2. ВЕРСИЯ МЕДВЕДЕВА
Утром 10 ноября полковник Медведев закончил свое суточное дежурство и собирался ехать домой отдыхать. Однако заступивший ему на смену Владимир Собаченков, которому предстояло идти будить Брежнева, попросил пойти вместе с ним: “разбудим, потом поедешь”. Такие просьбы случались у него и раньше, но не часто. В этот раз вышло особенно удачно: все остальное происходило при свидетелях. Как обычно, ровно без двух минут девять офицеры покинули служебное помещение. Вошли в дачу. На первом этаже в столовой завтракала Виктория Петровна. Супруга генсека страдала диабетом. Поэтому ежедневно в начале девятого приезжала медсестра, делала ей укол инсулина. После чего подавали завтрак. Факт важный для привязки во времени. Поприветствовав Викторию Петровну, офицеры поднялись в спальню.
Здесь Собаченков сразу направился к окну, с шумом отдернул штору. Брежнев не пошевелился. Тогда Медведев легко потрогал его за предплечье: пора вставать. Никакой реакции. После повторных, более энергичных попыток разбудить генсека, Медведев, потрясенный, ставит диагноз: Леонид Ильич готов… Возникает естественная в такой ситуации паника. Собаченков бросается к телефонам. Но кому звонит, неизвестно. В комнату влетает комендант генсека Сторонов. Вдвоем с Медведевым они стаскивают тяжелое тело Брежнева с кровати на пол и начинают делать искусственное дыхание. Выбиваясь из сил, телохранитель и комендант продолжают свои попытки примерно полчаса, пока в спальне не появляется… Угадайте, кто? Взмыленные реаниматоры? Перепуганный Чазов? Ошалевший от страха ближайший участковый врач? Все мимо. Правильный ответ: пока в спальне не появляется серый лицом секретарь ЦК по идеологии Андропов. “Ну что тут?” — спросил он. “Да вот… — засмущался при виде начальства полковник, — по-моему, умер”. Как пишет Медведев, его удивило, что “Андропов не задавал лишних или неприятных для нас вопросов”. Он просто констатировал, что ничем уже не поможешь, и спустился вниз к Виктории Петровне.
Тут возник начальник 4-го Управления Чазов. Простодушный читатель, наверное, полагает, что, увидев бездыханное тело своего наиважнейшего пациента, Чазов тут же выхватил стетоскоп, принялся прослушивать Брежнева, искать у него в отчаянной надежде пульс, заглядывать в зрачки, попутно причитая, дескать, беда-то какая, не оказалось врача рядом, потом затребовал для анализа все успокоительные таблетки, которые мог принимать в эту ночь генсек, и прочее, и прочее. Если читатель так подумает, то будет действительно простодушным. На самом деле академик был так же спокоен и уравновешен. На слова Медведева: “Был еще теплый”, — не реагировал. Но охранников похвалил, мол, сделали все, как надо. Потом спросил: где Андропов? И пошел вниз.
Наконец, приехали реаниматоры. Вместе с ними в спальню вернулся Чазов и с ним плачущая Виктория Петровна. Похоже, о случившемся ей сказал Андропов. Реаниматоры поинтересовались у Чазова: “Ну что? Делать?” Он согласился: “Делайте”. Они поработали минут десять своими приборами для искусственного дыхания, потом сложили их в чемодан и уехали. После них грузное тело Брежнева подняли с пола на кровать. Связали руки. Эпоха закончилась.
Позже Виктория Петровна пеняла охране, что они не сообщили ей сразу. Медведев оправдывается: “Я ей сообщу, а потом приедут врачи, вдруг приведут Леонида Ильича в чувство, а Виктория Петровна уже будет лежать с сердечным приступом”. Получается, Медведев допускал, что Брежнев может быть приведен в чувство.
3. ВЕРСИЯ ЧАЗОВА
Евгений Иванович утверждает, что 10 ноября, как обычно, к 8 утра приехал на работу. Не успел войти в кабинет, раздался звонок правительственной связи. Это был Собаченков. Он сказал, что Леониду Ильичу срочно нужна реанимация. Именно реанимация, не катафалк. Услышав такую новость о человеке, который совсем недавно намеревался разобраться с ним по поводу здоровья Андропова, Чазов поспешил на место происшествия. На ходу бросив секретарю в приемной, чтобы следом выслали “скорую”. Проскочив под вой сирены Кутузовский и часть Минки, через 12 минут прибыл в Заречье. Получается, что он оказался на месте примерно за 40 минут до того, как Медведев и Собаченков направились будить своего подопечного. Как помним, это произошло без двух минут девять.
