Здесь, в продуваемом пыльными ветрами команском аиле, далеко-далеко от больших дорог, возле коров и лошадей, возле котлов, покрытых сажей, и среди кривых глинобитных стен им засияла такая звезда, какая одна только и может зваться звездою, потому что все остальные в ее свете поблекли и виделись лишь неверными крапинками. И погасла Пшеслава, Богуслава дочь, и другие киевские красавицы остались в тени, и Настка, сестра березовой вилы, – когда-то была, и нежная озорная Дахэ уже не тревожила воображения.
Расступились женщины и старики, дали Яське пройти. Всадники отвернули лица в разные стороны, боялись, что заметит Окот в их глазах желание и тогда унизит. Но не могли пересилить себя, взглядывали на красавицу то прямо, то искоса, будто мельком. И притихли, ждали, что скажет она хану после разлуки.
А Яська ничего не сказала при людях. Окот Бунчук освободил ей стремя. Она ступила в стремя и, поддерживаемая ханом, поднялась к седлу. Усевшись, стукнула коня пяткой. Конь послушно пошел. Яська оттого засмеялась. Руками обхватила широкие плечи Окота. А руки ее были смуглые с длинными узкими кистями, не украшенные ни кольцами, ни браслетами, гибкие, как змеи, легкие, как крылья, ногти же на пальцах были розовые, словно у ребенка.
– Приведенную орду делите без меня.
И направил коня на дорогу.
Истинный витязь, правитель степей. Хоть вернулся с поражением, но не выглядел побежденным. Родная Кумания – открытый простор, здесь всякого человека видно издалека: и как он сидит в седле, и как голову держит, и громко ли говорит, и готов ли перед сильным пасть на колени. Окот Бунчук давно и всеми был признан лучшим витязем в степи, взял самое лучшее от доблестных предков – ловкость, силу, хитрость. Он на коне чувствовал себя увереннее, чем пешим. Большой, тяжелый и неповоротливый на земле, Окот, усевшись в седло, сразу преображался. Он как будто становился единым целым с конем, превращался в верткое и стремительное существо, всегда готовое к поединку, готовое пуститься в преследование. И в седле он сидел с легким наклоном вперед – так во время охоты сидел сокол на его руке.
Истинный витязь, он жил грядущей битвой. С женщиной наедине не горевал о побитом войске. Окот торопил коня. И торопились его руки, толстые пальцы не справлялись с тесемками Яськиных одежд – оттого смеялся Окот Бунчук. И смеялась Яська. Пыль клубилась им вслед, люди провожали их взглядами. Но едва Окот с Яськой скрылись за ближайшим холмом, как конский топот сразу стих. Хан не поехал далеко.
Игрец и Эйрик посмотрели друг на друга. Впервые за многие дни пути они обратили внимание на свой вид. И поразились. Худший из киевских калик выглядел бы возле них господином. Они стояли грязные среди блеющих овец, в изорванных пыльных одеждах, с перепутанными выгоревшими волосами. Их лица были смуглы от загара и покрыты рыжей щетиной. Кожа на скулах облупилась и потрескалась. На запястьях после колодок чернели корки, а ноги, открытые до колен, были сплошной ссадиной. Об их голени терлись овцы, над их головами вились слепни. Они теперь были жалкие рабы! Полулюди, пропахшие скотиной! Ведущие овец и греющиеся от овец, сами, как овцы…
За все время после Любеча Эйрик не сказал ни одной висы. Они не складывались в его голове, когда руки были скованы колодками, когда на запястьях кровоточили и болели потертости, когда над плечами то и дело зависала плетка. И игрец не искал дудки – с приходом ночи, едва живой от усталости, он валился на траву, где стоял. Овцы – не агнцы, и путь – не любовь. Какие уж тут висы, какая дудка! Где множатся проклятия, там не родятся славословия.
