Я, Богдан (Исповедь во славе)
ModernLib.Net / Исторические приключения / Загребельный Павел Архипович / Я, Богдан (Исповедь во славе) - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(614 Кб)
- Скачать в формате doc
(600 Кб)
- Скачать в формате txt
(584 Кб)
- Скачать в формате html
(612 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47
|
|
- Хорошо делаешь, Хмель, что не берешь меня, а то непременно сцеплюсь там с кем-нибудь и испорчу вам все посольство! Потом заговорил и Чарнота: - А кто же вас там накормит? - А кто встанет за вас стеной? - спросил Нечай. - Про находчивость молчите, - откликнулся Богун. - Да и о порядке на походе кто-то должен бы позаботиться, - подбросил Вешняк. Так переговаривались то ли в шутку, то ли всерьез, но уже никто теперь не был против моего намерения, ни страха перед неудачей, ни сияния славы не опасались, хотя и отправлялись в тревожную безвесть, без свидетелей, без опоры и без помощи, только слепое счастье казацкое с нами, да капризная доля, да отвага и удаль безбрежные и бесконечные. Пусть свершится то, что должно свершиться! Сказано ведь, что никто не может избежать своей доли, даже бог. Помолились после ужина, поклонились мне, а потом друг другу, поблагодарили повара: "Спасибо, братчик, что накормил казаков". Потом положили каждый по копейке в кружку для съестных припасов, чтобы не в последний раз трапезничать здесь, ибо казак пока ест, пока живой. На рассвете мы переправились на крымский берег с небольшим отрядом в сотню казаков, запасшись харчами и всем потребным на месяц пути. Степь была бесснежной, морозцем прибило землю, стала она сизой, сливалась с седым небом, и трудно было понять: где кончается земля, где начинается небо. Хотя и не подгоняя слишком коней, мы быстро углубились в эти ничейные степи, в эти пастбища и места боев извечные. Даже зимой здесь видно было разнотравье летних пастбищ, а потом вдруг начиналось безводье с горелыми прошлогодними травами, и только терны да буераки обозначали убийственное однообразие степных просторов. Уже перед Перекопом неожиданно налетела на нас завируха, которая не давала продвигаться вперед, и татары Тугай-бея, показывавшие нам путь через степи, неизвестно как вывели нас к овечьим кошарам. Там мы и заночевали с чабанами, и почему-то думалось в ту ночь, что жизнь с животными, теплыми, смердящими, но молчаливыми и добрыми, наверное, имеет свои преимущества, ибо этот дух от них, по сути, здоровый, а нрав - мягкий. Сказано ведь: бойся волка спереди, коня сзади, а человека со всех сторон. Я смотрел на своих побратимов, и думы мои тяжкими были, но и не безнадежными. В заснеженной степи безбрежной и бездорожной едут куда-то эти люди, неведомые миру, безымянные, собственно, как бы и не существующие. Мое имя если и знают где-нибудь, то лишь потому, что связывают с ним что-то бунтующее, вроде бы даже преступное. И кто бы мог сказать, что вот так добывается бессмертие, воля и история для целого народа! Из ничего, из неизвестности, из бессмысленных изнурительных странствий в безнадежность. Кто мы и что? И какими же надо быть людьми, чтобы отважиться на такое! Мы даже не существуем, живем, как эти кони, как овцы в кошаре, как дикие звери в буераках, словно мусор людской, полова на ветру. Но ведь не развеемся, а провеемся и станем золотыми зернами истории своего народа, его именем и славой. И тогда прогремят наши имена, как весенние грозы над степями. Еще три дня скакали по крымской равнине, снова пустынной, точно такой же безлюдной, как и степи, хотя и казалось нам, что все время за нами следят узкоглазые ханские соглядатаи. Шли долинами, балками пуская вперед ногайцев перекопских Тугай-бея, продвигаясь по их сакмам. Питались в этом переходе, как убогие татары: просяной хлеб, арпачик, пенир, а запивали водой из бурдюков, хотя везли с