Примчавшись на дачу и едва взглянув на Брежнева, Чазов сразу определил, что тот “скончался несколько часов назад”. Видимо, поэтому он не стал осматривать Брежнева, чтобы официально констатировать факт его смерти. Вместо этого он дождался “скорую”. Она приехала, и врачи принялись за “реанимационные мероприятия”, хотя их начальнику Чазову и без того все было ясно.
Дальше начинается самое интересное. Стоя над трупом Брежнева, Чазов решал две неотложные задачи. Первая: как сообщить о случившемся Виктории Петровне? Выходит, она, даже после прибытия “скорой”, все еще ни о чем не догадывалась. Ну, это ладно. Вторая головоломка была потруднее: кому, а главное, — как сообщить в руководстве? По телефону опасно. Могут подслушать Федорчук или Щелоков. Деталь любопытная. Напомню, что Федорчук был в те дни Председателем КГБ, а Щелоков — министром внутренних дел СССР. Они что, состояли в заговоре против Советской власти? И Чазову было об этом известно? Между прочим, и Медведев, и Собаченков как офицеры КГБ были, надо полагать, обязаны доложить о ЧП своему начальству “по команде”. Почему они этого не сделали — вопрос.
Как опытный политический деятель, в сложившейся ситуации Чазов принимает единственно правильное решение: звонить Андропову. Пусть он “как второй человек в партии и государстве” возьмет в свои руки дальнейший ход событий. В интересах истины замечу, что Андропов тогда не занимал государственных постов, а значит, не был “вторым в государстве”. Впрочем, идем дальше. Поиски Андропова затягиваются. Задерживается где-то по пути на работу. Наконец, находят. Он появляется на даче, взволнованный и растерянный. Почему-то суетится и вдруг просит, “чтобы мы пригласили Черненко”. Но тут вмешивается Виктория Петровна, которая все уже знает и теперь тоже начинает делать политику. Она решительно возражает против приезда Черненко: мужа он ей не вернет, а без этого “ему нечего делать на даче”. Похоже, Андропов и Чазов обязались “мужа вернуть” и поэтому им позволили остаться. По ряду соображений, распространяться о которых здесь нет места, лично я сомневаюсь в том, что подобное заявление со стороны Виктории Петровны действительно имело место. По сути, имя Черненко используется в данном случае в качестве своеобразной подставки, призванной дать интересующимся людям, что называется, ложный след.
Наконец, ударная финальная сцена. Андропов просит своего друга Чазова проводить его в спальню генсека, чтобы попрощаться с покойным. И вот: “Андропов вздрогнул и побледнел, когда увидел мертвого Брежнева”. Чазов полагает, что это была реакция на посетившую Андропова идею: “все мы смертны, какое бы положение ни занимали”. Со своей стороны, допускаю, что Андропов был достаточно закаленным человеком, чтобы не вздрагивать в ответ на подобные банальности. Скорее, все-таки он вздрогнул при мысли, что примерно через час ему предстоит войти в эту спальню еще раз, чтобы отработать свою роль теперь уже по варианту Медведева.
Таким образом, самые авторитетные свидетели сообщают публике две несовместимые между собой последовательности событий. Согласно Медведеву, порядок прибывавших на дачу был следующим: Андропов-Чазов-“скорая”. По утверждению начальника 4-го управления, все было с точностью до наоборот: “Чазов-”скорая”-Андропов. Бесспорно, в нормальных условиях более естественной была бы вторая цепочка. Сначала — врач, за ним все остальные. Но это в нормальных условиях. У нас же, как всегда, первым появляется главный претендент на освободившееся место. За ним — не врач, но свидетель от медицины. Потом, если им позволят, все остальные.
В качестве еще одного курьеза приведу частное свидетельство Горбачева. В своем монументальном мемуарном сочинении “Жизнь и реформы”, которое по праву можно назвать шедевром политической хлестаковщины, он упоминает о своей встрече с Андроповым днем 10 ноября: “Ровным голосом он рассказал, что Виктория Петровна — жена Брежнева — попросила срочно сообщить ему о смерти Леонида Ильича и передать, что его ждут на даче в Заречье. Никого другого видеть она не захотела”. Если теперь сложить все свидетельства, то получается следующая картина: сначала Чазов сообщил Андропову затем Андропов сообщил Виктории Петровне вслед за этим Виктория Петровна попросила уведомить Андропова, настаивая одновременно, чтобы больше никто не приезжал.
