Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста

ModernLib.Net / Публицистика / Забоков Михаил / Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Забоков Михаил
Жанр: Публицистика

 

 


Миша Забоков
Беседка
Путешествие перекошенного дуалиста
высокохудожественное, умеренно философское эссе в одиннадцати главах

      Повторяя крылатое выражение классика, хочу заметить, что первое издание «Путешествия перекошенного дуалиста», благо, вышло оно в одном экземпляре, – быстро разошлось. С тех пор как первое издание увидело свет, а выпуск его был приурочен к 84-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, я постоянно подвергался нападкам со стороны Мирыча – моей дражайшей супруги и одновременно первой и единственной читательницы, – убеждавшей меня в том, что безрадостные перспективы для построения гражданского общества в России – еще не повод, чтобы направо и налево сыпать в книжке грязными ругательствами и матерной бранью. (А как иначе? Ведь наболело!) Не знаю, как далеко мог зайти наш внутрисемейный конфликт, если бы не Издательство НЦ ЭНАС, которому отныне я обязан по гроб жизни, ибо, поставив меня перед выбором – остаться безвестным графоманом-матерщинником либо стать прижизненно изданным автором благопристойного текста (понятно, я выбрал второе), оно тем самым предотвратило разрастание мелкой семейной распри в крупную коммунальную склоку. Но чтобы у вас не сложилось превратного представления о наших якобы натянутых с Мирычем отношениях из-за расхождений во взглядах на литературу, когда жена, пользуясь привилегированным положением бессменной музы, неповоротливой слонихой вторгается в творческую лабораторию художника, в его хрупкий мир, созданный из причудливых грез и ускользающих сновидений, – спешу заверить, что наши разногласия по части допустимости употребления в литературе ненормативной лексики остаются последним камнем преткновения на пути к полному и окончательному взаимопониманию между супругами.
      ...Обремененный грузом тягостных раздумий о судьбах демократии в России, герой мучительно ищет ответы на бесконечно волнующие его вопросы: какой магический смысл заключен в астральном числе «три»? где с наименьшими потерями для внешнего облика пьется русскому человеку – в постылом, но родном Отечестве или за его рубежами, например, при подходе к острову Мадейра? можно ли битый час сидеть втроем и бутылку только ополовинить? стоит ли доверять интуиции, которая недвусмысленно подсказывает, как спастись от гнетущей душевной тоски? в конце концов, кто мы такие и чего нам ждать от самих себя? Поиск ответов на эти и другие непростые вопросы и составляет главную канву повествования, в котором случайные дорожные встречи, мимолетные впечатления, разнообразные путевые наблюдения воспринимаются героем тем острее, чем больше они способны возбудить в нем игру воображения, вызвать неожиданные ассоциации идей, обернуться непредсказуемым смещением действия во времени, отозваться в душе субъективными чувственными отступлениями. С помощью этих перемещений во времени и пространстве, происходящих в сознании героя и уносящих его то в тихую пустынь к почтенному старцу, то к подножию горы Синай, то в глухую деревеньку Тверской области, – он проверяет строгость рожденной им в атмосфере корабельного бара «Лидо» концепции русского перекошенного дуализма, трагическую историю болезни которого (ущербную перекошенность) он препарирует с той мерой безжалостности, на какую способен только зрелый прозектор, взявшийся ради установления причин недуга проводить вскрытие на себе самом. Расчленяя собственное «я» на составляющие, герой в своих нравственных исканиях мечется между преклонением перед восточной духовностью и стремлением к материальному западному благополучию в интерьере демократических свобод...
       Автор

Беседка
Рассказ

 
       Мужикам деревни Горка – посвящается

      Моему дружбану Толяну – под семьдесят, и в январе будущего года он приглашает меня на свой юбилей, если, конечно, как он выразился, не околеет досрочно, что, по его мнению, может малость подпортить картину всеобщего радостного веселья, но уж никак не отменить само торжество. В известном смысле он прав: действительно, всякое может случиться за полгода, однако столь заблаговременное уведомление служило мне порукой тому, что предстоящая праздничная гулянка не обойдет стороной и самого юбиляра, и ссылки на причины, от него не зависящие, – не более чем пустое позерство, так не подобающее его почтенному возрасту.
      Сидя на порожке предбанника в окружении Толяна, початой бутылки, двух стопок и пары недоеденных бутербродов, я беспрестанно нервничал, опасаясь того, что вот сейчас возникнет вдруг Надя – супруга Толяна – и отборными матюгами, разухабистой смачности которых мог бы позавидовать самый отъявленный сквернослов в деревне, прервет ход нашей плавной благочестивой беседы. Тут надо заметить, что помимо прочих своих достоинств, к каковым я в первую очередь отношу удивительное трудолюбие, граничащее с самопожертвованием, Надя обладала поразительным собачьим чутьем, служившим ей безотказным средством поимки ненароком загулявшего Толяна. Она умудрялась брать след даже тогда, когда Толян полностью выпадал из поля ее зрения, будь то в жаркий погожий день или в лютую непогоду, уходил ли Толян от нее по проточной воде или по болотной гати, скрывался ли он в густом черничнике или в молодом подлеске, приходился ли этот злосчастный день на выходной или на скромные будни, было ли это время до открытия магазина или после его закрытия, если только в тот день магазину вообще суждено было работать, находилась ли она в состоянии крайнего переутомления или это случалось в редкие минуты прилива ее душевных и физических сил. Короче говоря, как бы ни складывался этот день, с какой бы меркой к нему ни подходить, Толяну он не сулил ничего хорошего, ибо неотвратимость его позорного пленения была предопределена с самого начала, еще с первыми петухами.
      Поэтому, чтобы хоть как-то затруднить Наде поиск Толяна, привнести в него хотя бы малую искру азарта и тем самым, пусть и ненадолго, но всё же отсрочить тягостный момент его неминуемого задержания, мы затаились в бане. Ясное дело, что спокойно посиживать себе в светлой зале, заперев для верности дверь в сенях на засов, – куда надежнее, чем протирать штаны в тесном, полутемном предбаннике, но, во-первых, заградительные домашние покои изначально предназначались для ублажения вечно истерзанной болезнями тещи, вот и в этот раз «нежданно-негаданно захворавшей», а во-вторых, хоть нас и страшила мысль быть пойманными в бане, мы, тем не менее, в открытую бравировали своим рыцарским благородством, побуждавшим нас к тому, чтобы как можно выше поднять планку «fair play», дабы со стороны наше затворничество не выглядело так, будто мы специально забаррикадировались в мужском туалете, куда посторонней женщине вход заказан, если только, как гласит телевизионная реклама, она не является счастливой обладательницей прокладок «Kotex Ultra». И поскольку данное уточнение Надю никаким боком не касалось, мы, повторяю, обосновались в бане.
      Толян – щуплый, низкорослый мужичонка с блеклыми голубыми глазами и седой шевелюрой, которую покрывал неизменный кепарь, скрывавший совершенно белый, незагорелый лоб, отчего, когда он снимал кепку, чтобы пригладить волосы, так и подмывало непроизвольно ляпнуть: «Толян, пойди умойся», – словно почувствовав во мне признаки тревоги по случаю нечаянного Надиного пришествия, уверенно меня успокоил:
      – Да не робей ты так, Мишка. Всё будет нормально. Я ее нонче ушедши колом по башке для острастки треснул.
