— А царя их ты видела? — спросил он однажды.
Она царя не видала. Во время шествий фараона возили по улицам в занавешенных носилках, а во дворец имели доступ только знатные люди. Во всем Мемфисе было, верно, не больше ста человек, которые видели фараона лицом к лицу. Но из этих ста вельмож многих она знала.
— Когда подвыпьют, — сказала она, смеясь, они любят шепотом издеваться над фараоном и говорят, что он — самый глупый мальчишка во всей долине Иора.
— Кто же правит страною? — допытывался назорей.
Далила задумалась. Она точно не знала, кто правит. Однажды видела там она войско; полдня просидела у окна, глядя, как проходит по улице полк за полком — пешие, всадники на конях и на мулах, всадники на верблюдах, колесницы и снова пешие; полдня просидела, но конца полкам не дождалась. Впереди, однако, ехали в золоченой броне полководцы — они, должно быть, и правят страною?
Самсон покачал головою: нет, не полководцы. Они уходят на войну: не могут они управлять.
Далила также видела жрецов. Они живут монастырями; в монастырях много великолепия, но у каждого священника бедная голая келья и жесткая постель, и едят они мало. Самые мудрые из них часто ездят во дворец на совет; те, что еще мудрее, даже во дворец не ходят — днем они спят, а ночью смотрят на звезды и записывают по ним судьбу Египта. Может быть, они-то и правят? Старшие жрецы, и воеводы, и начальники городов — словом все, кто собирается на совет во дворце? Ибо все это — люди важные и могучие: когда они проезжают по улицам, вокруг стоят толпы народа; а когда ведут из них очередного кого-нибудь казнить, то на площади и с бичом в руке протолкаться нельзя. Самсон покачал головою:
— Кого можно казнить, тот не правит. И еще видела Далила, как они в Египте строят дворцы и царские могилы. Об этом Самсон охотнее всего слушал — это, верно, было еще лучше той пляски на храмовой площади Газы: как тысячи рабов волочат огромные скалы из глубины пустыни, по нескольку шагов в день и так каждый день, и много лет подряд; как привозят на судах железные цепи с запада, канаты с севера, балки с Ливана, и в Мемфисе мастера скрепляют это все в подъемные машины; а в это время другие тысячи рабов делают сотни других работ, десятники хлещут их плетью, верховые надсмотрщики скачут от одной работы к другой — иногда час пути и больше — и потом, через много месяцев и лет, вырастает громадное здание, где каждый столб и каждая ступень знает свое место — как будто выстроил один человек…
— Один человек и выстроил, — сказал Самсон с глубоким убеждением. — Один человек правит.
— Какой человек?
— Фараон, царь Египта.
— Да ведь он дитя, и к тому же глупое?
— Фараон правит, — повторил Самсон упорно, и при этой вере остался.
Самсон говорил редко, больше слушал ее или просто сидел у ее ног и думал. Несколько раз, в первые дни, она его спрашивала, то смеясь, то даже с тревогою:
— О чем замечтался?
Он отвечал не сразу, и видно было, что ему трудно вспомнить, о чем он только что думал. Раз он даже спросил, простодушно глядя ей в лицо:
— Разве знает человек, что в нем за мысли? Она была очень умна: больше не спрашивала.
Только в ночь после той беседы она шепнула ему на ухо упрек:
— Ты назорей — даже у меня на груди тебе нужно твое одиночество…
Вслух она перестала выспрашивать, но Самсон знал, что она допытывается молча, и не любил этого — когда замечал. У него — наряду с умением читать, когда надо, невысказанное была и обратная, счастливая способность человека, привыкшего к успеху и власти: не замечать.
Далила была очень умна, тонкого ума и чутья. Она ни разу не спросила его, как спрашивают женщины обычно: любишь? Но зато она призналась ему однажды:
— Я тебя ревную.
Это было в день, когда пришел к нему Нехуштан, проведать и рассказать о том, что нет новостей. Далила смотрела на юношу исподлобья, словно маленькая девочка, когда она дуется. После его ухода она сказала:
— Ненавижу его…
— За что?
— Он говорит с тобой о делах, которых я не знаю.