А в конце супруга Брежнева выговаривала охране за то, что ей не сказали сразу. Кстати, очень сомнительно и то, что Виктория Петровна могла ставить условия, кому приезжать на дачу, а кому нет. Брежнев не был частным лицом, и его супруга это понимала.
4. КОМУ ЭТО НАДО?
Из двух главных очевидцев, Медведева и Чазова, правду, по моему мнению, говорит Медведев. В подтверждение можно привести множество аргументов. Но главный в том, что, в отличие от Чазова, Медведев не занимался политикой и никому не подыгрывал. Вообще как автор упомянутой выше книги Медведев производит впечатление человека, способного сохранять верность памяти руководителя, доверием и привязанностью которого пользовался на протяжении полутора десятилетий. В наше время, когда бал правят люди с моралью лавочников и предателей, такое встретишь не часто.
Тогда возникает следующий вопрос: с какой целью искажает правду Чазов? Ответ напрашивается такой: для того, чтобы отвести тень малейших двусмысленностей от имени Андропова, а значит и от себя самого как ближайшего политического союзника будущего генсека в то загадочное утро. Как бы то ни было, но именно Андропов был последним из членов Политбюро, кто видел Брежнева живым, и первым, кто увидел его мертвым. Между этими двумя встречами лежит тайна, а значит — повод для догадок и предположений.
Чазов настолько поглощен защитой Андропова, что не находит времени ответить на вопросы, которые могут быть обращены к нему самому. А их немало: как могло случиться, что на главной государственной даче СССР в критический момент не оказалось даже захудалого ветеринара, чтобы оказать неотложную помощь лидеру государства? Где была вся медицинская рать начальника 4-го управления, когда еще теплого Брежнева безуспешно пытались отходить сотрудники охраны? Почему был ликвидирован действовавший ранее на даче круглосуточный медицинский пункт? И так далее.
В прежние времена на правительственных трассах в Москве нередко можно было видеть кортежи правительственных “членовозов”. Любопытствующим гражданам разъясняли, что в одном из автомобилей мчатся врачи-реаниматологи, готовые в любой миг оказать “оберегаемому государственному лицу” медицинскую помощь. Вот, думалось тогда, какая замечательная у нас медицина. Но оказалось, как и во многих других случаях, что это всего лишь фасад, за которым нет ничего, кроме равнодушия, безответственности, цинизма, чиновного политиканства. Тому, кто не догадывался об этом, смерть Брежнева, безобразная с точки зрения организации любой приличной медицинской помощи, открыла глаза. В большой политике, как в высоких горах, падение одного камня может вызвать всеобщий обвал. Трудно избавиться от мысли, что проживи тогда Брежнев еще хотя бы месяц, судьба Советского Союза могла бы быть совсем иной. Может быть, сейчас на бескрайних просторах загубленного Союза не мыкали бы тяжкое горе миллионы бывших советских граждан, обращенные, неведомо за какие грехи, своим собственные государством в бесправных бездомных беженцев, изгоев общества.
Что касается Андропова, то, в свете опубликованных свидетельств, его роль в те ноябрьские дни действительно оставляет место для вопросов. Видимо, данное обстоятельство сказывалось и на взаимоотношениях между членами Политбюро после того, как он занял пост генсека. Во всяком случае, хорошо известно, что за все время, пока Андропов был Генеральным секретарем, Щербицкий ни разу не переступил порога его служебного кабинета.
Хоронили Брежнева в понедельник, 15 ноября. Навсегда прощаясь с мужем на Красной площади, Виктория Петровна, склонившись, мелко перекрестила его гроб. Вечером в банкетном зале в Ново-Огареве устроили что-то вроде поминок по усопшему. Собрались родственники, друзья бывшего лидера, члены Политбюро, секретари ЦК. Кто мог думать тогда, что совсем скоро в этом же самом зале, под председательством Горбачева, соберутся молодые, жадные до почестей и власти наследники Брежнева, чтобы справить свои последние поминки. На этот раз по Советскому Союзу.