      Разумеется, вы понимаете, что речь Толяна, расцвеченная яркими красками устного народного творчества, украшенная сочным орнаментом местного наречия и напичканная выстраданными эмоциональными оборотами, куда более живописна и витиевата по сравнению с тем, как мне приличествует излагать ее на бумаге, отчего я вынужден выхватывать из его словесных построений только отрывочные фразы, передающие лишь общий смысл сказанного им. Но это не был мат, посредством которого общалась с ним Надя в ту пору его самочувствия, когда ни сном ни духом не ведавший подвоха Толян вдруг подвергался жестокому нападению и становился жертвой очередного запоя, что так тщательно подкарауливал его из засады и набрасывался подобно хищной зверюге, – мат злобный, устрашающий, скабрезный, заставляющий кровь стыть в жилах. Нет, это был мат мягкий, неброский, располагавший к сердечной и неторопливой беседе, лишенный свойственных ему притязаний на то, чтобы верховодить всеми остальными словами в предложении, низводя их до уровня второстепенных, вспомогательных структурных единиц речи. Проще говоря, если только сызмальства медведь не наступил вам на ухо, вам представлялась редкостная возможность насладиться той идиллической изящностью, на какую была способна его чувствительная натура, когда время от времени она нуждалась в маломальском словесном обрамлении.
      – А сильно-то треснул? – заинтересованно спросил я.
      – Да не, так, впритирку, вполсилы. – Толян игриво посмотрел мне в лицо и, заметив донимавшие меня сомнения, которые он истолковал не столько во славу честного спортивного состязания, дающего сопернику равные с тобой шансы на победу, сколько в пользу недоверия, с каким я отнесся к тяжести нанесенных Наде телесных увечий, уже менее решительно добавил: – Может, пойти ее еще разок по башке огреть? – Похоже, Толяном овладела навязчивая идея. – Ну совсем бабка ополоумела, – продолжал он, приняв уже серьезный вид, – ведь цельный день пашу без продыху, как проклятый: то в лес за ягодой, то сено накосить, то привезти его. Бона, прошлого дня с зятьком чуть в кювет не загремели. Пришлось всё сено с машины скидовать. Так, веришь ли, Мишка, всё сам перелопатил, а там, скажу я тебе, едва ли не сто пудов. Энтот полудурок так даже из кабины не вылазил. У, чертяга ленивый!
      Толян замолчал, задумчиво уставившись в просвет приоткрытой двери, где в лучах послеполуденного солнца искрилась ровная зеленая лужайка, местами поросшая молодыми сосенками и кустами невесть откуда взявшегося можжевельника. Перед баней, в самом центре лужайки, громоздилась в три обхвата высоченная береза, окруженная тремя сестричками поменьше в компании обступавших их тоненьких осин и гибких стрел невысокого орешника. Всякий раз открывая новый грибной сезон, я в качестве разминки начинал с того, что осматривал именно этот пятачок, где в густой, еще не скошенной траве неизменно обнаруживал многодетное семейство подберезовиков. По одну сторону участка был разбит вишнево-яблоневый сад, дополнительную густоту которому придавали разлапистые пятиконечники побегов клена, а также глубокие тени, отбрасываемые черноплодной рябиной и коринкой. Сад окаймляла цепочка кустов красной и черной смородины. По другую его сторону, сбоку от давно не возделываемых грядок, устланных теперь волнистой скатертью нехоженой травы, задиристо ощетинился острыми колючками крыжовник, оберегавший к тому же подступы к себе плотной завесой жгучей крапивы, а поблизости от него, словно расфуфыренная девка на выданье, бахвалилась своими зрелыми ядреными формами и свисавшими с ветвей длинными гроздьями светло-янтарных сережек белая смородина. Перед фасадом дома щедро густились заросли сирени, красной рябины, и ветки огромной черемухи уже опасно облокачивались на тянувшиеся к дому провода. Около бани, до забора, наливалась упругой спелостью ежевика, в то время как напротив, сразу за оградой, будто питая к ней черную зависть, порожденную тем, что у одних – еще всё впереди, а другим – уже настала пора увядать, отходила, пыжась казаться краснее красного, земляника, а в редких просветах многолетних сосен, возвышавшихся над бугорком с земляникой, сверкала серебряными бликами притаившаяся рядом река, чья величественная панорама – с просторно раскинувшимися плесами, с полузатопленными зелеными островками посреди устья Кесьмы, с широкой излучиной Мологи, что омывала далекий берег турбазы и уходила вверх по течению за край видимого пространства, – тут же открывалась глазу, стоило ступить лишь с десяток шагов за калитку.
      – Эх-ма, хорошо у тебя тут, привольно, – мечтательно произнес Толян, что следовало понимать не иначе как скрытый укор моему, пусть и не озвученному, садово-ягодному краснобайству, и потому в высказывании Толяна я уловил совершенно иной подтекст: «Когда для нужд пропитания весь твой участок занят посевами гороха и полем под посадку картошки, а на огороде так до сих пор и не взошла давно лелеянная капуста, тогда бы, Мишка, я поглядел на твои дачные забавы со сбором смородины и крыжовника».
      – Может, беседку под березками соорудим? Не торчать же нам вечно в бане! – неожиданно для самого себя выпалил я, напрочь запамятовав о Надином существовании, для которой ни баня, ни тем более беседка не представляли никакой помехи отлову Толяна.
      – Ну-у, можно и беседку, – охотно согласился Толян, легко поддавшись чарующей магии моего беспамятства.
      В подтверждение своего серьезного отношения к строительству беседки Толян деловито сообщил:
      – Хоть завтрева можно начать. Только прежде мне надобно одно дело кончить – конек на соседкиной крыше поправить. Так вот теперь и не знаю, когда поправить-то: то ли нонче, выпимши, – тогда и свалиться недолго, то ли завтрева, тверёзым, – тогда уж точно расшибусь.
      Нисколько не сомневаюсь в том, что вы правильно постигли смысл сказанного Толяном, имевшим в виду вовсе не утренний похмельный синдром, чьи признаки – боязнь высоты, головокружение, нарушение координации движения, отсутствие трудового энтузиазма – и впрямь в какой-то мере служили недобрым предзнаменованием в день проведения кровельных работ, а то губительное для местных мужиков состояние дневной кратковременной трезвости, когда вообще ни о какой работе и речи быть не может, когда любое упоминание о работе вызывает в энтузиастах неудержимые приступы тошноты, заново пробуждающие в них и без того чудом пережитый утренний похмельный синдром. Понятно, что подобное испытание трезвостью – далеко не каждому по плечу, и потому участь паче чаяния взобравшегося на крышу еще трезвого кровельщика мне виделась куда менее завидной, а то и просто несопоставимо более жалкой, да чего там рассусоливать – гроша ломаного я не дам за жизнь такого верхолаза, – выразиться несколько резче, с максимальной открытостью, без обиняков, мне не позволяет боязнь накаркать совсем уж непоправимую беду, – по сравнению с весьма двойственным положением, в какое сдуру поставил себя эквилибрист, побившийся об заклад пройти глубокой ночью по натянутому между небоскребами канату – без лонжи и уже вдрызг пьяным; и пусть бы даже такой канатоходец с раннего детства страдал куриной слепотой, – я бы всё равно поставил на него!
