Многому пришлось научиться игрецу и Эйрику в аиле Кумай. Верно заметила Яська – спины их не сгибались в поклонах. Зато руки у них были ловкие и быстрые. И, обучившись какому-то делу, делали его лучше других, будь то выделка шкуры или приготовление сыра. И даже войлок, что они катали, был тоньше, легче и прочнее, чем знаменитый войлок кипчаков. И это признавал сам Кергет.
Ханы Атай и Будук часто приезжали из городка Балина и каждый раз просили Окота отдать им невольников-русов и предлагали ему взамен других невольников. Но хан не давал, все отмалчивался, и лишь однажды, раздраженный уговорами братьев, оборвал их: «Что далось мне судьбой – судьбой и отнимется!» Но братья решили, что не в судьбе дело. Русы оказались настоящими умельцами. И еще не хотел хан Окот расставаться с игрецом. Братья заметили, как склонял Окот голову, прислушиваясь, когда со двора доносились звуки Берестова курая. Тогда хвалили братья игру невольника, а Окот молчал, не хотел признаваться, что и его задевает маленький курай… С бегом времени Окот все чаще переставал быть Окотом, братом. Он становился большим железным ханом, железным всадником Бунчуком-Кумаем, послушным только судьбе и воле предков. В такие мгновения братья переставали его понимать, стена отчуждения вставала между ними. Атай и Будук ощущали себя маленькими людишками, стоящими между корней устремленного в небо древа-исполина.
Так, Атай и Будук всякий раз уезжали ни с чем. Однако они не теряли надежды отплатить добром за добро.
Иногда поздно вечером Берест играл на курае. Он садился где-нибудь у задней, глухой стены овина и, поставив локти на колени, подносил дудочку к губам. Игра его была простая. Берест провожал глазами малиновый краешек солнца, и курай его звучал малиново. Игрец думал о том, что солнце сейчас проходит над Киевом, и маленький курай вдруг начинал тихо смеяться голосом Глебушки, а потом Берест принимался еще и подпевать дудочке нижним голосом, и у него получалось красивое двухголосие. И хотя двухголосие не восьмиголосие, а в наигрыш Береста, словно шелковая лента в девичью косу, начинала вплетаться возвышенная музыка деместика Лукиана. И хор здесь был слышен, и сам деместик. Но вот все обрывалось, и гасло солнце, и таял град Киев, и оставалась одна дорога посреди пустыни – дорога паломника Кбогушествича. Это была самая длинная из всех дорог и самая трудная, и в конце ее стояла святая гора под именем Милосердие.
Приходили люди послушать игреца. Любили звучание курая. И, послушав его, не держали больше зла на невольников-русов, признавали их своими. Говорили тихонько «Ичкин!» и с тех пор смотрели уважительно. Но при этом озирались по сторонам – нет ли поблизости Окота, не глядит ли на них Яська холодными золотыми глазами. Прослышали, что невзлюбила Яська игреца…
Также Эйрик всегда приходил послушать Береста. И девочка Эмигдеш переставала прятаться, заслышав курай. Она садилась неподалеку на корточки, обнимала свои колени и сидела безмолвно и без движения до тех пор, пока Берест не прекращал игры. И глаз своих, больших и тревожных, Эмигдеш не сводила с завораживающей ее тростниковой дудочки. Иногда, играя, Берест поглядывал в сторону Эмигдеш – как бы случайно и вскользь. При этом он замечал, что вся его музыка, словно в маленьком половецком зеркальце, отражалась на лице девочки. Здесь было и солнце, торжественно входящее в ворота Киева, и тихая улыбка звонаря Глебушки, пишущего при свете огарка свечи; хор деместика Лукиана обращался бледностью на лице Эмигдеш – хор поднимал ее в заоблачные дали, куда не залетали даже ловчие соколы, откуда пушинка падала бы целую вечность, откуда легко можно было рассмотреть недоступный живому, волнующий загробный мир предков, и голова девочки оттого кружилась. А дорога Кбогушествича, пролегающая через команскую степь, казалась совсем не длинной; до святой горы, как до соседнего холма, было всего только рукой подать, потому что основной чертой Эмигдеш являлось милосердие. И если останавливался усталый путник, то на глаза девочки легко наворачивались слезы.
