И именно Белорусский Экзархат, который в 2006 году вышел из числа соучредителей и акционеров "Православной инициативы", вместе с Комитетом государственной безопасности Республики Беларусь подготовили заявление в республиканскую прокуратуру, по которому было возбуждено расследование и, в конце концов, состоялся упомянутый в начале этой публикации приговор суда. Причем в ходе судебных заседаний были проигнорированы не только многочисленные обращения в защиту "Христианской инициативы" (предприятие пришлось переименовать по требованию всё того же Экзархата), в том числе таких видных общественных деятелей Беларуси и России, как Михаил Савицкий, Владимир Гостюхин, Игорь Лученок, Леонид Ивашов, Николай Бурляев, Савелий Ямщиков, но и экспертное заключение, подготовленное известными в республике учеными, преподавателями Белорусского государственного университета, кандидатами философских наук Александром Бобром, Николаем Смирновым, Василием Пешковым и Александром Титовцом, гласящее, что "следует признать: все без исключения 1430 наименования литературы, представленные на реализацию в магазине "Православная книга", по своему содержанию являются нравственными, патриотичными, объективными именно потому, что они опираются на православную традицию, соответствующую ментальности белорусского народа и тем самым способствуют консолидации белорусского общества". Не возымел действия на суд и экспертный отзыв таких известных российских ученых, как В.Ю.Троицкий, В.И.Большаков и С.Н.Семёнов, которые посчитали, что, например, "книги Олега Платонова могут быть рекомендованы к самому широкому распространению и представлены во всех общественных библиотеках", потому что "взвешенные, основанные на фактах размышления по данной теме таких авторов, как А.И. Солженицын и О.А. Платонов, позволяют вывести дискуссию на новый уровень и в цивилизованные рамки".
Нет, основой для решения суда послужил совсем другой отзыв, составленный сотрудниками Брестского государственного университета Е.Розенблат, А.Мощук и А.Бодак. Вот образцы их "откровений": "Книга материалов международной Тегеранской конференции, изданная в РБ неслыханным для современного книгоиздания тиражом в 10 тыс. экземпляров, является ярчайшим образцом антисемитской и экстремистской литературы". Или: "Книга Дж.Коннера, впервые опубликованная в 1936 году, представляет собой ярчайший образец так называемого христианского антисемитизма". Еще до этого, 14 октября 2008 г., решением Минскгорисполкома Чертовича лишили лицензии на право торговли. А уже на следующий день на "Православную книгу" и сеть ее филиалов, открытых во всех областях республики, синхронно нагрянули инспекторы из Министерства по налогам и сборам РБ, которые тут же "доначислили налогов и пени" на сотни миллионов рублей.
Что ж, в Центре Симона Визенталя и в других еврейских общественных организациях могут быть вполне довольны современной белорусской юстицией и выдвигать новые требования к ней — ведь, как известно, аппетит приходит во время еды. А указанное судом уничтожение "неправильных книг", как утверждают, будет осуществляться путём их публичного сожжения на Октябрьской площади под окнами Администрации президента Республики Беларусь. Символичное наверняка будет зрелище…
Денис Тукмаков ECCE HOMO
В мой сумрачный век всё летит кувырком. Ось Мира в прецессионном безумстве давно уже ходит ходуном, бешено вьется волчком, но всеблагой Митра-Тауроктон не в силах ее приструнить, и центробежный хаос швыряет меня в крайности. В такой центрифуге мои ценности, моя вера, сама моя суть трещат по швам и разлетаются в клочья. Я больше не цельный, я пролит. В зрачках, как цифры на дисплее бензоколонки, проносятся, сменяя одна другую, вечные истины. Все настройки сбиты, целик смят, Верх и Низ несутся вскачь в карнавальной пляске.
Я вдруг принялся верить в то, что вчера еще казалось вздором, гадкой нелепицей и наговором. Я отчего-то уверовал как-то вдруг, что людей можно убивать.
Я ясно увидел справедливость и красоту в убийстве людей. Злых, мерзких тварей, что отравляют мою жизнь. Преступников, выродков рода человеческого, ответственных за жуткие злодеяния, за десятки, тысячи, миллионы смертей, за крушение царств, за торжество порока.
Я уверовал, что можно убивать врагов — с белозубым оскалом крошить их на подступах к нашим позициям, резать горло в рейде по глубоким тылам, превращать в крошево в адском фейерверке бомбардировки из всех калибров.
