Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черные камни

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Жигулин Анатолий Владимирович / Черные камни - Чтение (стр. 15)
Автор: Жигулин Анатолий Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Название породы я забыл, она немного мягче гранита. А золото находилось в мощных кварцевых жилах с наклоном примерно в 45 градусов. Перфораторы, вагонетки, буры разных размеров и забурники — все было, как на Бутугычаге. Было множество штолен, были шахты.

На руднике имени Белова было довольно сносно. Я работал и на подъемных лебедках, и на скреперных, работал и электриком. Сохранилась у меня тетрадь с кинематическими схемами разных лебедок и схемами электрооборудования. Это я конспектировал книгу по электротехнике, присланную мне дядей Васей. Как она мне помогла и как ценна была там! Я окончил на руднике специальные курсы. Очень интересно мне было горное дело.

А скреперная лебедка ЛУ-15, она рвется с платформы, воет, как дикий зверь, п, сидя или — чаще — стоя за ней и нажимая по очереди правый и левый рычаги, чувствуешь себя укротителем, гоняя по забою тяжеленный зубатый ковш — то пустой, то с рудою или породой.

Бурил я и даже сам палил, с согласия вольного взрывника, мокрую шахту на 4-м горизонте. Обычно забуривали одну половину шахты, шпуров десять-двенадцать, и эта половина была всегда несколько глубже. Туда и клали всас мощного откачивающего насоса. Густо текла вода со стен, пока я бурил, я стоял на сравнительно сухом бугорке. Насос непрерывно откачивал воду. Он был американский, фирмы «Мориссон»). Я был в специальном резиновом костюме. Управлялся быстро и выезжал на поверхность.

В избушке возле устья штольни мы с Лехой Косым варили чифир по-колымски. А случалось, и спирт пили. Рядом с избушкой-теплушкой была контора участка. Там, в шкафу, пылились книги по горному делу, пять или шесть, я их все, с разрешения вольного гормастера, старика Кузьмича, с интересом прочел. Особенно заинтересовало меня маркшейдерское дело.

Кузьмич работал когда-то в Донбассе, и его за «вредительство» посадили в 1937-м или даже раньше и сразу — на Колыму.

— Ты читай, вникай, — говорил он мне, — освободишься, сдашь экзамен на гормастера. Очень ты хорошо все это осваиваешь. Вот только жаль, что у тебя ОСО. Особое Совещание — дело туманное. Есть народный суд, есть военный трибунал, а ОСО вроде и нет… ОСО меня судило заочно. Постановили — 5 лет. В сорок втором готовлюсь я к освобождению, предвкушаю встречу с родными, готовлюсь Родину на фронте защищать. Вызывают меня в спецчасть. Я радостно иду — будут освобождение оформлять. Ан нет! Подает мне офицер такую же бумажку, как в тридцать седьмом, и говорит: «Пришло дополнительное решение по вашему делу. Прочтите, распишитесь» Я читаю «Пересмотрели дело такого-то. Постановили: продлить такому-то срок нахождения в исправительно-трудовых лагерях на 10 лет». В пятьдесят втором, в январе, освободился, наконец. Но могли продлить еще на десять лет, потом еще на пять или три, а потом еще на восемь и так далее. Эх, ОСО, ОСО! Так мы тачку, бывало, называли. машина ОСО — два руля, одно колесо!…

Да, это мне было известно давно. Особое Совещание могло продлять срок незаконно осужденного до бесконечности.

Не знаю, кто как к этому отнесется, но я, ей-богу, полюбит рудник имени Белова. У меня уже были зачеты года на два. Шел к концу 1953 год, уже не только умер Сталин, но и был разоблачен Берия. Я чувствовал, что ОСО уже продлять срок не будет. Через пару лет выйду на волю, буду на месте Кузьмича работать. (Он тяжело был болен и остался после освобождения на руднике только ради пенсии.) Думалось, будет у меня комната отдельная в поселке имени Белова. Буду работать вольным на руднике, буду гулять по тайге, буду читать, буду писать. Пошлю что-нибудь честное в «Советскую Колыму», не век же там печататься со стихами одному только Петру Нехфедову. Вот такие планы и мечты были у меня даже после казни Берии. Так долго на Колыму шло потепление.