Тогда она и созналась, что ревнует его:
— Так ревную, что спать иногда не могу. Самсон удивился:
— К кому? к туземным девушкам?
— Что мне за дело до них? — ответила она презрительно. — Ты ведь и имен их не помнишь. Это все равно, что моя негритянка: забавляйся, если хочешь.
— А тогда к кому же ревнуешь?
Она стала шептать ему на ухо: к отцу твоему — ты его любишь. И к матери — она тебе чужая, но она когда-то носила тебя на руках и видела, как из ребенка вырастал богатырь. И ко всему Дану…
Тут она остановилась, стараясь найти слова, и прибавила еще тише:
— Они тоже тебе чужие — но зато на них ты сердишься, а на меня никогда… Сладок твой гнев и удар, Самсон!
— Ты откуда знаешь?
Она засмеялась и обвилась вокруг него крепче:
— Догадываюсь…
— И еще, — шептала она после, — я тебя ревную к нашим филистимлянам: ты жить без них не можешь. И вообще к обеим твоим жизням, судьи и разбойника. А горше всего…
Она сама себя прервала, и долго пришлось Самсону допрашивать, пока она сказала, запинаясь:
— …горше всего к тому — к чему-то — чего я не знаю — о чем ты не говоришь — с чего началась твоя двойная жизнь — десять лет тому назад -
Он покачал головою и тихо отстранил ее. Она смутилась и оробела; взяла лютню и стала играть, напевая без слов, с закрытыми губами. Самсон молчал и смотрел перед собою на короткий закат, а потом оглянулся на нее и залюбовался. Ничего на ней не было, даже колец и запястьев — все ей мешало, когда она любила его; даже волосы она взбивала тогда высоко над головою, чтобы отдать ему шею, лоб, уши, — но теперь, когда она склонилась над лютней, красновато-золотой ворох шелковой пыли, окровавленный заходящим солцем, заслонял ее поникшее лицо. Долго смотрел на нее Самсон, не мигая; вдруг она бросила лютню на ковер и сказала досадливо:
— Ты так на меня глядишь, будто я тебе кого-то напоминаю…
Самсон встрепенулся и ответил:
— Соловья.
Недаром он жил с филистимлянами, которые умели говорить любезно. Но она передернула плечами и отвернулась.
Так прошло время, сумерки совсем посинели, и опять она пришла к нему и спряталась на косматой груди его.
— Расскажи мне, — попросила она, дрожа и так тихо, что он едва разобрал, — расскажи мне о твоей жене из Тимнаты… какая она была?
Не шевельнувшись, одним напряжением мускулов, вдруг окаменевших, он столкнул ее со своих колен и сказал чужим голосом, коротко и грубо:
— Обгорелая, с перерезанным горлом.
Больше она этого не делала, и других размолвок у них не было, и третью неделю счастья в жизни
Самсона ничто не омрачало.
Глава XXV. О НУЖНОМ И НЕНУЖНОМ
На восьмое утро опять пришел Нехуштан. Было это на заре; Самсон еще спал, но Далила встала рано и вышла поглядеть на облака. Еще далеко было до начала дождей, но по утрам бывало прохладно; Далила сидела на крутом берегу сухого русла, кутаясь в широкий мягкий плащ из верблюжьей шерсти. Она увидела Нехуштана издали, сделала гримасу, но решила ради Самсона принять его приветливо.
— Спит, — шепнула она, — посиди со мною; негритянка принесет тебе козьего молока.
Ей хотелось спросить его о новостях — лицо у него было озабоченное, — но она чутьем поняла, что ей он ничего не скажет. Пока он пил, макая сухари в чашку, она его разглядывала. Он был ее лет или немногим старше, не очень высок ростом, но тонкий и упругий; хорошее открытое лицо, с глазами непривычного серого цвета, с редкой темно-русой бородою; даже несмотря на встревоженную морщину поперек его лба, видно было, что он охотно улыбается.
— Есть у тебя жена или невеста? — спросила она.
— Нет, — сказал он, засмеявшись, — я ведь юнак у Самсона; разве можно творить его приказы с поклажей на спине?
