Я, Богдан (Исповедь во славе)
ModernLib.Net / Исторические приключения / Загребельный Павел Архипович / Я, Богдан (Исповедь во славе) - Чтение
(стр. 41)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(614 Кб)
- Скачать в формате doc
(600 Кб)
- Скачать в формате txt
(584 Кб)
- Скачать в формате html
(612 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47
|
|
Кисель, сидя на краю казацкой земли, скулил в письмах ко мне: "Мы, глядя на отчие дымы, ждем на берегу отчинной нашей земли помощи. Зима наступает, каждый должен бы на своих пепелищах разогреться". За Киселем и изголодавшаяся шляхта назойливо и упорно рвалась в свои бывшие имения, чтобы хотя бы что-нибудь содрать со своих "одичавших подданных", как выражался пан киевский воевода. В Чигирин наехало множество магнатских служебников, которые выпрашивали у меня письма на то, чтобы и их панам жить в имениях и управлять бывшими подданными. Мои заядлые враги обращались теперь с нижайшими посланиями. Вишневецкий подарил мне коня с седлом, а от своего сына Михаила Корибута - Тимошу саблю драгоценную, лишь бы только пустил я его за Днепр в его утраченное царство. Я не дал ни Вишневецкому, ни Конецпольскому, ни Заславскому, ни Лянцкоронскому никаких староств и никаких добр, все взял под аренду от гетманской власти о десятую часть дешевле. Все же перед сеймом дал Киселю въезд в Киев. Меня там не было, вот воевода поскорее ринулся править, восстановил власть магистрата, учинил расправу над убийцами слуги местного шляхтича Голубя, подговорил митрополита Косова и Печерского архимандрита ехать в Белую Церковь и просить меня прибыть в Киев, чтобы своей властью освятить кровавые и зложелательные начинания Киселя. Перед этим позвал их к себе на обед в замок, расточал перед ними высокопарные словеса: - Преосвященный отче митрополите и вы, честные отцы! Не надейтесь на князей, на сынов рода человеческого, потому что в них нет спасения. Как сказано: выйдет дух его, и вернется он в землю свою, и в тот день погибнут все помышления его! Не надо возлагать наше благочестие на силу казацкую, ибо, если благочестие восстанет с оружием, от оружия и погибнет. Тогда пробыл я в Киеве всего лишь три дня, потому что в Чигирине меня уже ждал мой давнишний приятель - посол из Москвы Унковский, прибыли и послы семиградский и ханский. Не были эти дни слишком веселыми и пышными, и не утешилась бы молодая гетманша в Киеве со мною. Мужское это дело - кровь, грязь, сворачивание шей упрямых и состязание с людской забитостью и коварством. Кисель уже в эти три дня пытался запутать как только можно пункты договора Зборовского, митрополит Косов, ссылаясь на старость и немощность собственную, отказывался и от того места в сенате, которое я отвоевал для престола митрополитского кровью казачьей, еще и роптал: "Теперь, когда подданные командуют своими панами, неудивительно, что и пастырям приходится слушать своих овец". Не повезло нам на митрополита! Был упрям, как конь, а блеска и понимания - ни на маково зернышко. Я сказал тогда митрополиту: "Ты, отче митрополите, если в тех наших делах, тебе порученных, не будешь против панов стоять и надумал нашу раду поменять и во что-то новое превращать нашу волю, - то как пить дать будешь в Днепре! И ты, воевода, если какой-нибудь изменой обещание королевское заменишь, погибнешь бесчестно. А мы войной за свою честь биться готовы!" Кисель утешил Косова: "Если бы в Польше восстали мазуры, было бы с бискупами еще хуже". Самого Киселя киевляне чуть было не посадили в воду, мои есаулы с трудом защитили его в замке. Неужели же Матроне хотелось и это видеть, а не утешаться покоем со мною? Утешенье. Знал ли я это слово и это чувство когда-нибудь? Выигрывал одни битвы, а должен был думать о новых; разгромил