      Я доподлинно знал несколько случаев, когда борьба за трезвость местных жителей оборачивалась для дачных поселенцев тяжелыми психическими травмами. Так, например, я прекрасно помню историю, случившуюся с неким москвичом, который заказал Боре Кашину – упокой его душу! – починку забора у себя на участке. И вот когда все ямы были уже выкопаны и врыты столбы, а Боря по-прежнему всё еще оставался совершенно трезвым, будучи не в состоянии приступить к следующей фазе работ – приколачиванию жердей, он с некоторой самонадеянностью и чуть загодя до окончательного завершения строительства попросил с ним рассчитаться, ну хотя бы частично. Дачник в полном расчете отказал, и даже стакан не налил. Тогда Боря, удрученный таким наплевательским отношением к своей изнемогающей от жажды душе и утомленной плоти, не долго думая, вырыл вкопанные столбы, забросал ямы землей и с горя напился уже на свои кровные, правда, и те у кого-то одолженные. Мне также известен и другой случай, когда Толяна – а плотник он знатный! чего стоит одна только балюстрада, сварганенная им на танцплощадке турбазы в виде причудливых резных фигурок и затейливых точеных столбиков! – пригласили помочь в постройке терраски на условиях дневной кормежки, вечернего распития бутылки на пару с хозяином и даже кое-какой оплаты, которую, само собой, лично забирала Надя. Так что вы думаете? Толян регулярно по вечерам пил водку, беспечно забывая о том, что в сутках 24 часа, и помимо сумеречного времени они включают в себя и утро, и день тоже? Как бы не так! Переполненный невыносимыми душевными муками, сопровождавшими его утреннее томление, Толян пил водку в счет предстоящего ужина уже в обед, отчего вечерние посиделки с хозяином полностью утрачивали всякий смысл, потому что к тому времени, когда приходила пора вечерять, Толян был уже на бровях. Догадайтесь – кто первым не выдержал такой сумасшедшей строительной гонки? Правильно, Надя! Ведь одно дело спокойно выпить под вечер и сразу же отправиться спать, и совсем другое – начать пить в полдень, когда впереди еще уйма приятных часов и море нерастраченной энергии. Надя учинила дачнику такой грандиозный скандал, что тому самостоятельно пришлось достраивать терраску, о чем впоследствии он долго жалел, глядя на ее неказистые стены и покатый пол. С тех пор, подписываясь на очередную халтуру, Толян заранее согласовывал условия своего пансиона, где уговору об обязательной постаканной предоплате уделял особое внимание. Однако, случалось, что и ее не хватало. Так, со слов одной набожной москвички, вопреки увещеваниям своих ангелов-хранителей затеявшей всё же замену прогнившего венца в основании дома, я узнал историю о том, как на условиях разумной предоплаты в паре с Борей Кашиным к ней подрядился тезка Толяна – Толя Мокин, или в просторечии Мока, – упокой его душу! – и преждевременно чуть не спровадил ее в гроб. А дело было так. Однажды, в самый разгар работы, когда такая предоплата была уже ею поставлена, прибегает вновь Мока и просит в этот раз уже целую бутылку. Хозяйка, понятное дело, требует пояснений столь неоднозначному поведению, но слышит в ответ лишь невразумительные причитания и видит бездонный, умоляющий взгляд Моки, взывающий к состраданию. Наконец, кое-как преодолев спазм удушающего волнения, Мока сумел исторгнуть из себя: «Боря помирает!» – и еще раз, но уже со слезой в глазах: «Помирает Боря!» Дачница в ужасе заметалась по дому, отыскала бутылку, дрожащей рукой вручила ее Моке, после чего, напутствуя его словами: «Все под Богом ходим, мужайся!» и осеняя вдогонку крестом, проводила за порог. На какое-то время это страшное известие будто парализовало ее, она безмолвно стояла в дверях, простоволосая и опустошенная, и тупо глядела в пол, а потом, словно безумная сомнамбула, потащилась вслед за Мокой, безутешно вытирая краем передника внезапно выступившие слезы. Догнала она его лишь за поворотом, ведущим к старому полуразвалившемуся коровнику. И тут перед ней открылась жуткая картина, надолго травмировавшая ее доверчивую психику. Опершись спиной о стену коровника, широко расставив ноги в стороны, с повисшими как плеть руками и закатившимися глазами, там стояло почти бездыханное тело Бори, готового немедленно испустить дух, если только ему не окажут экстренную медицинскую помощь, и потому Мока в роли медбрата расторопно мельтешил возле него, стараясь одной рукой запрокинуть голову больного назад, а другой трясущейся рукой вставить ему в рот бутылку, но поскольку зубы Бори были плотно сжаты, а живительная влага уже обильно струилась по его небритому подбородку и тонкой шее, Мока слизывал ее языком, умудряясь к тому же ловко подхватывать отдельные струйки прямо на лету, чтобы вдобавок, не дай бог, не застудить Борю сочившейся ему за шиворот сорокаградусной прохладой, и непонятным образом успевал при этом еще и ласково нашептывать: «Ну, Боренька, не дури, ослабони, гад, прикус, вот увидишь – тебе вскорости полегчает».
      Толян оставался последним долгожителем среди местных мужиков, сгинувших каждый по-своему: кто на речке утоп, кто в дому угорел, кто самогонкой потравился, у кого просто сердце не выдержало, – но все по пьянке. Деревня катастрофически вымирала. И Наде принадлежала главная заслуга в том, что Толян был еще жив. Она продлевала ему срок жизни, но сокращала пространство души, которая, как ни странно, всё еще теплилась в его изношенном теле и по-прежнему тянулась к дружескому расположению, сердечному участию, сочувствию, стремилась быть услышанной, жаждала понимания, а еще лучше – прощения.
      В последнее время меня часто посещает одно и то же видение, будто я, как когда-то прежде, снова сижу на бережку и, покусывая сочную травинку, беспечно дожидаюсь возвращения Мирыча – моей дорогой супруги, еще с утра ушедшей в город за продуктами. Моя задача состоит в том, чтобы встретить ее в Бараново и переправить на противоположный берег реки, на Горку. Стоит теплый августовский день, уже без строк и комаров, вода тихая-тихая, и в ней отражается убаюкивающая синева безоблачного неба, лишь кое-где задернутого сизой легковесной дымкой. В траве ползают мураши, и я лениво наблюдаю за их беспорядочным передвижением. Но вот сквозь заволакивающую взгляд дремотную истому я замечаю вдалеке чью-то фигуру. По мере ее приближения я всё отчетливее вижу, что это не Мирыч. Вскоре фигура обозначается совершенно четко. И точно – не Мирыч. Это Володя Еремеев – упокой его душу! – быстро, как катящийся колобок, семенит по лугу, держа в руке авоську в крупную ячейку с буханкой черного хлеба и двумя огнетушителями, вероятнее всего – портвейном. Впрочем, чтобы удостовериться в справедливости такого смелого предположения, мне остается ждать совсем недолго. Вот он уже почти рядом со мной. Его круглое, лоснящееся блином лицо расплывается в широченную радостную улыбку, отчего оно даже немного сплющивается, сужая разрез глаз и придавая им необычную раскосость. В глазах Володи лучится непритворный восторг, каким он выражает свое восхищение от нашей случайной встречи. Он даже не пытается подавить в себе этот восторг, рискуя оказаться в положении человека, которому люди – но не я! – с ровным складом характера могли бы попенять за проявление чрезмерной экспрессивности. Он достает бутылки, – и верно, это «три семерки», – отламывает краюху хлеба, садится рядом со мной на травку и, захлебываясь словами, начинает что-то говорить, говорить... Я не помню, сколько времени мы с ним сидели и о чем беседовали. Да это, пожалуй, и не важно. Имеет значение лишь то, что в этот погожий день уходящего лета мы с особой, пронзительной искренностью ощущали взаимную симпатию и расположение, чувствовали в себе способность понять и готовность простить друг друга – неизвестно даже за что, – и потому были охвачены счастьем общения, не сходившим с наших лиц вплоть до исчезновения последней капли портвейна. Даже в какой-то момент появившаяся Мирыч, и та настолько им заразилась, что наотрез отказалась хотя бы смочить пересохшие губы нашим божественным нектаром, дабы не лишать нас последних сладостных мгновений упоения безграничной внутренней свободой. Это лучезарное счастье искрилось в нас подобно солнечному зайчику, что отражался в стекле опустошаемых бутылок, и служило зароком тому, что ледяной тлен вечности еще долго не коснется наших потасканных тел, а наши грешные души еще не скоро вознесутся на небеса и обретут там бессмертие.