Она проговорила, пожимая плечами:
— Но ведь и сам ты живой. В чем твоя жизнь твоя собственная? Он кончил завтрак, осторожно поставил чашку на землю и учтиво поблагодарил, а потом ответил:
— Моя жизнь? Я с Самсоном.
— Разве Самсон не уходит один, без тебя, на долгие дни и недели?
— Уходит: тогда я жду его, или делаю, что он велел; а потом он приходит обратно.
— Крепко ты его любишь, — проговорила она. Нехуштан покачал головою.
— «Любишь», — повторил он, проверяя и взвешивая это слово. — Это не так. Разве он брат мне или приятель? Он мой господин.
Он произнес «господин» как-то по-особенному, точно это было самое главное слово на всех языках человеческих; и Далилу вдруг почему-то взяла на него ревнивая злоба. Ей захотелось уколоть его. Она сказала:
— Я думала, что только у пса есть господин или у раба из туземцев.
Он не обиделся: посмотрел на нее внимательно, потом задумался, стараясь что-то сообразить, и ответил:
— «Пес» у людей бранное слово. А по-моему, самый свободный зверь на свете — собака.
Видно было, что ему трудно все это объяснить, но он попытался:
— В детстве я был пастухом: знаю животных — и стадо, и зверя, и хищную птицу. Все они как наш туземец: ничего нет у них на душе, кроме заботы. Куда летит орел, куда крадется пантера? Не туда, куда хочется, а туда, где лежит добыча. Вся хитрость их и вся отвага — только для этого. А у собаки нет заботы: еду швыряет ей пастух, и думает за нее пастух, и посылает ее пастух…
— Разве это — свобода?
Он кивнул головой с большой уверенностью:
— Кто свободен? Тот, кто может делать вещи, в которых нет нужды. Собака может: она прыгает, как малое дитя, она кладет лапы мне на плечи, и воет на луну, и защищает овцу и меня, даже до смерти. Орел может делать только то, что ему нужно: потому что у него забота, а у пса ее нет.
И он опять улыбнулся ей, совсем беззлобно и приветливо:
— Ты права, госпожа, — я — как пес: пастух забрал себе мою заботу, и ему трудно, а я скачу на свободе.
Далила смотрела на него исподлобья и проговорила, почти про себя:
— Все они, видно, ищут фараона… Он не расслышал или не понял, кроме слова «все», и на это слово отозвался:
— Все не все, но таких, как я, много у нас, и в земле Дана, и в земле Иуды, сердце их в груди у Самсона. Если бы он только захотел их созвать!…
— Что тогда?
— Повел бы, куда угодно.
— А если бы завел в беду и погибель?
— Это все равно. Не наше дело думать. Он бы за нас думал. Заблудился — значит, так надо. Он тряхнул головой и закончил:
— Но не позовет их Самсон. Самсон не любит людей.
— Ни мужчин, ни женщин? — спросила она, глядя на него исподлобья.
Он смутился и ответил уклончиво:
— Я не о том говорю…
Оба они долго молчали. Потом она спросила поддельно-звонким голосом:
— Разве не любил он ту женщину из Тимнаты?
— Не знаю… Это было давно.
— Но ведь ты уже тогда служил ему — разве не помнишь?
«Она знает обо мне — Самсон ей обо мне рассказывал», — подумал Нехуштан, и это ему польстило. Но в то же время ему вдруг почему-то стало тяжело и душно: такое чувство, как будто ночью, в лесу, из-за куста глядят на него украдкой ядовитые чьи-то глаза.
— Расскажи мне, что было в Тимнате, — говорила она вкрадчиво. Она легла ничком, протянувшись к нему, подперла голову прекрасными своими руками и старалась встретить его взгляд. — Что там случилось? Я слышала давным-давно — о пожаре; и что та женщина его бросила; или тесть обманул; или лучший друг изменил — но точно не знаю.
— Все это неправда, — ответил Нехуштан с ненавистью. — Ни та женщина, ни друг, ни старый тесть не виноваты. Был там змееныш, дочка аввейской рабыни: это она всех ослепила и погубила. Зато и была ей расплата!
Он это выговорил с дикой и грубой радостью; Далила смотрела на него и ждала.