Игрец уже знал кое-что про Эмигдеш. Те невольники, которых уже давно называли ичкин, рассказывали, что красавица Яська долгое время не могла зачать, чем вызывала постоянное раздражение и даже гнев Окота. Хан принуждал ее к соитию каждую ночь, но она все не радовала его долгожданными словами. У Окота Бунчука было много детей от других женщин, однако он добивался сына именно от этой. Окоту хотелось, чтоб у сына его были такие же золотые глаза, как у Яськи. И вот однажды, так и не зачав, сходила Яська на святилище и в начале ночи, рождающей серп, принесла в жертву предкам молодую, ни разу не котившуюся овцу. Яська перерезала овце шейные жилы и напитала кровью губы своих предков и той же кровью окрасила себе бедра. После этого просила плодородия. А когда народился в небе новый серп, предки посоветовали Яське стелить постель в поле, когда на нем появляются первые ростки злаков. Так и поступили Яська с Окотом, стелили в поле постель, просили от поля животворящей силы. И только на третьем поле ее обрели. Яська зачала и ко времени родила Окоту Бунчуку сына, и глаза у младенца были золотые. Но груди у Яськи оказались пусты. Поэтому взяли в ханский шатер кормилицу. К одной груди кормилица прикладывала свою девочку с глазами-угольями, а к другой – мальчика с глазами рыси. И обоих детей кормилица звала Эмигдеш, что означает – молочный брат, молочная сестра. Но мальчик, так нелегко доставшийся Яське и Окоту, благословленный предками в начале ночи, рождающей серп, прожил не дольше одной луны и был погребен по обычаю завернутым в отцову рубаху, рядом с черепом и копытами молодого необъезженного скакуна. Девочку Эмигдеш у матери-кормилицы отобрали, а взамен дали ей плодовитых верблюда с верблюдицею. И эта женщина оказалась больше рада подарку, чем опечалена потерей дочери. Вот как она рассудила – у ханского котла плохо ли будет маленькой Эмигдеш?..
В аиле Кумай все чаще стали поговаривать о том, что Яська невзлюбила невольника-руса – того, у которого была белая голова, у которого в руках тростиночка творила чудеса. Говорили, что Берестов курай унял злобу Окота и как будто усыпил подозрительность Кергета, но Яськину нелюбовь уменье игреца только распаляло. И почти что каждый день жители аила видели подтверждение этим словам.
Яська поручала Бересту самую тяжелую и грязную работу. То, что до сих пор никогда не делалось, теперь доставалось игрецу. Он рыл отводные сточные канавы, он сносил со всего аила плоские камни и мостил ими майдан, он разбрасывал по бахчам высохший камышовый плавник и сжигал его, он ставил плетни там, где они меньше всего были нужны. Еще игрец обязан был тереть песком котлы, носить из колодца воду, выщипывать у коз пух, собирать по степи кизяк, взбивать масло, крутить зернотерку, чистить лошадей и верблюдов… Яська придумывала все новые и новые работы, чтобы только Берест не находил в себе сил играть вечерами. Видно, Яську злило то, что беднота-команы полюбили игреца. Но игрец понял Яську и, упрямый, продолжал играть вечерами, да еще во много крат лучше прежнего. Кергет, наблюдая за всем этим, только прищелкивал языком – выражал удовольствие, и покачивал головой – не мог для себя решить, сломает ли Яська упрямого невольника.
А Эйрик, не умея ничем помочь, сложил для Береста вису:
Мой предок, кормилец воронов,
Маску сорвал золотую
С лица красивейшей из богинь.
Что же нашел он? Гниющий череп…
Друг мой, струнам хозяин,
Согласись и ты —
Немало за золотыми глазами
Может таиться зла.