P. S. В марте 1995 г. на страницах “Правды” я опубликовал материал о некоторых неясных обстоятельствах, сопутствовавщих смерти Генерального секретаря Черненко. Кстати, так уж случилось, что в момент кончины Черненко упомянутый выше Чазов снова активно занимался политикой, правда, теперь в пользу Горбачева. В ответ на публикацию высокое медицинское начальство сделало в печати заявление, в котором упрекнуло меня за то, что будто бы (по памяти) пытаюсь возродить “дело врачей”. Пользуясь случаем, хочу сказать, что не имею ни возможностей, ни намерений заводить какие бы то ни было “дела”. Вместе с тем придерживаюсь мнения, что если автор издает книгу, претендующую на ранг документального свидетельства, то он непременно предполагает за своим будущим читателем право задавать вопросы. Поэтому исключительно на правах любознательного читателя спрашиваю: как же все-таки умер Брежнев? Ведь прошло 15 лет, и, может быть, теперь уже позволительно сказать правду?
ПОЭТ ВОЗМЕЗДИЯ
Сергей Куняев
В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ странным образом возникают в памяти строки совершенно забытого современными театрами и практически никем не читаемого Генрика Ибсена — слова Гильды из пьесы “Строитель Сольнес”: “Пожалуйста, вы ничего не забыли. Вам просто стыдно немножко. Таких вещей не забывают… Подайте мне мое королевство, строитель. Королевство на стол!”
Александр Блок, приведя эти слова в некрологе, посвященном великой Вере Федоровне Комиссаржевской, описал далее свои впечатления об игре актрисы: “Никогда не забуду того требовательного, капризного и повелительного голоса, которым Вера Федоровна произносила эти слова в роли Гильды (в “Сольнесе” Ибсена). Да разве это забывается?”
Забыть, оказывается, можно все. В том числе и то, что некогда давало возможность дышать, жить, находить устойчивые ориентиры. Давно ли мы отмечали столетие Александра Блока, мистически совпавшее с трехсотлетием Куликовской битвы, о которой поэт пророчески говорил, что она “принадлежит к тем историческим событиям, разгадка которых еще впереди”? Теперь о нем как-то не принято вспоминать в “светском обществе”, точь-в-точь, как в свое время в салоне мадам Гиппиус после “Двенадцати”.
А перечитать его стихи и прозу сейчас было бы очень и очень полезно для многих. Ради отрезвления. Очищения ума и души от всякого хлама. Приведения себя в Божий вид.
“Королевство на стол, строитель!” Это нетерпение, смешанное с наивным хамством, дорого обошлось нескольким поколениям русских людей в ХХ столетии. Самый, пожалуй, разительный пример — последний, когда теряют и голову, и всякое мало-мальски реальное представление о ценностях бытия при одном произнесении таких слов-пустышек, как “свобода” и “демократия”.
И здесь впору вспомнить еще одно, ключевое, слово в творческой жизни Александра Блока — “Возмездие”.
Оно неизбежно следует за каждым последующим: “Подайте мне мое королевство, строитель! Королевство на стол!”
Это слово еще не было произнесено Блоком вслух, когда неотступная мысль о возмездии, которому должно свершиться, полностью завладела им. Когда он раз и навсегда перестал быть “своим” в кругу бывших друзей, одаренных поэтов, рафинированных интеллигентов, предающихся “спорам о Христе”.
Мы забыли эти исполненные холодного ожесточения и страшной правды слова, которым некогда внимали. Похоже, сама жизнь властно заставляет их вспомнить.
“Редко, даже среди молодых, можно встретить человека, который не тоскует смертельно, прикрывая лицо свое до тошноты надоевшей гримасой изнеженности, утонченности, исключительного себялюбия. Иначе говоря, почти не видишь вокруг себя настоящих людей, хотя и веришь, что в каждом встречном есть запуганная душа, которая могла бы, если бы того хотела, стать очевидной для всех. Но люди не хотят становиться очевидными, все еще притворяются, что им есть что терять…”
Знакомая картина? Каждый скажет: да, ну и что? Жизнь ведь вроде уже плотно покрылась болотной буржуазной ряской, и наступил тот самый благословенный, давно чаемый з а с т о й, которого многие так страстно жаждали. “Революционеры кошелька”, бунтовавшие (на площади, на кухне или в курилке — неважно) во время относительного народного у с п о к о е н и я, жаждали “перемен”… Зато теперь уже не жаждут. Великий народ для них перестал быть великим. Литература как общенародное великое дело перестала быть таковым… Все прошлое для них м е р т в о. И только сами они упорно считают себя живыми.
