— Да. Даже и тогда я не дам другого ответа. Я не верю в движение в толпе и вместе с нею. А теперь послушайте меня: то, что существует, мерзко, но когда отвращение пересилит во мне все остальные чувства, когда я окончательно усомнюсь и решу, что лучше гибель, чем такая жизнь, что гибель — последнее средство остановить надвигающийся на нас потоп ничтожности, все необходимое я сделаю сам.
После этих слов Яцек кивнул Грабецу и направился в сторону города.
IX
— Иду срывать банк, — сказал себе Лахеч, пересчитывая деньги, еще оставшиеся от гонорара, уплаченного Товариществом Международных Театров.
Было их немного; не считая серебра, которое за игорным столом не принимали, чуть больше двадцати золотых монет. Лахеч улыбнулся.
— Тем лучше. Больше не смогу проиграть.
И все же он испытывал непонятную грусть. У него вызывали робость заполняющие роскошный вестибюль казино нарядные, элегантные мужчины, смеющиеся женщины с обнаженными плечами, овеянные ароматами дорогих духов. Ему чудилось, что, проходя мимо, они мельком бросают на него насмешливые взгляды, мысленно издеваются над его дурно сшитым костюмом, несуразной фигурой. Тщетно пытался он принять независимый, самоуверенный вид. Он уже забыл, что еще вчера все эти люди сходили с ума, слушая его музыку, и чувствовал себя рядом с ними маленьким, запуганным, нелепым и ничтожным.
Ему хотелось как можно скорей затеряться в толпе. У дверей Лахеч отдал входной билет и вошел в зал. До слуха долетел такой знакомый, щекочущий, дробный звон пересыпаемых золотых монет. Все столы были плотно окружены. Позади сидящих в креслах стоял еще ряд, а то и два, и эти люди бросали свои ставки через плечи тех, кто сидел. Раньше Лахечу нравилось, прежде чем начать игру, побродить по залу, наблюдать за лицами и жестами, ловить разговоры, немногословные, отрывистые, но такие красноречивые. Но теперь он испытывал какое-то внутреннее беспокойство, ему не терпелось поскорее самому вступить в игру. Он стремительно прошел через первый и второй залы, даже не глянув на игроков, и только в третьем осмотрелся, нет ли где свободного места.
Один из игроков поднялся и стал пробираться через ряды людей, стоящих за спинками кресел. Лахеч воспользовался тем, что на миг образовался проход, и бочком протиснулся к самому столу.
— Messieurs, laites vos jeux![3]
На зеленом сукне лежали столбики золотых монет и продолговатые билетики со штампом казино, которые выдавали игрокам в особой кассе в обмен на крупные суммы денег. Со всех сторон еще бросали на стол пригоршни монет, старший крупье с колодой карт в руке ждал, когда сделают последние ставки.
— Rien ne va plus![4] — объявил он и бросил первую карту.
Кто-то попытался поставить еще несколько монет на «красное», но сидящий рядом помощник крупье отодвинул их лопаткой.
— Тrор tard, monsieur, rien ne va plus![5] — повторил он. В напряженной, исполненной ожидания тишине шелестели карты, падающие на кожаный квадрат.
С безучастным выражением гладко выбритого лица крупье стремительными и изящными движениями белых пальцев метал красные и черные карты, подсчитывая очки.
— Trente neuf![6] — объявил он, закончив первый ряд.
Радостно заблестели глаза у тех, кто ставил на «красное»: вряд ли на второй сдаче будет выброшено такое же количество очков, притом всего на одно меньше максимума.
— Quarante! — прозвучало неожиданно. — Rouge perd et couleur![7]
Кто-то тихо охнул, какая-то женщина нервно смяла последний лежащий перед нею на столе банкнот, с другой стороны стола донесся сдавленный смешок. Лопатки крупье алчно набросились на золото, сгребая его с одной половины стола; вновь послышался дробный, рассыпчатый приторный звон. На оставшиеся, выигравшие ставки полился золотой дождь: один из крупье виртуозно бросал сверху монеты, покрывая ими лежащее на столе золото и бумажки. Отовсюду протянулись руки игроков. Кто-то забирал выигрыш или передвигал его на другое поле, кто-то на место проигранного бросал новые пригоршни золота.