короля под Зборовом, а сам склонил шею перед ханом, а потом должен был думать, как накормить голодную Украину, как спасти ее от черной эпидемии и откуда взять новых сил для подкрепления душ. Нехватка во всем была такой тяжелой, что и посла московского Григория Неронова, прибывшего вскоре после Зборовской битвы с подьячим Посольского приказа Григорием Богдановым, чигиринский мой атаман Федор Коробка не мог принять надлежащим образом (хотя бы так, как принимал перед этим Унковского). Выдавали послам лишь три хлеба житных, вяленой щуки и бочоночек меда ведер на шесть, а коням одного лишь сена. Атаман извинялся, что из-за большой воды невозможно было поймать свежей рыбы, а овса не было вовсе, потому что хлеб не уродил, а кое-где из-за войны его и вовсе не сеяли. Когда вскоре прибыл послом Унковский, он сказал мне на приеме: "Царскому величеству ведомо учинилось, что у вас хлеб не родился и саранча поела, а соли из-за войны привоза ниоткуда не было. И царское величество тебя, гетмана, и все Войско Запорожское пожаловал, хлеб, и соль, и всякие товары в своих государевых городах покупать вам и в Запорожскую землю пропускать велел". Целый этот год везли беспрестанно с окраинных русских земель на Украину хлеб, соль, мед пресный, товары всякие, то есть селитру, порох, свинец, так что даже и в тех землях все запасы исчерпались. Говорил я тогда московскому послу в Чигирине: "Государева милость ко мне и ко всему Войску Запорожскому велика, и в хлебный недород нас с голоду не поморил и велел в такое лихое время прокормить, и многие души от смерти жалованьем его царского величества учинились свободные и с голоду не умерли". И Неронов, и Унковский снова слышали от меня слова о нашем желании пойти в подданство под высокую руку царскую, едучи же по Украине, видели и слышали, как всяких чинов люди говорят, что они под высокой рукой царского величества быть рады и о том бога молят. Боярство тем временем пугало царя то Речью Посполитой, то Швецией, то даже Францией, прибавлялись к этому еще и бунты в Москве, в Пскове и Новгороде, - все это говорило против объединения с непокорным казачеством, и я должен был терпеливо выжидать, пока примут в одну семью с народом русским мой народ, ведь по крови и речи едины, а самому еще несколько лет нужно было светить глазами перед вельможным панством и поддакивать для приличия их намерениям. Многоглаголивый Кисель, всячески задабривая меня, за моей спиной выписывал свои хитромудрые дискурсы к нашему злейшему врагу Потоцкому: "Либо это бурливое море успокоится само по себе, и мы хоть и прибавим еще один год к своему изгнанию - мало чем пользуясь из хозяйства и достатков наших, но зато отчизна, имея отдых, могла бы и нас спасать, а мы постепенно знакомились бы с одичавшими подданными нашими, сначала удовлетворенные самим признанием панской власти даже без дохода. Либо уничтожит бог махинатора Хмельницкого и рассыплет все то, что укрепил и объединил в наказание нам за грехи наши. Либо, покарав нас нашей чернью, даст и нам божья справедливость отомстить ей". Магнатство, потеряв свои добра на Украине, теперь готово было биться уже и не со мною, а с самим королем. Вишневецкий на декабрьский сейм, на котором должно было состояться утверждение Зборовского договора, прибыл с целым войском своим приближенным: впереди князя ехало сто слуг на аргамаках, по бокам шли двести пехотинцев с мушкетами, всей челяди, пахолков и гайдуков княжеских насчитывалось свыше полутысячи. И хотя шляхта великопольская, которая не хотела войны, боясь бунта собственных подданных, добивалась утверждения Зборовских пактов, высокое духовенство и магнаты не хотели и слышать об этом договоре, и уже сразу после сейма Вишневецкий, Конецпольский, Лянцкоронский с ватагами