К слову сказать, весть о разоблачении Берии мы, осужденные по 58-й статье, встретили довольно спокойно. Конечно, приятно было прочитать об аресте кровожадного палача и нескольких его «сподвижников». Хотя, скажу прямо, слова о том, что Берия был агентом империалистических разведок, воспринимались с улыбкой. Главное для нас было не это. Мы ждали перемен. Но в лагерях «спецконтингента» мало что изменилось. В декабре 1953 года порядки, во всяком случае на Колыме были прежние. Режим был строг, водили по-прежнему в номерах. Однако какое-то подсознательное ощущение, что наша жизнь все-таки должна поменяться к лучшему, все же появилось.

Работа на руднике имени Белова, как и всякая горная работа, была порою опасной. В мокрой шахте однажды со мной тяжелый случай произошел. Бугорок был в эту смену невелик. Уместилось в нем всего восемь шпуров. Я забил их, как полагается, деревянными пробками-втулками — чтобы не насыпались камешки да и чтобы взрывнику было хорошо видно, где я забурил шпуры. В бадью погрузился. Лебедчик-машинист вытащил меня. Перфоратор, и буры, и лишние пробки я выгрузил. Тут взрывник идет, не помню, как его звали. Он мне:

— Толик! Сколько там шпуров?

— Восемь.

— Будь другом — помоги зарядить.

— Пожалуйста.

Быстро нас лебедчик опустил. Быстро мы в две пыжовки (деревянная палка для заталкивания заряда в шпур) зарядили шпуры, хорошо забили, запыжевали глиняными пыжами, чтоб не простреляло впустую. Подожгли все восемь шнуров, влезли в железную бадью.

— Давай, — кричу, — поднимай! Поехали, но вдруг энергию выбило, лебедка не работает, бадья повисла метрах в пяти над горящими шнурами. А шнуры уже под водой горят. Воды на бугорке уже по колено, даже выше. Ведь насос-то выключен, и всас поднят, чтобы ею взрывом не разбило. И осталось минуты полторы. Я кричу:

— Йонас! Спускай нас скорее!

На тормозе можно и без энергии опустить. Стоя по пояс в воде, мы по огонькам видели шнуры и прямо-таки ныряли за ними! Вырвали все восемь Слава богу! Мы былп по грудь в воде, когда включилось электричество, Йонас поднял нас, совершенно мокрых.

Вот фамилию Йонаса точно не помню, что-то вроде Юргес или Юглас. Совсем молодой парень, моего возраста. Мы спали рядом на нижних местах одной вагонки и, можно сказать, дружили. Он очень много читал. Срок у него был 10 лет, и не Особым Совещанием дан, а военным трибуналом. В то время можно точно было сказать:

если человеку военный трибунал дал всего 10 лет, то этот человек на 120 процентов, ни капли, ни в чем не виноват. По-русски Йонас говорил совершенно без акцента, только читая книги, иногда спрашивал значение какого-либо слова. Он любил и очень душевно пел такую песню.

Здравствуй, мама, сын вернулся твой

Издалёка, из страны чужой.

Долго я томился,

Долго я страдал,

И ни днем, ни ночью

Счастья я не знал.

Был наказан я жестокою судьбой

За ошибку, сделанною мной.

Вот теперь вернулся снова в край родной.

Жизнь моя помчится светлою тропой.

Вернулся ли? по всем расчетам, должен был вернуться. И молодой, и здоровый, и срока ему оставалось, как и мне, учитывая зачеты, года два-три.

Когда работы не было (выбило энергию, сломалась лебедка или просто раньше времени закончили смену), всегда сидели с чифиром либо в избушке-теплушке (если холодно), либо на солнышке (если лето). И любил заходить к нам гормастер Кузьмич. За полтора года вольной жизни к воле он еще не привык, и его тянуло к нам, заключенным.