      Увы, ощущение беспечной свободы и безграничного счастья исчезает не только с последней каплей вина, но также и с появлением Нади, вдруг возникшей перед баней в обмотанном вокруг головы шерстяном платке, вылинявшем цветастом сарафане и резиновых ботах на босу ногу. Наша с Толяном негативная реакция на ее появление вряд ли претерпела бы существенные изменения, предстань она перед нами пусть бы даже в широкополой шляпе с плюмажем из страусиных перьев и ниспадающей на лицо вуалью с мушками, в длинных, до локтя, шелковых перчатках, в коротком, облегающем платье из черного муара, тисненые узоры которого в сочетании с фривольным декольте изысканно подчеркивали бледность ее хилого тела, в тончайших чулках, чьи ажурные резинки всякий раз пикантно вылезали из-под платья, как только Надя вскидывала руки, чтобы поправить постоянно заваливающийся набок птичий атрибут на дивном головном уборе, и в остроносых туфлях на шпильках; доверяя Надиному вкусу, косметику, парфюм и бижутерию – оставляю на ее усмотрение.
      Не тратя попусту времени на установленные этикетом протокольные приветствия, Надя сразу же заговорила о наболевшем. По цензурным соображениям, – а цензор сидит во мне самом, – привести Надин текст без стопроцентных изъятий не представляется никакой возможности. Будь Толян по крайней мере вполовину трезвее себя сегодняшнего, боюсь, что и тогда бы я не решился предать огласке хотя бы 50 % ее прямой речи, сколько-нибудь достойной ваших ушей. Ну а поскольку Толян пил уже третий день кряду, и к тому же, как я понял, не собирался на этом успокаиваться, рассуждать о каких-то безликих процентах, полагаю, совершенно излишне. Да и вообще, если строго следовать истине, степень трезвости Толяна не имела для Нади ровным счетом никакого значения. Ей вполне достаточно было углядеть Толяна в неурочный час в чужих пределах, чтобы пуститься в долгий и нудный обличительный монолог с применением всей богатой палитры ее матерной лексики. Учитывая же нанесенные ей сегодня Толяном злостные физические оскорбления, тем паче сейчас неподходящий случай для ознакомления вас с ее словарным запасом. Итак, без лишних предисловий, на одном дыхании, Надя выдала следующую полновесную тираду:
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... 
      На самом деле, низвергнутый на Толяна поток Надиной брани едва ли бы уместился и на целой странице, но отдавая дань чувству негодования, с каким всякий нормальный издатель обратится ко мне, попрекая в искусственном раздувании текста, я обхожусь лишь тремя строчками целомудренных многоточий. Впрочем, нет, кое-что я всё же могу привести без купюр, чтобы, с одной стороны, не погрешить против правды, а с другой – придать претензиям издателя должную обоснованность и всё-таки урвать у него из-под носа еще три строки.
      – Сволота подзаборная... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...прошмандовка приблудная...... ... ... ... ... ... ... ... 
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...погань бесстыжая, —
      прошамкала своим беззубым ртом Надя, угрожающе размахивая длинной хворостиной, к которой она приладилась вместо кнута, чтобы погонять ею нерадивую Зорьку, упрямо отлынивающую давать молоко, и шелудивого Толяна, еще меньше приспособленного к означенному делу.
      К гневному Надиному выступлению Толян отнесся внешне безучастно. Он лишь изредка бросал исподлобья укоризненные взгляды, как бы пытаясь мягко, по-доброму, сказать ей: «Да угомонись ты, дура!», и, не чувствуя уверенности в правильности избранного тона, требовавшего, вероятно, гораздо большего металла в голосе, а также не находя подходящей формы для выражения своего презрительного отвращения, – вяло уходил в себя. Его и без того неприметная стать еще больше скукожилась: голова понуро поникла, плечи безвольно опустились, и всё тело как-то безжизненно обмякло. Но страха перед напиравшей стихией в нем не было. Это была лишь его привычная защитная стойка, которую он каждый раз покорно принимал, когда на глазах всего честного народа его безбожно мутузили грязными словесными оплеухами, проступавшими на его задубелых от ветра и выжженных солнцем скулах пылающими отметинами позора, чьи багровые контуры плавно теряли свои контрастные очертания по мере того, как уже всё лицо заливала пунцовая краска стыда.
      Мне не раз доводилось быть свидетелем начала Надиных выступлений, но никогда – очевидцем их конца. Вот и сейчас, после короткой передышки, Надю вновь понесло, и хотя Толян уже поднялся и с понурым видом поплелся к калитке, она продолжала шпынять его и в хвост и в гриву, настигая своими колкими укусами с назойливостью взбесившейся самки слепня, которая ни за что не отвяжется, пока ее не прихлопнут. Толян открыл калитку и, не оборачиваясь, валкой походкой уныло побрел к дому, а за ним, понукая его хворостиной и не прекращая обкладывать хлестким матерком, суетливо поспешала Надя.
      Толян не появлялся ровно три дня – настолько глубока была рана от испытанного им накануне чувства страшной неловкости и едва пережитого смущения. Да, именно трое суток, ровно 72 часа, и ни часом меньше, понадобилось ему на то, чтобы обратить в пепелище огненную стихию страсти, что нестерпимо жгла его по-детски ранимую душу. Но сколько же сил ему пришлось ухлопать на это!