Говорили люди в аиле Кумай, что не раз еще пожалеет игрец о сказанных про Яську поспешных, злых словах. Вот если бы Берест сравнил женщину Окота с красавицей, молодой кобылицей, а не с сорокой, то жил бы теперь, как любой ичкин, в добром согласии с ханской челядью и в сытости. Говорили команы, что многих умных и сильных людей сгубил их торопливый язык и многих же сгубила ненависть женщины. Так, думали, теперь и будет стоять Яська над игрецом и измываться над ним. «Ты сравнил ее с сорокой, рус, так крепись, не ропщи – она сровняет тебя с землей; привяжет грязной веревкой к блохастой собаке, добьется того, что ты упадешь». И еще заметили, что особенно придирчива была Яська к игрецу в те дни, когда хан Окот уезжал из аила.
А в то время хан уезжал часто и по многу дней проводил в городке Балине и в ближайших к нему аилах-зимниках, где собирал людей на майданах и святилищах и призывал их отправиться следующим летом большим походом на Русь. Хан не скупился на красивые долгие речи, подхваливал, разжигал молодых витязей и сулил им несметные богатства. Очень старался хан, потому что понимал, что без этих витязей он – просто Окот, с ними же он – доблестный Бунчук-Кумай, слава которого давно вызывает трепет и зависть многих команских ханов.
В один из таких дней, когда Окота в аиле не было, Яська зазвала игреца в ханский дом, сказав, что есть работа. Спустился Берест по ступеням в дом и увидел, что работы там не было. Яська же лежала возле очага, укрывшись новым чепраком, и как будто бы едва заметно дрожала. Удивился этому игрец, подумал – тепло на дворе, тепло и в доме, отчего же Яське дрожать. Потом подумал, что она заболела, что у нее жар – глаза Яськи лихорадочно блестели.
Игрец спросил, какая будет работа. На это женщина Окота ничего не ответила, а только медленно дрожащей рукой приподняла край чепрака и затем вовсе откинула его. И показала игрецу свою наготу и, не стыдясь, показала родинку в паху. Тело Яськи было так прекрасно, так нежно и свежо и, натертое греческими маслами, так притягательно, что Берест, забыв обо всем на свете, шагнул к Яське и протянул к ней руки, желая обладать ею. Может, так и остался бы игрец зачарованным и обезумевшим, если бы при шаге своем он не наступил на горячий очажный камень. Ожегшись, Берест вздрогнул и отвел от Яськи глаза. Здесь-то и припомнил он предостережение хана Атая. И совсем одумался и ушел, оставив коварную Яську в недоумении…
В этот вечер был особенно грустен игрец. Загрубевшие руки он долго отчищал золой и песком, потом отмачивал в прохладной речной воде. И только в сумерки почувствовал, что пальцы стали гибкими – почти такими же, как прежде, и, отдохнувшие после тяжелого заступа, привычно расположились на отверстиях курая. Так на берегу реки и заиграл Берест. А половцы, как услышали его игру, так и вспомнили, что сети у них давно уже лежат неразобранные, и пришли на берег. Также женщины поспешили к Донцу, принесли в корзинах белье для полоскания. Кергет пришел посмотреть на реку, посмотреть на восточное и западное небеса, которые соединялись над рекой, – он знал много разных примет и вернее всех говорил, когда одно дело сменять другим, когда за зеленым листом ждать желтого, а за дождем снегопада. И девочка Эмигдеш уже была тут – она вышла из камыша и села на песок, она сняла с ног мокрые чарыки и заткнула дыры в них пучками сена.
И сидели половцы, слушали курай. В сумерках какие ж сети! Женщины быстро выполоскали белье, оказалось его немного. Сели возле корзин. И слушали курай. А доблестный воин Кергет дольше обычного глядел на небо, все не находил нужных примет. Слушал Кергет да прислушивался.
Эйрик принес для Эмигдеш горячую еще лепешку, испеченную в золе. Девочка разломила лепешку и половину ее положила к ногам Береста, а другую половину поделила с Эйриком. И всегда делилась с кем-нибудь едой девочка Эмигдеш – так у нее повелось от младенчества.