— Messieurs, faites vos jeux! — повторял крупье освященные традицией слова, вновь держа наготове карты.
Лахеч пока не ставил. Стоя за креслом толстой матроны, он оглядывал игроков, что теснились вокруг стола. Некоторых из них он знал. Эти приходили сюда каждый день и всегда играли; в какую пору дня ни войди, их неизменно можно было увидеть здесь, если не за тем, так за другим столом — с неизменно сосредоточенными лицами; перед ними лежали кучки золота и банкнотов и листки бумаги, на которых они тщательно отмечали каждую игру.
Казалось, для них не имело никакого значения, выигрывают они или проигрывают. Лахеч догадывался, что эти люди играли только для того, чтобы играть; иной цели, иных намерений у них попросту не было. Он чуть ли не с завистью смотрел на них: ведь их радует и занимает то, что для него было тяжким трудом, — сама игра, наблюдение за картами, падающими из рук крупье, вид передвигаемого золота. Проигрыш мог стать для них катастрофой только потому, что не позволил бы продолжить игру, а выигрыш радовал, так как увеличивал капитал, который они опять смогут бросить на зеленое сукно.
Было заметно, что они с удивлением, не лишенным изрядной доли презрения, смотрят на тех, кто прибегал к столу, чтобы выиграть несколько золотых монет и уйти, унося в кармане добычу, словно там, за дверями игорного дома, ее можно было использовать с большей пользой, чем здесь, вновь поставив на кон.
А таких алчных игроков было немало. Это они стояли тесными рядами за креслами, они протискивались на каждое освободившееся место, и они… обогащали банк. Одни из них играли, ставя по одной монете и с тревогой следили за каждой картой, падающей из рук крупье, от которой зависела судьба их мизерных ставок, другие швыряли порой целые состояния, горы золота и банкнотов, стараясь сохранить безразличное выражение на лице, которое, впрочем, передергивалось судорожной гримасой, как только крупье начинал метать карты.
После каждой игры по столу перемещались просто неправдоподобные суммы. Лахеч смотрел на периодический приток и отток, на золотую волну, вновь и вновь переливающуюся по зеленому сукну, и пальцами пересчитывал в кармане свои жалкие несколько монет, которые ему предстояло швырнуть в этот потоп. Его разбирал горький смех.
Уже давно он ежедневно играл здесь — без пыла, без страсти, даже без особого желания, словно по обязанности ежедневно отрабатывал тут по нескольку часов. Ему было скучно и даже противно, но он поставил себе задачу вытерпеть.
Лахеч хотел выиграть. Хотел избавиться от той тягостной зависимости, что подобно кошмару душила его всю жизнь. И ему было все равно, каким способом будет достигнута цель; этот показался ему самым простым и — последним.
Когда-то, когда Лахеч был еще мальчишкой, ему казалось, что он очень скоро пробьется наверх благодаря таланту, в который он неколебимо верил, благодаря своим произведениям, что являлись ему в снах в виде птиц, широко распростерших крылья, сжимающих в когтях пучки молний и летящих в солнечном ореоле к людям. Снилось ему обретенное царственное величие, перед которым люди будут склонять головы, снился лучезарный, священный восторг, но его очень рано пробудили от этих сновидений.
По причине телесного уродства и боязливости он был посмешищем для однокашников уже в средней школе, которую, как и все, должен был обязательно закончить. Учителя не любили его за постоянную рассеянность, из-за которой он не мог сосредоточиться надолго на одном предмете; они обзывали его дураком и бестолочью и предсказывали, что пользы обществу от него не будет никакой.