Глава 9
Аил, или зимник, Окота располагался в широкой лощине между трех холмов. Выше аила стояло только святилище. Бахчи же занимали обширное пространство между аилом и рекой. Очень древнее поселение, основанное аланами или болгарами, а может, и того раньше, первыми людьми, еще верившими в то, что нет смерти для человека, есть лишь смерть для животных, этот зимник всегда был невелик и насчитывал в разное время от четырех до десяти жилищ. Однажды пришли печенеги и сожгли его, потом пришли торки и опять сожгли возведенное на угольях, и половцы также жгли. И выжгли людей, выжгли имя поселения, разрушили святилище и могильник. Но место это было удобное для жилья и недолго пустовало. Безвестный предок Окота остановил здесь свою арбу. В холодную зимнюю ночь, спасаясь от ветров, он прятался за холмами. И чтобы не умереть от стужи, тот человек положил в огонь самое дорогое из того, что имел, – колеса арбы, и тем самым приостановил свое движение.
Когда Окот Бунчук посадил здесь разросшуюся орду, аил начал увеличиваться на глазах. Самые сильные и верные всадники, приближенные хана, расположили свои саманные жилища вокруг майдана. Жилищ этих было десятка полтора. Наполовину вкопанные в землю, крепкие и просторные, в особенно сильные морозы они служили прибежищем для всей орды. Дальше по кругу шли овчарни, принадлежащие всадникам: также саманные, из сырцового кирпича, или сплетенные из прутьев, обложенные камнями, обмазанные глиной, обсаженные кустарником. Еще здесь тесно стояли шатры небогатых команов, и конюшни, и новые кошары, а то и просто загоны для овец. Уже на склонах холмов оставалось место для бедноты. Здесь в беспорядке стояли арбы, покрытые кошмами. Под арбами содержались овцы, возле колес паслись кони. Люди из бедноты вместе с приведенными невольниками работали на ханских бахчах, пасли ханские стада, заготавливали корм на зиму. Так кормились сами, иногда годами оставаясь на одном месте. Бедноту никто не считал, потому что никто не оделял ее землей. Арбы бедняков приходили и уходили. Но приходили они явно, а уходили тайно. Перекочевывали в поисках лучших мест. Беднота-кочевники говорили: «Пусть будет земля и небо, пусть будет дорога – тогда и мы будем!» Но потом вдруг опять возвращались, падали хану в ноги и просили его: «Возьми под свой бунчук, посади в свой Кумай». Ведь не всякий половец мог прожить без хана – немного накочуешь с тремя овцами в степи, полной волков, полной самых разных людей. И не отказывал им Окот, садил возле бахчей. Сам же приглядывался – кого из бедноты можно будет поднять за собою в набег.
А подкочевывали к Окоту не только команы. Команов было и немного. Приходили торки, хазары, печенеги, ясы, болгары. И все они называли себя команами и братьями, ибо языки у всех были очень схожи. А степь была для них большим общим домом. Могучие же ханы команов, как повелось, становились им покровителями и отцами, включали их в свои орды, вбирали в себя их силы. Также и Окот всегда был рад принять к себе в войско хорошего витязя и назвать его команом, или куманом, что на языке половца означало – светло-желтый, – пусть даже цвет кожи витязя был бы белый, как у киевлянина, или темно-коричневый, как у мавра. Лишь бы готов он был сражаться на стороне Окота и с русами, и с шаруканидами, и даже со своим Богом. А чтобы сделаться понятным и притягательным для всякого половца, даже для самого темного кочевника, Окот дал своему аилу звучное название – Кумай. Он это ловко придумал. С тех пор люди на многих кочевьях, не колеблясь, говорили: «В Кумае хан живет – за Куманию радеет!» И шли в услужение к Окоту охотнее, чем к шаруканиду Атраку. Да все реже именовали его Окотом – много Окотов в половецкой степи, не сразу разберешься, о каком Окоте речь. Зато всем был известен Бунчук-Кумай!