На берегу, у самой воды, команы разожгли костры. Смотрели на медленное течение реки, слушали медленный наигрыш.
Чуть слышно журчала вода, тихо шелестели камышовые листья.
Не знали половцы, о чем думал Берест, когда играл им в этот вечер. Но, плененные его игрой, сидели до темноты. Будто завороженные, внимали кураю. Позабыли о заботах своих, сегодняшних и завтрашних. И у каждого из команов стало на сердце так тяжело, как может быть тяжело человеку, навсегда разлучившемуся с близкими. Команы прятали друг от друга глаза, отворачивали от света лица. Но все играл и играл Берест, колдовал, будто всесильный волхв. Оттого щемило у половцев на сердце. Тревогу и печаль источала маленькая дудочка и пробирала слушающих до дрожи, и властвовала над ними так сильно, что вздумай игрец сейчас пойти в темноту в степь, полную голодных волков и сов, целящих когтями в глаза, полную ползучих гадов, – и люди пошли бы за ним, за его волшебным кураем, и шли бы, пока звучал тот курай.
Где-то не выдержало, сорвалось половецкое сердце. Красавица Яська пришла из аила. Подумали команы – тоже хочет послушать. Потеснились, освободили ей хорошее место. Но Яська, даже не взглянув, прошла мимо этого места и легкой тенью скользнула к игрецу. Освещенная кострами, остановилась над ним. И тут увидели команы перекошенное ненавистью красивое лицо Яськи. Сведенные брови, подобно крыльям взлетающей птицы, изогнулись и раскинулись над висками. Тонкие ноздри затрепетали, как листья на ветру. А в золотых глазах ярче, чем в каких-нибудь других, отразилось пламя костров.
Яська вынула из-за пояса кнут, и пока Берест не заметил ее, торопливо размахнулась и ударила его по рукам и по кураю. Как ожгла руки игреца! Выпал курай и здесь же, среди желтой травы и плавника, затерялся. И губы Береста задела Яська, кровь скользнула уголком рта, заструилась по подбородку.
– Не будешь играть! – прошипела Яська и бросила кнут на колени игрецу.
Многие из команов сразу засобирались в аил. Не хотели попадаться на глаза Яське. И девочка Эмигдеш растаяла в темноте. Сверкнув серьгой, ушел Кергет. А за ним даже самые смелые витязи не решились перечить женщине Окота. Не безумцы же они – впадать в ханскую немилость с приближением зимы! Эйрик остался сидеть неподвижно и продолжал глядеть себе под ноги. Он так же, как и сам Берест, ничего не мог сделать. Лишь одна старуха вступилась за игреца, та самая старуха, что носила на голове убор с серебряными рогами.
Старуха спросила Яську:
– За что ты ударила его? Он хорошо играл, тешил слух многих.
Ответила Яська:
– Он плохо играл!.. И всегда, когда он играет, я вижу себя жалкой, нищей и безобразной.
– Это оттого, что ты недобрая, – сказала старуха. Яська засмеялась, но в смехе ее звучала обида.
– Могу ли я быть доброй? Я еще слишком красива.
– Нет. Ты безобразна, потому что никого не любишь…
– Что говоришь ты, выжившая из ума!
Игрец поискал глазами курай, но в темноте не нашел его.
Когда обозленная Яська ушла, снова появилась Эмигдеш. Девочка вытерла кровь с подбородка Береста и приложила к рассеченной губе разжеванный ею целительный листок. И еще, как будто случайно, Эмигдеш легонько провела ладонью по щеке игреца. Один раз, другой… Потом коснулась лбом его груди и оглянулась на Эйрика – не замечает ли тот. Но Эйрик в это время пытался отыскать курай и, освещая берег реки факелом, ворошил один за другим сухие наносы плавника. Никак не мог найти – ведь легко затеряться тростинке в куче тростника. И, видя, что Эйрик занят и не смотрит на нее, девочка еще раз, опять как бы невзначай, коснулась груди Береста лбом. Но тут же она вздрогнула от громкого окрика Яськи:
– Эмигдеш! Ведь этот раб еще не ичкин. Оставь его и больше никогда не прикасайся к нему!