А он ждал окончания школы, как освобождения. Положение его родителей было весьма невысоким, а потому были они небогаты, так что Лахеч не мог и мечтать о том, чтобы учиться за собственный кошт музыке, которая одна занимала и притягивала его. Но в кодексе законов их совершенного общества имелся параграф, предусматривавший право на обучение на государственный счет для всякого, выказавшего способности в какой-либо области.
Закончив среднюю школу, Лахеч надеялся, что ему удастся попасть под крыло этого благодетельного закона, но на экзамене, где он должен был продемонстрировать свои музыкальные способности, с треском провалился. Профессиональные музыканты, получающие большие жалованья от государственной казны, безоговорочно и в один голос заявили, что ему кастрюли надо чистить, а не музыкой заниматься и что он чудак.
В законах был и другой параграф, по которому каждому вменялся в обязанность труд на благо общества. Ну, а если кто-то решил бы не подчиниться этому закону, пусть даже временно, то ему оставалось одно — умирать с голоду.
Лахеча назначили на мелкую должность в Управление международных путей сообщения, где он в течение нескольких лет считался бестолочью, понапрасну получающей жалованье. Он прикладывал прямо-таки сверхъестественные усилия, чтобы учиться и из своего более чем скромного жалованья платить частным учителям, которые должны были открыть перед ним царство звуков. Он буквально умирал с голоду и одевался чуть ли не в лохмотья. Отбыв положенное число лет на «общественно полезной службе» все в том же Управлении путей сообщения и на той же самой низкой должности, он, как только наступил день, когда по закону дозволялось бросить службу, без раздумий и, скорей, крайне легкомысленно бросил ее и ушел в отставку с пенсией, до такой степени смехотворно крохотной, что ему, чтобы прожить на нее, пришлось бы есть раз в три дня да и то не досыта. Зато у него была папка, битком набитая оркестровыми произведениями, которые никто не хотел исполнять.
Сам же он, творец, не обладающий исполнительским, нет, не даром, а умением, лишь смотрел на написанные ноты, с жадностью мечтая о дне, когда они воскреснут в его ушах живыми звуками, и дрожал от возбуждения и нетерпения при одной мысли, что наконец услышит их, однако день этот все не наступал.
Он ходил по музыкальным авторитетам, толкался в театры и концертные залы, вел переговоры с виртуозами, но все безрезультатно. Услышав, что он самоучка, все только пожимали плечами; у него не было диплома об окончании государственной музыкальной школы, он даже не был принят туда, значит, у него не могло быть таланта. С ним просто не желали разговаривать.
Лишь однажды директор некоего театра в приступе благодушного настроения согласился прослушать его концерт. Лахеч несколько недель дожидался, когда будет допущен пред светлые очи театрального сановника. Наконец великий день настал. Лахеч, робея, сжимая в руках нотные тетради, вступил в изысканный кабинет, и выглядел он еще диковатей и неуклюжей, чем всегда. Директор небрежным мановением руки указал ему на фортепьяно.
— Сыграйте, — сказал он, — у меня всего пятнадцать минут свободного времени.
Лахеч залился краской и промямлил что-то невразумительное.
— Поторопитесь же, — проглядывая какие-то бумаги, бросил сановник, — время идет.
— Я не умею.
— Что?
— Я не умею играть, — объяснил Лахеч. — Я только пишу и дирижирую.
Директор позвонил.
— Следующий, — приказал он вставшему в дверях театральному служителю.
Так завершилось то незабываемое прослушивание.
В конце концов пришлось Лахечу обратиться с просьбой о помощи к г-ну Бенедикту, дальнеюродному дядюшке с материнской стороны. Г-н Бенедикт почитал себя человеком милосердным и с удовольствием доказывал это самому себе, потому в помощи не отказал и несколько раз уделял ему небольшие суммы в виде займа, однако был не слишком щедр, тем паче что не верил в талант этого странного музыканта, не умеющего даже играть.