собой и пиво, и горилку, и вино, но все это для подарков хану и его ненасытным челядинцам, которых никто не смог бы перечесть. Демко через нашего казацкого бута пытался расспрашивать ногайцев, какой двор у хана, но те знали только своего op-бея, преданнейшего стража престола Тугай-бея, который стоял на Перекопе и охранял двери в орду. А там был хан, его первый наследник калга, второй наследник нуреддин, ханские сыновья - султаны, а дальше идут беи, имеющие право не брить бороду, и ханские чиновники - их так много, как звезд на небе или трав в степи. - Вишь! - удивлялся Демко. - А у тебя, батько Хмель, только я, Демко, да Иванец, но и тот, говорят, перекрещен с еврея и назывался когда-то Ионой, как тот пророк, что сидел в китовом чреве. Сидел же, Иванец? Наверное, и прозвище твое от чрева - Брюховец. - Брюховецкий! - покрикивал Иванец. - Это у тебя хлопское прозвище Лисовец, а я Брюховецкий, шляхетское имя! - Тоже мне шляхетство в такой пустыне! - незлобиво сплюнул Демко. Я прислушивался или не прислушивался к их привычным перебранкам, а сам смотрел на своих побратимов, смотрел на самого себя как бы со стороны, и снова думал: кто мы и что мы? Затерянные в этих огромных просторах, безымянные, обездоленные, не посылал нас никто никуда и не ждет нас никто и нигде, сами по себе, своей волей выбрали себе долю, скитания, безвесть, может, и смерть, и даже костей наших никогда и никто не найдет и не станет искать. Собрались вместе не в один день и не в один год, у каждого своя жизнь, свое прошлое, горе и радости, где-то были, может, у кого-то близкие люди, а у кого-то - одни лишь утраты; одни поражали своей образованностью, другие были совсем неграмотными. Не я выбирал их - по зову души народной они приходили сами и вот теперь шли в безвесть, а возвратиться должны были в историю. На ночлег останавливались в балках, рубили кусты терна, разводили костры, как бы ни были утомлены, не спали долго, каждому хотелось прорвать хоть мыслью или словом завесу неизвестности, угадать, что ждет нас у хана, в таинственной его столице. Отец Федор не надеялся на успех. - Темные души у нечестивых и всюду у них тьма, - вздыхал он. - А где теперь свет? - хмуро бросал Кривонос. Я должен был хотя бы немного развеять эти мрачные настроения, зачем же тогда ехать к хану - без веры и без надежды? - У каждого народа своя душа, - сказал я. - Для нас татары - это только война и разбой, а разве всегда так было с ними? Правда, что предки их пришли на нашу землю с войной и долго немилосердно вытаптывали здесь все, но когда этот обломок их племени осел в Крыму и стали у них властителями Гирей, то хан Сагиб-Гирей велел поломать кочевнические возы и определил всем место жительства, дав каждому вдосталь земли, и начали они обрабатывать землю и, может, жили бы на ней мирно, но завоевал Крым погромщик Царьграда султан Фатих и снова пустил их на православный мир, как своих псов голодных. Еще и присловие появилось у султанов после Фатиха о крымчаках: мол, татары будто ветер - не укротить их ничем. А чем должны жить? Землю давно уже захватили беи. Хану надо отдать десятину с урожая и тысячу гаманов золота ежегодно, калга-султан требует пятьсот, нуреддин двести пятьдесят. А у коша ханского ничего, живет только с того, что ему в руки упадет. Вот и вышло так, что богом их, кроме аллаха, стала война. Я еще только на свет родился, а у них был хан Гази-Гирей, прозванный Бора, что может означать и "великий ветер", то есть бурю, и "пьяного верблюда" одновременно. Был этот хан в самом деле будто пьяный верблюд-забияка и яростный, но прославился как великий поэт, даже послания к султану в Стамбул дозволено ему было составлять в стихах. Вот он и писал: "Простая душа для нас лучше, чем простой рост, милее черных бровей для нас конский хвост. О луках мы тужим и об острых стрелах, больше