Я решил, что смерти достоин каждый, кто, живя здесь, желает гибели моему Отечеству, кто в голос ржет над моими святынями, кто поплевывает презрительно на мой народ. Этим гнусным шакалам, думалось мне, хорошо бы пустить пулю в лоб, чтоб в их последнем взоре читался страх за свою шкуру.
Я смаковал смерть ненавистных мне людей, которых я видел лишь на фотоснимках или в хронике боевых действий. С удовлетворением отмечал я, что день прожит не зря, когда откидывал копыта — хоть в лондонском госпитале, хоть в московском переулке — очередной подонок, зверюга, чужой.
Да, я взглянул на них и увидел чужими, иной формой жизни, угрожающей моему миру, агрессивной и неантропоморфной. Я решил, что можно убивать людей, потому что я их и за людей не считал! Давить таракана! Без жалости, даже без особой ненависти, почти механически, как если бы и правда по полу бежал себе, бежал таракан.
Но!
Что-то вдруг стряслось. Я ли слетел с катушек, Земля ли сошла с Оси и придавила Митру — но мир в одночасье переменился. То ли приобняв своего новорожденного ребенка, то ли увидев кровь, кровь, кровь, льющуюся из отверстых ран этого мира, в Газе и Сдероте, в Москве и Назрани, я вдруг разглядел другой свет. Я понял, что людей убивать нельзя. Никого, никаких: детей, солдат, журналистов, живодеров.
Это стало не блеянием сбрендившего пацифиста, не лицемерной ложью софиста, не трусливой попыткой выжить во что бы то ни стало. Я просто осознал вдруг, что убийство человека человеком противно человеческой сути. Я понял, что в великом споре между правдой жизни и правдой смерти победа — за жизнью. Я испытал благоговение перед священной жизнью.
Предельной формой оправдания смерти является вера в то, что эта жизнь — лишь мимолетная тень на пути в Другой Мир, в Жизнь Подлинную. Веруя, будто жизнь — вечна и не кончается со смертью, человек привносит в нее готовность умереть самому и убить другого. Для верующего в посмертное бытие любое цепляние за жизнь — недостойная слабость труса и слепца. Его стремление Туда оборачивается презрением к жизни Здесь и Сейчас. Он ненавидит жизнь за то, что она, с ее неинтересной суетой и липкими пороками, затмевает Грядущее Спасение. Как бы он ни отнекивался, он готов поскорее прикончить весь этот "падший, душный, несовершенный мир" и вырваться на простор Жизни Вечной, и на просторе том — запировать. Вот житуха-то будет!
Так проявляется Великий Парадокс человеческой цивилизации. Ради собственной безграничной веры в Жизнь человек привносит в нее смерть.
Благоговение к жизни — любой жизни! — напротив, испытывает лишь тот, кто твердо знает, что его смерть внезапна, неизбежна и окончательна, и после нее не будет ничего, нигде и никогда. Испытывая торжественную благодарность за выпавшее счастье — бродить по этой прекрасной земле, быть человеком — мудрец живет подлинным существованием, не откладывая главное "на потом" и все совершая в полную силу, как в последний раз. Зная, что все существа на Земле равны перед смертью, он полон любви к ним. Он понимает: за чужую смерть ему не оправдаться "будущими Небесами". Он и за жизнь-то не цепляется, потому что живет безупречно, и поэтому час смерти не принципиален.
Он знает: жизнь конечна. Смерть придёт. Убивать нельзя.
Георгий Судовцев АПОСТРОФ
Луи Шарпантье. Босэан. Тайна тамплиеров. Сокращенный пер. с фр. Е. Головина. — М.: Эннеагон пресс, 2008, 240 с., 2700 экз.