Игреца и Эйрика на ночь отвели в овчарню. И это была первая ночь, в какую на них не надели колодки и не приставили сторожа. Овчарня была пуста, потому что овец до осени не приводили с пастбищ и содержали там в обширных оградах среди холмов. И новых овец угнали туда же. Зато здесь очень чувствовался овечий дух – под босыми ногами невольников шуршал высохший овечий помет, на одной из саманных стен висели шкуры овец, недавно зарезанных для трапезы Окота и его всадников. В одном углу овчарни стояла маленькая печь из глины и камня, а в другом углу был навален большой ворох свежих камышовых листьев. Пол имел едва заметный уклон и канавку для стока, которая заканчивалась в самом дальнем углу неглубокой выгребной ямой.
Берест и Эйрик легли на камышовые листья и долгое время лежали без движений и слов. Через прорехи в соломенной крыше они видели угасающее вечернее небо и видели первые очень яркие звезды. Пучки соломы в свете заката были малиновые. Также окрасилась в малиновый цвет сплетенная из прутьев широкая двустворчатая дверь. Она смотрела на запад, солнечные лучи пронизывали ее.
Закончился путь, как закончилась жизнь. Игрец Берест увидел себя немощным старцем. У него болело все тело и не хотелось шевелиться. Была злость в сердце, была печаль в душе, и – о, спутник старости! – уголков губ коснулось отчаяние, и они опустились книзу. Голодный, игрец не чувствовал голода. Его глаза, воспалившиеся от ветра и пыли, слезились, и слезы стекали по грязному лицу. Именно теперь игрец очень захотел вспомнить Глебушку и не смог этого. Так же было и с тиуном Ярославом, и с Мономахом. Скоро он понял, что уже не сможет вспомнить никого из тех людей, с которыми он раньше был. Как будто он раньше не был, как будто ему виделся длинный чудный сон и наконец настало пробуждение. Все, что с ним было, – было зыбко и мимолетно. Только небеса оставались вечными и неизменными. И эти прорехи в соломенной кровле, казалось, были всегда. А больше ничего не будет. Закончился путь. Хан Окот бросил их на кизяк, как и обещал. Хан Окот даже двери в овчарню не запер, словно насмехался. Иди же теперь крадучись, беги на запад, пока он еще светел. Найдешь ли свой призрачный Киев?! Степь так велика, что, кроме нее, пожалуй, ничего и нет. Хан Окот, оказывается, так велик, что отсюда даже Киев представляется призрачным…
Негромко скрипнула отворяемая дверь, нижний край ее ширкнул по утоптанной земле. Берест и Эйрик повернулись на звук и увидели в дверном проеме девочку с корзиной в руках. Лицо девочки до самых глаз было скрыто под черной тряпицей, также и волосы были покрыты платком. А больше ничего не удалось разглядеть, потому что девочка вошла внутрь овчарни, где уже был полумрак. И только глаза ее, большие и черные, оставались видны.
Девочка поставила корзину к ногам невольников, а сама отошла в сторонку и присела на корточки.
Эйрик подвинул корзину ближе и достал из нее два куска вареного мяса, несколько хлебцев и глиняный кувшин. Игрец тоже поднялся и разломил один хлебец. Тот оказался с начинкой из сыра. А в кувшине было кислое молоко.
Эйрик пытался заговорить с девочкой:
– Нам хотелось есть, а ты принесла вкусную еду.
Девочка не шелохнулась, только глаза свои перевела с Эйрика на корзину и обратно, потом на Береста, когда тот сказал:
– Она не понимает.
Принялись за еду. А девочка смотрела, как они ели. Она, как видно, ждала, пока ей не вернут корзину. Девочку рассмешило, что Эйрик, проглатывая мясо, запивал его молоком. Она хмыкнула со своего места, и глаза ее, до сих пор настороженные, стали насмешливыми.
Эйрик спросил:
– Свое имя скажешь нам?
Ответа опять не последовало. Черные глаза остановились на хлебце, что держал в руках Берест.
– Может, она голодна? – спросил игрец Эйрика и протянул девочке половину хлебца. – Возьми, ешь!
– Тюрмек! – сказала она и, схватив пустую корзину, выбежала наружу.
Эйрик засмеялся и крикнул ей вдогонку:
– Тюрмек, Тюрмек! Приходи скорее!