начали совершать наезды на приграничные земли, истязали людей, мужчинам отсекали ноги, у жен вырезывали груди, детям выкалывали глаза. Калеки ползли через всю Украину в Чигирин, в гетманский двор - посмотри, гетман, батько Богдан, до чего ты дотрактовался с панами. И уже не разминешься с ними, и не утешишь никаким словом. Мы пообломали было рога магнатству, а теперь рога эти вновь отрастали. Все это падало на плечи гетмана, и подставил ли кто-нибудь хотя бы руку, чтобы облегчить страшное бремя, сваливавшееся на мою голову? Жаль говорить! Жизнь людская что баня: кто выше сидит, тот сильнее потеет. И соболя имеют боли. И свеча на алтаре имеет щипцы, которые нос ей утирают. В марте хан выпустил из неволи самых лютых врагов казацких - Потоцкого и Калиновского, выпустил, как ни просил я держать их у себя. Господарь молдавский Лупул, забыв о вере православной, всячески ходатайствовал о Потоцком и Калиновском, помог выкупить их, еще и облегчал переезд в королевство. Хотел моей погибели, опасаясь возросшей силы казацкой, будто недоверок басурманский. Хан писал королю: "Дабы приятельские письма были тем милее, посылаем Потоцкого, одарив его свободой за здоровье головы вышей что изволите милостиво принять". Направляясь в Люблин, Потоцкий послал королю письмо, в котором прямо призывал к войне: "Если они такие верные подданные и Хмельницкий такой добродетельный слуга, так почему он столь часто обращается к хану, подстрекая его к войне? Почему разных монархов и княжат приглашает к союзу в войне? Я так понимаю, что из врожденного своего лукавства он злое дело замышляет против отчизны и маестата вашей королевской милости. В доказательство мне достаточно того, что казаки никогда не соблюдали данной нам веры* окончательно, и чем больше принимали присяг, тем больше у них было хитрости, неправды, зла, недоброжелательства. А поскольку имею доказательств столько, сколько волос на голове, то никак не могу дать сбить себя с того мнения о казаках и Хмельницком, что у них не то чтобы скользкая верность, но никакой верности нет! ______________ * От вериться - присягать, заверять в чем-нибудь. Но допустим, не предвосхищая событий, что Хмельницкий будет честен и, памятуя о высокой ласке и доброте вашей королевской милости, захочет задержать чернь в послушании. Как же он, прошу, удержит ее, когда у нее так разбежались колеса своеволия, что их никаким образом невозможно уже удержать? Разве у них один Хмельницкий? Тысячами бы их считать следовало! Одного сегодня казнят - на его место другого - более способного и ловкого изберут, к тому же такого, чтобы придерживался их стороны. Убедился я в этом под Кумейками: зимой уничтожил Павлюка, ожил Острянин к весне, несмотря на столь большой разгром. Разгромил я Острянина - и тотчас же на регимент был избран Гуня, и я двенадцать недель вел с ним войну и с большим трудом привел к послушанию - оружием и немалым кровопролитием. Все комиссии, сколько их ни было, никогда не заканчивались без кровопролития, и, пока хлопство не увидело сильного войска с нашей стороны и земля не оросилась кровью, пока сабли не затупятся на их шеях, - и теперь убедишься в этом, ваша королевская милость, - не уймется это своеволие и послушными они не будут, пока не увидят нашего оружного войска и его решительности. Если и в прежние времена, когда Речь Посполитая была еще в расцвете, они трудными были к послушанию, то тем более непослушны они теперь, когда слепое счастье наполнило их гордыней, за этой карой божьей. Хотел бы я быть фальшивым пророком, но все указывает мне на то, что этих хлопов ничто не может привести к покорности и от бунта отогнать может одна лишь сабля". Казалось мне после трудов кровопролитных, что уже одолел всех своих врагов, разметал и