почти над водой, сказал мужикам — они расположились невдалеке от него по берегу:

— Что вы, дьяволы! Христа не признали?

— Ах ты, стерво ярмарочное! — крикнул один с козлиной бородой, и вся деревня начала бросать в Мартына камни. Один камень попал ему в живот.

.

Другим камнем раздробили Мартыну голову. И, свалившись в реку, Мартын сразу пошел ко дну.

А по воде пошли мягкие шелковистые круги, как во сне или в кинематографе. С таких кругов и начинался сон или фильм про летчика Мартына, про старого профессора и деревеньку.


1927


Публикация Наталии Менчинской,

подготовка текста Елены Калло

post scriptum

Начала Музыки Мартынова и конец времени композиторов. Федор Гиренок

Прочитав интервью Екатерины Мень с Владимиром Мартыновым, размещенное в “КМ” (2006, №1), я хотел бы высказать несколько соображений по поводу данной публикации.

Мартынов говорит: “классическая музыка умерла в собственной постели”. Никто ее не убивал. Ее продолжают исполнять и слушать. Как будто смерти и не было.

Читая “Зону opus posth” я понял то, что не мог понять, слушая музыку Владимира Мартынова. Что же я понял?

1. Что музыка и мысль плодотворно совместились, и получился Мартынов — археоавангардист [120], хотя он об этом своем имени и не знает. Также я понял, что если наступил конец времени музыки композиторов, то этого никто не заметил. Так же как никто не заметил и конца философии, ибо преподаватели философии успешно создают иллюзию ее существования, играя в бисер с философскими именами и текстами. Мысль не завершилась знанием, научившись отсылать одну мысль к другой. И этот отсыл делает невозможной любую систему мысли. Последовательность, систематичность позволяет тебе думать, что ты поймал истину и держишь ее за поводок. А если система невозможна, то и истина на поводке невозможна, и поэтому не надо искать то, что замыкает, завершает мысль, превращая ее в нечто законченное. Да и само общество уже давно перестало быть системой, а социологи и политики этого не замечают, делая вид, что оно существует в виде чего-то завершенного, хотя оно уже существует как внутренне пустое и внешне упорядоченное образование, как симулякр, как живой труп.

Наоборот, поскольку ничто не завершено и все временно, нестабильно, постольку нужно искать то, что не позволяет системе замкнуться, что размыкает ее, будоражит. Ведь если она замкнется, то мир пропадет, мысль исчезнет. Поэтому-то симулякры и являются онтологически плодотворными, что они вяжут и связывают концы и начала, смерть и жизнь, хотя нам остается лишь реконструировать условия уже состоявшейся мысли и повторно переживать обнаруживаемые базовые метафоры философии. То есть мы уже не мыслим, а сопереживаем мысли. Хотя и тех, кто переживает, и тех, кто выражает мысль, осталось немного, ибо умножилось число тех, кто ею просто манипулирует. А поскольку симулякр мысли основан не на мысли и даже не на переживании мысли, а на публикации, на организационных ресурсах, постольку сегодня мыслят не мыслители, а менеджеры. Тенденции мысли актуализируются не в философах, а в издателях и организаторах философии. Все это и означает конец философии, которая теперь только делает вид, что существует, хотя она не существует. Я думаю, что ее нет давно, что ее похоронили неоплатоники, а все оставшееся время она только делала вид, что есть.

2. Далее, я понял, что можно пребывать в бытии, и тогда нет никакого искусства, ибо в бытии нет ни естественного, ни искусственного, а есть только сверхчувственное, гиперреальное. То есть бытие — это бог, а не существование. Внутри этого бытия звучит музыка опус факт, а также пребывает мысль как опус факт. И это бытие дает о себе знать, если в тебе душа поет. А если ты вне бытия, если ты в составе наличного, то ты переживаешь, исполняя не бытие, а свое сознание. То есть тебя, как ребенка, просят сыграть что-нибудь для публики, и ты играешь, например, “Турецкий марш” Моцарта. Это время представлений, и тогда получается проективное отношение к миру. Либо объект доминирует над субъектом, и тогда получается опыт. В том числе и художественный. В этом опыте субъект изменяет самого себя. Вот это время и является временем композиторов и философов. Вот оно-то и закончилось: выражения остались, а переживаний больше нет, ибо наступило время киборгов.