Тогда игрец тоже засмеялся и сказал Эйрику, что тюрмек – не имя, а команское название хлебца. И еще сказал, что половцы никогда не запивают мясо молоком, что они проглатывают мясо неразжеванными кусками и оттого будто бы долго не чувствуют голода.
Рано утром девочка опять отворила скрипучую дверь. Но уже не стала вносить корзину внутрь, а поставила ее на входе. Когда Эйрик поднялся, чтобы взять корзину, девочка убежала. Но они уже разглядели ее Хоть лицо и было наполовину закрыто, однако сквозь тряпицу легко угадывались его тонкие черты. Вьющиеся черные волосы сегодня прядью выбились из-под платка. А когда девочка поворачивалась, убегая, игрец и Эйрик заметили, что у нее уже обозначились груди.
До полудня никто не входил в овчарню, будто о двоих русах-невольниках все позабыли. Берест и Эйрик отлеживались на засыхающих камышовых листьях и прислушивались к звукам извне. Где-то рядом, быть может, сразу за саманной стеной, негромко разговаривали мужчины. Но о чем они говорили, невозможно было разобрать. Женский голос во дворе дважды звал Эмигдеш и оба раза безрезультатно, не дозвавшись, женщина произносила бранные слова. Берест сказал, что Эмигдеш, наверное, и есть та самая девочка, которая приносила им еду.
Сначала едва слышно, наплывами, потом явственнее донесся конский топот. Он быстро приближался – всадники, видно, очень спешили и не щадили лошадей даже в этот жаркий день. Вот, сотрясая землю, всадники пронеслись мимо овчарни и остановились неподалеку. Эйрик и Берест прильнули глазами к отверстиям в плетеных створах двери.
Всадников было трое. Двое из них оказались младшие братья хана: Атай и Будук. Третий половец был уже не молод, однако с виду еще крепок и заметно легок в движении. Худощавый, с толстыми красивыми жилами на руках и на шее, горбоносый, быстрый, он напоминал легендарного пардуса, который когда-то жил в этих степях и изображения которого игрец часто встречал в книгах. В правом ухе половца была большая золотая серьга в виде кольца, а его длинные волосы были заплетены в одну толстую косу.
Окот Бунчук вышел из полуземлянки встречать гостей. Братьям он только кивнул, а с третьим половцем обнялся и, приглашая в свой дом, назвал его Кергетом. Здесь игрец вспомнил, что команы в своих разговорах часто упоминали Кергета и относились к этому имени уважительно, как к имени самого хана. И еще говорили команы, что Кергет хоть и невелик, но необычайно силен; говорили, он сделал для себя большие вилы, которыми легко поднимал целый стог сена; наездником же был непревзойденным и так ловко владел арканом, что вызывал изумление у тех, кто видел его искусство.
Берест и Эйрик вернулись в свой угол.
Эйрик сказал:
– Ярослав отпустил ханов. Отпустят ли они нас?
На это игрец ответил:
– Кумай – не Киев. Хан Окот – не Ярослав. Сыграет ли кто-нибудь на дудочке?.. Нет, Эйрик, ханы не узнают нас. Посмотри, какие мы стали!
Больше не разговаривали. Сидели без движения, изнывали от духоты. Был полдень, был почти нестерпимый зной. Жизнь в степи замерла, как замирает ящерица на камне. Очень хотелось пить. Эйрик встряхнул кувшин и, убедившись, что он пуст, в раздражении швырнул его в самый дальний угол. Кувшин ударился о глиняную стену и разлетелся на мелкие осколки.
Никто не принес им воды.