уничтожил и теперь, свободно паря разумом по констеляциям политическим, твердой рукой буду вести челны казацкие к надежно защищенной гавани совместо с золотыми царскими стругами. Оглянулся - от врагов черным-черно! Тяжелой была моя жизнь, даже смерть иногда бывает легче. Страшное бремя гетманской булавы, и часто думал я, почему не пал где-нибудь в чистом поле, почему не остался навеки под ветрами в степях, почему не запел коню своему верному: Не стiй, коню, надi мною, Бiжи, коню, дорогою, Бiжи степом та гаями, Долинами, байраками, Стукни в браму копитами Та забряжчи поводами. Ой вийде брат - понуриться, Вийде мати - зажуриться, Вийде ж мила - порадiє, Стане, гляне, та й зомлiє... Мертвым всегда легче, чем живым. Я же был живой, и моя милая Матронка хотя и не падала в обморок, однако подвергалась приступам головной боли таким сильным, что и у меня самого душа разрывалась на части. От Грицка Великого поехал я с двумя казаками на пасеку к старому казаку Кириллу Яременко к самому Днепру. Матронка не поехала - у нее снова болела голова. Как это часто бывало у нее! Голова болит - и жизнь вокруг останавливается. Сад заперт. Источники запечатаны. А моя голова, хотя должна была бы раскалываться от тяжелых мыслей, не болела никогда. Дар небес или, может, кара? Кто ж это знает. На пасеке у Яременко показалось сразу тридцать семь роев, мои казаки, отложив сабли, принялись помогать пасечнику стряхивать и ставить рои, а я пошел к воде, сел в густых лозах, сомкнул глаза, перебирал в мыслях свои последние дни и месяцы, вслушивался в звук воды и величественное молчание небес, сдерживал стон души своей вечно растревоженной, для которой нигде на свете - теперь я знал уже наверняка - не найду отдохновения. Хлопоты, горе, всякие неприятности не являются чем-то, родившимся сегодня, только что. Они существовали уже тысячи лет назад. А разве человеку от этого легче? И разве крайне необходимо повторять все людские заблуждения так же, как учимся ходить, тратя целый первый год своей жизни только на то, чтобы подняться на ноги! А мысль людская созревает еще медленнее и болезненнее, и речь в человеке растет тяжко и долго, как райский овощ, и то лишь для того, чтобы человеку в течение всей жизни пытались заткнуть рот, не дать и слова сказать. Жаль говорить много! И наибольший в любой миг может стать наименьшим. Над каждым угроза нависает точно так же, как все мы смертны. Истина, справедливость и благо извечные стремления человека, его жажда и печаль, но всегда ли они доступны и осуществимы? Люди, бессильные подчиняться справедливости, считают справедливым подчиняться силе, которую знаменуют собой короли, богачи, полководцы, тираны и деспоты. Эти же не хотят видеть величия людей разума, которые, со своей стороны, не замечают внешнего блеска этих великих людей, ибо что такое блеск, когда и наибольший может стать наименьшим. Над каждым нависает угроза так же, как смерть шумит косою для всех одинаково. Прошумела она и для меня на этой пасеке тихой, врываясь сквозь пение иволги и вылет пчел, распугивая мои тяжкие и неторопливые думы диким топотом, криком, стрельбой, а потом последним предостережением одного из моих казаков: - Гетман, спасайся! Погибель! Скорее... И ничего, все умерло, все убито, очарование этого мира зеленого упало в черную сеть - глупое и страшное приключение гетманское. Со смертью, как и с душой, не играют. Как сидел, в одежде, с саблей неразлучной, с трубкой и кисетом для табака, вскочил я на ноги, метнулся в заросли, сорвал камышину, обкусал ее от коленец, затиснул в зубах и, когда топот покатился от пасеки к воде, забрел в зеленые дебри как можно дальше и тихо подтопился в воду по казацкому обычаю. Мог теперь пересидеть хоть и целую орду, хотя, может, и сейчас орда