Тот самый случай, когда переводчик не столько переводит книгу зарубежного автора, сколько самолично общается с читателями через его видимое посредство. Да и оригинальное название книги свидетельствует вовсе не о "тайне", но о "тайнах" тамплиеров (так она издавалась, например, издательством "Крон-Пресс" в переводе Е.Мурашкинцевой), что, согласитесь, далеко не одно и то же. А уж "босэана" там нет и в помине — видимо, собственная инициатива переводчика (если издателя — это гораздо хуже). Поясню, почему. Как удалось установить благодаря широкой интернет-рекламе, в Российской Федерации за последние пять лет только вышло более сотни(!) изданий о тамплиерах на русском языке общим тиражом далеко за триста тысяч экземпляров — в основном, разумеется, переводы французских авторов. Как вы думаете, это что — кризис перепроизводства? Или начало специальной пропагандистской кампании? И такое происходит только у нас в стране или сразу по всему миру? Скажем, снимут по какой-то наиболее удачной из этих книжек голливудский блокбастер наподобие "Властелина колец", "Гарри Поттера" или "Кода да Винчи" — и всё, встречайте фанатский движ "новых тамплиеров"! Надеюсь, сам Евгений Всеволодович не то чтобы не в курсе подобных перспектив и тенденций, но они его глубоко не интересуют, поэтому будем считать, что налицо не более чем "векторное совпадение".
Сам "тамплиерский миф" в исполнении Луи Шарпантье (и "переводе" Головина) следует установившимся лекалам, лишь слегка детализируя и расцвечивая их: святой Бернар Клервоский, миссия на Восток (крестовые походы), храм Соломона, Скрижали Завета (вынесенные Моисеем из Египта?) и "тайное знание" (оно же — основа "еврейской мудрости"), цивилизаторская миссия, готическая архитектура, Ла-Рошель как вероятный центр приёма заокеанского (американского) серебра, разгром королем Франции Филиппом Красивым и папой Римским Бенедиктом V (нынешний, Бенедикт XVI, уже по имени своему должен быть "скрытым анти-тамплиером") и "жизнь после смерти" (в деяниях Жанны д`Арк, "пророчествах" Нострадамуса и так далее, вплоть до наших времен). "Вероятие скрытой активности тамплиеров нельзя исключить априорно. Вполне возможна функциональность "тайной коллегии дигнитариев ("посвященных". — Г.С.)", хранящих не только секреты организации и политики Тампля, но и принципы эзотерической инициации. Вполне возможно воспитание последователей, передача "тайного огня" и неведомых нам средств оперативного действия".
Кое-что указывает на попытки воссоздать систему ангелической мудрости — в противовес и даже в отрицание премудрости евангелической: "Характерно: места христианского паломничества зачастую совпадают со святынями язычников, словно избранные географические пункты независимы от вызываемых богов… Религии припадают к сакральным источникам, географически точно определённым". Что ж, о "гениях места" существует своя, и весьма обширная литература. Укажем лишь, что факт назван верно, но трактовка — не просто произвольная и вероятная, а намеренно искаженная. Впрочем, для последователей концепции "двойного христианства" ("настоящий" Иисус Христос, Сын Божий, не был распят, но восхищен на Небо Богом-Отцом, а "вместо" Него казнили другого сына Иосифа из рода Давидова, "царя Иудейского) вполне предсказуемая.
Прелиминарий и постскриптум, принадлежащие непосредственно "переводчику", по-своему куда более интересны. "Поскольку нам этот орден (тамплиеров. — Г.С.) по душе (иначе зачем издавать подобную книгу)", Евгений Головин использует текст Луин Шарпантье как фон, на котором разворачивается очередной акт вечной, вневременной мистерии войны "сыновей отцов" (расы Геракла) с "сыновьями матерей" или попросту "маменькиными сынками" (расой Антея), и, соответственно, "патриархального язычества" с "матриархальным выродившимся христианством"… "Историю сакральных орденов… написать невозможно", — говорится в аннотации к изданию. Слава Богу, и это не так: их история, причем не "снизу", но "сверху", уже написана. И не только движением времени.
Андрей Рудалёв УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА
Под обложкой второго номера "Авроры" за 2008 год собрана плеяда авторов, имена которых уже довольно весомы и звучны в литературном мире: Роман Сенчин, Захар Прилепин, Герман Садулаев, Александр Карасёв, Дмитрий Орехов. Все они, так или иначе, ассоциируются с новым поколением, пришедшим и полновесно заявившим о себе в литературе буквально в последние годы.
Прежде чем обратиться собственно к журналу, позволим себе небольшое отступление. Критик Сергей Беляков как-то в своей интернет-публикации "Поколение С" о прозе тридцатилетних заметил, что, по его мнению, "надежды на "молодую смену" не оправдались. Хорошие писатели появились, но революцию делать не стали". Беляков говорит о ситуации некой стагнации в новом литературном поколении, или, если использовать расхожий термин современной политологии и СМИ, — стабильности. Критик считает, что в условиях, близких к тепличным, взращено это поколение, что достигло оно, благодаря обильной подкормке, своего определённого уровня, потолка и далее от него уже едва ли стоит чего-либо ожидать. Питательная база истощилась. Без новых генетических изысканий одними и теми же удобрениями большего не достигнуть уже.