Сказав так, Яська увела за собой послушную ей, робкую и безмолвную Эмигдеш. А Берест и Эйрик смотрели им вслед до тех пор, пока темнота не поглотила их очертания. Тогда игрец сказал, что не может держать зла против Яськи. А Эйрик совсем не удивился этому. Они еще немного поговорили между собой и решили, что ни тот, ни другой в жизни своей еще не видали женщины красивее Яськи.
Глава 11
Шли дни. Уже заметно похолодало, поэтому стада овец перевели из загонов в овчарни, где днем и ночью протапливались кизяком маленькие печки. Русы-невольники жили тут же, среди овец. Только Эйрику отгородили угол в одной овчарне, а Бересту в другой. Их работа была несложна: поддерживать огонь в печи, чистить пол и выгребную яму и кормить овец. Иногда в овчарни заходили Окот или Кергет и говорили русам, каких овец они должны откормить на мясо, а каких лишь поддерживать, чтобы прожили до весны и способны были родить ягнят. Эмигдеш, как прежде, приносила невольникам пищу с ханского стола, но прикоснуться к кому-нибудь из русов рукой или заговорить с ними уже не смела, помнила неудовольствие Яськи. Однажды Эмигдеш принесла игрецу его утерянный курай и положила ему на ложе. Наверное, не один день искала Эмигдеш дудочку А когда нашла, то оказалось, что дудочка сломана. Однако все равно принесла ее Бересту. Красавица Яська больше не трогала игреца. Она не заставляла его работать, когда другие невольники отдыхали, она не искала игрецу дел сверх означенных самим Окотом, она не звала к себе в дом и не пыталась свести Береста с ума видом своей наготы. Да и Окот Бунчук уже долгое время никуда не уезжал.
Однажды Кергет сказал:
– Снегом запахло. Близится зима.
И долго стоял лицом к ветру, как бы проверяя – не ошибся ли.
Нет, Кергет не ошибся. Зима в аил Кумай пришла ночью. И всю ночь падал снег, и на следующий день он сыпал до полудня. А потом растаял. И был большой вороний грай и слякоть. И хотя холода наступили не скоро, Кергет сказал, что зима пришла, и подкрепил свои слова, указав на небо. Небо же было цвета льда.
Но была и еще одна примета наступившей зимы. К людскому жилью стали все чаще и все ближе подходить волки, и особенно дерзкими они были по ночам. Целыми стаями волки кружили возле аила Кумай, наводя ужас на скот и смущая покой команских собак. Уже не отпугивали волков ни крики, ни стук, ни вид огня. И не спасали высокие плетни – если хищники не могли перемахнуть через них, они прогрызали в них широкие дыры, а то и прорывали под плетнями целые норы. Даже мерзлая земля не могла противостоять им. И больше всех страдали от волков команы-беднота, те, чьи ветхие кибитки располагались по окраинам аила. То коня у них задерут волки, то перережут овец, спрятанных под колесами арбы, то унесут ребенка. Бывали случаи, когда стая окружала арбу и набрасывалась на собак, привязанных к колесам. Люди просыпались от грызни и визга, просыпались оттого, что качалась повозка – это волки отрывали от колес задушенных ими собак. Команы же сидели тихо, ничего не могли поделать. А проехать от зимника к зимнику и не встретиться с волчьей стаей – даже днем было делом невозможным. Атай и Будук, наезжая из Балина, брали с собой не менее десятка всадников, брали свору черных псов и всю дорогу жгли приготовленные заранее факелы. Одинокому же путнику было вовсе не пробиться через степь. Волки в Кумании – это настоящее бедствие. Поэтому зимой, когда на землю ложится постоянный снежный покров, на них часто устраивали большие охоты. В этих охотах участвовали все, способные держать в руках дубинку, все, желающие отомстить волку.