какая-нибудь налетела на пасеку, зорко и терпеливо выслеживая меня. Я оттопился в воде, будто беззащитный посполитый. Когда все затихло, выбрался на берег и, как был, в водоперице, в нитчатке, мокрый и никчемный, сморщенный, холодный, как мертвец, побрел вдоль берега, держась подальше от Яременковой пасеки, где могла подстерегать засада. Но как тихо и украдчиво ни ступал по мягкой траве, кто-то меня услышал, выследил, встал на моем пути, тихо кашлянул. Я схватился за саблю. - Это я, сын мой, - послышался голос пасечника. - Какая это нечистая сила была: чамбул заблудившийся, что ли? - Если б же! Наши людишки! Кровь наша и речь наша. Схватили твоих казаков, тебя искали... - Как же это? - не понял я. - А так, сын мой. Одной матери дети, да не одной веры и мыслей, да будет ведомо тебе. - Разве ж не знаю? - Тогда почему не бережешься? - В самом сердце земли казацкой - и беречься! - Беречься надо и от самого себя, - сказал пасечник. - Да уж теперь что? Коня твоего я припрятал. Вон пасется. Теперь бери и скачи. А пасеки объезжай стороной. Я стал простым казаком, которому принадлежит вся степь - куда лишь свист его донесется, для которого воля немереная, но и смерть тоже немереная и поджидает за каждым холмом, в каждой дубраве и в каждом буераке. Мой конь летел в свободном просторе и не касался земли. Все вокруг цвело и золотилось, но не для меня, не для меня. Не куковали кукушки, плавно летая между деревьями, не заливалась зеленой страстью иволга в зарослях, не звенели ласковые пчелы, - все корчилось и сводилось судорогой, оборотни кричали в рощах, совы летали днем, зложелательством была охвачена вся моя земля. Как это и почему? Смех и грех: великий гетман в темной степи бездорожной, заброшенность и бессилие, граничащие с небытием. Неужели мне суждено заканчивать тем самым, с чего когда-то начинал? Вот так блуждая, приблизился я к какому-то огню, в плавнях, забыв об опасности, направил коня туда, к свету, к теплу и человеческим голосам. Были это дети. Пасли коней и жгли сухие конские катышки. Огонек едва тлел, окутываясь сладковатым дымком, босоногие мальчишки сидели вокруг, о чем-то говорили, когда же я подъехал, умолкли, напуганно повернули ко мне головы. - Добрый вечер, хлопцы, - поздоровался я с ними. - Сами и пасете? Без казаков? - Разве мы не казаки? - ответил старший из хлопцев. - Могут же татары набежать, или цыган забредет, - попытался я напугать пастушков. - Ты ж не татарин и не цыган? - ответил еще кто-то из хлопцев. - Да нет. - Так вот. А казаки все сегодня в селе. Гетмана избирают. Мне показалось, что я не расслышал. - Гетмана? Какого же? - Великого. - Разве у вас нет гетмана? А Хмель? - Уже нет. Хмель убит, и кто услышал об этом, тот и избирает гетмана. Наши, может, раньше всех это сделают. Я молча ударил коня. Гнал к огням за холмами, влетел в сельскую улочку, дальше, к середине села, к майдану, где полыхали две смоляные бочки, толпился люд, кричали, кипели, клокотали. Я соскочил с коня, держа его за поводья, стал, слушал. - Люди! Людоньки, как же теперь? - Вот, братья-товарищество, нет уже с нами нашего батька Хмеля и не будет. А что казаки без гетмана? Дети без батька - пчелы без матки. - Без гетмана теперь нет сил. - Надо нового. - Кто же его изберет? - Да мы и изберем! Первые прослышали, первые и изберем. - А кого? - Кого-кого! Разве мало у нас добрых казаков? - Илью Слишенко можно бы... - И Василия Лукииного. - А то и Грица Безкишкого. Я не стерпел. Шагнул в световой круг, прокашлялся, крикнул резко: - Что же это вы тут гетмана избираете при гетмане живом? Я - гетман! - Ты-ы? Да кто ты такой? - Откуда тут у нас? - Я - гетман Богдан Хмельницкий! - Гетман, да еще и Хмельницкий! - Тю на тебя! - В роголистнике весь, как водяной! - Услышал