      Он появился как раз в ту минуту, когда я сидел на лавочке возле дома и внимательно изучал то место на животе, откуда с помощью керосина и плоскогубцев только что выкрутил глубоко вонзившегося лесного клеща. Судя по тому, что в руках Толяна не было привычного свертка с гостинцами – сорванных прямо с грядок нескольких морковок или бледных, пузатых огурцов, одной-двух свеколок, пучка огородной зелени или крупного лука-пера, какой-нибудь рыбы – вяленого подлещика или свежей щуки, которыми он с мягкой застенчивостью упорно одаривал меня и которые я с той же легкой стеснительностью неохотно от него всё же принимал, дабы одному из нас не прослыть в глазах другого невоспитанным человеком, идущим в гости ради поправки здоровья с пустыми руками, а другому – не покоробить первого своим бездушно-чванливым отказом, – так вот, поскольку Толян шел налегке, мне сразу же стало ясно, это – неспроста, с ним определенно случилось что-то неладное. Приглядевшись, я без сомнения узрел в этой легкой ходке порожняком чудовищную фальшь. В рубахе с лиловыми разводами Толян нетвердым шагом ступал со стороны заднего двора, помаленьку заваливаясь по ходу движения на один бок, но исключительно благодаря последним остаткам воли ухитрялся при этом сохранять равновесие, и даже предпринимал слабые попытки простереть ко мне обессиленные руки и изобразить перекошенным ртом подобие приветливой улыбки, на самом деле напоминавшей предсмертную страдальческую гримасу висельника. «Сейчас он падет ко мне на грудь, – предвосхищал я мысленно развитие событий, – и в спине его я увижу огромных размеров кухонный нож, на рукоятке которого будут отчетливо проступать кровавые отпечатки пальцев безжалостной Надиной руки». Толян с трудом преодолел разделявшее нас расстояние, с глухим хрустом, похожим на шорох сухих осенних листьев, осел на скамейку и вперился в меня своим теплым, проникновенным взглядом. Некоторое время он сидел совершенно молча, только тяжело и учащенно дышал, стараясь, должно быть, собраться с силами. Наконец, его посиневшие губы издали какой-то легкий шелест, – куда более легкий, чем разносимый нежным, чуть уловимым дуновением ветерка трепетный шепоток соприкасающихся между собой былинок, в относительном беззвучии которого произведенный Толяном при посадке шорох сухих осенних листьев мог показаться, особенно для чуткого слуха, едва ли не оглушительным грохотом грозовых раскатов, – но справиться с перехватившей их немотой так и не смогли. В этой сверхчеловеческой внутренней борьбе между неимоверной потребностью что-то сказать и абсолютной неспособностью произнести хотя бы слово Толян потерпел сокрушительное поражение, что заставило его на время покориться безмолвию. Со второй попытки он всё же одолел ватную немощь, мертвой хваткой вцепившуюся в его голосовые связки, и, будто сдирая с себя струпные лоскуты кожи и обнажая душу, разверзнул передо мной свою кровоточащую рану: «Мишка, помираю!»
      В отличие от уже известной вам одной набожной москвички, я был понятлив как никогда. Пулей бросившись в дом, опрокинув на бегу тещину инвалидную коляску, – к счастью, без седока, – я подскочил к холодильнику, вытащил колбасу и бутылку, впопыхах плеснул в первую попавшуюся на глаза тару, – как оказалось позже, это была пол-литровая стеклянная банка, – весь остаток недопитой третьего дня водки, отломил шматок колбасы и кусок хлеба и со всей этой снедью, прихватив по пути помидор, опрометью помчался назад, – ведь речь шла о жизни и смерти!
      Толян еще держался молодцом, но уже из последних сил, что называется, на зубах. Непослушной рукой он принял от меня банку, медленно поднес ее ко рту и, ежесекундно сглатывая слюну, замер с ней на месте. Казалось, навсегда. Долго, очень долго, бесконечно долго он ощупывал глазом ее бездонные глубины, – хотя там было грамм двести, ну, двести пятьдесят, не больше, – и, словно ныряльщик, готовящийся к глубоководному погружению, то набирал полные легкие воздуха, то выпускал его вновь. Столь же правдоподобно Толян смотрелся и в образе штангиста, идущего на побитие мирового рекорда, если, конечно, не принимать во внимание, что один из них сидит в совершенно невменяемом состоянии, нисколько не помышляя о том, чтобы встать, и собой не владеет, непомерно объятый грезами о допинге, а другой стоит и полностью владеет собой, благо допинга он уже скушал – от пуза: всё та же отрешенность, тот же абсолютно сконцентрированный, выпученный взгляд, устремленный сверху вниз, на штангу (на банку), точнее даже – на гриф штанги (на кромку банки), та же смурная набыченность, тот же отчаянный, накопленный за долгие годы изнурительных тренировок всплеск эмоций, выходящий наружу посредством судорожного дерганья головой и короткого, утробного возгласа на выдохе – «у-ух!». Поехали. Отсчет времени завершен. Впереди самое главное – подход. Зал затаил дыхание. Все взоры прикованы к помосту, где начинается поединок единства и борьбы противоположностей, в котором, раз уж я заговорил в терминах марксистской философии, единство – относительно, а борьба – абсолютна. Предстоит поединок спортсмена, намеренного подчинить себе непокорную гордячку, и штанги, нежелающей признавать над собой власть этого неотесанного мужлана в смешном трико. Схватка не на жизнь, а на смерть, в которой все заботы и чаяния древних мыслителей относительно понимания процесса развития как философской триады, а также крайнее беспокойство более поздних исследователей по поводу того, где же всё ж таки зарыта собака с этими пресловутыми тремя источниками, в чем же заключены эти самые три составные части марксизма, воплотились сейчас для меня в штанге, банке и вертлявой динамистке, объединенных одним общим признаком – жаждой сопротивления. Вот богатырь склонился над кажущейся на первый взгляд неподъемной тупой махиной, упрямо потянул ее вверх, насаживая на себя и выгибая под тяжестью этой флегматичной дуры свой далеко не самый хрупкий на свете хребет, готовый в любой момент треснуть, переломиться, рассыпаться на множество мелких, не поддающихся восстановлению частей. Хвала Всевышнему – мерзавка таки принята на грудь, но еще не упала, еще стоит комом в горле, клубится, извивается, жеманно сопротивляется глубокому проникновению. Публика горланит: «Держать!» Тяжелоатлет пыхтит, отдувается, но всё равно держит, не отпускает ее, заразу такую, чуть подбрасывает на плечах, готовится овладеть ею уже целиком. Только он и она, сплетенные друг с другом в грубом чувственном совокуплении. Еще несколько подготовительных движений – едва заметных толчков на уровне плеч, размашистой разножки, хлестко впечатанной в пол, – и наступит развязка. Момент наивысшего накала. Кульминация. Апогей эмоционального и физического напряжения. Вот атлет распрямляет мощную пружину своих рук, выстреливает заряд спрессованной энергии, вздымает штангу вверх, уносит ее к небесам и застывает с ней, фиксируя в исступленном экстазе свое превосходство и заставляя зал бурно рукоплескать. И ничто на свете уже не способно оторвать их друг от друга, разорвать эту яростную связь, в которой воедино слились, как в неистовых сладострастных конвульсиях, и ничтожный по краткости миг предельного наслаждения, и лихорадочно проносящиеся в расширенных зрачках волшебные миры неизвестных галактик, и исполненный победоносного величия гимн, прославляющий безумство храбрых, и всё еще продолжающий пульсировать в висках ошеломляющий ритм огненной пляски смерти, и всепоглощающая вера в жизнь, и преображенное новым смыслом отрезвляющее возвращение к повседневности. Повторяю – ничто! Даже Надя. Всё. Рекорд взят. Штанга посрамлена. Она гулко падает к ногам повелителя и раболепно утихает, смиренно наслаждаясь своим поражением, будто поверженная мужской силой строптивая недотрога... Толян в эйфорической нирване откидывается на спинку скамейки. Глаза его блаженно закрыты, губы еще бледны, но постепенно розовеют, складки на лбу разглаживаются, в лице просвечивает младенческая чистота. Отпустило. Толян приподнимает веки: взгляд его осмыслен и нежен и излучает безмятежный покой и ангельскую кротость. Я подаю ему помидор и хлеб с колбасой. Он аккуратно отламывает хлебную корочку, отставляя бутерброд в сторону.
      – Толян, – взволнованно спрашиваю я, – где тебя, черт, носило?
      – Ты, Мишка, чем шиковать, поберег бы лучше продукты, – игнорируя заданный вопрос, нравоучительно наставляет он меня, – небось, не дешевые, чего разбрасываться-то зря! – Толян срывает с растущего неподалеку от лавочки куста красной смородины веточку с тремя ягодками, по одной запихивает их в рот и закусывает сорванным прямо под ногами листиком дикого щавеля.