Сидели, дремали. Время от времени снаружи доносился прежний приглушенный говор, но голосов стало больше. Это Окот пировал с гостями, с братьями. Игрец пытался вслушиваться в произносимые речи, но тщетно. Он услышал лишь отдельные слова, которые не открывали ему никакого смысла. Кажется, прозвучало слово «судьба». И игрец задумался о своей судьбе, прежде всего о том, как его судьба переплелась с судьбами половецких ханов. И удивился, когда это сплетение представилось ему чем-то вроде колеса арбы. Колесо сделало пол-оборота, и все перевернулось. Теперь Атай и Будук сидят наверху, теперь палаты обратились в подземелье, небо опрокинулось в шуршащий под ногами овечий помет, а тот, кто сожалел, уже сам достоин сожаления. Но кое-что осталось неизменным. Вот зазвучал маленький курай – такой знакомый! И наигрыш – медленный и печальный, был знаком игрецу. Это его он однажды сыграл в подземелье, в клети. Но только уже не половец стоял прикованный к столбу, а он сам. И он же плакал от своей музыки и с благодарностью глядел на игреца. А игрецом теперь был сам тиун Ярослав. Маленькая тростниковая дудочка терялась в его огромных руках. И казалось неправдоподобным, чтоб из-под таких толстых грубых пальцев могла звучать такая нежная музыка. Но она звучала. А тиун Ярослав, зажав под мышками оглобли, тянул за собою команскую арбу. Одно колесо арбы тяжело переваливалось через ноги Береста. Кости его трещали, вминались в мягкую землю, но не ломались. Бересту было больно…
– Эмигдеш!
Игрец вздрогнул, очнулся от дремоты.
На голос Окота девочка сразу отозвалась. Она соскользнула на землю с соломенной крыши овчарни.
– Эмигдеш, приведи этих людей.
Игрец с Эйриком переглянулись.
Берест спросил:
– Ты слышал, как играл курай?
– Нет, было тихо.
Тогда игрец сказал с сожалением, что задремал и что в дреме ему почудилось, будто Ярослав Стражник собирается их выручить.
Здесь опять заскрипела плетеная дверь. И безмолвная Эмигдеш показалась в проеме. Она была очень худенькая, эта девочка, быстрая, пугливая и легкая как пушинка. Глаза Эмигдеш были чернее ее черного платка и выделялись на лице, подобно угольям на снегу.
Жилище Окота оказалось просторным, и оно было прохладным, даже несмотря на то, что в очаге горел огонь. Глинобитный дом на половину своей высоты был вкопан в землю и оттого, наверное, летом хранил прохладу, а зимой – тепло. Дым отсюда выходил наружу через несколько отверстий в соломенной крыше, и свет попадал через них же, а также через узкие оконца в стенах, затянутые рыбьей кожей или бычьим пузырем. Длинные жерди, поддерживающие крышу, имели по многу крючков, с которых свисали толстые связки сушеной рыбы, куски вяленого мяса, коренья и травы, пучки аира и осоки. Стены были сплошь увешаны овчинами и волчьими шкурами, а также головами диких кабанов и рысей, одеждами, оружием, амулетами. Тростниковые циновки и рогожи покрывали земляной пол.
Хозяева и гости сидели вокруг низенького стола, вылепленного из глины, – едва заметного возвышения возле очага, которое, вероятно, могло служить не только столом, но и ложем. В большом котле, подвешенном на треноге, варилась целая баранья голова. Еще одна голова, с отбитыми рогами и полуобглоданная, лежала на бронзовом блюде перед Окотом Бунчуком. Хан длинным изогнутым ножом выковыривал из головы кусочки лакомого мяса и угощал ими братьев, Кергета, Яську. Простым всадникам не полагалось мясо из головы за столом хана. Возле гостей стояли широкие блюда, полные вареных бобов и гороха, полные мяса, вяленой и отварной рыбы; стояли чашки с коровьим маслом, а из лепешек овечьего сыра складывались высокие горки. Обильный стол!.. Здесь были и тюрмек, и курут, и тоненькие хлебцы без начинки, и кувшины с кумысом, и огурцы, и тонко нарезанные дыни, и сушеные дыни – лакомство кипчаков. А еще каждый брал себе конское ребро, копченное в кишке.
Девочка Эмигдеш оставила пленников перед лицом Окота и по высоким каменным ступеням выбежала наружу, хлопнув дощатой дверью.