А потом Лахеч попал в лапы Хальсбанда, по заказу которого за ничтожную плату писал, чтобы выжить, музыку к чудовищным виршам на заданные темы.
Хальсбанд, побывавший поочередно комиссионером, репортером, журналистом и владельцем крупной ежедневной газеты, сейчас занялся историей искусства и литературы и одновременно стоял во главе огромной «Компании по распространению современных шедевров посредством усовершенствованных граммофонов». Этим-то усовершенствованным ревущим чудовищам и служил музыкальный дар Лахеча. Иногда он писал для них даже «вновь найденные» произведения умерших великих композиторов прошлого. И тут он в ярости мстил, как умел, слушающей эти мерзости публике, ядовито пародируя знаменитейшие мелодии, но никто этого почему-то так и не заметил.
Ко всему прочему у Хальсбанда как теоретика истории литературы и искусства и притом бывшего журналиста имелись собственные претензии. Он считал прекрасным и всегда прославлял перед другими то, чего не понимал, видимо, в убеждении, что это вернейший способ выглядеть умным и глубокомысленным. А поскольку он весьма предусмотрительно угождал так называемым вкусам публики, делая ради них «уступки», Лахеч получал от него для «художественной обработки» чудовищный материал, являющий собой чистейшей воды хаос, где вещи по случайности поистине гениальные были перемешаны с модными кошмарами, а то и с совершеннейшей дилетантской чушью, в которой, кроме бессмысленных звуков и напыщенных слов, ничего не было.
Он уже думал, что погибнет в этой удушающей атмосфере, но тут то ли случайно, то ли по какому-то стечению обстоятельств на него обратила внимание знаменитая Аза. Из шутливых рассказов г-на Бенедикта она узнала, что Лахеч бессонными ночами написал музыку на известный «Гимн Исиде» прославленного Грабеца, и захотела спеть его в разрушенном храме на Ниле, который до сих пор никому не пришло в голову использовать как театр.
Замысел поначалу представлялся невыполнимым, но Аза преодолела все препятствия и добилась своего. Древние руины на Нильском водохранилище превратили на одну ночь в концертный зал. Со всего света понаехали люди, чтобы стать свидетелями этого невероятного представления, причем влекла их, разумеется, слава певицы и необычайность замысла, а отнюдь не имя знаменитого Грабеца и уж тем паче совсем им ничего не говорящее имя начинающего композитора.
Тем не менее Лахечу заплатили весьма неплохо. Он долго пересчитывал и вертел в руках впервые выписанные на его имя чеки. И внезапно почувствовал, что в золоте, на которое он сможет их обменять, огромная сила. Непонятная сила, вкованная в драгоценный металл тяжелыми молотами на монетном дворе, сила, которая дает ее обладателю свободу делать, что ему хочется, свободу повелевать людьми, свободу жизни, творчества.
Лахеч сжал руку в кулак. Какая-то яростная, непостижимая мстительность судорожно передернула мышцы его лица, заставила стиснуть зубы. Месть за все унижения, за голод, за нищету, за грязные лохмотья, которые ему приходилось носить, за поклоны Хальсбанду, за граммофонное рабство, за даром потраченную половину жизни!..
В ушах у него зазвучали неизвестно откуда налетевшие голоса, бессловесные песни, буря звуков и ветер, веющий над сухими травами замершей степи… Он широко раскрыл глаза, положил подбородок на сплетенные пальцы рук. Лицо его постепенно разгладилось; он вглядывался в глубины своей души, в сокровища, сокрытые в ней и готовые в любой миг явиться на свет.
И вдруг он осознал: ему, в сущности, совершенно безразлично все, что он пережил до сих пор, нет у него ни к кому претензий, ему Даже не очень и хочется, чтобы его слушали; единственно, он жаждет жить и творить, жить в звуках песен, что зарождаются у него в душе. Тихая, доверчивая, детская радость наполнила до краев его сердце и разлилась на устах безмятежной улыбкой.