      Резанувшая слух законная деревенская бережливость отозвалась во мне острым болезненным ощущением, – прямо в том месте живота, откуда я вытащил недавно лесного паразита. Но Толяну, заметившему мою нездоровую ужимку, я пожаловался только на клеща. А чтобы немного спустить экономного Толяна с благодатных заоблачных высот, где парит сейчас его умиротворенная душа, – не всё коту масленица! – я демонстративно скармливаю бутерброд сидящей в оцепенении и пожирающей его своими карими пуделиными глазами Люське – моей любимейшей королевской подружке черного окраса с белым пятном на груди. Несмотря на обильную кормежку, Люська всегда оставалась голодной, и потому, сожрав хлеб с колбасой, она с гастрономическим любопытством уставилась на помидор. Сообразив, с какой непорядочной тварью он имеет дело, Толян нехотя берет помидор, но не ест его, а лишь занюхивает им ранее проглоченный траво-ягодный закусон. Так время от времени поднося помидор к носу и затягиваясь его безникотиновым ароматом, – а Толян не курит, – он приступает к рассказу о своих трехдневных мытарствах. И рассказ этот так же неприхотлив, как закуска Толяна, и одновременно столь же трагичен, как если бы он вообще не закусывал.
      – Веришь ли, Мишка, давеча так стало обидно, хоть голову в петлю сувай. Ан нет, думаю, ты у меня, бабка, еще попляшешь. Уж завтрева я тебе так нажрусь, что на нонешний день ты молиться будешь, – таким трезвым я тебе покажусь нонче. А как нажраться-то, коли завтрева мой черед коров пасти? ведь пастуха-то мы погнали! Вот такая, скажу я тебе, карусель получается. Ну ладно, выгнал я скотину в поле, а сам думаю – чего делать-то? Уж после гляжу – вот те на! – никак заготовители едут? Ну, я коров-то побросал и айда в лес. Сымаю рубаху и давай чернику дергать. Ну, надергал, почитай с кило два будет – комбайна-то нету! – и айда назад, в деревню. Ну, они у меня ягоду и приняли, всё честь по чести. Я тогда бегом в магазин. На белую-то не хватило, а на краснуху – в самый раз, еще и на конфетку осталось. Ну, взял я бутылку и айда в поле. Там ее под кустом и выжрал. Ну а после лежу и думаю – чего делать-то? ведь вроде трезвый еще! И тут меня словно током шибануло – так ведь нонче ровно сороков день пошел, как баба Саня померла! Ну я и айда снова в деревню. Прибегаю, а там уж мне стакашек прямо с крыльца и подносят, всё честь по чести. Я опять бегом в поле. Там и упал...
      В этом месте я прерву ненадолго горестное повествование рассказчика, чтобы задаться вопросом – понимаю, риторическим, но всё же, – где пролегает та тонкая грань, что отделяет правду от вымысла, реальность от фантазии, хоть малую толику здравого смысла от полного безрассудства, в конце концов, жизнь от смерти и – язык даже не поворачивается произнести, настолько необузданной может вам показаться моя безграничная тяга к познанию, – пьяного человека от трезвого? Где этот неуловимый предел допустимого? Каковы его очертания? Доступен ли невооруженному глазу хотя бы грубый абрис этой разделительной линии? Не спешите с ответом. Я тоже поначалу думал, что если без посторонней помощи стоишь на ногах, то еще трезвый, ну а если упал, так тут уже ничего не поделаешь, тогда уже и точно – пьяный. Куда там! Дальнейшим своим рассказом Толян заставил меня усомниться в строгости столь опрометчиво сформулированного здесь постулата. Судите сами.
      – ... и упал. Подымаюсь, а тут уж и коров пора назад гнать. И вот гоню я скотину, а сам думаю – чего делать-то? ведь трезвый еще! нехорошо это, Толя! неправильно! не годится так! Ну, пригнал я коров-то, а дума всё не отпускает, тревожит, не дает покою. Ну я и айда снова на поминки. И тут уж, честно тебе скажу, я свое взял. Пришел домой и упал прямо в хлеву. Но не такой я человек, чтобы попусту без дела валяться. И вот кое-как очухался, слышу – скотина рядом мычит, поросенок хрюкает, где-то бабка голосит, а я в хлеву, и чего там делаю – не знаю. Говорю себе: «Чего делать-то? ведь вроде трезвый еще! непорядок это!» И айда опять на сороковины. Ну а там уж замертво упал, и чего дальше было, хоть убей – не помню...
      – Что! И второй день не помнишь? – с беспокойством перебил я Толяна, бесцеремонно вторгшись в живую ткань его кондового бытописания.
      – Не, второй день помню хорошо, – с некоторой запальчивостью в голосе отвечал Толян. – Вот только, правда, помню себя уже под вечер, в Бараново. И кто меня перевозил туда – не знаю! сам бы я сроду в уключину веслом не попал! Сколько уж я там бродил – затрудняюсь сказать. Помню, к куму пришел, дай, мол, говорю, денег в долг, кум, пойду самогонку куплю. Он денег не дал, но стакан всё же налил. А потом уж и не помню, чего было, только вот, веришь ли, открываю глаза – а там темно и ливень стеной стоит, и я под кустом лежу. Не сразу-то и сообразил, где я и чего я тут делаю, ведь лежал я под кустом, сдается мне, еще в поле, а нонче – что? ведь куст-то совсем другой! и дождя тогда не было! да и светло еще было! А скотина куда подевалась? Где же это я? Но тут по приметам замечаю – кажись, Бараново. Ну, не стал я разбираться – Бараново то али нет, пошел к тетке, решил: коль до тетки дойду, тогда уж точно, тогда и впрямь – Бараново, ну а ежели нет – тогда, скорее всего, Выбор али, на худой конец, Крешнево, ведь и там, поди, кусты растут. Ну, пришел я к тетке – ага, смекаю, всё ж таки Бараново, – говорю, мол, пусти переночевать, тетка, уж больно шибко я промокши нонче. Ну, она пустила, полезай, говорит, на печку. Забрался я туда, а печка-то – холодная! И вот лежу я – а зубы стучат, всего колотит, башка чугунная, – и чуть ли не в голос ору, зову утро, чтобы скорее настало, и кончилась эта проклятущая ночь. Веришь ли – глаз не сомкнул! Ну, дождался кое-как рассвета, поблагодарил тетку и айда в город, к дочке. Прибегаю, говорю, мол, дай денег немножко, дочка, а она мне отвечает, дескать, нету денег-то, папка. Нухоть рублей десять дай, прошу ее. Дала. Тогда я через весь город айда назад – в столовую. Прибегаю, а время только семь часов, а столовая с восьми работает. Ух, Мишка, тяжко дался мне энтот час! Год жизни за него не пожалею. Уж думал – не сдюжу. Все силы, какие еще были во мне, употребил без остатку. Небось раз десять всё переспрашивал – сколько время. Ну а как открыли, тут уж я не зевал, взял стакан красного. Сразу чуток полегчало. А тут гляжу – мужики знакомые заходят, ну мне еще стакан налили. А уж по дороге сюда – кума встретил, ну так он мне снова не отказал. Вот так и добрался домой.
      – Ну, до дома ты, положим, еще не добрался, – резонно заметил я, – ты пока что только на пути к дому.