3. И еще я понял, что есть музыка opus posth, что Мартынов — сознательный симулякр музыки. Его тема — смерть искусства и философии, которые вышли из храма, прошли через концертный зал (аудитории) и умерли в наушниках. В конце концов оказался не конец, а пат, бесконечный тупик, или, как говорит Мартынов, опус пост. В рамках любого дела воля выходит за пределы знания, и поэтому в каждом из нас есть то, что не делается, а растет. Возможность симуляции связана сегодня с делом, со знанием. За пределами этой возможности находятся варвары, примитивы и наивные. На них и надежда. От них и страдания.

Критическая масса хамства.Владимир Глоцер

Письмо в редакцию

В ? 1 за нынешний год появилась рецензия на книгу Георгия Оболдуева (М.: Виртуальная галерея, 2005), для которой я написал вступительную статью .

У меня нет никакого желания ни о чем спорить с рецензентом Данилой Давыдовым, уличать его в передержках и тому подобном. Но рецензия содержит безобразный выпад, который я не могу оставить без ответа, во-первых, потому, что редакция от него не отмежева-лась, а во-вторых, потому, что он шельмует меня и мою литератур-ную деятельность, которая продолжается свыше полувека.

Поскольку речь идет о моих занятиях, посвященных Георгию Оболдуеву (1898-1954), я вынужден напомнить, что меня связывает с именем этого поэта.

Еще в середине 60-х годов я написал для Краткой литературной энциклопедии статью о нем (1968 год, 5-й том). Включение этого имени в энциклопедию было само по себе фантастическим фактом. Г. Оболдуев при жизни опубликовал одно-единственное оригинальное стихотворение в , а его переводы, конечно, не давали бы ему, по советскому статусу, права войти в КЛЭ. И включение его имени в литературную энциклопедию состоялось по молчаливому согла-шению редактора и критика Ирины Александровны Питляр и автора статьи — мы оба знали неопубликованную поэзию Георгия Оболдуева. Помню, что я, не разрешающий убрать без моего согласия хотя бы запятую, безропотно наблюдал, как другой редактор, в отсутствие И. А. Питляр, честно признавшийся, что никогда не слышал об этом поэте, менял мои определения на, так сказать, энциклопедические.

Я думал в этот момент только о том, чтобы имя Г. Оболдуева было в литературной энциклопедии, хорошо сознавая, как это важно для публикации его литературного наследия и утверждения его имени в литературе. (И действительно, вдова Оболдуева, Е. А. Благинина, могла после этого публиковать его стихи в и так далее.)

Я и в дальнейшем прилагал усилия к этому процессу.

В 70-е годы покойный Геннадий Айги, готовя том Оболдуева для мюнхенского издания (вышло в 1979 году), обратился ко мне с просьбой помочь ему, и мы с ним не один день занимались тек-стологической работой — у меня был выверенный по рукописям по-эта список сложенного им самим избранного, — а также библиографией, относящейся к Оболдуеву. (Кстати, это мое участие упомянуто во вступительной статье.)

В 1990 году я опубликовал в со своим предисло-вием замечательные стихи Г. Оболдуева под родным ему названием .

Неоднократно — в 1992-м, а также в 1998-м и 1999 годах, когда отмечалось столетие со дня рождения поэта, — в Центральном Доме литераторов (трижды) и в Доме-музее Марины Цветаевой проходили вечера его памяти, и я выступал на них с большими сообщени-ями, поскольку признавался основным исследователем его сочинений и жизни.

Наконец, когда в 90-е годы готовилось энциклопедиче-ское из-дание (М.: Большая Российская энцик-лопедия; Рандеву-АМ, 2000), я предложил его составителю включить имя Георгия Николаевича Оболдуева (оно до тех пор не предполага-лось в этом однотомнике) и написал о нем статью.

Вступительную статью к тому Георгия Оболдуева меня просили написать те, кто занимался его состав-лением и текстологической подготовкой, — А. Д. Благинин и И. А. Ахметьев. И на основе только что упомянутой энциклопедической статьи я ее написал.