— Нам потом рассказали: до зари тешились над нею рабы и туземцы; а когда надоело — распороли ей живот, взяли за руки и за ноги, раскачали и швырнули в огонь.
Далила молчала.
— А того Ахтура (это и был прежде друг его), — продолжал Нехуштан, — его Самсон повалил на землю, присел над ним и зажал ему голову между коленями, пока не затрещало и не брызнуло только не сразу…
Потом Самсон проснулся, и Нехуштан рассказал ему свои новости. Пришли послы от Иуды, в тревоге и великом озлоблении. Они рассказали, что, наконец, прибыло в Хеврон филистимское посольство — не от Экрона, как обычно, а от имени всех пяти саранов; и за посольством будто бы вторглось в пределы Иуды филистимское войско и грозит разорить все колено, если Иуда — именно Иуда — не выдаст им Самсона.
Самсон простодушно удивился:
— Как так выдать? Меня?
Нехуштан объяснил, с улыбкой, как говорят о замысле ребяческом и несбыточном:
— Живым или мертвым. Если живым, то в связанном виде; и ремней должно быть столькото, из сыромятной кожи.
Потом он рассказал дальше: по требованию иудейских послов, ушли гонцы во все стороны Дана звать старейшин на сходку, а ему, Нехуштану, велено разыскать Самсона. А пока — послы ходят по Цоре и повторяют свои разговоры с филистимлянами. Вот несколько отрывков:
— Разве он наш? — отпирались старейшины Хеврона. — Он данит, требуйте его у Дана. А филистимляне отвечали:
— Не то важно, откуда вышел вор, а важно, куда он унес добычу.
— Как мы можем связать его? — говорили старейшины Иуды. — Он нас перебьет.
Но филистимляне потеряли терпение и сказали:
— Хуже будет, если перебьет вас наше войско. Тогда старосты попросили время на размышление и послали троих от себя в Цору.
— Кто они? — спросил Самсон.
— Иорам бен-Калев из Текоа…
— Знаю, — сказал Самсон. — Хороший человек.
— Цидкия бен-Перахья из Хеврона…
— Старая змея, — сказал Самсон, — отец ростовщиков Ханаана, голова над скупщиками краденого. Это он дал левитам деньги снарядить караван в Вирсавию для моего корабельного груза.
— И Дишон бен-Ахицур из Вифлеема.
— Он плюется, когда говорит, — сказал Самсон, — мало зубов, а злобы много. Есть у меня друзья в Вифлееме, хорошие юноши, мечтают забрать Иевус; и у них поговорка: пошлем к иевуситам Дишона — он заговорит, они подумают «баня!» и разбегутся. Ладно; ступай домой, скажи: завтра в полдень приду.
Нехуштан поднялся, но видно было, что он колеблется.
— Стоит ли тебе, Самсон, идти к ним в Цору? — спросил он тихо, не глядя.
Самсон взял его за подбородок и посмотрел ему, смеясь, прямо в глаза.
— А что? — спросил он, — или уже нарезаны сыромятные ремни?
Нехуштан покачал головою:
— Не даст ремней на это Дан, — скорее сдерет их со спин иудейского посольства. Но, может быть, лучше будет для всех, если Дан просто скажет: нет Самсона, ушел.
— Не хочу, — сказал Самсон решительно. Полно Дану почивать на пуховике: пусть учится ответ держать.
В тот вечер была у Самсона и Далилы долгая беседа, необычная тем, что больше говорил он, а она слушала; и хотя беседа сама по себе была незначительна, она оказалась важной впоследствии.
— Странная природа человечья, — говорила она. — Вот уже скоро год, как я вернулась в Газу. С первого дня стали они мне рассказывать о твоих набегах; и всегда весело, без злобы, точно хвастая тобою. Не гневались по-настоящему ни за разбой, ни за обман, ни за убитых. А теперь вскипели. Ведь ворота можно поставить новые, а убитого не воскресишь? Странно…
В этот день она оделась, как египтянка: открытые плечи, руки, ноги до колен; и на груди у нее висел на цепочке резной овальный аметист в форме большого жука. Филистимляне, по созвучию с каким-то египетским словом, называли его «кафтор».