Лахеч долго сидел, погруженный в раздумье. Потом вдруг сорвался и вновь пересчитал деньги. Да, такой большой суммы он еще ни разу в жизни не держал в руках, и все же она мала, отчаянно мала, чтобы купить свободу, покой и право на творчество. Ну, на год ее хватит, может, на два. А потом снова возвращение в нищету, в грязь, унижения или, в лучшем случае, придется хлопотать, торговаться, продавать, думать об успехе, стараться понравиться отвратительной зрительской черни, добиваться благосклонности виртуозов, комедиантов, лицедеев, поддержки певичек.
Внезапно кровь ударила ему в голову. В первую минуту он не мог понять, что это — стыд или какое-то другое, новое и неизвестное чувство. Лахеч понимал только одно: он не желает, не может согласиться на то, чтобы хоть чем-то быть обязанным Азе как благодетельнице. В первом порыве он хотел схватить эти деньги, помчаться к ней и швырнуть их ей под ноги.
Но он мгновенно опомнился. Аза расхохочется, презрительно глянет и на него, и на эту жалкую сумму, которая ему кажется целым состоянием.
Состоянием, заработанным благодаря ей! По необъяснимому капризу ей захотелось, чтобы он получил деньги, и она их ему просто-напросто подарила.
Лахеч прикрыл глаза, уткнулся лицом в стиснутые ладони. Как живая, Аза стояла у него в памяти — такая, какой он видел ее на репетициях, когда дирижировал своим произведением: горделивая, царственная, прекрасная.
И сладостная! Сладостная — как жизнь, как безумие, как смерть!
Нет, нет, по-другому надо предстать перед ней когда-нибудь, хотя бы раз в жизни! Предстать властелином, владыкой, богом — несмотря на это уродливое тело, на эту отвратительную всклокоченную голову, предстать прекрасным воплощением силы и величия!
Надо работать, творить!
С невольным презрением Лахеч смял чеки, еще недавно так поразившие его, и сунул в карман. В ближайшей государственной кассе он разменял их на золото и направился прямиком в казино.
Играл он упорно, ожесточенно и в то же время хладнокровно. Он поставил себе целью выиграть некую невероятную сумму, которая дала бы ему полную независимость до конца жизни. Он не рисковал, не безумствовал. Попросту тяжело работал, добывал за зеленым столом монету за монетой или же… терял их.
После нескольких часов он выходил, чтобы глотнуть воздуха, и результат оказывался так ничтожен, что временами его охватывало отчаяние, поскольку он видел, что не способен даже проиграть имеющихся у него денег и тем самым хотя бы избавиться от гнетущей и в то же время иллюзорной надежды. Бывали моменты, когда ему яростно хотелось поскорей лишиться всего, лишь бы только не чувствовать себя обязанным снова бросаться в невыносимый круговорот игры.
Но такое настроение быстро проходило.
— Я должен выиграть! — вновь говорил он себе и возвращался в игорные залы, чтобы опять «трудиться» в поте лица своего.
Играл он осторожно, можно сказать, по-крестьянски. Начинал с маленьких ставок и повышал их только после того, как позволял выигрыш. А тем временем судьба играла с ним, словно кот с мышью. Когда он после часовой борьбы, во время которой добывал монету за монетой, переходил в атаку и бросал на кон крупную сумму, ему неизменно выпадала проигрышная карта.
Порой, видя, как золото перетекает перед ним целыми потоками, как люди в течение нескольких минут выигрывают совершенно умопомрачительные суммы, его охватывало желание враз рискнуть всем, что у него есть. Ведь выиграть так легко: достаточно поставить на счастливый цвет и удвоить сумму, во второй раз она учетверится, в третий — уже станет в восемь раз больше…
Да, но только надо поймать такой счастливый момент, попасть на него.