И в тот год недолго терпели команы-беднота. Едва только посыпал второй снег, команы пришли на двор к Бунчуку-Кумаю и просили его призвать доблестное всадничество на волчью охоту. Быстро договорились половцы со своим ханом; снег же сыпал так густо, что и за короткое время беседы успел покрыть плечи людей толстым рыхлым слоем. Это был хороший знак. Половцы порадовались ему – ведь по глубокому снегу легче будет настичь волка, не так он быстр в снегу, как на голой земле, и совсем не верток.
Бунчук-Кумай сказал половцам, чтобы назавтра собирались.
Недолги сборы комана-бедняка: надеть на босые ноги чувяки из кожи – это вместо коня, вырвать из плетня подходящую дубинку и вскинуть ее на правое плечо, а на левое плечо набросить крепкий аркан, да свистнуть косматую собаку. Именно косматую – потому что каждый половец знает, что собака с длинной шерстью в схватке ловка, в беге стремительна, а в служении хозяину не ласкова, не льстива, однако более других преданна.
Недолги и сборы доблестного всадника: любимого коня, выносливого и смелого, неприхотливого коня оседлать, взять испытанный лук с многожильной тетивой, взять берестяной колчан, полный стрел, и достать из-под кровли дубинку с костяными шипами, сажу оттереть с рукоятки, вдеть запястье в петлю, потом одеться в теплые волчьи шкуры и перетянуть их крепкими ремнями с бронзовыми пряжками…
Собрались команы на майдане еще затемно.
Берест и Эйрик тоже были здесь. Ночью поднял их Бунчук-Кумай и сказал каждому: «Одевайся, ичкин!», и каждому дал коня и гладкую дубинку в рост человека.
Видно, многим навредили лютые волки – собралось на майдане столько людей, что было мало им места.
Выступили при свете множества факелов, под лай предвкушающих драку псов. Благо, недалеко нужно было идти команам, ибо то предутреннее время было самое волчье время и аил Кумай, испускающий вокруг себя притягательные запахи теплого человеческого жилья, запахи овечьего и конского пота, был осажден истекающими слюной волками, будто неприятельским войском.
Первая схватка состоялась сразу за плетнями, на дороге между заваленными снегом бахчами. Волки, отбежавшие было в степь при появлении шумной толпы людей с факелами, сбились в темноте в одну большую стаю с несколькими вожаками и, воодушевленные своей многочисленностью, подгоняемые голодом, сами набросились на команов. Единым потоком, черным и рычащим, тускло поблескивающим сотнями зеленоватых глаз, волки устремились в бой.
–Айва! – призвал доблестный Бунчук-Кумай, и пылающие факелы полетели в стаю.
Бешеный поток отозвался визгом и рычанием, перешедшим в хрип, но не остановился. В наступившей темноте первые волки упали под конские копыта, зубы в зубы сцепились с косматыми псами, повисли, разъяренные, на удилах. И началась волчья охота, дубинки застучали по волчьим хребтам. Перепуганные кони завертелись на месте. Часто вставая на дыбы, они тяжелыми копытами, словно палицами, били в темную волчью гущу; полагаясь на слух, били в самую грызню.
Полилась на кумайскую дорогу кровь. Крики и рычание поутихли, и слышнее стали скрип снега, клацанье зубов и перестук дубин. Пешие команы стояли против стаи плотной стеной и, пока не развиднелось, больше отбивались от волков, чем нападали на них. Но с первым утренним светом команы-беднота стали ударять вернее и потеснили стаю в глубокие сугробы бахчей. Однако число волков не уменьшалось, а наоборот, как будто увеличивалось – волки сбегались на шум со всей округи и, возбужденные видом крови, с остервенелым воем кидались в общую свалку. А так как волки умели драться, то кроме охоты дубин здесь была еще и охота челюстей. Заметно поуменьшилось черных лохматых собак. И несколько лошадей уже пали на снег и теперь заливали его кровью из взрезанных животов и покусанных ног. Также трое или четверо команов остались лежать на дороге – преждевременно и бесславно они расстались с жизнью, хотя, быть может, дрались мужественно. Переменчивый мир повернулся к ним своей темной холодной стороной и черными ладонями прикрыл им остекленевшие глаза.