Он вдруг протянул руку и отстегнул цепочку.
— Так лучше, — сказал он.
— Разве? — спросила она; взяла медное зеркальце, посмотрелась, сделала гримасу и сказала:
— Глупый. Иди сними все или отдай мой камень. Это платье иначе не носят.
Самсон вернул ей ожерелье, а потом пояснил:
— Это я нарочно, чтобы ты поняла. Видишь: малая вещь, а без нее тебе даже со мною неловко.
— Ничего ты не смыслишь, — сказала она с искренним возмущением. — Все люди знают, что к египетской одежде полагается кафтор.
— И все люди знают, что во рту полагаются зубы, а в стене ворота. У того посла от Иуды, может быть, и красивое лицо, — но этого я не помню, а помню только то, что у него спереди нет зуба.
Он задумался и вдруг рассмеялся, вспомнив одну свою забавную месть. Давным-давно когдато понадобилось ему проучить молодых дворян из Вениамина, которые повадились соблазнять девушек из пограничных селений Дана. Он их поймал, но не велел ни бить, ни калечить: только сбрил им бороды — и урока этого не забыл Вениамин и по сей день. Да и Самсон не забыл этой картины: он ей в лицах изобразил, как они стояли после стрижки оцепенелые, все еще не веря, что взаправду стряслась такая беда, и дрожащими руками шарили у себя на голых подбородках.
И, думая вслух, он рассказал ей о разных народах. Жены иевуситов ходят почти голые, только в передничке и с повязкой на голове. Но передником не дорожат: если украдут каравай хлеба, завернут его в передник и спокойно пойдут по большой дороге. А зато если упадет повязка — это срам, женщина нечиста. В Этамских утесах он видел черных невольников из страны, что за Египтом, купцы гнали их в Индию продавать: в носу у них были кольца, иногда золотые. Самсон спросил у купцов: волю вы у них отняли, а золотые кольца оставили? А купцы ответили: отними свободу — он тебе покорен; вырви кольцо — ляжет на песок и умрет под бичами.
— Таков, видно, человек, — заключил он раздумчиво, — важно ему не то, что нужно, а то, что выставлено всем напоказ.
Далила рассмеялась и захлопала в ладоши.
— И юнак твой Нехуштан, — сказала она, обучал меня сегодня на рассвете науке, похожей на твою: что нужно, то не нужно… впрочем, я уже забыла. Мудрые вы стали, даниты, — не хуже Мемфиса: там тоже любили мои гости толковать о том, что вода сухая, а земля вертится вокруг солнца. Но они при этом не морщили лба!
И, чтобы закрыть наморщенный лоб, она устроила ему прическу, то есть надвинула его космы чубом до самых бровей и закрепила золотым обручем; а он покорно сидел и улыбался.
Утром он ушел в Цору. Она топала ногами и плакала — ей не хотелось отпускать его.
— Поклянись, что завтра вернешься.
— Завтра не завтра, — сказал он, — но вернусь. Ему самому неохота была идти. Никогда еще не подходил он к своей границе с таким отвращением. Опять нахмуренные лица, забота, глубокомысленные старосты, крикливая толпа… Очень устал от них, изголодался назорей Самсон, и слишком хорошо было ему в ту последнюю неделю, в шатре за поворотом сухого ручья.
Глава XXVI. БЕЗЗУБЫЙ
Его ждали у ворот. Еще за версту до Цоры высматривали его добровольцы-ребятишки и, завидя, пускались во весь опор назад — оповестить сборище; а некоторые остались и пошли за ним, держась подальше и тихо переговариваясь.
Сходка была большая: спешные гонцы созвали старшин изо всех главных поселений, как в тот день, много лет назад, когда решено было послать ходоков на север и Самсон стал у Дана судьею. Были среди старост и прежние, и новые лица; был тут и древний Шелах, сын Иувала, начальник Шаалаввима, совсем уже скрюченный старостью, но с теми же хитрыми глазами; были и пророки, на окрестных пещер — те же или другие, никто их не помнил в лицо. Три посла от Иуды сидели на особой скамье, за ними стояла большая вооруженная свита. Среди старшин Цоры был Маной, а левит Махбонай, слегка переваливаясь, ходил от человека к человеку, о чем-то расспрашивал и что-то доказывал.