чем о красивых лицах и о женских телах. Душа у каждого из нас лишь борьбой горит, вместо воды и вина вражью кровь нам пить". Привыкли к мысли, что они дикие, а они - образованные, возле каждой мечети школы, а мечетей в одном лишь Бахчисарае свыше трех десятков. Уже полторы сотни лет в бахчисарайском предместье Салачик действует их высшая школа медресе - Зинджирли - школа с цепью: там низко над дверью и впрямь висит цепь, которая должна напоминать каждому, кто входит в храм науки, чтобы он не забыл склонить голову перед мудростью. Может, и тешились бы одной мудростью, но невольно стали мечом обнаженным в руках темной султанской силы и уже ничего не могут поделать - сила эта подталкивает их без конца, направляет против нас, все гонит и гонит, ибо казацкая мощь не дает спокойно спать султанам. Разве ж не сказал султан Амурат, что он спит спокойно на оба уха, хотя множество принцев в Стамбуле сговариваются, как его погубить, а боится он только казаков, которые, будучи никчемным польским сором, не одному монарху сон портят. Где же тот свет, а где тьма? В Стамбуле, или в Риме, или еще где-нибудь? Разве львовские доминикане не освятили у себя саблю гетмана Конецпольского и не носили ее в торжественной процессии как оружие, которое должно послужить уничтожению веры православной и народа русского? Жаль говорить! Квантилла сапиенция регитур мундис поникшая мудрость властвует над миром! Самому было смешно от своих слов о мудрости, когда в полдень на следующий день прискакали со всех сторон ногаи, сопровождавшие нас, и загалдели наперегонки: - Улу дениз!* ______________ * Большое море. - Чуваш!* ______________ * Сиваш. - Op-копу!* ______________ * Перекоп. И ни малейшего следа мудрости на этих замаранных, немытых, как говорил отец Федор, водой святого крещения, а только дикая радость и восторг непередаваемый, потому что, наверное, почувствовали свое, родное, самое дорогое. Мы не видели тем временем ничего, кроме седой равнины и седого неба над нею. - О чем они шумят, неверные дети? - спросил меня отец Федор. - Сиваш впереди и Перекоп. Нужно было еще ехать да ехать, пока далеко впереди равнина поднялась темным продолговатым холмом, а под ним темной мертвой полосой угадывался Сиваш, или Гнилое море. Мы еще не видели ничего, а нас уже заметили и навстречу полетел небольшой чамбул. Наши ногаи закричали навстречу своим родичам, те вздыбили коней, пустили вверх целые тучи стрел то ли в знак приветствия, то ли с угрозой. Потом подскочил ко мне с несколькими всадниками в грязных кожухах старый воин, видно их десятник, и спросил, кто мы. Я сказал, но что ему в наших именах? Ногай метнул по нашему отряду быстрым и хищным взглядом, наверное, обратил внимание на нашу одежду, на коней подседельных и вьючных, на наши переполненные переметные сумы. Тогда бут наш сказал ему, что направляемся к самому хану, но ногай то ли слушал, то ли не слушал его: хан для него был далеко, а мы вот здесь, он жил теперь одними лишь глазами, цепкими и хищными, он приглядывался и приценивался, какой бакшиш содрать, пока он наивысшая власть, право и закон, жизнь и смерть. Наконец высмотрел коня в дорогом уборе, махнул на него правой рукой, молча уставился на меня. - Конь для моего брата Тугай-бея, - спокойно я сказал по-татарски, тебе дадут другого, а он не хуже: у казаков не бывает плохих коней. Ты опытный воин и должен знать это. - Так они обдерут нас до нитки, - недовольно промолвил мой Демко. - С чем же до хана доберемся? - Доберешься, Демко, доберешься до самого бога, - успокоил я его, показывая казакам, чтобы подвели коня для подарка татарину. Гнилое море лежало словно бы и не в берегах, а в соляной шубе, что белела между грязной землей и тяжелой темной водой, такой чистой, что даже странно было. Узкий перешеек, что вел с материка на полуостров, был