И ни один из них не видит над собой ничего напоминающего “Мене, текел, фарес”.
“А на улице — ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, их вешают а в стране — “реакция” а в России жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти болтуны влоск исхудали от своих исканий, никому на свете, кроме “утонченных натур”, ненужных, — ничего в России бы не убавилось и не прибавилось!”
Еще два десятка лет назад, перечитывая эти слова, мы разделяли гневный пафос поэта, отвлеченно пытаясь себе представить ту жуть, что он каждый Божий день видел за своим окном. Сейчас это — под окном каждого из нас. Но Блока мы открыть не торопимся. Не торопимся прочесть слова, после которых всякие “высокомудрые” рассуждения о “конце литературы” обращаются в пыль.
“Только о великом стоит думать, только большие задания должен ставить себе писатель ставить смело, не смущаясь своими личными малыми силами писатель ведь — звено бесконечной цепи от звена к звену надо передавать свои надежды, пусть несвершившиеся, свои замыслы, пусть недовершенные.”
Статья “Религиозные искания и народ” была написана в 1907 году. Впору ведь отметить девяностолетний юбилей (если будет позволено так выразиться) работы, исполненной грозных пророчеств, сбывшихся полностью, и в которые нам снова предстоит вчитаться. Как и в строки статьи “Стихия и культура”, написанной год спустя.
“Среди сотен тысяч происходит торопливое брожение, непрестанная смена направлений. настроений, боевых знамен. Над городами стоит гул, в котором не разобраться и опытному слуху такой гул, какой стоял над татарским станом в ночь перед Куликовской битвой, как говорит сказание. Скрипят бесчисленные телеги за Непрядвой, стоит людской вопль, а на туманной реке тревожно плещутся и кричат гуси и лебеди.
Среди десятка миллионов царствуют как будто сон и тишина. Но и над станом Дмитрия Донского стояла тишина однако заплакал воевода Боброк, припав ухом к земле: он услышал, как неутешно плачет вдовица, как мать бьется о стремя сына. Над русским станом полыхала далекая и зловещая зарница”.
И как продолжение пророчества о вечной битве русского и космополитического начал в России — от безграничных пределов государства до одной-единственной человеческой души, в которой проходит этот водораздел, — высокая музыка, идеальный образ вечного витязя, гибнущего и возрождающегося для нового боя:
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.
Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. — Молись!
И поистине символично название статьи того же 1908 года: “Стихия и культура”.
Мы переживаем страшный кризис. Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева, на легком кружевном аэроплане, высоко над землей а под нами — громыхающая и огнедышащая гора, по которой за тучами пепла ползут, освобождаясь, ручьи раскаленной лавы”.
Каждое слово здесь для нас словно выжжено огнем. Катастрофа “Челленджера” была первым предупреждением, которому человек не пожелал внять. В ответ на это равнодушие последовал Чернобыль, “разгадка которого еще впереди”. Но даже это событие наши дражайшие соотечественники поспешили утопить в либеральных бреднях о “технике безопасности”, “ответственности государства” и “правах человека”… Тогда последовал Спитак как реакция самой земли на развязанную кровавую человеческую бойню.
Что еще нам нужно, чтобы опомниться?
Народное восстание Блок совершенно справедливо отождествил с природной стихией, против которой человек как был, так и остался бессилен. “Есть еще океан…” Эта дневниковая запись родилась при известии о крушении “Титаника”.
В дикой погоне за прибылью, в тщеславном стремлении перещеголять конкурентов, в жажде невиданного рекламного трюка, в бешенстве от собственного жира “цивилизованный человек” ХХ века поистине возомнил себя Богом… Расплата за подобное приходит незамедлительно. “Чудо кораблестроительной техники” ХХ столетия идет ко дну.
“Есть еще океан…”
Наши либералы много чего не могут простить Блоку. Гуманистическое сознание отказывается воспринимать неизбежность возмездия человеку за его необузданную гордыню. Анатолий Якобсон в своем “Конце трагедии” лишь сконцентрировал всю сумму либеральных претензий к великому поэту… Дальше следовало лишь мелкое тявканье по частным поводам.