Самсон вышел прямо на середину круга. Сидевшие поднялись в молчании. Он ни с кем не поздоровался, только глазами встретился с отцом — у того был усталый вид глубокого старца — и с Иорамом из Текоа, с которым виделся когда-то в Чертовой пещере.
— Что надо? — спросил Самсон.
Никто ему не ответил. Три посла смотрели в землю, остальные на них. Махбонай, крякнув, сказал:
— Не лучше ли было бы сначала братьям нашим из колена Иуды поговорить с судьею наедине… Самсон его прервал:
— Пусть говорят здесь.
Люди стали опять усаживаться с шопотом и шумом; только Иорам бен-Калев из Текоа не сел. Он тоже поддался и поседел за эти годы, и, кроме того, сегодня на лице его лежала тяжелая неловкость и гнула его голову книзу. Тем не менее, он сказал свои слова громко, ясно, без колебаний и запинок. Филистимское посольство пришло с полком стражи, чего никогда не бывало; целый военный стан разбили они чуть не у самых ворот Хеврона. Но на равнине, близ границы, собирается настоящее войско изо всех пяти тираний; командует им сын экронского сарана, а племянник того же сарана, Ахиш, по прозвищу Бритва, стоит во главе послов и того полка, что пришел с послами. Человек он свирепый и ненасытный…
— Знаю Бритву, — прервал Самсон, — говори про дело.
С этим Ахишем он часто играл в кости: тот, когда выиграет пригоршню серебра, кричит восторженно: «Обрил!», и руки у него трясутся от жадности; когда проиграет, лицо его черно от скупой досады. Зато был он лучший наездник на всем побережье, и кони его славились даже в Египте.
Бен— Калев продолжал. Дело обстояло именно так, как передал Нехуштан: или выдаст им Иуда Самсона, или филистимское войско пройдет потопом по всей Иудее от Вифлеема до Эн-Геди. Никакие отговорки не будут приняты.
Посол остановился, ожидая слова Самсона. Самсон молчал и глядел на него, глазами спрашивая: дальше?
Иорам тяжело вздохнул и заговорил дальше. Было у них, старейшин Иуды, ночное совещание. Говорили долго и разное, но важен вывод: Иуда не может воевать с Филистией. Даже без колесниц, которые в горах неприменимы, у врага есть кони, много железа и обученные солдаты. Иуда может сделать одно: бросить города свои на разграбление, засыпать источники и колодцы и разбежаться по ущельям, — жить отныне, как живут иевуситы. Но на это Иуда не согласен. И вот — пришел Иуда к Дану за советом: что делать?
Он сел; собрание перевело глаза на Самсона, но Самсон молчал; он низко нахмурил брови, и глаз его не было видно. Постепенно вокруг поднялся подавленный шопот. Потом нерешительно выступил из круга некто Хермеш, цоранин, человек еще молодой — когда-то он был у Самсона среди шакалов. Он спросил:
— Я все же не понимаю, почему грозят они Иуде, а не Дану?
Бен— Калев развел руками и ничего не ответил. Но старый Шелах из Шаалаввима забормотал чтото на ухо сыну, стоявшему по правую руку его, и тот, выслушав, сказал:
— Отец мой говорит: филистимляне хорошо рассчитали. Зачем им самим воевать с Даном? Пусть лучше воюет с Даном брат наш Иуда.
По толпе сначала пробежал смех, потом тревожный ропот, потом ропот гневный. Три посла молчали, опустив глаза, с непроницаемыми лицами. Хермеш подошел к ним ближе и спросил в упор:
— Говори прямо: если мы не выдадим судью вы пойдете войною на нас?
Стало очень тихо. Вдруг Дишон бен-Ахицур, посол из Вифлеема, поднял голову, уткнулся лицом в лицо Хермеша и закричал, обрызгивая его слюною:
— Дурак! Уже если нам воевать по вашей вине, то, конечно, не с Пятью городами!