Логика понятная, всем хочется как можно скорее лицерзеть появление безусловного гения, а то и целого созвездия их. Время сейчас бежит крайне быстро, художественное произведение всё более приближается по продолжительности актуальной жизни к газетной заметке, вот и поропимся. Но если объективно взглянуть на ситуацию, то, по большому счету, свежая кровь молодых писателей влилась в литературу в последние пять лет. А что такое пять лет, когда у нас в запасе… продолжать, я думаю, нет смысла.
Новое литературное поколение можно упрекать во многих грехах, но едва ли возможно в отсутствии острого социального пафоса, напряжённой попытки осмысления окружающей действительности. Если ещё недавно тезис о самозамкнутости и камерности литературы ещё имел право на существование, то сейчас боль, нерв современного общества и человека в нём стали едва ли не основным предметом художественного исследования литераторов.
О чём взыскует этот пресловутый "голос поколения", можно проследить и по подборке авторов, представленных в питерской "Авроре".
Герой повести Романа Сенчина "Конец сезона" Никита Сергеев периодически мучительно страдает от осознания собственного бесконечного опоздания в жизни: "многое ему уже поздно. И с каждым годом этих "поздно" становилось все больше, больше. Скоро и совсем что-нибудь элементарное совершить станет поздно". Линия жизни уже прочно прочерчена: семья, работа. Что-то менять — чудовищно поздно, можно лишь только обо всём этом сожалеть и мучительно страдать от осознания того, что жизнь сложилась инерционно, так, а не иначе, как представляется в фантазиях. Это тотальное опоздание преследует Сергеева. Ещё в юном возрасте, когда была совершенно иная ситуация и казалось, что всё еще "настоящее впереди", в частности, воплощение мечты о карьере хоккеиста, его не приняли в хоккейную школу: сказали, что поздно учиться кататься на коньках.
Однако, все эти рассуждения — временное явление, хандра. Привычка к сложившейся жизни побеждает, что-то ломать нет сил и возможности, время революций и героических личностей прошло, настал период нового фатализма — нужно слиться с фоном и всецело предаться неумолимой воли обстоятельств. Терзания героя Сенчина вполне можно проиллюстрировать строкой из песни Виктора Цоя: "Ты мог быть героем, но…"
У Захара Прилепина в рассказе "Жилка", наоборот, герой — сильная, волевая личность. Он — "занимается революцией", лезет на рожон. В противоположность Никите Сергееву настырно идёт против течения жизни. Хотя и это не является надежной гарантией защиты от периодически подходящих приступов грусти и неудовлетворённости в себе. Как бы там ни было, но обстоятества всё равно идут где-то рядом и излучают свою тлетворную радиацию. Некогда до безумства страстные отношения с женой меняются отдалённостью, толчком к которой становится усталость от "жизни и суеты". Прорываются жёсткие откровения о себе: "Мерзость и падаль, я давно потерял в себе человека, не звал его, и он не откликался".
В рассказе "Ильюшин и Невшупа" Александра Карасёва повествование закручено вокруг встречи двух бывших однокурсников, у которых осталось мало чего общего. Сложившаяся жизнь далеко развела их, хотя оба они военнослужащие. Их общение получилось инерционное, через силу, если бы выпал случай пройти мимо друг друга, то они, скорее всего, прошли бы, но в данном случае не получилось. Невшупа давно уже живёт по инерции, машинально, перемежая тихую и престижную службу в военкомате с работой ночным сторожем на рынке, а "мысли о том, что он делает что-то не так, он гнал". Ильюшин же мечтал еще раз попасть в Чечню. Ему "не нужны были ни квартира, ни выслуга, ни "чеченские" деньги. Он тоже понимал, что крайне много в его мечтах самообмана, но "что оставалось? Желание пострелять?" Общая атмосфера рассказа — разобщённость, отторжение, обмельчание всего, медленное проникновение и последующее торжество пошлости в жизни.