Все половцы замолчали и, не прекращая трапезы, обернулись к вошедшим. Руки и лица гостей были масленые, на их щеках то вспыхивали, то угасали отблески пламени из очага. Атай и Будук, честные ханы, тут же узнали, кого к ним ввели. Они со значением переглянулись. А Атай взял Окота за руку и уже раскрыл было рот, чтобы заговорить, но хан опередил его:
– Посмотри-ка, Кергет! Вот эти слуги Мономаха, которые теперь будут моими слугами. Посмотри, Кергет, и на те руки… – Он указал ножом на руки игреца. – Они держали меч, который раскроил череп твоего любимца. Но я не буду метить эти руки огнем и не буду выламывать пальцы. Они сделают для меня много полезного. И тот рус, и этот рус еще не скоро станут ичкин. Они очень дорого стоят, потому что я везих издалека.
Бунчук-Кумай пожевал кусочек дыни и еще так сказал:
– Коней их, что происходят из конюшен Ярусаба, я тебе подарю, Кергет. Пусть не будет в твоем сердце печали! Оружие русов, дорогое и крепкое, без сожаления уступлю брату Будуку. Что еще нужно витязю, имеющему доблесть!.. Там вуглу лежат русские гусельки. Их я с радостью подарю брату Атаю. Он умеет играть не только на курае.
Затем хан вынул из-за пазухи кожаный кошель, развязал его и вытряхнул себе на ладонь изделия Максима-златокузнеца: перстенек-скань и трехбусиновые серьги.
– А это Яське!..
Окот потянул женщину за руку. Яська, довольная, засмеялась и легла спиной на циновку, а голову положила хану на бедро. И выгнулась-потянулась, заглядывая Окоту в глаза. Гости, поглядывая искоса на шалость Яськи, затаили дыхание. И даже через одежду они увидели, какая у Яськи высокая и упругая грудь и как она вздрагивает при смехе Яськи. И все невольно позавидовали Окоту.
Хан снял с головы женщины шапку из белого войлока и распустил ее волосы, которые оказались не черные, как у всех половчанок, а темно-коричневые с краснотой. Команы и здесь позавидовали Окоту. А он почувствовал это; и это сегодня было ему приятно. Окот взглянул на игреца и усмехнулся, потом сам надел Яське серьги и перстенек и дал ей маленькое зеркальце.
– Подобрано с любовью! – выразили гости свой восторг.
– Владычица степей!
– О, Яська!..
И еще так сказали:
– Она сведет нас с ума!
А Яська посмотрелась в зеркальце, поправила серьги и поднялась с бедра Окота; села, как все, поджав под себя ноги.
– Что ж эти pyсы молчат? – спросила она. – Что так недобро глядят на меня? Пусть они тоже скажут, какая я красивая…
– Скажите ей! – приказал Окот Бунчук.
Тогда сказал игрец:
– Вижу, лис обвешал сороку ворованным серебром…
– Упрямый рус! – разозлился Окот. – Ты будешь всю ночь сидеть в тесных колодках.
А Яська ничего не сказала, но она так сверкнула на Береста глазами, что даже некоторые из доблестных половцев, сидящих здесь, ощутили тревожный холодок между лопаток. Команы знали – ее сдержанный гнев мстит изощренно. И качали команы головами: этот рус не боится, потому что не знает, как надо бояться Яськи! Пусть поглядел бы, неразумный, в ее глаза – желтые, неподвижные, лютые глаза рыси…
Были среди гостей услужливые люди, которые тут же, неизвестно из какого угла, достали деревянные колодки с тремя отверстиями – для шеи и для рук. И принялись эти люди развязывать у колодок ремешки.
Но здесь заговорил Атай:
– Вели убрать колодки, брат. И успокой своих воинов – были бы они так прытки в бою, как сноровисты здесь, то мы все давно бы уже сидели в Киеве на высокой-высокой горе да правили бы Русью и Великой Куманией, а Атрак, сын Шарукана, состригал бы ногти с твоих ног.
– Ты хорошо сказал! – похвалил Окот. – Однако не пойму, к чему ведешь свои речи.