Лахеч поставил монету — на пробу — и выиграл. Рука у него задрожала, и он бросил на кон с десяток золотых; хищная лопатка крупье смела их в кассу. Он опять начал с одного золотого.
И вот так до сих пор все и шло. Лахеч опасался, что и сейчас пойдет по-прежнему. Он начал ставить несмело, стыдливо, протягивая руку с блестящим золотым кружком над плечом сидевшей перед ним дамы; всякий раз она зло оборачивалась к нему, опасаясь, что он заденет ее фантастическую шляпку. Лахеч после каждого ее такого взгляда смиренно шептал: «Прошу прощения», — и пятился назад, с трудом заставляя себя протянуть руку за выигрышем.
А судьба как раз начала улыбаться ему. Теперь он постоянно выигрывал, поначалу по две монеты, потом, когда осмелел, целыми пригоршнями. Через некоторое время он почувствовал, что карман, куда он ссыпал выигранные деньги, отяжелел. Он сунул в него руку и испугался. Карман был полон; среди монет под пальцами шелестели банкноты, которые выдавались только на крупные суммы.
«Пришел мой час», — подумал Лахеч.
Он героически зачерпнул из кармана столько, сколько поместилось в руке, и на секунду заколебался.
«Пять раз подряд ставлю на красное!»
Не считая, он бросил деньги на стол.
— Trente deux![8] — прозвучал безразличный голос крупье.
Лахеч слегка побледнел.
«Проиграю!» — подумал он.
Еще секунда…
— Trente un![9]
Как ни странно, Лахеч выиграл. В ушах у него зашумело.
Крупье быстро пересчитал его ставку и добавил столько же с таким безразличным видом, словно передвигал от нечего делать по зеленому сукну горстку гороха.
У Лахеча дрогнула рука: ему захотелось забрать выигрыш.
«Я сказал себе, что пять раз подряд поставлю на красное», — подумал он и оставил все на столе.
И опять красное выиграло. На сей раз крупье, пересчитав его ставку убрал все золото и положил несколько продолговатых бумажных билетов.
«Ставлю пять раз подряд», — мысленно повторил Лахеч, усилием воли удерживая руку, которая тянулась сунуть банкноты в карман.
И снова вышло красное. И опять. Четыре раза подряд. На Лахеча начали уже поглядывать с завистью: как же, ведь он попал в полосу везения; сумма, лежащая на столе и, вне всяких сомнений, принадлежащая ему, и вправду была огромна. Он задыхался, чувствуя, как на шее бешено пульсирует артерия; хотелось схватить деньги и убежать.
«Пять раз!»
На висках выступили крупные капли пота. Если еще раз сумма удвоится…
Крупье-банкомет, держа в руках колоду, осматривался, спрашивая взглядом, все ли сделали ставки.
«Нет, это просто невозможно, чтобы еще раз вышло красное!» — гудело в мозгу у Лахеча.
— Rien ne va plus!
Судорожным движением Лахеч схватил лопатку и передвинул груду банкнотов на соседнее поле в центре стола — в последний миг, когда уже падала первая карта.
Затаив дыхание, Лахеч ждал.
— Rouge gagne, couleur perd!
А он как раз передвинул ставку с красного поля на couleur и — проиграл.
Странное дело, но это его не огорчило. Он даже сам удивился. Единственно он ощутил только небывалый азарт.
«Так мне и надо, — подумал он. — Нужно было оставить. Ничего, сейчас отыграюсь».
Он зачерпнул из кармана, сколько вместилось в руку, и поставил на красное.
Дразняще шелестя, карты из рук крупье ложились на кожаный квадрат. Лахечу каждая секунда казалась бесконечно долгой. С притворным безразличием он оторвал взгляд от карт и стал присматриваться к окружающим стол игрокам. Его внимание привлек стоящий напротив за креслом бородатый еврей, который хоть сам ничего не поставил, с безмерным возбуждением следил, как крупье мечет карты; при этом он нервно вертел головой и шумно причмокивал языком: видимо, во рту у него совсем пересохло.