Всадники ловко справлялись с дубинками, проламывали с треском волчьи черепа. Даже взвизгнуть не успевали волки и, бездыханные, валились на снег. Бунчук-Кумай с Кергетом развлекались. Знали слабое место у волка – били его в нос, сплющивали морду. После такого удара волка не нужно добивать, он все равно уже не жилец с переломанными и вывернутыми челюстями.
Берест вместе со всеми всадниками посылал своего коня в гущу стаи. И бился сначала из страха быть скинутым на землю и растерзанным. Именно бился – как с врагом-человеком, который находился где-то здесь, в темноте напротив, и мог такой же палицей нанести удар сверху и сбросить его с коня. Игрец наугад бил в темноту, и всякий раз его гладкая дубинка обрушивалась на что-то твердое, как стальной доспех, совсем не похожее на живое тело. Когда темнота отступила и стая оказалась на виду, страх прошел. И Берест разохотился. Он бился за аил Кумай, за команов-бедноту, живущих в нем, бился за себя, за Эмигдеш, за русов-ичкин. Он ожесточился и ударял своей палицей не в волков, а в вечную, алчную, лживую и омерзительную массу зла, стянутую в эту степь со всего света…
Дрогнули волки, кинулись бежать.
– Айва! – был новый клич.
Всадники ринулись в погоню. И в заснеженном чистом поле была у них с волками новая схватка, но кратковременная. Окончательно сломленные, волки рассеялись по всей степи, и каждый из хищников теперь искал спасения в собственной удаче. И не было им в этот день удачи. Всадники легко настигали волков и вонзали им в загривки стрелы, всадники подминали волков лошадьми или оглушали дубинами и скакали дальше, за новой жертвой. Команы-беднота, что бежали следом, добивали раненых волков и стаскивали их к аилу.
Бунчук-Кумай, прославленный воин, и в волчьей охоте был первым. И успевал за ним только Кергет. Бок о бок мчались они по волчьему следу, но ханский конь – на полголовы впереди. И ханская стрела входила в волчий череп на ладонь глубже, и удар ханской палицы всегда валил наповал, и ханский удовлетворенный смех был слышен дальше. Ни в чем и никому не уступал первенства Окот. И доблестные витязи перенимали у Окота его умение. И в отсутствие его старались быть похожими на него. Нагоняя волка, ударяли его в крестец, да посильнее, до громкого хруста, чтоб у волка отнялись задние ноги. И иногда получался у витязей этот удар.
Игрец Берест не участвовал в погоне. Ему помешал молодой волк, оглушенный Кергетом. Волк ползал по кругу, крутил зашибленной головой, и его глухое рычание перемежалось с тихим повизгиванием. Был жалок этот волк, и даже последняя собачонка могла сейчас прикончить его. При виде всадника хищник затих и повалился на бок Он смотрел на Береста мутными глазами, а на серой морде его отражалось столько страдания, что игрец даже удивился этому. Волк плакал, подобно человеку. И здесь ушло ожесточение из сердца игреца. Берест вспомнил тех беспомощных волчат, с которыми забавлялся в лощине в памятный летний день битвы с ордой команов. И подумал – не один ли это из тех волчат… Игрец огляделся вокруг себя. Всадники уже умчались далеко вперед, пешие команы еще не приблизились. Поэтому никто не мог помешать игрецу спасти оглушенного волка. И Берест сжалился. Нагнувшись из седла, он ухватил волка за теплый загривок и сильным рывком поднял его к себе на колени. Потом отвез его к Донцу и спрятал на берегу в гуще заснеженного камыша. Уезжая, Берест оглянулся. Волк улегся в сугроб калачиком и совсем по-собачьи прикрыл нос хвостом. Глаза его уже не были мутными, они сосредоточенно и холодно следили за игрецом. Волк не издавал ни звука, но черная шерсть на его спине грозно поднялась. И в злобном оскале обнажились молодые, еще тонкие клыки. Помилованный волк остался волком. Враг не сделался другом. Тогда игрец подумал о себе и вспомнил, что Окот сегодня впервые назвал его – ичкин.