— Иван Кузьмич! Расскажите чего-нибудь, пожалуйста.

— Был однажды интересный случай в Сусумане. Там при проходке вечной мерзлоты увидели вдруг в боковой стене ледяное окно, и в нем зеленая, как живая, доисторическая ящерица. Больше метра. Осторожно выпилили глыбу и принесли в барак и оставили в корыте в сушилке. Там очень тепло. Ночью дневальный зашел в сушилку, слышит — плещется что-то в корыте. Ожила ящерица! по полу бегала, весь барак видел. А наутро подохла.

В декабре 1953 года я поругался с начальником режима из-за наручников. Он решил по лютому морозу гонять меня на работу в штольню в наручниках. Я, как там говорили, начал базлать, и меня посадили в карцер на десять суток.

На третий день прибежал надзиратель:

— Жигулин-Раевский! Быстро с вещами на этап! Мне подали черный воронок на одного. Было очень холодно. Между двумя дверями сидел солдат с автоматом. Я спросил его: куда? Солдат ответил:

— На материк. В Воронеж.

Боже мой! Святая дева Мария! Я-то думал, что придется прожить еще долго на Колыме, возможно, до конца жизни («Оттуда возврата уж нету»).

Через несколько часов мы приехали в Бутугычаг на Центральный (надо было вора-попутчика захватить в Магадан). И я снова попал в БУР. Хотя была глухая ночь, мне принесли ужин, большую банку чифира и очередные пятьдесят рублей от бригадира Степанюка. Новый нарядчик и бугор Степанюк свято чтили память Купы.

Магаданскую пересылку я просто не узнал. Многие прежние ее строения вышли за зону в город, в том числе монументальное здание столовой. На пересылке я познакомился с князем или графом Кирсановым. В честь знакомства я попросил бесконвойника купить мне бутылку коньяка (пригодились деньги бригадира с Центрального), и мы ее распили с аристократом.

Дней через пять меня в наручниках посадили в самолет Ил-12, и мы (я, еще несколько заключенных и два охранника) поднялись в воздух. Мы сидели в задних рядах, остальные места были заняты вольными.

Промелькнул Магадан, замелькали поселки, закрутились снежные, с редкой прозеленью сопки и хребты. Я впервые в жизни летел на самолете.

Сам я никаких жалоб и никаких просьб — о помиловании или пересмотре дела — не писал. В пути меня мучил вопрос — зачем? Какое-то доследование?

ДОЛГАЯ ДОРОГА НА СВОБОДУ

…Я живу близ Охотского

моря,

Где кончается Дальний

Восток.

Я живу без тоски и без горя,

Строю новый в стране

городок.

Вот окончится срок

приговора.

Я с проклятой тайгою

прощусь.

И на поезде в мягком вагоне

Я к тебе, дорогая, примчусь…

Эта колымская песня, сложенная в начале тридцатых годов, была широко известна еще до войны и стала своего рода блатной классикой.


Вечная мечта о свободе. Я покидал Колыму не в поезде, а на самолете, давно оставив позади и Бутугычаг, и поселок имени Белова, и «новый в стране городок». Но летел я не вольным, а заключенным, и не на волю, а в неизвестность. И путь мой к свободе, а тем более к полной реабилитации был еще очень долог. Шел еще только декабрь 1953 года.


Самолет Ил-12 в то время был самым лучшим пассажирским самолетом. Об этом рассказал мне сидевший рядом безногий летчик Борис, осужденный на 10 лет примерно в 1950 году. Самолет плавно падал в воздушные ямы, ничего интересного, кроме облаков, за стеклами иллюминаторов не было, и я слушал Бориса.

Он до войны был кадровым летчиком. Был сбит на 11-16 в первые дни войны «мессерами». И только через полгода получил новый истребитель типа «эйр-кобра» американского производства. Боря сражался в районе Мурманска, встречал и охранял с воздуха конвои союзников, за что был награжден несколькими американскими и английскими боевыми наградами. Разумеется, и советских наград получил немало. Он всю войну пролетал на «эйр-кобре» (она превосходила «мессершмитт» по вооружению, уступая ему в маневренности). За неделю до победы был тяжело ранен в левую ногу, но сумел посадить самолет на свой аэродром. Ногу отняли выше колена.