— Rouge perd, couleur gagne!
«Ага, — подумал Лахеч, глядя, как поставленные им деньги сбрасывают в кассу, — надо было в тот раз оставить, как я и решил, на красном, а сейчас поставить на черное».
Неслыханная простота этого вывода потрясла его.
«Это же так элементарно», — мысленно повторял он, не соображая, на что же ему теперь ставить.
Он даже не заметил, что пропустил несколько игр. Сейчас он пытался вспомнить, чем они закончились; ему показалось, будто он слышал, что выигрыш все время падал на черное.
«Значит, надо ставить на черное».
И он протянул к столу руку с полной горстью золота.
Однако крупье вежливым жестом остановил его. В центре стола заново тасовали карты, и пока исполнялся церемониал этого торжественного обряда, все ставки полагалось убирать.
«Это хорошо, просто прекрасно! — мысленно возликовал Лахеч. — А то я опять бы свалял дурака. Ведь совершенно очевидно, что если черное выигрывало несколько раз подряд, то сейчас все должно перемениться, а значит, ставить нужно на красное».
— Faites vos jeux, messieurs!
Лахеч поставил на красное и проиграл. Семнадцать раз подряд он ставил на красное, и семнадцать раз подряд выходило черное.
А он все смотрел на крутящего головой еврея. Заметил, что тот держит в руке золотую монету и вот уже с час, наверное, не может решить, на что поставить. Глаза у него чуть ли не вылезали из орбит, чмокал он все громче и противнее
Лахеч улыбнулся.
«Вот уж кто, наверно, терзается!»
Он полез в карман, чтобы сделать новую ставку; пальцы, загребая последние монеты, наткнулись на полотно. Он мгновенно опомнился, словно очнулся после глубокого сна, во время которого потерял себя. Его охватил страх.
«Как! — промелькнуло у него в голове. — Ведь у меня же было столько… »
Ему казалось, что все смотрят на него и посмеиваются. Быстро, точно убегая, он отошел от стола. Кровь стучала у него в висках, по всему телу бегали мурашки. Только теперь он обрел способность трезво судить о своей игре: все моменты, на которые у стола он не обращал внимания, четко возникали в его сознании.
«Да, надо было перейти на черный, потому что явно пошла „полоса“, — размышлял он. — Достаточно было ставить по монете на черное и спокойно ждать. И я имел бы целое состояние». А уж если нет, то следовало прекратить играть, как только он заметил, что ему не везет. Ведь до сих пор он так всегда и поступал. Если бы он ушел пятнадцатью минутами раньше, у него было бы…
Лахеч принялся прикидывать, сколько же у него было четверть часа назад.
А сейчас?
Он сунул руку в карман и, расхаживая с опущенной головой по залу, стал пересчитывать оставшиеся монеты. При этом он кого-то толкал, кому-то неловко уступал дорогу, наступая на ноги другим. Один из задетых что-то прошипел сквозь зубы, другой одарил его не слишком лестным эпитетом. Но Лахеч не обращал на это внимания, похоже, он ничего не слышал.
Пересчитанные монеты смешивались в кармане с непересчитанными; сосчитав, он тут же забывал итог, и приходилось начинать счет заново.
В конце концов он встал и, не смущаясь присутствием пялящихся на него людей, высыпал на ладонь последнюю горстку золота и сосчитал ее. У него оказалось почти столько же, сколько было, когда он начал игру; одним словом, он не потерял ничего, кроме того, что выиграл.
Словно бы утешая себя, он чуть ли не в полный голос произнес это и тем не менее не мог избавиться от охватившего его чувства угнетенности, которое с каждой секундой все больше походило на отчаяние.