Холодным и трагически-скорбным оставался Блок и в январе 1918 года, когда писал великую статью “Интеллигенция и революция”, великую поэму “Двенадцать” и великое стихотворение “Скифы”.
Холодным и трагическим голосом он объясняет ныне нам самоочевидные вещи, которые тогда оставались за семью печатями для его собратьев из интеллигентского стана.
“Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное она жестоко обманывает многих она легко калечит в своем водовороте достойного она часто выносит на сушу невредимыми недостойных но это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда — о великом”.
А ведь большинство наших литературных современников, преимущественно столичная публика, отнюдь не старшего поколения, ведет себя подобно “русскому денди”, также изображенному Блоком.
Культурный переводчик, космополит и циник, либерал по натуре, он, глядя на портрет Сталина, вопил на всю улицу: “И этот идиот нами правит?”, чем распугал прохожих и приобрел репутацию “жутко смелого” человека. При раскопках могилы Гоголя умудрился украсть косточку из скелета и водрузить на свой письменный стол — “Бога нет, все дозволено!” А попав в узилище, по воспоминаниям Николая Заболоцкого, без всякого давления со стороны следователей увлеченно закладывал всех подряд.
А началось все — с откровений его перед Блоком.
“Я слишком образован, чтобы не понимать, что так дальше продолжаться не может и что буржуазия будет уничтожена. Но, если осуществится социализм, нам останется только умереть пока мы не имеем понятия о деньгах мы все обеспечены и совершенно не приспособлены к тому, чтобы добывать что-нибудь трудом. Все мы — наркоманы, опиисты женщины наши — нимфоманки. Нас — меньшинство, но мы пока распоряжаемся среди молодежи: мы высмеиваем тех, кто интересуется социализмом, работой, революцией. Мы живем только стихами… Ведь мы — пустые, совершено пустые”.
Теперь же духовные последователи этого “денди”, демонстрируя в издевательски убыстренном темпе народные демонстрации 30-х годов, комментируют их с дьявольскими ухмылочками, что опять-таки заставляет вспомнить строки Блока из поэмы “Возмездие”.
Все это может показаться
Смешным и устарелым нам,
Но, право, может только хам
Над русской жизнью издеваться.
Она всегда — меж двух огней,
Не всякий может стать героем,
И люди лучшие — не скроем -
Бессильны часто перед ней,
Так неожиданно сурова
И вечных перемен полна
Как вешняя река, она
Внезапно тронуться готова,
На льдины льдины громоздить
И на пути своем крушить
Виновных, как и невиновных,
И нечиновных, как чиновных…
Либералам страшно хочется, чтобы никакие подобные “приключения” с Россией больше никогда не происходили и чтобы никакой неожиданности ни своим согражданам, ни “мировому сообществу” она более не преподнесла. А если, дескать, народ будет тихо вымирать, это его личное дело…
Они забыли или очень захотели забыть, в какой стране они живут.
Александр Блок не забывал этого никогда.
МИФ О КУЛЬТУРЕ ПРОЛЕТКУЛЬТА
Никита Бондарев
ТЕМЫ, СВЯЗАННЫЕ С РОЛЬЮ КУЛЬТУРЫ в тоталитарном государстве, в частности, в Советском Союзе, сейчас достаточно популярны. Полотна соцреалистов извлекаются из запасников, выставляются на всеобщее обозрение, о них пишут объемистые труды и непритязательные студенческие работы. Этому не в последнюю очередь способствуют те же недавние борцы за свободу искусства, уставшие от пропаганды “пострадавших от режима” футуристов и авангардистов, перешедшие к поискам “чего-то особенного” в противоположном лагере.
Однако их подход к теме, да и их исторические изыски, зачастую очень предвзяты, свидетельством чему была, например, нашумевшая выставка “Москва — Берлин”. Советское искусство предстает в прочтении многих новейших исследователей как нечто беспощадное и уродливое, лишенное органичной связи с жизнью и исторических корней. Большая часть подобных определений очень мало соответствует истине, но чтобы понять это, необходимо обратиться к началу двадцатых, когда в боях рождалось не только новое государство, но и новое искусство, позднее получившее название соцреализм. Речь идет прежде всего о Пролеткульте (Организации Пролетарской Культуры), его взаимоотношениях с официальными органами Советского государства и объединениями футуристов.