Году в 50-м к Борису пришли из военкомата и предложили в знак протеста (шла «холодная» война) отослать президенту США и королеве Великобритании награды, полученные от союзников. Борис наотрез отказался: «Это награды, полученные за участие в боях против фашистов, это боевые награды. Они дороги мне. Любой протест против „холодной“ войны я готов написать, но ордена были получены в другое время, когда мы были союзниками». Его не стали уговаривать. Взяли на следующий день и отобрали все награды — и иностранные, и советские. Дали 10 лет. Особое Совещание.

Самолет сел в Хабаровске, когда уже начало темнеть, и нас на воронке отвезли в Хабаровскую пересыльную тюрьму. Меня поместили в довольно большую камеру с небольшим населением, человек в двадцать-тридцать. Когда я вошел туда легкой походкой, все стали глазеть на меня, послышался шепоток:

— Смертник… Смертник… — Мои берлаговские номера всех потрясли. Я сказал:

— Привет! Зовут Толик. Пришел с Колымы самолетом.

Мелкая блатная шушера освободила мне лучшее место на верхних нарах у окна. Так позже было и в Новосибирске. Пацаны-воришки сварили чифир, настругав с нар щепок для костерка. Чифир пришелся весьма кстати.

— А бацильное что-нибудь есть?

Нашлось и бацильное, то есть что-то из сала, масла, колбасы.

Наутро, когда была перекличка и я назвал свои статьи, уважение ко мне еще повысилось. А когда раздавали завтрак, кто-то сказал раздатчику:

— А сюда двойную порцию — Толику-Колыме. Так я впервые услышал свою третью лагерную кличку. Толик-Студент, Толик-Беглец, Толик-Колыма.

Вскоре меня выдернули, и я покатил в новом столыпинском вагоне с матовыми стеклами. Я был как бы лишен зрения. И больше слушал, чем смотрел. Я слушал, в первую очередь, песни. Вагон был довольно мало загружен. Со мною ехал старый жулик. Он внизу с шестеркой, я наверху — целые апартаменты для одного. Старый жулик пел. Все песни были знакомы.

А поезд летел и летел. Летел быстро, судя по мельканию телеграфных столбов за матовыми стеклами. Мелькали не только столбы, но и дни. Свет естественный сменялся тьмою или электрическим светом неведомых городов и полустанков. Поезд был «Новосибирск — Москва», и, представляя карту, я понимал, что через Воронеж он не пройдет, пройдет скорее всего севернее. Значит, где-то должна быть для меня еще одна пересадка.

Однажды вечером сказали:

— Приготовиться с вещами.

Приготовился. Вывели. Бобров. На тюремной карете привезли в старинную тюрьму, и не одного меня, а какого-то еще бандита, который следовал в орловский изолятор. Нас заперли в просторную камеру с гладким, чистым, некрашеным деревянным полом. В центре камеры стояла такая же гладкоструганая деревянная, широкая, как в бане, скамья. Мы познакомились и даже говорили. Надзиратель все время подслушивал. Для него это единственное ночное развлечение — послушать, о чем беседуют два загадочных заключенных. Интересно ему было, наверное. Оба — по спецнаряду. Один — в номерах.

Когда стало светло, я проснулся и увидел в окне за решеткой большой православный храм с наклоненным ржавым крестом. Вскоре приказали:

— С вещами на выход!