Остальные двое молчали. Цидкия бен-Перахья, посол из Хеврона, зажмурил глаза и жевал тонкими губами на лисьем лице; Иорам из Текоа стиснул зубы и побагровел от стыда — но молчал.
Сходка загрохотала; со всех сторон неслась брань — круг, посреди которого сидели послы Иуды, стал вдруг суживаться, иудейская свита тревожно зашевелилась — но Самсон остановил это резким окриком:
— По местам!
Только Хермеш остался перед послами, и теперь можно было разобрать, что он им кричит. Он кричал, тряся кулаком:
— Если бы вы не были псами, то сказали бы нам: вооружайтесь, будем вместе воевать, позовем на помощь другие колена…
— Не пойдут колена, — ответил бен-Калев, — и лучше всех знает это сам судья. А ваша помощь нам не помощь. Против медведя все равно — что один ребенок, что два.
— Или полтора, — пробормотал Дишон, и все его услышали. Но прежде, чем разразилась новая вспышка гнева за эту обиду, он вскочил и закричал на Самсона:
— Ты, господин судья, ты чего стоишь, как куча навоза на поле, и ничего не скажешь? О тебе речь, не об этих дровосеках и водоносах — только о тебе.
Самсон усмехнулся:
— Хорошо ты меня знаешь, бен-Ахицур, проронил он, — я посла не трону: ругайся.
В эту минуту нашел необходимым вмешаться Махбонай: заговорил негромко, но сразу все замолчали. Большой был теперь человек Махбонай бен-Шуни, почитаемый у Дана и даже у соседних колен.
— Жаль, — начал он плавным и рыхлым своим голосом, — жаль, что не принял судья моего доброго совета поговорить обо всем наедине. Но раз уже мы беседуем на сходке, то надо беседовать спокойно, как подобает великим старшинам. И вот что хочу я выяснить: почему так уверены послы филистимлян, посетившие ваш город, будто мы, даниты, можем всегда разыскать Самсона? Разве он прикован к Цоре и Дану? Разве не мог он уйти от нас — уйти на север, где живут наши новоселы вокруг Лаиша, или к Вениамину, к Ефрему, в Галаад — мало ли куда?
Его слушали внимательно. Кто-то в толпе зашипел: сссс… — как будто призывая к новой и разумной мысли; и многие, подняв брови, приставили пальцы ко лбу и закивали головами.
— Был уже такой случай, — продолжал левит, давно это было, когда после дела в Тимнате пришли к нам послы от Экрона; но мы им объяснили, что Самсон ушел в пустыню, и они удовлетворились (он замялся, вспомнив о коже, содранной с Гуша и Ягира) — удовлетворились малой данью и ушли. Кто из нас может удержать Самсона, если бы он и теперь захотел уйти?
Встал опять Иорам бен-Калев.
— Тяжело мне вести с вами эту торговлю, сказал он усталым голосом. — Будем говорить напрямик: ты, бен-Шуни, предлагаешь судье бежать из земли Дана. У нас в Хевроне много левитов, и есть среди них такие же мудрые, как и ты, бенШуни. Мысль эта первая пришла нам в голову, и мы сразу так и сказали Ахишу, племяннику сарана: уйдет Самсон, кто за ним угонится? И ответил нам Ахиш точными твоими словами, бен-Шуни: «Раз уж так было, что он ушел. А потом? Потом он вернулся, и с тех пор не стало покоя на равнине. Где теперь Самсон — это ваше дело, не наше; вы его ищите, вы приведите — а не приведете, погиб Иуда». Так ответил Ахиш, и так будет.
Махбонай молчал, гладя бороду; молчала и вся толпа, и никто не глядел на соседа. Из угла, где столпилась шайка пророков, послышался чей-то возглас: «Собака!» — неизвестно в кого брошенный, но продолжения не было.
— Отец хочет говорить, — сказал сын Шелаха, старосты шааалаввимского.