перекопан широким, наверное саженей в двадцать, рвом. Это и был Перекоп, ворота в Крым, в царство неприступного хана, который спрятался где-то в своем Бахчисарае, прикрывшись ордами, которые никогда не считали своих врагов, а только спрашивали: где они? Через ров был проложен деревянный мост, целые скопища всадников на низеньких юрких лошадках гарцевали перед мостом и позади него, некоторые рвались к нам, но их отгонял резкими криками тот, что получил от нас коня, и мы во все более плотном окружении продвигались к мосту, и через мост, и к укреплениям за мостом на продолговатом, сколько окинет взор, холме, который должен был быть прославленным Op-копу, Орскими или Перекопскими воротами, Перекопской крепостью, где сидел ныне Тугай-бей, мурза всех кочевых ногаев. Вал был мощный, но очень давний и запущенный, виднелось на нем несколько пушек и три плохонькие башни. Сама земля была здесь словно крутой вал, скрывая от чужих взглядов небольшую гавань и беспорядочно протоптанную извилистую дорогу от нее к воротам крепости. По этой дороге выехал нам навстречу сам мурза со своими воинами и, увидев меня, вырвался вперед, а я рывком бросил своего коня ему навстречу, и мы столкнулись лицом к лицу - двое немолодых мужчин, оба хорошо одетые, хотя и без роскоши, зато при драгоценном оружии; оба усатые, только у меня усы толстые и тяжелые, а у Тугай-бея какие-то прореженные, у меня на лице усталость и изнеможенность, у него - улыбка былого молодечества и скрытой мудрости, на моей фигуре печать неопределенности и неуверенности, у него - самодовольство, которое человек должен неминуемо выражать, когда стоит так, что он виден со всех сторон. И еще были мы разными в том, что Тугай-бей воевал без передышки всю свою жизнь, а я только еще собирался начать свою войну, которая неизвестно сколько будет продолжаться, и буду ли я победителем или побежденным, живым или мертвым, но так уж суждено было мне, и не было спасения. И вот эта доля моя и моя обреченность бросали меня в объятия этого, собственно, чужого, а еще вчера смертельно враждебного мне и моему народу человека, и не так уж много, оказывается, нужно для человеческой дружбы. - Брат мой! - закричал еще издалека Тугай-бей, не зная меня, но догадываясь, потому что возле его правого стремени скакал его сын Карач и уже указывал на меня. - Сын мой был твоим сыном у тебя, а не рабом, и теперь ты мой брат, Хмельницкий, лев, славный добрым именем своим. Слепой случай помог, что именно мне достался сын Тугай-бея, и теперь этот быстроглазый татарчонок невольно стал той счастливой силой, которая стерла черную и кровавую межу, разделявшую нас бессмысленно и враждебно и которую ничем невозможно было сгладить, кроме доверия и любви. Всю жизнь убегаем мы от ненависти и вражды, а находим ненависть еще большую. Переходим через мосты, и все проходит через мосты, а зло остается. Я ступил на землю, которая была извечным злом для моего народа, первым замахнулся на неосуществимое, пытаясь покончить с враждой, спасения от которой нет даже после смерти. Вот уже прозвучало слово "брат", но это еще только между двумя мужчинами, старыми, как мост, который мы только что перешли. Мост можно перейти, у него есть конец, а человеку не видно конца своей жизни, и тот, кто сегодня становится твоим братом, завтра может снова стать врагом. Потому что человеку нужна прочность. Прочность - только в народе. Когда два народа говорят друг другу "брат", то это уже надолго, на века. Не безумство ли стремиться к братанию с этим непонятным народом, спрятанным за морем на куске сухой, раскаленной солнцем земли, с народом, который не верит никому, где даже степи заполнены враждебностью и подозрительностью? Тугай-бей сказал мне "брат". Я ответил ему тем же. И на Сечи среди казаков есть татары. Не умеют перекреститься - их учат. В