да и прибежал! Не было здесь соперников, потому что добрые люди не знают зависти. Однако и искушения силой и славой тоже не было тут, царило вечное равнодушие, а то и презрение к сим двум искушениям, стоящим между истиной и душой человеческой. - Гетман, говоришь? - Да тебе же до гетмана - как нам до бога! - Ты хоть знаешь, что это: гетман? - Умеешь что? - Может, скажешь людям? Я задумался. В самом деле: что же я умею? - Саблей рублюсь вельми, - сказал им. - Саблей? Да у нас вон Илья Слишенко волу голову отрубает за один взмах. Ты бы смог? - Не знаю. - Чего же тогда суешься не в свое дело? Еще что-нибудь умеешь? - Грамоте обучен. - В грамоте у нас священник разбирается и всех сирот уже обучил. А ты научил кого-нибудь? Я молчал. Кого научил? Народ весь? Но кому об этом скажешь и как? - Осанкой разве не вышел в гетманы? - распрямляя плечи, спросил их гордо. - Осанкой? Тю на тебя! - Старый и горбатый! - Как вол в ярме. - У нас вон Лукиин Василь - вот это осанка! Хоть в короли! Василь, а ну-ка покажись этому приблуде! - Был я справедливым ко всем, - не хотел отступать я. - Справедливым? А что это такое? - Это когда само ест, а другому не дает. - Или же когда его хата горит, он и твою подожжет! - Го-го-го! - Да еще бога молит: дай боже, чтобы и у моего соседа корова сдохла! - Ну и смешной человек: справедливый, говорит! - Ох-хо-хо! Я переждал хохот и насмешки, снова промолвил им: - Милосердным тоже был во всем. - Не туда попал, человече добрый! - Ох, не туда! - Милосердие умерло в нашей земле, еще и не родившись. - Где уж его искать! - И не тебе, старому да немощному. - Посмотри на себя: ты на ладан дышишь! - Я дал волю народу - разве этого не достаточно? - крикнул я, теряя терпение. - Волю? Перекрестись, человече! - Сам бог святой не может этого дать, а ты замахиваешься! - Да и зачем людям эта воля? - Нам лишь бы поесть, попить да как следует пожить! - Голодному же воля все равно что собаке бездомной: беги куда глаза глядят, а повсюду все равно крышка! - Я поднял народ на Сечи, и мы смогли то, чего не смог и сам господь бог! - снова крикнул я. - На Сечи? Где дед-пасечник Арсений? - Позовите деда Арсения! - Дед, вы видели сего человека на Сечи? - Да, может, и видел, а может, и нет. Разве теперь вспомнишь? Много там люду было, пребыло и перебыло. Да и еще, видать, перебудет. Я отступил побежденный. Чем превзойти этих людей? Ни умом, ни силой, ни мужской красотой, ни достоинствами высокими не сможешь - они всего имеют в изобилии. А они уже и забыли обо мне, снова взялись за свое, думали-размышляли, кого бы выдвинуть из своей среды на гетмана, ведь и почет немалый для них, и слава, да и прибыль кое-какая. И тут уже с другой стороны подлетели к майдану темные всадники, соскакивали с коней, звенела сбруя и оружие, зазвучали голоса встревоженные, и среди них - голос Демка моего. Я снова шагнул в световой круг, и хотя не похож был на самого себя, Демко вмиг узнал меня, всплеснул руками, растолкал людей, упал на колени передо мной: - Гетман! Батько! Темные крикуны, которые еще миг назад поднимали меня на смех, смотрели молча, будто у них отняло язык, потом, точно вмиг прозрев, задвигались, опережая друг друга, лукаво кланялись, еще лукавее восклицали: - Сам гетман великий! - Ой горюшко! - Да как же это? - Батько! Почему же на сказал? - Да мы же и видели, что человек какой-то не такой! - Разве ж я не заметил? - Это я заметил! - А вот и нет - это я! - А я и говорил! - Да это я говорил! О мой лукавый народ! Я прискакал с казаками Демка на пасеку Грицка Великого, ужасаясь от одной мысли об оставленной там Матронке, вне себя от страшных догадок, злой на себя за неосмотрительность и свое глупое равнодушие, свою беспечность. Матронка была жива и невредима! Голова у