– Речи мои простые, я их доскажу. Эти русы, что стоят перед тобой и ведут себя так достойно и не боятся тебя, однажды не побоялись и Ярусаба Катила. Они вступились за нас. Подумай только, они сумели разжалобить сердце Ярусаба! И даже не спросили с нас выкупа!
– Что же ты хочешь?
– Отпусти их, брат.
Ничего не ответил Атаю хан Окот, но людям своим он сделал знак, чтоб убрали колодки.
Тогда Будук сказал, младший брат:
– Хорошо ли будет, если Бунчук-Кумай, первый витязь команских степей, прослывет Бунчуком неблагодарным? Нет, нехорошо это будет! Великодушие хана – вот лучшая слава для него. Вспомни, брат Окот, что говорят в народе про мудрого хана Осеня, нашего деда. Ведь это ему принадлежат слова: хан обретает силу в своих людях. А где будет твоя сила, брат, если все, боясь тебя, отойдут от тебя?
– Эти русы слишком дорого стоят, – раздраженно ответил Окот.
Но Атай и Будук настаивали:
– Отпусти этих людей, брат. И дай им в дорогу лучшего верблюда, и верни им их оружие. Вспомни, как горевал ты, пока мы сидели в подземелье Ярусаба, Мы бы и поныне сидели там, если б не эти двое…
Здесь Окот Бунчук поднялся со своего места. И братья, видя, что он взбешен, опустили глаза и замолчали.
Окот схватил с блюда баранью голову и кинул ее в руки Атаю.
– Вот одна голова! Другая варится в котле! А две головы в одном котле не сварятся! И ничьи советы мне не нужны, потому что я – Бунчук-Кумай!
После этих слов хан прогнал Береста и Эйрика обратно в овчарню и продолжил пиршество.
Хан Атай, именуемый в народе Атай-курайсы – за большое умение игры на курае, сам отнес невольникам-русам еду, много-много еды со стола Бунчука-Кумая. И еще он послал девочку Эмигдеш на бахчу за дынями, сказал дыни взять из-под листа, чтоб были прохладные. А воды велел принести из глубокого колодца – самой холодной воды в аиле. Потом послал кого-то в свой шатер за двумя волчьими шкурами, чтобы русам было чем укрываться ночью.
Атай не спешил возвращаться к гостям. Атай сказал игрецу:
– Когда Окот назовет тебя ичкин, возьмешь свои гусельки. А пока я буду хранить их. Сейчас Окот злой, очень злой. Свои слова больше слушает, чем свое сердце. Своей насмешке больше рад, чем честному поступку. Отомстить Ярусабу замышляет и грядущей местью горд. Стал хан не похожим на себя и даже не может по-своему поступить. Окот Бунчук стал Бунчуком-Кумаем.
Еще вот что сказал Атай:
– Яська – женщина Окота. Кроме Окота, ее никто не знал, хотя желали многие. Настойчивые плохо кончили. И ты, рус-курайсы, больше не задевай Яську. Бойся даже глаза на нее поднять. Знай – те, кто хоть однажды видели ее обнаженную, тут же и обезумели от ее красоты. А Яська очень коварна: кого возненавидит, того обязательно лишит разума. Яська уже посмотрела на тебя холодно, не оставайся с ней наедине, рус.
И еще Атай подарил игрецу свою дудочку – тот самый курай, на котором Берест играл в душной клети тиуна Ярослава. Это был очень удачный курай; редкое везение – вырезать такой. Атай всем говорил, что звук его сумел погасить огонь жестокости в душе Ярусаба. И давно уже никто не сомневался в большой магической силе маленького курая. Теперь Атай верил, что и злобу Окота они сумеют погасить.
Когда курайсы играет, он прижимает кончик своей дудочки к зубам. Так легче играть. Для плотного же прилегания он делает на кончике курая округлый вырез. Атай заметил, что его дудочка плотно прилегает к резцу Береста, как стрела к тетиве перед выстрелом. Поэтому в руках Береста курай играл так же легко и звонко, как в руках самого курайсы. Атай увидел в этом хороший знак.