Валерий Айрапетян рассказом "Расстрел" ярко показывает раздвоенность жизни обычного, казалось бы, человека, но преследуемого снами, в которых его ведут на расстрел. Это жуткое ощущение последних минут, ожидания пули в голову распространяется и на реальную/дневную жизнь, постепенно подчиняя её себе, и как итог врывается типичным уличным разбоем из разряда "мужик, дай закурить", ощутимым "тяжёлым ударом по голове откуда-то сзади".
Бескомпромиссно судит наше время Герман Садулаев. Фантастически-реалистичный рассказ "Блокада" — описание ежеминутной борьбы за выживание в ситуации оккупации, только не времён Великой Войны, а в наши дни. Оккупации, которую мы, погрязшие в бытовой суете, не замечаем, но остро ощущает блаженная старуха-девушка.
Если у Садулаева — оккупированный город, то место действия рассказа Дмитрия Орехова "Стукач" — детдом, который также вполне можно воспринимать как символ современной России.
А теперь вернёмся к рассуждениям Сергея Белякова: "К началу XXI века стало тихо. Великие потрясения нам теперь не грозят. Лимит на революции, слава богу, исчерпан. Обыватель не ставит перед собой великих целей. Его заботит насущное: взять ипотеку, купить приличную машину, найти хорошего репетитора для детей. Всё, что нельзя съесть, выпить, использовать, — для него непонятно. Инерционная фаза — золотая осень цивилизации. Наверное, у нас впереди счастливое будущее. Мы будем жить в просторных коттеджах и даунхаусах, ездить на хороших машинах, покупать хорошие вещи, отдыхать на лучших курортах мира".
Инерционно-стабилизационная фаза, по крайней мере в литературе, возникает тогда, когда у писателя затухает протест, дух недовольства, а сам он садится на оклад и получает всяческие приятные привилегии. Не знаю, хорошо или плохо, но эта идиллия вольготно-мещанской жизни нам едва ли грозит, по крайней мере, в ближайшее время. То, что мы привыкли называть "великими потресениями", возможно лишь только их прелюдия. Сейчас небольшая фаза рекогносцировки на местности, недолгой отдышки, перегруппировки сил, при которой нас убаюкивают рассказами о какой-то мифической стабильности, но в неё почему-то плохо веришь.
Рассказ "Блокада" Германа Садулаева завершается чаянием коренного обновления жизни: "А в город, со всех сторон, и от Весёлого Посёлка, и от Ржевки с Пороховыми, и с берегов Финского залива, заходили войска. Гремели гусеницами по асфальту советские танки, на броне сидели весёлые красноармейцы, и ветер трепал их светлые локоны, выбивающиеся из-под пилоток и касок".
Александр Солженицын ещё в 70-х годах прошлого века в работе "Жить не по лжи!" упрекал своё поколение в отсутствии "гражданского мужества". Действительно, его катастрофически недостаёт, и литература — это практически единственный оазис, где оно ещё может быть проявлено и проявляется.
Проза нового поколения в лучших своих образцах — это не досужие побасенки, не выморочная игра в литературщину, но искренние, а порой и предельно мужественные переживания, наждачной бумагой пропущенные через сердце.
Уфимец Игорь Фролов в статье "Грехи маленькой литературы", также представленной в номере "Авроры", дотошно анализирует финальный список премии Казакова, который был выделен жюри по итогам толстожурнальных публикаций прошлого года. Критик судит сурово по гамбургскому счёту, предъявляя сложившемуся столицецентричному литературному процессу обвинение в "потере ориентиров", кружковщине.
Прорыв кружковщины наряду с постепенным обретением ориентиров как раз и можно наблюдать на примере многих немосковских литературных изданий. Такой пример явила нам и "Аврора". Важно ещё и то, что, похоже, этот питерский журнал постепенно идёт по пути своего возрождения. А это можно только приветствовать.
В прошлом году в журнал пришла новая команда, новый главный редактор, которым стал писатель Николай Коняев. Свежие силы продекларировали, что "журнал, в котором печатались лучшие русские писатели — Василий Шукшин и Федор Абрамов, Глеб Горбовский и Василий Белов, должен вернуть себе утраченные за последние годы позиции журнала русской литературы".
Я уверен, что уже сейчас этот славный ряд гордости журнальной пополнился именами, представленными во второй книжке за 2008 год.