нее болела до сих пор, но никто не потревожил спокойствия пасеки, пчелы гудели успокаивающе, кони паслись, похрустывая травой, казаки грелись на солнышке, Грицко знай выставлял новые рои. Неужели где-нибудь есть угрозы, кровь и смерть, и простор вокруг черно разрывают зловещие выстрелы, и конский топот чужой бьет прямо тебе в сердце? - Чужих не было? - спросил я старшего над своими казаками охранными. - Бог миловал, - ответил тот, зевая. - А разве что? А сам смотрел на меня, хотел спросить, почему я весь в засохшем роголистнике и нитчатке, и боялся это сделать. У Матроны так болела голова, что она и не заметила моего необычного вида. - В погоню! - крикнул я казакам. - Искать! Догнать! Всех до единого! Я поднял Бужинскую сотню Лукьяна Сухини, потом взбудоражил весь Чигиринский полк, и уже на следующий день поймали тех двенадцатерых, которые нападали на пасеку Яременко и захватили моих двух казаков, поймали и препроводили к судье генеральному Зарудному. Припеченные казацким железом, они недолго молчали и сказали, что подрядил их сам князь ясновельможный Вишневецкий, собрав в полку предателя Забудского и наскребя где только мог еще, так что набралось их триста человек, и разослал по всем пасекам вокруг Чигирина, чтобы поймать меня и доставить к князю, живого или мертвого. Гей, пане Вишневецкий, не выросло еще то дерево, из которого сколотили бы гроб для Хмельницкого! Гонцы мои полетели по всем полкам и сотням с универсалами тайными и немедленными, всех чужих велено было хватать, где будут обнаружены, и препровождать в Чигирин без пролонгации и задержки. За несколько дней всех, кто был подослан Вишневецким, переловили так, что я должен был бы радоваться, как если бы поймали уже и заяддейших моих врагов - Вишневецкого, Конецпольского и презренного Чаплинского, которого король так и не выдал мне, несмотря на все мои требования еще под Зборовом. Но малым было утешение: стояли предо мной три сотни предателей, а самые страшные враги оставались недостижимыми и, наверное, издевались над моим бессилием и глумились. Чтобы не паскудить духом предателей гетманской столицы, три сотни подосланных Вишневецким убийц были затолканы в овечьи кошары за Погибельными могилами, и я поехал туда с генеральными старшинами взглянуть на отродье сатаны, на презренных предателей, на выпоротков и отребье моего несчастного народа. Я стоял перед ними и молчал, скарайный гетман, живое воплощение беспощадного возмездия, и они тоже молчали тяжко и унизительно, ибо что же они могли молвить? Человек может говорить на том же языке, что и ты, и одновременно быть негодяем, оборотнем, дрянью и подлецом. Если бы язык мог спасать нас от помутнения душ! - Что этим предателям? - спросил я своего генерального судью. - Пустить под сабли казацкие? - Не только их, гетман, - промолвил Самийло. - С кем же в компании? Разве что с князем Вишневецким? Так не имеешь его в руках. - Мыслю нечто совсем другое. Весь род этот предательский уничтожить следует. Уже послал я по Украине, чтобы свозили сюда их матерей, родивших такую нечисть, и детей, которых родили эти отступники. Смертельным холодом потустороннего мира дохнуло на меня от этих мрачных слов моего судьи генерального, и хотя уже догадывался я о его страшном намерении, но все же не хотел верить, попробовал отогнать тяжелую догадку, выпросить милосердие не столько для тех несчастных, сколько, быть может, для самого себя: - Хочешь, чтобы посмотрели на казнь предателей? - Сказал же тебе, гетман: весь их род искоренить! И матерей, и детей перед их глазами уничтожить, прежде чем их самих пустить под сабли. Чтобы и на том свете у них не было никаких надежд. - Не слишком ли жестоко? - А когда хотели схватить тебя, гетман, думали ли о жестокости и