Организация Пролетарской Культуры была создана за месяц до Октябрьской революции с целью поддержания “самодеятельности” пролетариата в различных областях культуры, причем на сугубо добровольных началах. В первые послереволюционные годы Пролеткульт являлся самой массовой общественной организацией Советской России. Тесно сотрудничая с Наркоматом просвещения, часто выполняя за Наркомпрос работу на местах, непосредственно с массами, Пролеткульт не был его частью, а являлся самостоятельной структурой. Но в 1921 году Пролеткульт был подвергнут жесткой критике, его руководство — разогнано, сама организация подчинена Наркомпросу, а в нашей историографии сформировалось совершенно определенное отношение к деятельности этой организации.
В ТЕЧЕНИЕ ДОЛГИХ ЛЕТ с Пролеткультом связывались все ошибки в области культурного строительства первых лет советской власти. Как в России, так и за рубежом, эта организация стала синонимом варварства, огульного отрицания всего, что не укладывается в узкие рамки культуры — прислужницы ограниченных классовых интересов. И если “извращение марксизма” и конфликт с Лениным в последнее время начинают подавать как позитивную черту и даже заслугу, то отрицание культурных ценностей по-прежнему вызывает реакцию безусловного отторжения. Обвинение в “варварстве” довлеет над Пролеткультом, оно так срослось с организацией пролетарской культуры, что у многих очень добросовестных современных исследователей русской культуры (И. Кондаков) не возникает сомнений в истинности этого определения, и в результате все, касающееся Пролеткульта, сводится к общим фразам, максимум к цитированию стихотворения “Мы” Владимира Кириллова. Вот небольшой отрывок из него, самый, на наш взгляд, показательный:
Мы во власти мятежного страстного хмеля,
Пусть кричат нам: “Вы палачи красоты!”
Во имя нашего завтра — сожжем Рафаэля,
Музеи разрушим, растопчем искусства цветы.
На основании этого стихотворения делаются нелицеприятные для Пролеткульта выводы. Однако критиковать всю его деятельность на основании единственного стихотворения — почти заведомая подтасовка. Ситуацию усугубляет то, что и Кириллов — далеко не самый типичный поэт-пролеткультовец, и стихотворение “Мы” не типично для Кириллова. Это его произведение отражает некий конкретный момент в мироощущении поэта, такое состояние было характерно для него не всегда и достаточно быстро прошло. В доказательство этого приведем образец “раннего”, дореволюционного творчества этого поэта:
Ни ласкового взора,
Ни отклика кругом,
Одна, одна услада —
Шарманка за окном.
И жизнь тоскливо длится,
Как ночи мрак глухой…
Эх, лучше бы разбиться
О камни головой.
Это настроение с приходом революции кардинально изменилось. До этого деклассированный, невостребованный как поэт и потому одержимый суицидальными идеями, Кириллов “пробуждается” с приходом революции, проникается идеями построения нового, справедливого государства, новой культуры, в которой он сам и подобные ему смогут занять подобающее место. Ничего удивительного, что в творческом пылу он, как и многие его коллеги, талантливые, но не получившие должного образования, смешивает понятия “культуры” и “идеологии”. “Мы” написано в 1919 году, а уже в 1920 осознавший свою ошибку и несколько “остывший” Кириллов пишет:
Он с нами, лучезарный Пушкин,
И Ломоносов, и Кольцов!
Мы видим, что умонастроение Кириллова чрезвычайно изменчиво, и судить по его стихотворению 1919 года нельзя даже о его собственном творчестве послереволюционных лет, не то что о позициях Пролеткульта в целом. Пролеткультовцы и особенно основатель и руководитель Пролеткульта А. А. Богданов крайне негативно отнеслись к стихотворению “Мы”, о чем умалчивают абсолютно все исследователи данной проблемы. Со временем Кириллов “осознает” свою ошибку, соглашаясь с Богдановым. Что наиболее важно, истинное лицо Владимира Кириллова и впрямь совсем не похоже на оскаленную маску агрессивного варвара, которую многие и по сию пору считают подлинным обликом Пролеткульта.
НО, НЕСМОТРЯ НА СВОЮ ЯРКОСТЬ, эпизод с “Мы” — это все-таки частный случай. В чем же заключалась официальная позиция Пролеткульта, разделяли или нет другие пролеткультовцы кирилловскую эйфорию, получили ли такие эмоции отражение в их программе, как они представляли себе судьбу “художественного наследства”?