Половцы набили в тот день до пятисот волков. И старики Кумая говорили, что такая охота – редкая удача. Теперь весь аил можно было одеть в теплые шкуры и до середины зимы, до следующей охоты, не бояться волчьих стай. Старики брали арканы и вместе со всеми шли в степь. Каждый из них отыскивал себе подходящего волка, набрасывал ему на задние лапы аркан и тянул в аил. Многие снимали с волков шкуры прямо в степи, чтобы не возиться с тушкой. И Эйрик снял пару хороших шкур и похвалился Бересту, что убил сегодня волков не менее десятка. При этом вид у Эйрика был очень гордый, а руки его крепко сжимали гладкую дубинку. Эйрик был сегодня всеми признанный свободный ичкин. И волков он убил столько, сколько убивает искушенный в охотах половецкий витязь. Команы-беднота и некоторые из всадников хвалили Эйрика и тянули его к своим кострам, к угощению. А один человек громко сказал: «Хорош ичкин! Надо ему жена. Растет ему жена!» И подтолкнул к Эйрику девочку Эмигдеш. На этого человека Бунчук-Кумай посмотрел грозно. И болтливый человек прикусил язык, а глаза его тревожно забегали.
Сколько-то дней прошло, ударили морозы. Да такие сильные, что сразу сковало реку – до самого дна. И держались морозы много дней и ночей. Часто было слышно, как потрескивал от этого холода лед. Стебли камыша, качаемые ветром, ударялись друг о друга и легонько позванивали, как будто они были сделаны из серебра, а небо ночами становилось таким высоким, и в нем нарождалось столько новых звезд, что люди не всегда отыскивали среди них старые звезды и поговаривали с сомнением – небо ли над ними родной Кумании? Потом вместе с северным ветром подобрались метели. И завьюжило – то с одной стороны набросало сугробов, то с другой стороны принесло горы снега. И сровнялись холмы с лощинами. И уже не только небо, но и землю свою, давнымдавно обретенную родину, не могли вызнать половцы.
Аил Кумай засыпало с верхом. И после метелей стоило трудов выбраться из жилищ на свет и расчистить снежные наносы. В первые дни только по дымам могли определить люди, в какой стороне чей находится дом – потому что было вокруг них сплошь ровное белое поле.
С приходом сильных холодов все команы из кибиток перебрались в теплые земляные или саманные жилища. Также и Береста с Эйриком привел человек Кергет в дом Окота и показал им их места. И сам Кергет жил здесь же, и еще разместились в просторном ханском доме шестнадцать команов. Днем каждый занимался своей работой, а к ночи все собирались в тепле и приносили к общему столу пищу – кто сколько мог. А хан не скупился, в дни особенно сильных морозов распоряжался к каждому вечеру резать откормленных овец. Окот подкладывал команам мясо и приговаривал: «Овца милее всего блеет в желудке». Половцы соглашались с этим и припоминали мудрость: «Скупой хан правит до весны, щедрый хан правит и после смерти!»
Берест и Эйрик, равные со всеми ичкин, по-прежнему дни проводили в кошарах, где кормили овец и чистили за ними, где протапливали глиняные печурки кизяком и рублеными стеблями камыша. Они приходили в дом Окота только к общей трапезе и на ночь. И каждую ночь русы-ичкин дважды поднимались с ложа и уходили в свои овчарни подкладывать топливо в огонь. Бунчук-Кумай был доволен работой русов и давно перестал придираться к ним, а доблестный витязь Кергет одарил русов теплыми одеялами из тонкого мягкого войлока.