справедливости? - Виновных и казнить. А детей невинных за что же? - Чтобы не распложивалось племя негодное на нашей земле. Когда молодые подлецы становятся старыми, они становятся подлецами еще большими. - Что же скажут про гетмана? Будут проклинать, как Ирода, который побил младенцев? - Народ должен быть чистым, гетман! - Все хотят очищать народ только кровью, а кровь эта падает на гетмана. Спрашивал ли ты меня, замышляя нечеловеческую кару? - Судья никого не спрашивает. За ним стоит закон. А предковский закон гласит: предателей вырубать с корнем! Вот и все, гетман. А спрашивал бы тебя лучше твой писарь Выговский, который берет по сто или даже по двести червонных от каждого универсала, выпрашиваемого у него панами, что лезут назад в свои имения. И все эти универсалы значатся твоим именем, а ты ведь думаешь, что не пустил шляхту на Украину. И проклинают не Выговского, а тебя, гетман. Я не знал, что ответить мне на эти слова. Мысли шевелились во мне тяжко, как умирающие в агонии люди, - они стонали, плакали, проклинали, истекали кровью. В моей земле всегда лилось слишком много крови. Слишком много? Разве кровь непременно должна литься - лишь бы только не слишком много? И потекут кровавые... Почему они текли через всю нашу историю? Я хотел прервать это течение и пролил крови еще больше, после чего (то есть после моей смерти, выражаясь примитивным языком истории) потечет ее еще больше. Так где же конец этим рекам, озерам, морям? Высыхают воды земные, а кровь не высыхает - клокочет, стонет, вопиет. А тем временем творилось именем гетмана Хмельницкого - правда и кривда, преступления и кара за эти преступления, милосердие и суд, да только милосердия было так мало вокруг, будто оно уже давно умерло и никто никогда не воскресит его. По велению генерального судьи родных тех предателей, которых посылал Вишневецкий, находили по всей Украине - на Подолии, Левобережье, в лесах и степях, их свозили в Чигирин по ночам в казацких лубянках, чтобы никто не видел - женщин и детей, связанных, кинутых на дно возов, прикрытых лубом, будто они уже неживые. Казнь судья обмыслил ночью возле Погибельных могил в тех самых кошарах, в присутствии генеральной и полковой старшины, без выстрелов, одними саблями. Молодые казаки (молодые ведь всегда безжалостны!) из есаульского охранного полка по приказу генерального судьи бросились в одну из кошар, где были дети, начали хватать белоголовых и черноголовых мальчиков и девочек, в длинненьких сорочечках, потащили в ту кошару, где собраны были предатели, а подсудки и писаря генерального суда обращались к предателям: "Чье дитя? Выходи, смотри, как и побега от тебя не останется, подонок!" И норовили надеть на детские головы казацкие шапки, чтобы обмануть господа бога и саму смерть, - дескать, не кровь невинная проливается, а убивают взрослых, которые уже нагрешили вдоволь. Мертвый месяц обливал страшным сиянием то, что началось на земле, несчастные дети, почуяв дыхание гибели, вырывались из рук молодых казаков, кричали, плакали, упрекали: - Не хочу умирать! - Татонько, за что? - Татусь, что ж ты наделал? Беленькие, будто малые аистята, мягкие тельца, мягкие души, бессильные и беспомощные. Спрятаться? Некуда! Провалиться сквозь землю - она не принимала! Взлететь, как птенцам, - не было крыльев! Расползтись букашками, но ведь были же людскими детьми. Люди, помилуйте! Боже, спаси! А милосердие давно уже умерло на свете. Бедные дети! Виноваты ли они? А разве виноват я, родившийся в такие жестокие времена и получивший невыносимое бремя наивысшей власти? Трава растет, чтобы ее косили, а люди - чтобы жить. Дети переживут всех полководцев, королей, императоров, убийц сановных и повольных непородных.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47
|