какого бога веруют - никто не спрашивает: у казака бог - счастье и доля, мужество и отвага. Бывало, что казаки просили помощи у крымчаков. Бывало, что и сами приходили в Крым не только с войной, но и с помощью. Михайло Дорошенко погиб под Бахчисараем, приведя казаков на помощь Гиреям, которые воевали тогда с буджакскими Кантемирами. Но что случай, когда перед тобою - судьба целого народа! Оглядываться назад, заглядывать наперед, связывать то, что было, с тем, что будет, увлекаться и мудрствовать над событиями или по поводу их - все это оставим летописцам с холодной памятью, мы же пришли, чтобы соединить эти разъединенные несправедливо и бессмысленно миры. И уже теперь ты сам идешь рядом с событиями, вместе с ними растешь, замираешь, останавливаешься, и никаких чувств, ибо ты сам - сплошное чувство, и ни страха, ни опасения, ни надежд, ибо ты сам - страх, предостережение и надежда. Не может быть доверия выше, чем тогда, когда два враждебных вооруженных всадника соскакивают с коней. И вот мы с Тугай-беем спешились. Ступили друг другу навстречу и обнялись. Оба старые, как мост позади. А рядом стояли наши сыновья, будто мост между нами, улыбались, весело покачивая головой, почти по-братски. Тугай-бею подвели коня в дар. Вороной жеребец, уздечка в серебре и бирюзе, стремена серебряные, седло с коваными серебряными луками. Для хана у нас был золотистый Карабах с убором золотым, для преданнейшего ханского мурзы - серебро, чистое, как сердца, с которыми шли к этим людям. В крепости все поражало какой-то неустроенностью, временностью, запущенностью. Лишь несколько низеньких татарских халуп под черепицей, а большинство - землянки или шатры из конских шкур. Дымят костры, суетятся приземистые фигуры в грязных, вывернутых наизнанку кожухах, кто-то что-то продает, кто-то покупает, один тянет коня, другой барана на убой. Правду говорил Тимко о здешнем убожестве. Чуть большая из этих халуп была пристанищем Тугай-бея. Внешне не отличалась ничем от остальных, но внутри вся была устлана толстыми коврами, от двух медных, до блеска начищенных жаровен шло блаженное тепло, низенькие шестигранные столики были уставлены серебряной и медной, так же, как и жаровни, до блеска начищенной посудой, по помещению метались молодые татарчонки, нося на больших медных и серебряных подносах целые горы вареного мяса, сладости, кувшины с напитками. Носили неизвестно откуда, будто из-под земли. - Жаловался на убожество, - промолвил я Тимошу вполголоса, - а тут вишь какая роскошь. - Какая там роскошь: ковры ведь прямо на землю бросают! - Хотел, чтобы тут была хата на помосте? - Хотя бы земляной пол сделали да глиной помазали. Глины вон сколько вокруг! Человек тоже из глины. И Тугай-бей из глины. Сидел напротив меня на подушках, пожелтевший, жилистый, вывяленный ветрами и солнцем, слушал мою речь, не прерывал, лишь когда я умолкал, он бросал два-три слова и снова прищуренно слушал, думая свою думу, и тогда был будто его крепость, будто вал и ров - неприступный и непостижимый, таинственный, как весь их Крым. Оставь глаза и уши по эту сторону Op-копу, вступая в пределы ханства. - Я поведу тебя к хану, храбрый муж Хмельницкий, - наконец сказал мурза. - Когда приходит к нам такой знаменитый вождь днепровского казачества, великий хан должен его видеть. - Будем считать меня послом, - сказал я. - Нет, ты - великий вождь и лев, славный добрым именем своим! - упрямо повторил Тугай-бей. Но я тоже не хотел уступать и твердил, что только посол, Кривонос даже расхохотался, слушая этот наш спор: - Никто и не поймет никогда: то ли послы от Хмельницкого, то ли Хмельницкий сам посол! И снова перемеривали мы хмурую равнину под понурым небом, и снова вокруг нас была то ли зима, то ли весна, ничего определенного, как и наша доля и наши надежды, свист ветра, вой то ли волчий, то