      Толян вскинул уже успевшие вновь потяжелеть темные веки и выжидательно, с неослабным вниманием воззрился на меня, придав своему лицу отнюдь не то выражение, на какое я рассчитывал исходя из вложенного мною смысла в произнесенную фразу, то есть простой констатации того очевидного факта, что до дома он еще не дошел, что по меньшей мере еще с пяток дворов ему необходимо пройти, – нет, его физиономия выражала неподдельную заинтересованность, в которой не было ничего от пустой и никчемной констатации, но было всё от якобы завуалированного мною истинно-госмысла, состоявшего в том, что раз уж так случилось, иными словами, коль скоро он еще в пути и до дома, к счастью, пока что не добрался, то пришло самое время повторить, а не то другого случая может и не представиться. Понимая, насколько опасно обнадеживать его такой призрачной перспективой, насколько важно сейчас доставить его домой, хотя бы в том виде, в каком он уже пребывал, чтобы его, не дай бог, не занесло еще куда-нибудь по дороге, я закатил пышную речугу:
      – Толян! В это самое время три дня назад твои нравственные идеалы были поруганы и раздавлены. Поруганы реакционным мракобесием толпы и раздавлены стихией ее бездуховной, обывательской риторики. Твое человеческое достоинство было оскорблено, унижено и втоптано в грязь грубыми жандармскими сапогами, точнее – резиновыми ботами. Не всякий гордый человек нашел бы в себе силы противопоставить что-либо такому варварскому диктату. Но ты нашел и противопоставил! И в этом противопоставлении ты не делал себе поблажек, не искал для себя легких путей. Избранный тобою путь – это путь самопожертвования во имя очищения, путь, который явил тебе такие мерзкие клоаки и безнадежные тупики жизненных дорог, что причины, подвигнувшие тебя вступить на эту стезю, просто отступают на задний план и безлико тускнеют на фоне собственных следствий. Чтобы умерить обиду и унять душевную боль, ты, очертя голову и не разбирая броду, бросился в пучину сточных вод, где тебя закрутило и как щепку мотало целых три дня и две ночи по темному удушливому подземелью. В этом рискованном плавании ты познал бренную суетность всего земного, изведал мучительную тягость ночных страданий, постиг великое таинство бесконечности времени; ты впадал в беспамятство и переставал узнавать знакомые тебе с детства очертания родной природы и приметы близлежащих деревень; весь мир был чужим для тебя в эти дни; ты падал, но каждый раз поднимался, вновь возвращался к жизни и всё больше обретал в нее веру. Так неужели после всего пережитого, когда твоя страдающая душа и мятущееся сердце превозмогли наконец бремя отпущенных тебе испытаний, ты не заслуживаешь того, чтобы забыться в коротком сладостном отдохновении?! Разве не чувствуешь ты безумной потребности в глубоком сне, который вытеснит из твоей опухшей от водки памяти нестерпимую муку всех этих кошмарных дней? – Чувствую, Мишка, – горестно признался Толян, – ох как чувствую! Но вот только скажи мне, коль ты сызнова так невзначай вдруг обмолвился о водке, верно ли я тебя понял, что рану свою от зловредного клеща ты еще не обработал? Ведь клещ – такая страшная зараза! Сказать тебе, что бывает, ежели рану вовремя не обработать? Жуть! Помню, в прошлом годе подзывает меня как-то бабка, мол, погляди, чтой-то там у меня в шее торчит. Ну, глянул я, а там клещ. Говорю бабке, мол, клещ там у тебя, бабка. Она в крик, дескать, вынай его, гада ползучего, дергай его, паскуду этакую, немедля. Ну, я и дернул, а он возьми да и переломись у меня – задница в руке, а голова у бабки в шее. Я, понятно, испужался, ведь как-никак человек всё ж таки. А бабка не унимается, вопит пуще прежнего, всё интересуется: «Ну что, вытащил гада? Чего молчишь-то, говори!» Так что ж тут, думаю, сказать-то! Отвечаю: «Санитарная обработка требуется, дезинфекция по-научному, давай, бабка, доставай бутылку, небось, схоронена где-нибудь тут». Она же в ответ, мол, и так сойдет, дескать, опять нажрешься. «Ну гляди, – говорю, – дело твое». Проходит день-другой, снова кличет меня, мол, как там шея-то моя? А что как, коли она уж вся распухши. Говорю, так мол и так, обработка нужна. Она опять ни в какую, кричит, мол, сдохну лучше, а бутылку всё одно не дам. Так, веришь ли, Мишка, такая вдруг тоска накатила, так стало пусто на душе, что поглядел я тогда на нее бесноватую, поглядел, окинул заодно уж взглядом и свою жизнь, что, навроде вихря, пронеслась в одночасье и вот уж издаля махнула мне ручкой, да и сник как-то враз, порешив: «А-а, ну и х... с ним, с клещом-то!»
      – Ничего не скажешь, смело! И что же Надя? – содрогаясь от ужаса, едва вымолвил я.
      – Надя?... Ну а что Надя! Что с ней станется! Поголосила малость да и подалась в город. Там ей его и вырезали.
      Последние слова давались Толяну уже с большим трудом. Его неудержимо клонило в сон: он то часто моргал глазами, то надолго их закрывал, и медленно кренился мне на плечо. Я помог ему подняться и, держа за локоть, повел к дому. Спал он уже на ходу, однако перед самой калиткой внезапно встрепенулся, чуть оттолкнул меня в сторону, этаким припозднившимся заправским хватом сам вошел во двор, пошатываясь, доковылял до скотного сарая, открыл дверь, сделал еще два неуверенных шага в его зияющую темноту и там же рухнул.
      Спустя несколько дней, уже перед самым нашим отъездом в Москву, Толян зашел проведать меня, а заодно и проститься. Мы присели на скамейку рядом с баней, которую я собственноручно смастерил в эти дни, – нет-нет, конечно, скамейку, – бани – это по части Толяна. Стоял мягкий, нежаркий день конца лета, и близость осени уже вовсю ощущалась и в нашем с Толяном настроении, и в том, как рассеянные лучи тусклого солнца лениво пробивались сквозь поредевшие, покрытые позолотой пряди высоченной березы. Окрыленный мечтой построить под березой беседку, где бы в откровенных, задушевных разговорах о смысле жизни и сомнительном бессмертии души мы могли бы с Толяном коротать вечерний досуг, я заложил первый символический камень в фундамент будущего сооружения, для чего взрыхлил в сосновом молоднячке возле берез, осин и орешника и поблизости от предполагаемого места постройки маленький квадратик дерна, побросав на эту подстилку разрезанные пополам шляпки здоровенных зеленников. Досужие садоводы утверждают, что таким незамысловатым способом можно вырастить на дачном участке домашние белые грибы. Как таковые – они мне и даром не нужны! Что за радость устраивать грибной промысел на огороде, подменяя им азартное лесное игрище! Грибы на участке представляли для меня сугубо эстетическую ценность, призванную придать тривиальной естественности природного дачного ландшафта еще несколько ярких штрихов очаровательной самобытности и пленительной неповторимости, благодаря которым я намеревался усилить впечатление от вида поросших высокой травой огородных грядок и переделанной мною в ковбойском стиле старой помойки, сколоченной из длинных жердей, отчего теперь она уже смахивала на загон для крупного рогатого скота. На удивление, Толян казался вполне трезвым. Сначала он подробно поделился своим недовольством, рассказав о том, как Надя, эта коварная интриганка, плетущая за его спиной агентурную сеть из липкой паутины, вступила в сговор с почтальоншей, и без его ведома сама получала причитающуюся ему пенсию, потом он долго сокрушался над тем, что нам так и не довелось вместе порыбачить в этом году, еще он напомнил о предстоящем зимой юбилее, не преминув также с горечью добавить о злокозненных шутках судьбы, которая только тем себя и услаждает, что спит и видит – как бы лишить его такого заслуженного празднества. Но обо всем этом Толян поведал без особого воодушевления, а вот о том, что приключилось с ним сегодня утром, рассказал с живым огоньком в глазах:
      – Заначил я, стало быть, в огороде полбутылки самогонки, что не допил вчерась, – уж больно устамши был, как с делянки воротился. Не сразу-то и вспомнил, куда заначил. Сперва даже малость струхнул, – куда ж она, мерзавка, подевалась? Ну, в общем, кое-как отыскал ее в капусте, – никудышная нонче капуста уродилась. Ладно, захожу в дом – бабка-то спозаранку в город подалась, – беру стакан, наливаю, ну а после вроде как ненароком отвлекся – то ли на образа поглядел, то ли на что другое, – только вот оборачиваюсь и, поверишь ли, Мишка, глядь, а в стакане-то – пусто! Что за чертовщина, думаю! Неужто домовой озорует? Ну а после пригляделся, ух ты, ведь стакан-то – лопнувши!