Где же в моих занятиях Г. Оболдуевым мерзкий прагматизм, который приписывает мне рецензент, да еще от имени всех ()?!. Может быть, моя корысть была в том, что я написал статью для КЛЭ, за которую платили сумму, прошу прощения, равную стоимости бутылки водки?!. Или я получил славу и деньги за тайную работу в мюнхенском томе?!. Или гонорар в обогатил меня настолько, что я мог снять не то что дачу, а хотя бы крохотную загородную комнатку на лето?!. Или меня озолотили за статью для , за которую я не получил ни копейки, кроме вспомоществования Фонда Сороса, выдаваемого, как известно, на бумагу и перья, так что вознаграждение за эту и еще четыре статьи мне пришлось востребовать в суде, который ни черта не понимает в литературной работе и присуждает грош

Можно было бы не задавать эти риторические вопросы — вся-кому профессиональному человеку очевидно, какая выгода может быть в литературных занятиях жизнью и творчеством поэта, кото-рый, увы, очень мало известен читателю.

Но очевидно и другое. Такого рода очернительство — беда для лица, подвизающегося в рецензировании литературы. Явный смысл его клеветнического выпада в том, чтобы скомпрометировать и обесценить мою полувековую исследовательскую работу. Однако, к стыду рецензента, стратегия и тактика этой клеветы не имеют ни почвы, ни перспективы.

О прагматике, мечтах и действительности.Данила Давыдов

В своем письме в редакцию «КМ» г-н Глоцер обвиняет меня (и редакцию не отмежевавшегося должным образом журнала) в шельмовании его имени. Имеется в виду следующая фраза (точнее, часть фразы, помещенная в скобки) из рецензии на том Георгия Оболдуева (КМ, 2006, 1): «Автор предисловия к настоящему тому, Владимир Глоцер (чье присутствие в этой долгожданной публикации не может не смущать всякого, кто знаком с прагматическими стратегиями данного исследователя)…»

Как я понимаю, гнев г-на Глоцера вызвали ровно два словосочетания: «смущать всякого» и «прагматическими стратегиями». Что же, следует уточнить очевидные, как мне казалось, вещи.

Словарь русского языка в четырех томах1, — замечу, словарь общетолковый, а не специальный, — дает следующие статьи:

"ПРАГМАТИЗМ, —а, м . [121]. Субъективно-идеалистическое течение в современной буржуазной философии (преимущественно американской), признающее истиной не то, что соответствует объективной действительности, а то, что дает практически полезные результаты.

2. Направление в исторической науке, ограничивающееся изложением исторических событий в их внешней связи и последовательности, без вскрытия объективных законов исторического развития.

3. Поведение, деятельность, вытекающие не из принципиальных соображений, а из корыстных побуждений".

"ПРАГМАТИКА, —и, ж . Раздел семиотики, изучающий свойства знаковой системы, которые возникают в результате отношения пользующихся ею людей".

"ПРАГМАТИЧЕСКИЙ, —ая, —ое. Прил. к прагматизм; основанный на прагматизме. Прагматическая философия. Прагматическая история ".

"ПРАГМАТИЧЕСКИЙ, —ая, —ое. Прил. к прагматика. Прагматические представления " [122].

Вольному воля. Оскорбительным представляется лишь третье из трех имеющихся (следовательно, наименее важное) значение слова «прагматизм» (и прилагательное, образованное от него). И г-н Глоцер недвусмысленно обвиняет меня в его — безосновательном — употреблении. Я же, безусловно, имел в виду образование прилагательного «прагматическое» от существительного «прагматика». То есть, в данном контексте, «прагматические стратегии г-на Глоцера» — это способы позиционирования себя г-ном Глоцером в рамках таких систем, как поле науки о литературе и собственно поле литературы. Думается, достаточно отстраненный тон моей рецензии должен был указать читателю на нейтральное, метаязыковое значение слова. Но желание увидеть во всем оскорбление, видимо, первичней внимательного чтения.