ли собачий. - Далеко еще? - допытывались у меня казаки, а я и сам не знал: казалось иногда, что будем ехать вот так до конца своей жизни, будем взбираться на холмы, перебредать речки, проезжать мимо татарских ватаг, одиноких всадников, двухколесных повозок, запряженных верблюдами, а потом снова пустыня и пустыня, от которой больно сжимается сердце. Далеко спрятался хан татарский! Далеко и глубоко! Бахчисарай и не появился, и не возник, а просто оказался под копытами наших коней: равнина закончилась, провалилась глубоким и узким ущельем, а в этом ущелье прилепилась ханская столица, дворец среди садов, как читалось татарское слово "Бахчисарай". Над долиной торчали шпили минаретов, главная улица столицы тянулась вдоль ущелья по-над берегом мутного ручья - Чуруксу, на всей этой улице, кажется, единым тихим местом был ханский дворец, а так все гремело и звенело, гомон людской, ржанье коней, лай собак, звяканье медников, крики торговцев, запахи вареной баранины, сладостей, темный дым из бузных куреней и кофеен, - не было здесь ничего от голодного и дикого духа орды в походе, скорее похоже было на маленький Стамбул, во всяком случае на один из его участков, потому что для Стамбула здесь не хватало величия, моря и вечности. Такое скопление гяуров в столице никто не хотел держать, поэтому нам пришлось искать пристанище в предместье Салачик, где нас принял купец-армянин. Тугай-бей велел мне терпеливо ждать, обещая свое заступничество перед ханом и содействие во всем. Тяжкое сидение у подножия чужого трона. Я привез с собой заблаговременно составленные письма к хану Ислам-Гирею и его великому визирю Сефер-аге, теперь передал эти письма с привезенными подарками. Из ханского двора шли к нам целой вереницей уланы и капихалки вроде бы для знакомства или для того, чтобы просто посмотреть на казаков, но на самом деле каждый добивался подарков, и наши вьюки угрожающе опустошались, и Демко только всплескивал руками, встречая и провожая ненасытную ханскую придворную саранчу. - Батько! - кричал он возмущенно. - Ну, где это видано! Вчера приезжают разом два мурзы. Один в кожухе, вывернутом наизнанку, другой в мусульбасе, подшитом баранами. И впрямь мурзы, такие замурзанные, будто никогда не умывались, а сами требуют соболиных ферязей и коней с рондами! Я им говорю: нет. А они мне: если нет подарков, мы запираем послов на Мангупской горе и бьем, как собак! Можем, говорят, далеко и не везти, здесь вот, в Чуфут-кале, есть у нас пещера Чаушин-кобаси, куда тоже бросаем гяуров, пока не пришлют за них выкупа. Нет соболей, зачем ехали в Бахчисарай? Ну и ордынцы! Я уже тут расспрашиваю, какие же для них "упоминки" более всего по вкусу. И что же я узнал? Говорят так. Для хана золотые или янтарные шкатулки с самоцветами, мешки с червонцами, соболя и куницы, цветные шубы из других мехов, дорогие кафтаны, шапки и сапоги, шитые золотом седла, шелк, бархат, золотые часы, оружие в золоте и самоцветах. И это так: для хана, его братьев и сыновей, для его жен и дочерей, а потом для визиря, для мурз, беев, чертей-дьяволов, а потом для всей остальной саранчи. Да откуда же возьмется у нас все это добро? - Держись, Демко, - успокаивал я его. - Раздавай, да не все, потому что еще пригодится. - Да уж вижу. Одна орда к нам на Украину бегает, а другая, еще большая, засела здесь в ханском дворце и то ли благоденствует, то ли рот разевает - и не поймешь! Был мой Демко нетерпеливым, как все молодые казаки, да и сам я тогда был, может, еще нетерпеливее, а что должен был делать? Переговоры - вещь всегда хлопотная, теперь же предстояли переговоры, каких никто никогда не слышал и не видел. Извечные враги должны были соединиться чуть ли не по-братски! Нужно ли было удивляться той настороженной неторопливости, с которой ханские придворные присматривались и, можно