Была теплая российская зима, морозец всего градусов десять двенадцать. Весело поскрипывал снег. Нас привезли к поезду местного значения «Воронеж — Калач». Воронежцы называют этот поезд калачеевским или даже калачом. К составу был прицеплен столыпинский вагон старого типа с прозрачными стеклами. И он был совершенно пуст. Мне (как, вероятно, и моему случайному спутнику) досталось целое купе. Решетка купе выходила в коридор, слева по ходу поезда. Значит, увижу родное Подгорное. Я не видел его с 1946 года, когда проезжал мимо него в Кисловодск. Но доехали до Лисок, и я понял свою ошибку — Подгорное-то южнее Лисок. Все равно я внимательно и неотрывно всматривался в мелькающие станции, в медленно проплывающие снежные просторы полей. Зрение было отличным. Каждая береза была видна мне издалека. И чувство теплой нежности разливалось в груди. Господи! Родина! Родная земля! «Оттуда возврата уж нету». А я возвращаюсь!

Масловка. Ненадолго мелькнул впереди разбросанный по холмам Воронеж. Поезд шел по левому берегу, по правобережная часть города была закрыта домами, заводами, деревьями. Только подъезжая к Отрожке, я увидел город с неожиданным острым силуэтом высокого, но не церковного шпиля. Что это?…

Архиерейская роща. Маленькие домишки. За снежным лугом — Придача и весь левый берег. Их трудно было рассмотреть из-за солнечного и снежного блеска. Воронеж. Когда из вагона переводили в воронок, я заметил — высокий шпиль с башней находится примерно там, где располагается здание управления ЮВЖД. Позднее узнал, что его надстроили по примеру московских высотных домов.

Воронок дверцами — задним ходом — подогнали во дворе хорошо знакомого здания прямо к двери одного из прогулочных двориков. Через него я вошел в знакомый коридор между прогулочными двориками с темно-синим солнечным небом над головою. Двери Внутренней тюрьмы. Несколько ступенек вниз, и я в тюремном коридоре. Сразу заметил — был ремонт, нумерация камер изменена. Нет уже ни правых, ни левых, ни четвертой центральной. Подвел меня к камере незнакомый надзиратель. По «зеленой тетради» я легко устанавливаю теперь ее номер -

33— я. Камера была пуста, и в ней было, кажется, две кровати. Я прибыл утром, и мне дали завтрак. Потом:

— Собраться на прогулку!… Выходи! Я вышел без телогрейки, а только в кителе из хэбэ. Надзиратель удивился:

— А почему вы не оделись? Там градусов десять.

— Ничего. Я пришел с Колымы. Там сейчас морозы до восьмидесяти градусов.

— Как хотите. Но можно ведь простудиться. Я давно не гулял так хорошо. И было тепло. И мгновенно пролетели положенные минуты прогулки.

В камере я постучал в обе стены — молчание. Соседние камеры были пусты.

Вскоре меня вызвали на допрос. В знакомом кабинете второго этажа сидел за письменным столом незнакомый майор. Он представился:

— Майор Теплов. Мы производим пересмотр вашего дела. Вас мы ждали очень долго.

— А я был очень далеко. На Колыме.

— Знаю, знаю… А почему у вас две фамилии?

— Вторая фамилия — моей матери, она Раевская.

Мне присвоили эту фамилию на следствии, так как многим подельникам я был только под ней известен.

— Так. Это почти ясно. Вот у меня ваше личное дело заключенного. Что там, на последнем вашем колымском лагпункте произошло у вас с начальником режима? Здесь записано, что за оскорбление офицера вы была заключены в карцер на десять суток, но отбыли только двое, в связи с этапом, по правилам я должен засадить вас в карцер на восемь суток, которые вы не отбыли.

— Как знаете. Я никого там не оскорблял. Просто на меня надели наручники и очень крепко их забили. Если бы я так, в наручниках, до крови забитых, пошел на работу, при пятидесятиградусном морозе у меня бы за час начисто отмерзли кисти рук. Пришлось бы их ампутировать выше запястья… Да вот, взгляните, следы сохранились.

У майора Теплова было доброе и умное лицо, добрые глаза, слегка вьющиеся светлые волосы. Иногда, задавая вопросы, он почему-то слегка краснел или бледнел. Лицо явно выражало чувства, возникавшие в душе майора.