Что касается «смущения»: здесь, конечно же, я был не прав. Безусловно, всем тем (увы) немногим, кто следил за публикациями Оболдуева, известны бесспорные заслуги г-на Глоцера в обнародовании наследия забытого поэта. Смущение вызвано было иным: опасением, как бы Георгий Николаевич Оболдуев не стал такой же без вины виноватой посмертной жертвой околофилологических разборок, какой, при участии, в частности, г-на Глоцера, стал Александр Иванович Введенский. Специально подчеркиваю для оппонента: я не берусь судить, кто прав в этих спорах, кто виноват (я не обэриутовед) [123]. Могу лишь сказать: фактическая недоступность стихов Введенского читателю представляется мне чудовищной (и всякая забота о правах наследников, с моей глубоко частной точки зрения, заведомо менее важна, нежели свобода бытования поэзии), и я, в сердцах, транспонировал ситуацию с наследием Введенского на ситуацию с наследием Оболдуева. Тут я, быть может, погорячился и породил ту ситуацию, которой сам и опасался (т. е. эту самую околофилологическую разборку). Странно, однако, что столь давно ставший предметом изучения и текстологической работы г-на Глоцера Оболдуев достойно публикуется только в 2006-м… Но это, конечно же, просто размышление.

«Смущение», о котором я писал, вызвано еще и особенностями литературоведческого письма г-на Глоцера, с моей точки зрения, недостаточно глубокого для анализа такого сложного автора, как Оболдуев, и тем более для предисловия, которое, по сути, вводит в широкий исследовательский и читательский контекст наследие поэта (предыдущие две книги Оболдуева, увы, этой задачи не выполнили). Но это, конечно, сугубо мое личное мнение: не всем же быть столь точными, как покойный М. Л. Гаспаров, скупо и точно показавший в предисловии к недавнему тому Кирсанова в «Новой библиотеке поэта» особенности его метода. И не вина г-на Глоцера в малоосмысленных фразах вроде «больше всего в стихах Оболдуева …Оболдуева» (с. 18 рецензированного тома), — подобное пустотное говорение, увы, характерно для большинства пишущих о литературе. И автор этих строк не без греха, и он порой писал вяло и нечетко о замечательных авторах; просто ему бы хотелось, — знаю, звучит как слова максималиста, — увидеть долгожданный том любимого поэта в сопровождении конгениального предисловия. Однако мечты мечтами, действительность действительностью.

Данила Давыдов

P. S. Кстати, вот что г-н Глоцер не заметил, а за что рецензенту действительно стыдно. Цитируемая в рецензии оболдуевская строчка: «Что — боя, что — тюрьмы» в публикации выглядит как «Чту — боя, чту — тюрьмы». Это, знаете ли, при переформатировании текста буква с ударением (в данном случае "о" в слове «что») порой превращается неведомо во что (в данном случае — в букву "у", что особенно обидно, так как возникает не просто бессмыслица, а ложное значение). Надо было проследить… Так что я благодарен г-ну Глоцеру за возможность отметить техническую ошибку.

книги/ рецензии

Антология новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны.Данила Давыдов

Сост. К. Кузьминский, Г. Ковалев. Т. 1. Изд. 2-е, стереотипное, испр. М.: Культурный слой, 2006. 538 с. Тираж 1000 экз.


Есть поэтические антологии, ценные исключительно своим наполнением, текстами, помещенными в них, — и есть антологии будто бы самодостаточные, являющиеся литературными памятниками как целостность. Таково собрание Ежова и Шамурина (1925) [124], таков «Якорь» (1936) Адамовича и Кантора [125] (вероятно, и Евгений Евтушенко строил свои «Строфы века» [126] не без оглядки на возможность для антологии подобной судьбы, но, очевидно, по причине максимальной неадекватности формата материалу, не преуспел). Ко второй категории, безусловно, следует отнести и антологию Кузьминского — Ковалева, стереотипное переиздание первого тома которой я здесь и рассматриваю (сам факт переиздания подтверждает статус памятника, присущий данному проекту). Более того, антология «У Голубой Лагуны» при ближайшем рассмотрении предстает чем-то большим, нежели поэтической антологией.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26