сказать, принюхивались к нам. И это при том, что где-то мой надежный (хотелось так думать!) побратим Тугай-бей воевал за меня перед всеми, доходя до самого хана. Нет лучшего способа войти в доверие к чужеземцам, чем выявить свои знакомства, давние и недавние, отыскать всех тех, с кем ты яростно рубился, а потом, может, и делился добычей, скитался вместе или же геройствовал, черствый сухарь жевал или вяленую конину с желтым жиром, пил нашу оковитую, которая сбивает с ног не только человека, но и быка, или же жиденькую бузу просяную, которая шумит только во рту, а не в голове. Побратимы мои нашли за эти дни своих старых татарских знакомых, я мог довольствоваться уже тем, что у меня был дружелюбно настроенный Тугай-бей, но вспомнилось забытое, всплыли в памяти проклятые годы стамбульской неволи, потому я и спросил у ханского влиятельного придворного, когда тот прибыл ко мне на обед, не слыхал ли он о том капудан-паше, у которого я был, можно сказать, человеком доверенным в годы хотя и отдаленные, но еще, вишь, памятные. Тот долго перебирал имена султанских адмиралов за последние тридцать лет, и получалось, что сменялись они иногда так часто, как времена года, - сменяются ведь даже и султаны; кроме того, нет на свете более хрупкой вещи, чем султанская милость. Еще на суше люди кое-как удерживаются, и, скажем, великих визирей за это время было в Стамбуле не более десятка, что же касается капудан-пашей, то здесь смену их проследить просто невозможно, так часто они меняются. - Ага, - сказал я. - В самом деле, на вершинах дуют ветры самые резкие - и удержаться там труднее всего. Правда, внизу тоже косит безжалостный серп судьбы, но все же порой люди живут там дольше. Вот у меня в те дни был побратим из янычар Бекташ. Имя и не собственное, а какое-то нарицательное, святой их янычарский, как мне известно. И все же: не слыхали ли что-нибудь здесь про янычара стамбульского Бекташа? И тут мне было сказано, что Бекташ стал человеком известным, дослужился до янычарского аги, а теперь стал аталиком, то есть воспитателем наследника султанского трона шех-заде Мехмеда. Я терпеливо расспрашивал дальше. Тот это Бекташ или не тот, кто же это знает, но уже моя вероятная давнишняя дружба с ним сразу придала мне веса в глазах ханских прислужников, к тому же оказалось, что и молодая султанша, подарившая султану Ибрагиму наследника трона, была якобы украинка, по имени Турхан-ханум, то есть "вельможная женщина", и татары затараторили между собой: "Казачка! Казачка!.." Может, и в самом деле какая-то казацкая дочь, захваченная в ясырь, стала султаншей, как это было сто лет назад со славной Роксоланой при Сулеймане Великолепном? Как говорится, догнал или нет, а погнаться можно. Я соорудил небольшое послание к Бекташ-аге, спрашивал, он ли это, тот, которого я когда-то знал; рассказал о себе, приложил к своему писанию подарки наши казацкие и попросил ханскую службу при случае все это передать в Стамбуле. Знал, что все будет передано, потому что честность среди этих людей ценилась превыше всего, однако не очень-то и верил, что всемогущий Бекташ-ага при султанском дворе тот самый молодой янычар, с которым я подружился когда-то у капудан-паши. Так постепенно (а у нас ведь сердца разрывались от нетерпения!) протекало время в ханской столице. Наконец прибежали ко мне ханские скороходы-чугадары и сообщили, что едет сам киларджи-баши вместе с диван-эффенди, которые должны повезти меня к великому хану, да будет вечной тень его на земле. Посольство мое нацепило сабли, задвинуло пистоли за пояса, расчесало усы, надело свои казацкие шапки - так и встретили ханского гофмаршала и секретаря иноземного, которые прибыли с пышной свитой, сами в дорогих шубах и высоких меховых шапках, обмотанных зелеными тюрбанами. Снова должен был тащить бедный Демко с Иванцем подарки, снова