— Хорошо. Оставим это. Я, конечно, не буду заключать вас в карцер. Расскажите мне, пожалуйста, о первом следствии по вашему делу в 1949-1950 годах. Расскажите с полной откровенностью, без боязни. Ни один из ваших прежних следователей, ни один из надзирателей уже не работают в Управлении. Так что не бойтесь их. Вы можете говорить полную правду, не опасаясь за свою жизнь и здоровье.

Я подумал, что он, наверное, почти все уже знает, что все мои подельники дали показания и вопрос, по существу, уже ясен. Но начал рассказывать все по порядку — и о КПМ, и о следствии. То, что готовились сказать на суде. Несколько дней подряд майор Теплов записывал мои показания. Записывал правильно.

Однажды он спросил:

— В декабре месяце 1949 года вы показали майору Белкову следующее «…в случае вооруженного восстания мы намерены были прежде всего арестовать и без суда расстрелять всех членов Политбюро…»

— Ничего такого я не показывал ни майору Белкову и никому другому. Никогда у нас не было таких страшных преступных планов.

— Однако здесь есть и ваше письменное подтверждение и подпись. Посмотрите, пожалуйста. Это вы писали?

— Подделка похожая, но почерк не мой, подпись не моя. Можно произвести экспертизу?

— Не волнуйтесь. Уже есть протокол экспертизы. Это подделка. Идите отдыхайте.

Им мало было того, что они из нас выбили на следствии! Они уже после окончания следствия заменили многие протоколы допросов подложными. Мы не читали этих протоколов. Они появились в деле уже после подписания нами 206-й статьи. Расчет был верен. Прижбытко, и Литкенс, и Белков, и другие знали, что дело пойдет в Особое Совещание, а там никаких экспертиз проводить не будут. Вскрылось много такого — подчистки, дописки, фальшивки, самые наглые подделки. (Об этом я узнал позднее.)

Когда я возвратился в камеру, то вправду лег немного отдохнуть — лежать на кровати разрешалось в любое время. Сколько угодно. Разрешалось читать книги.

Однажды открылась «кормушка», а в ней знакомое лицо. Боже мой! Это же старый завхоз. И манит меня пальцем.

— Здравствуйте! — говорю. А он спрашивает:

— Не хотите ли книгу почитать?

— Хочу. Вы что, один остались от прежних?

— Да. Вот, смотрите. — И он показал мне несколько книг.

Я взял М. Стельмаха «Большая родня» и еще что-то.

В конце января пересмотр дела КПМ в Воронеже был закончен. Об этом мне сказал следователь. Какое будет решение в Москве, никто не знал.

3 февраля открылась форточка-кормушка, и надзиратель тихо сказал:

— Приготовьтесь, пожалуйста, с вещами. Меня привели в большой воронок и поместили в отдельную стальную камеру с тонкими стальными жалюзи для дыхания. В соседней камере и напротив уже кто-то был. Я громко спросил:

— Кто здесь, ребята?

— Здесь я, Толик. Юрий Киселев.

— Здравствуй, дорогой друг! А кто еще здесь с нами? Раздался голос, от которого у меня начали переворачиваться внутренности:

— Аркадий Чижов!… Здравствуй, Анатолий! Здравствуй, Юра!

Я ничего не сказал в ответ. Странные чувства возникли во мне и удивили меня. Пока солдат-охранник еще не залез в свою кабинку, я спросил Киселя, но тихо и неуверенно:

— Юра, Аркашу мочить будем?…

— Толик, не говори этого…

— Прекратить разговоры! — раздался грозный голос солдата.

Машина покрутилась во дворе и в переулках и выехала на Плехановскую в сторону Заставы, в сторону городской тюрьмы. Наверное, в тюрьму?… Город родной был виден мне сквозь щели и через обе двери с зарешеченными окошками, между которыми сидел солдат с автоматом. Родной город. Снег на Плехановской был расчищен, блестело булыжником трамвайное полотно. Родной город! Никогда не думал, что вернусь сюда.

…Вот переулок у Заставы.

Я много лет мечтал с тоской

К твоим булыжинам шершавым

Припасть небритою щекой.