Юрий Кублановский СЛОВО О ПУШКИНЕ
Об Александре Пушкине ещё со времен Гоголя сказано так много и так глубоко — причём лучшими умами России, что в сущности и добавить к этому нечего.
Вернее, было бы нечего, если б не культурная обстановка последних двадцати лет, замылившая и заилившая души и уши наших читателей так, что все ценностные ориентиры оказались сбиты.
После революции поэт Владислав Ходасевич предсказывал, что именем Пушкина предстоит "нам перекликаться в надвигающемся мраке". И действительно, во времена советского агитпропа Пушкин помогал оставаться в лоне русской культуры, закалял и развивал душу. Но так ли это сейчас? Честное слово, тревога не покидает меня, что в последние годы Пушкин отдалился от нас на бoльшее расстояние, чем за предыдущие семьдесят лет. И увеличивается, углубляется ров между народом и Пушкиным.
Через века Пушкин чистосердечно протягивает нам руку. Но готовы ли мы ответить ему достойным рукопожатием?
А ведь Пушкин помогает — сужу по себе — и в самых тяжёлых обстоятельствах. В середине 90-х я почти не читал Пушкина, с тупой болью переживал то, что происходило тогда в России. Чаемое мною освобождение от прежних догм обернулось для отечества витком морального и культурного падения, уж не говоря о политическом унижении. И вот тогда в мрачных чувствах приехал я в детский летний лагерь под Ярославлем, где сестрой-хозяйкой работала моя дочка. Там, оказывается, был такой обычай: как в монастырях во время трапез читают жития святых, там в обед читали русскую классику. И на этот раз вихрастый паренек ломким голосом читал заключительную главу "Капитанской дочки" — о встрече в Царском Селе Маши Мироновой с Государыней. Какое чудо, какая русская чистота души! Я не мог есть, отложил ложку. И знаемую давно, с детства, конечно, памятную сцену слушал так, что, словно у пацана, намокли у меня щеки. Я уехал оттуда обнадёженным, обновившимся и вновь вернувшимся — к Пушкину.
"Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина, — писал Солженицын, — не какое-то отдельное его произведение и не даже лёгкость его поэзии непревзойдённая, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского, но — его способность всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий . Через изведанные им толщи мирового трагизма всплытие в слой покоя, примирённости и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением. Пушкин принимает действительность именно всю и именно такою, как её создал Бог".
Что греха таить, многим представляется сегодня Пушкин неактуальной наивной сказкой. А между тем, в его "Маленькие трагедии" заглядываешь порой с замиранием сердца бoльшим, чем в фантасмагории Достоевского. Из просветлённого духа его творчества, из семей Лариных, Гринёвых, Мироновых — безусловно выросла великая эпопея Толстого…
Лев Толстой указал на "безошибочное чувствование Пушкиным ценностной иерархии жизни". Ценностная иерархии жизни! Есть ли что-нибудь важнее её? Но именно её-то и стараются теперь раскатать по горизонтали на атомы и, ухмыляясь, доказать, что всё относительно…
В плане общественном — зрелое пушкинское миропонимание можно определить как свободный, либеральный консерватизм: то есть сочетание требований независимости личности, правопорядка и — безусловного уважения к национальным ценностям и святыням. Пушкин первым увидел Россию всю, в её цельности. В его творчестве нашлось достойное место и древней Руси, и петровской империи, и Западу, и Востоку, и свободе, и государству. "Пушкин строил культуру, веря и зная, что в ней воплощается Россия" (о. Александр Шмеман). "Клянусь честью, — писал он Чаадаеву за два года до смерти, — что ни за что на свете не хотел бы я переменить отечества или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал".
И об этом же — в его прекрасных стихах:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу -
Любовь к родному попелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.
И всё это при общеизвестном драматизме судьбы Пушкина, его ссылках, невозможности побывать в Европе, где он оказался б, как позднее Баратынский, своим, неладах с царями, трагизме последних месяцев его жизни. "На свете счастья нет, но есть покой и воля" — знаменитые строки Пушкина. Судя по письмам его к жене, счастье с ней он все-таки знал, а вот с покоем и волей не получалось: все туже затягивались силки столичной придворной жизни… Герой одной из его сказок "вышиб дно и вышел вон". Пушкин так не сумел. "В истории дуэли и смерти Пушкина, — писал о. Сергий Булгаков, — мы наблюдаем два чередующихся образа: разъярённого льва, который может быть даже прекрасен, а вместе и страшен в царственной львиности своей природы, и просветлённого христианина, безропотно и смиренно отходящего в мир иной".