Шелаха слышали только ближайшие к его месту, но и среди остальных была тишина, пока он говорил. Самсон повернулся к нему и смотрел на старика пристально, сначала просто с любопытством, потом с удивлением. Вот что прошамкал Шелах, сын Иувала:
— Лжец и вор денной Вениамин, чванная блудница Ефрем; но хуже всех Иуда. Сам он не грабит, не охотится: как вороненок, сидит он в высоком гнезде, разевая клюв, и ждет, пока принесут ему кусок падали; вкусно поест, насытится — а сам не в ответе: это падаль, я никого не убил. По всем коленам торгует Хеврон медью и железом; за клинок отдай ему полвеса серебра, за копейный наконечник — столько пшеницы, сколько может унести верблюд; вон тот бен-Перахья, посол, который молчит, уже сколько зарыл у себя на дворе кувшинов золота — выручку от этого, не от иного промысла! В каждом селении Иуды стучит теперь кузнечный молоток; молодежь его учится лязгать мечами; скоро будет Иуда могуч — но того человека, что принес ему эту силу. Иуда готов отдать на потеху филистимлянам; и клинками, добытыми отвагою Дана, грозит Иуда разорить землю данову, если Дан не пойдет на последнюю низость.
Двое из послов, Иорам и Дишон, вскочили первый побагровел еще гуще, второй обливался слюною — но прервать старика не посмели, заметив, как грозно обернулась на них толпа. Бен-Перахья не шевельнулся, только приоткрыл один глаз и скосил его на Шелаха.
— Прогони их, Самсон, — шамкал дальше бенИувал, — не следует юношам нашим слышать их речи. Не выдадим мы тебя. Часто мы тебя огорчали, и часто ты нас, и обычай твой странный; но ты нам дал покой и защиту, ты нам дал новую землю на севере, ты… Пусть идет войной на нас Иуда" хоть у него больше тысяч, чем у нас сотен; пусть идут на нас хоть сами сараны — Дан не ворона. Дан с тобою, Самсон.
Но этого конца его речи уже и близкие не слышали из-за восторженного вопля всей толпы. Понявшие, старики, молодые, ребятишки, мужчины и женщины, даже туземцы на окраинах площади замахали руками, закричали каждый чтото свое и все одно и то же; Хермеш влез соседу на плечи, Нехуштан тоже, и, надрываясь, они о чемто спрашивали толпу — должно быть, вербовали бойцов.
Послы уже все стояли и смотрели на Самсона, желая, по-видимому, что-то сказать. Он давно не показывал данитам своего умения покрыть одним окриком тысячный гам — не приходилось; но теперь это понадобилось — и опять в одно мгновение все стихли.
Тогда бен-Калев из Текоа обратился к Самсону и сказал, тяжело дыша:
— Мы готовы идти обратно; но последнее слово за тобою. Говори, Самсон.
— Говори, собака! — закричал тот же голос из кучки пророков, и на средину круга выбежал пожилой дервиш, лысый до затылка, с шишками на черепе и с черной бородой, в которой застряли какие-то клочья; одет он был в изорванную циновку из древесного луба. Теперь уже было ясно, что слово «собака» относится к Самсону.
— Кабан нечистый! — вопил он, прыгая вокруг назорея и тряся кулаком. — Шут! Пьяница! Распутник! Душегуб народа Божьего! Это ты завел свое племя и все колена в трясину, и нет выхода! Не язычник идет на нас теперь — хуже, хуже, Иуда подымает руку на Дана, Дан на Иуду; братья загрызут друг друга, как звери в лесу, и необрезанный возликует, а ты, ложный судья, ты спрятался, как хорек зловонный, в яму!
Дишон даже засмеялся от радости.
— Правильно говорит сын пророческий, закричал он, — хорош у вас судья: пусть гибнет земля, пусть восстает колено против колена лишь бы ему спасти свою душу!
Но у пророка была своя особенная логика. Он вдруг забыл Самсона и набросился на послов, выкрикивая: — Позор вам и развратным матерям вашим, семя предательское! Гаже филистимлян Иуда. Когда сгорела Тимната, старый кафторянин, тесть этого Самсона, и дочь его, юное дитя, оба молча понесли пытку и смерть, но Самсона не выдали; а кто был он им? чужой! Вы же готовы предать во вражьи руки брата вашего, плоть от плоти отца нашего Иакова.