Наверное, тогда пришли впервые эти строки… Тюрьму мы, однако, миновали. И, объехав областную больницу, спустились к железнодорожным путям, ведущим к Курскому вокзалу. Развернулись и вновь увидели ту же тюрьму. Лагерные ворота. Процедура передачи наших бумаг на вахте. Воронок въехал в какую-то зону

— Выходи!

Первым вышел Кисель. За ним — Чижов. Потом — я.

А Юрка уже стоял на утрамбованном снегу и делал мне какие-то знаки. Надзиратель был довольно далеко, у вахты. Видимо, знакомился с нашими личными делами. Все трое мы встали в круг. Я обнялся с Юркой. На Аркадия старался не смотреть.

Юра взволнованно заговорил:

— Толич! Толик? Ты был на Колыме и ничего не знаешь. Мы судили Аркадия судом КПМ в пятидесятом году, приговорили к смерти. Но он дал клятву больше так не поступать, и Борис помиловал его, а мы простили Большинство из нас простили его. Он ведь тоже много пострадал!… Подай ему руку!… Поверь мне. Все, что было, в прошлом.

Я посмотрел на Чижова. В глазах его был страх, и он протягивал мне руку:

Я виноват, Толич. Но Юрий говорит правду. Я стал другим человеком!

Мы пожали друг другу руки. И тут подоспел надзиратель. Он провел нас через угол рабочей зоны в жилую. Я заметил, что в рабочей зоне деловито дымил, грохотал и лязгал порядочный заводик. Прибежал кто-то от нарядчика.

— Пожалуйста, сюда. — И провел нас в барак, устроенный в разрушенной и перестроенной церкви (на месте лагеря было когда-то мало кому теперь памятное Солдатское кладбище). — Где здесь свободные места? — спросил он у дневального.

Помещение мне не понравилось. Грязь, двойные сплошные нары. Мы влезли наверх, легли. В метре или чуть выше был потолок.

— Юра, пойдем к нарядчику. Он нас не уважает. Мы вышли. Навстречу — несколько удивленный нарядчик в щегольском ватнике и с такою же точно трубой, как у Купы.

— Ты что, — сказал я, — нас не уважаешь? Имей в виду: я заколол на Колыме двух нарядчиков.

Вдохновенная брехня, но действует безотказно. Главное — полная серьезность.

— Ребята, вы извините, это недоразумение. Пойдемте, я вам покажу другие места.

И мы вошли в новый кирпичный дом с коридорной системой, нечто вроде казармы. В комнатах были кровати (двойные: верхняя вставляется в нижнюю). Так бывает в казармах.

— Выбирайте место.

— Вот здесь, — показал я, — в уголке, возле окна. Одну из двойных кроватей мы заняли полностью и нижнее место соседней.

— Пусть перестелят постели!

— Сейчас перестелят, а вы пока погуляйте! Рассказы, рассказы, рассказы — наперебой. Кто где был… Четыре с половиной года прошло. Вечером, после ужина, прибегает востроглазый шестерчатый малец. Тихо спрашивает:

— Где ребята, которые с Колымы пришли? Ему показали.

— Здравствуйте! Резаный Витек приглашает вас троих к себе. Там чифирок заделали.

— Пусть сам принесет и селедку не забудет, — сказал Юра Киселев.

У Резаного был шрам на щеке, лет ему было, как и нам, примерно двадцать пять. Чифир был крепок. Селедка свежа.

— Я когда-то был вором, — сказал Витек — Но теперь все смешалось, и я отошел. Ни там, ни там. Но меня здесь уважают.

— Хорошо. Мы тебя не тронем. Будь, как был. Но если что важное — держи в курсе.

Поботали еще немножко по фене и разошлись. Мы — в курилку, где можно было поговорить без свидетелей, Витек — в свой барак.

Стало вскоре ясно, что нас, членов КПМ, разместили небольшими группами в нескольких воронежских лагерях, в городе и ближних районах. Наша колония называлась 020-й. Однако в моей справке об освобождении она именуется лагерем. Начальником лагеря был майор (в звании может быть ошибка) Брызгалов.