Вызвав на дуэль Дантеса, наш поэт подписал себе необратимый, альтернативы не имеющий приговор: ведь не мог же русский гений сам стать убийцей. Все, видевшие его в последние часы перед смертью, вспоминали о преображении его облика, близком к чуду.
Доживи Пушкин, ну, скажем, до возраста Гёте, он бы на два года пережил Достоевского! То есть, считай, весь XIX век прошёл бы в его культурном присутствии. И тогда, возможно, не было бы всего нашего угрюмого со срывами в терроризм нигилистического процесса, всей упёртости освободительной идеологии. Другим оказался б мировоззренческий климат Родины, настоянный на почвенничестве и здравом смысле. Пушкина не легко было бы закопать ни "справа", ни "слева". Его смерть — незаживающая для нашей культуры рана, но и роковая катастрофа для всего общественного развития.
Что и говорить, читать Пушкина, особенно по первоначалу, — сегодня сложное дело. Впрочем, как любую настоящую поэзию вообще. Ведь стихи, особенно несюжетная лирика, не даются с первого раза, требуют вживания и многократного перечитывания. Но это дело, эта работа чреваты несравненным замечательным результатом. С пушкинскими стихами становится жить не страшно, вернее, почти не страшно. Они укрепляют душу, развивают ум, награждают мудростью, учат мужеству и дарят ту красоту, которая духовно закаляет характер.
Дмитрий Колесников ГОРЯЩЕЕ ПОКОЛЕНИЕ Еще раз о «детях 1937 года»
Вот и завершился очередной, 2008 год; растаял мартовским снегом в новогодней темноте, растворился бесшумно. Но в нашей памяти долго будут живы яркие картины ушедшего года, его основные, переломные события, их роль в нашей судьбе, благостная ли, горькая.
Для меня этот год в творческом отношении выдался крайне плодотворным и ознаменовался выходом десятка моих статей в "Литературной России" и "Дне литературы". Причём все они, за редким исключением, были посвящены поколению писателей, рождённых в 1938 году.
Источником моего вдохновения во многом послужила книга Владимира Бондаренко "Дети 1937 года". Я уже отмечал в одной из статей в "Литературной России", что высоко ценю Владимира Григорьевича как критика, поскольку его работы "никогда не оставляют читателей равнодушными" ("ЛР", 2008, 25 апреля) — настолько эмоционально и проникновенно они написаны. "Дети 1937 года" не стали исключением: по стилю интервью и статей данного исследования явственно видно, что эту книгу, как и все остальные свои произведения, главный редактор "Дня литературы" выносил сердцем.
Кому-то может показаться странным, что и я взялся писать о "детях 1937-1938 годов": ведь я — представитель иного, гораздо более молодого поколения; дети тех далёких лет годятся мне даже не в отцы, а в дедушки. Но дело в том, что поколение героев моих статей оказалось мне намного ближе по мировоззрению и духу, чем "потерянное" поколение моих сверстников, детей "перестройки", многие из которых не имеют ни идеалов, ни твёрдых убеждений, ни ясной цели в жизни. "Дети 1937 года" принципиально отличались от них по своей сути.
Становлению их честных, прямолинейных и открытых, словно высеченных из кремня, характеров, болезненно восприимчивых к малейшей фальши, к любой человеческой, а тем более государственной беде, в немалой степени способствовало кроваво-огненное сталинское время — героическое и трагическое одновременно — в которое поколению Распутина, Вампилова и Проханова довелось родиться и при котором ему было суждено начать формироваться и жить. Это было время массовых репрессий и массовой гибели ни в чём не повинных людей, с одной стороны, и время великих строек, великой советской империи, великой Победы и великого искусства, с другой. Увы, нынешние писатели и историки до сих пор упрямо пытаются рассматривать противоречивую сталинскую эпоху одномерно и однобоко, преподнося её творца либо как благонравного и благонамеренного спасителя Отечества, либо как кровавого тирана, палача, изверга и убийцу. Собственно, объективно относиться к Сталину и его правлению невозможно: слишком уж выдающейся исторической личностью он являлся, а когда речь идёт о Личности, а не о сером маленьком человеке, её, эту личность, всегда или пламенно обожают, или яростно ненавидят.