Совсем недавно он был богат. Да, ведь то, что он выиграл, было, вне всяких сомнений, его собственностью, а это было целое состояние, которое могло бы наконец дать ему покой, свободу, жизнь, о какой он мечтал. Судьба улыбнулась ему, наполнила его карманы золотом, но так ненадолго, что он даже не успел насладиться обретенным богатством, и тут же унесла, как уносит ветер сухие листья.
И только для того, чтобы теперь он испытал чувство утраты.
А что же дальше?
Придется либо снова начинать на оставшиеся деньги осторожную, изнурительную, мелочную игру, либо отказаться от нее и, истратив эти гроши, доставшиеся ему по милости певицы, опять вернуться к Хальсбанду, к граммофонам, к высиживанию в приемных директоров театров, к работе для заработка, убивающей все, что нарождается в душе.
Но он понимал, что ни на то, ни на другое сил у него больше не осталось, и ему вдруг захотелось по-детски расплакаться.
И тут же пришло какое-то странное равнодушие.
— Все едино, — прошептал он с чувством неожиданного облегчения. — В сущности, это такая чепуха, что там станется завтра! А сейчас… Сейчас я могу еще выпить бутылку шампанского! Денег хватит.
Лахеч прошел в буфет, рухнул на угловой полукруглый диванчик и велел подать бутылку вина.
— Маленькую бутылку? — с едва уловимым пренебрежением осведомился важный лакей, бросив мгновенный и привычно оценивающий взгляд на невзрачную фигуру Лахеча.
— Большую. Самого сухого.
— Слушаюсь.
Лахеч раскинул длинные руки по спинке диванчика, положил ногу на ногу. Его охватило божественное и сладостное чувство, какое бывает у человека, когда он осознает, что ему терять нечего. Он мысленно улыбнулся, подумав об игре и о проигрыше, о том, что он, в сущности говоря, нищий, а между тем швыряет тут деньги и пьет шампанское, потому что ему так захотелось.
Он налил бокал до краев и, откинув голову на спинку диванчика, поднес его ко рту. Почувствовал на губах вкус микроскопических брызг, вырывающихся из бокала; в ноздри ему ударил бодрящий, возбуждающий запах.
Чуть пригубив вино, он следил из-под полуопущенных век за проходящими мимо людьми. Первый же глоток ударил ему в голову.
«Я сам себе господин, — убеждал он себя. — Проиграл, потому что мне так захотелось, так взбрело в голову. А сейчас пью превосходное вино, посиживая на бархатном диванчике, потому что мне так нравится, а захочу — завтра плюну музыкой в рожу всей этой разряженной швали, что смотрит на меня, как на волка. А захочу — повешусь, и конец всему! Что захочу, то и сделаю».
Ему было безумно приятно от этого ощущения абсолютной и бесспорной свободы, доведенной до последней границы. Он мысленно несколько раз повторил это определение, радуясь в глубине ликующего сердца тому, что оно так просто и ясно, и удивляясь, почему оно раньше не пришло ему в голову.
В поле его зрения вдруг возникла стройная фигура женщины, которая с кем-то разговаривала. Она стояла к Лахечу спиной, но он узнал ее с первого взгляда, узнал еще прежде, чем уловил ее движение, чем определил цвет ее волос.
Что-то оборвалось у него в груди, стиснуло горло. Он вскочил, задев за стол, и тотчас же снова уселся, не понимая, зачем вставал.
А женщина обернулась на шум, увидела Лахеча и стояла с приветливой улыбкой, ожидая, что он поздоровается с нею.
— Аза…
Лахеч вновь неуклюже поднялся и подошел к ней. Руки у него дрожали, на лбу выступил пот, а когда он подал ей руку, ему пришло в голову: а ведь она, видя его здесь, решила, что он играет на деньги, которые она для него заработала. Его охватил жгучий стыд и ярость, такая ярость, что он едва не потерял остатки соображения. Мимо него прошло, что Аза представляет его своему собеседнику; он только уловил «мой композитор», и это определение непонятно почему уязвило его.