лились льстивые слова пустые, пока наконец не отправились мы мимо мечети, лавочек и бахчисарайской суеты к тому убежищу тишины и почтения, которое называлось Хан-сарай. Дворцовые ворота были сразу за каменным мостиком через Чуруксу. Мы подъехали к ним в сопровождении высоких ханских чиновников, но этого оказалось недостаточно, потому что от увешанных оружием хапу-агаси побежал наперехват мне их капуджи-баши, выхватил саблю из ножен, прикоснулся ею к моей поле, закричал: "Сойди с коня, гяур!" - Знает ведь, на кого кричать, - гмыкнул Кривонос, который понимал по-татарски, я же махнул Демку, чтобы тот добыл из своих переметных сум для этого ретивого ханского охранника, а сам уже слезал с коня, ибо и так мы знали, что во дворец можно вступать лишь пешим. Деревянные, кованные медью ворота заскрипели, как татарский воз (который, кстати, никогда не смазывают: чем больше он скрипит, тем большую добычу везет, кроме того, честному человеку нечего скрывать от посторонних, это только воры ходят и ездят бесшумно), и нас впустили туда, где вряд ли побывал хотя бы один казак за все века. С огромного дворцового двора нас сразу под пристальным надзором стражи сопроводили в посольский садик, огороженный высокими каменными стенами, там мы подождали, пока нас впустят во внутренние покои. Там мы снова оказались перед железной дверью, над которой я прочел надпись: "Этот блестящий вход и эта величественная дверь сооружены по велению султана двух материков и властелина двух морей, султана сына султана Менгли-Гирей-хана, сына Хадж-Гирей-хана в 909 году". Девятьсот девятый год по хиджре был у нас год 1505. Не такие уж и дикие эти ханы, как посмотреть повнимательнее. Перед железной дверью нас передали ханскому церемониймейстеру балджи-баши и размин-бею, который представлял хану иноземных послов. Выслушав их напутствия, вошли мы в небольшой покой, затем в высокий зал дивана, но нам объяснили, что хан примет нас в своем золотом кабинете в знак особого доверия, поэтому шли мы дальше, снова оказались в маленьком дворике с бассейном, оттуда - в летнюю кофейню ханскую, через которую по деревянным скрипучим ступенькам поднялись в большую посольскую комнату, а уже из нее в посольский коридор, из которого должны были попасть в ханский золотой кабинет. Позолоченная дверь была открыта, балджи-баша стоял на пороге, выкрикнул нам в лицо все титулы своего повелителя: "Великой орды, великой монархии, великой провинции кипчакской, столицы крымской, бесчисленных татар, неисчислимых ногайцев, горных черкесов, военной тугации великий император, высокий монарх, властелин от восхода солнца, Ислам-Гирей-хан, жизнь и счастливое господство его да будут вечно!" Затем впущены мы были в золотой полумрак, где на парчовых подушках восседал Ислам-Гирей, мы наклонили свои непокорные шеи и застыли на одном колене, надо было бы закрыть глаза от сияния золотого кафтана ханского и его золотой шапки с самоцветами, но я должен был видеть лицо повелителя всех татар, поэтому не прикрыл глаз, не отвел взгляда. Тысячи лиц прошло передо мною за долгую жизнь, не все остались в памяти, а это я должен был держать, как свою судьбу. Лицо у хана было вроде бы мальчишечье, хотя и был он уже мужчиной в летах (может, всего на несколько лет моложе меня), какое-то неуловимое, словно изломанное ветром; глаза вовсе не татарские, округлые, острые, как стрелы из лука, губы надменно поджаты. У него были свои счеты с миром, который не был слишком милостивым к Ислам-Гирею. В молодости попал в неволю к полякам и целых семь лет сидел в Мальборке. Потом нужно было бежать в Порту. В Крыму началась грызня за ханский трон, а Стамбул охотно принимал у себя крымских царевичей, пугая хана теми, кто ждал момента, чтобы испробовать халвы владычества.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47
|