Нас трудоустроили. Меня и Аркадия определили техниками-конструкторами в технический отдел, Юрия — заведующим лабораторией. В основном он исследовал на прочность и т. п. формовочную землю для литейного цеха. Завод изготовлял никелированные кровати с панцирными сетками (наверное, последние в нашем веке), печную литую арматуру, утюги и другой железный ширпотреб. Выполнялись и многие заказы со стороны — от кладбищенских оградок до огромных шестерен мукомольного элеватора. Были цехи: литейный, механический, гальванический, кузнечно-штамповочный, заготовительный, лакокрасочный, модельная мастерская. Был, естественно, отдел главного механика, ОГМ.

Я вникал в производство, читал техническую литературу и справочники, чертил чертежи и обсчитывал (на стоимость) заказы. Все это шло у меня удивительно легко, я работал с удовольствием — было очень интересно. По обломкам шестерни надо было ее восстановить и заново отлить, а для этого определить все ее параметры — зуб, шаг зуба, углы, диаметры и т. д., выполнить на бумаге точный чертеж погибшей детали.

Чрезвычайно интересным человеком в техническом отделе был Дмитрий Иванович Шилов. Он окончил философское отделение, кажется, МГУ, еще до войны. Увлекался языками, филологией, древними литературами, отлично знал греческий и латынь. Он вдохновенно читал мне Горация:

Tu ne quaesieris — scire nefas

quern mihi, quern tibi

finem di dederint, Leukonoe.

Nec babylonios

Tentaris numeros…

Ты не спрашивай,

Знать грешно,

Какой мне, какой тебе

Конец боги дадут, Левконоэ.

Вавилонских

не касайся чисел…

То есть не гадай на этих числах, не пытайся узнать свое будущее.


Я перевел это в рифму. Получилось слов в два раза больше, но Дмитрий Иванович радовался моему переводу, как ребенок:

— Ах! как хорошо и звучно. Было так:

Ты не спрашивай, милая, -

знать нам об этом грешно.

Что по воле богов

в нашей жизни случиться должно.

Не гадай и не думай,

что будет с тобой и со мною, -

Никогда не узнаешь конца своего, Левконоя.

Не считай по ночам

вавилонские мрачные числа, -

Все равно не отыщешь правдивого ясного смысла.

— А где вы получили высшее техническое образование? — спросил я Дмитрия Ивановича.

— В лагере.

— То есть как?

— А вот как. В 1937-м, когда меня осудили, в лагере, где я случился (а там было техническое предприятие), почти не было людей не только с высшим, но и со средним образованием. И мне просто приказали стать начальником технического отдела. Раньше на месте лагеря было вольное предприятие, но всю техническую верхушку расстреляли за «вредительство», а завод перевели в систему НКВД. Я пришел в отдел. Там была большая библиотека — не только специальная техническая литература, но и вообще научная. Я начал читать, и почти все было мне понятно. Ведь где-то в высших сферах науки строгие и гуманитарные сливаются в общую философскую систему. Не случайно ведь Софье Ковалевской за две ее чисто математические работы присвоили звание доктора философии.

Ау, милый, милый Дмитрий Иванович! Он так много дал мне знаний — и гуманитарных, и философских, и технических. Он объяснил мне сам смысл жизни! А Аркадию Чижову наши долгие беседы казались скучными, и он уходил в сад — даже садик с аллеей тополей имелся в рабочей зоне.

Забегая на целый год вперед, скажу, что встретил я Дмитрия Ивановича неожиданно летом 1955 года на своей Студенческой улице. Он нес большой сверток.

— Здравствуйте, Дмитрий Иванович!

— Здравствуйте, Толя! Меня тоже выпустили и реабилитировали. (Он не знал, что я еще не был полностью реабилитирован.)

— Ну, и где же вы теперь?

— Мне предлагали читать философию и любую литературу в ВГУ. И одновременно попросили остаться на заводе в той же должности. Технический отдел перестроили.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17