      Полагая, должно быть, что данный факт мало что объясняет, а то и вовсе запутывает суть дела, Толян с шаловливым недоумением уставился на меня.
      – Толян! Так то ж тебе знак свыше был, – с напускной серьезностью принялся я подтрунивать над ним, – то был голос пророка, взывавший к твоему благоразумию, поучавший тебя тому, чтобы ты поумерил присущую тебе невоздержанность в употреблении крепких напитков, а также не чурался хотя бы время от времени перемежать свою скудную закусь общепринятыми холодными и горячими закусками. Нет, Толян, неспроста тебе подсунули треснутый стакан! Это оттуда, – качнул головой я вверх, – поступил тебе призыв к усмирению гордыни, послушанию, обретению веры, которая только и способна утешить твою растревоженную душу и уберечь тебя от ложных искушений. Может, то был своеобразный сигнал тебе, чтобы ты не очень-то злоупотреблял убойностью мерзопакостных напитков, а лучше бы озаботился своим здоровьем, тем более когда такой юбилей на носу. Так ты уж, Толян, прошу тебя – собери волю в кулак, сократи дозу!
      Толян вызывающе, с горькой иронией посмотрел на меня. В эту секунду в его печальном взгляде сквозила такая бесшабашная открытость, в какой угадывался гораздо больший смысл, нежели в словах, произнесенных им затем:
      – Так я уж и собрал и, понятное дело, сократил. Взял тряпку и собрал: подтер лужицу на полу, выжал хорошенько в миску да и вмазал. Только в энтот раз уж боле ни на что не отвлекался.
      На какое-то время я потерял контакт с Толяном, целиком погрузившимся, как это часто с ним бывало, в свой собственный, обособленный мир, в котором царили тишина и одиночество. Его физическое местонахождение не подвергалось в данный момент никакому сомнению, а вот присутствие его беспокойного духа – ничем не подтверждалось. Он лишь чуть скривил уголок рта и в мрачной задумчивости уперся отчужденным, потухшим взором в зеленый молоднячок, что так картинно разместился прямо в центре лужайки, но не остановился на нем, а продырявил его насквозь, наткнулся на ствол высокой березы, скользнул по ее белой с черными ободками коре, не задерживаясь на кроне, к самой верхушке, и уже оттуда, не имея перед собой никаких дополнительных преград, вознесся в свободном полете над крышами изб, торчавшими над ними антеннами, над лесом и неудержимо устремился ввысь, в далекие горизонты открывшегося перед ним холодного и бесконечного пространства. Сейчас Толян был так далеко, что если бы я вдруг попросил его спуститься на землю, чтобы в прощальном ритуале разделить со мной рюмашку на посошок, скорее всего он просто бы не расслышал моей нижайшей просьбы. Сумев за эти короткие мгновения заглянуть в пустоту и намаявшись слоняться по ее необитаемым далям, душа Толяна вновь воссоединилась с телом: еще секунду назад направленный в никуда скорбный взгляд Толяна снова ожил, хоть и остался столь же кротким. Он еще немного посидел, потом крякнул, шлепнул себя по коленкам, поднялся, поправил кепарь, сказал напоследок: «Ну такты, Мишка, приезжай всё ж-таки зимой, уж постарайся, авось, еще не околею», крепко пожал мне руку и с угрюмым видом побрел к калитке.
      Я смотрел ему вслед, порываясь окликнуть его, сказать что-нибудь ободряющее, как-то утешить, ну хоть просто помахать рукой на прощание, но меня будто заклинило и перекосило. Всё, на что я был способен, так это неотрывно и пристально смотреть ему в спину, видеть его покатые плечи, седой затылок и понуро удалявшуюся невзрачную фигуру, в беззвучной поступи которой громким эхом до меня доносилась невысказанная, потаенная, щемящая, беспредельная тоска, – соратница грусти и печали, недобрая предвестница известного и неизбежного конца. Я, как истукан, наблюдал за ним, пока он медленно пересекал участок, направляясь к калитке. И лишь когда он оказался рядом с забором, я наконец вышел из ступора и заорал как припадочный: «Т-о-л-я-н! Мы еще построим с тобой беседку!»
      Этот остервенелый крик души, вобравший в себя всю мою ненависть к смерти, весь запас еще не растраченных надежд, тотчас же отозвался хорошо знакомой мне с недавних пор тупой, сдавливающей болью, быстро расползавшейся от диафрагмы к горлу и зримо принимавшей облик жирной, склизкой жабы. Зеленая болотная тварь, примостившаяся где-то за грудиной, противно склабилась, обнажая прокуренные зубы, раздувала свой отвислый зоб, пузырилась едкой слюной, а потом вдруг она и вовсе разинула пасть и расхохоталась мне прямо в лицо, и уже после, отдышавшись от смеха, проверещала гнусавым механическим фальцетом: «Ну, ты и уморил меня, дорогуша. Давненько я от тебя не слышала столь безапелляционных, а главное – безответственных заявлений. Беседкой он, видите ли, загорелся! И охота тебе понапрасну людям голову морочить!» Пристыженный таким убийственным саморазоблачением, я застенчиво переминался с ноги на ногу, смущенно хлопал глазами и глупо лыбился, с сожалением обнаруживая в себе сходство с крикливым и напыщенным пустозвоном, которого позорным образом приперли к стенке, поймав на враках.
      Толян круто обернулся, как будто только и дожидался того, чтобы услышать от меня нечто подобное, и мне показалось – нет, я был абсолютно уверен, я это точно знал, – что брошенные мною слова достигли цели, ибо в тот момент, когда он повернулся ко мне лицом, я тут же ощутил исходившие от него горячие флюиды магнетической энергии, настолько горячие, что мне даже пришлось отпрянуть на шаг назад, и с этим телепатическим потоком был адресован мне такой сгусток шального жизнелюбия, такой заряд фанатичной убежденности в никчемности смерти, который нещадно корежил мои незатейливые слова, наделял их уже принципиально новым, качественно иным содержанием, безмерно раздвигавшим узкие рамки краткосрочной перспективы строительства какой-то жалкой беседки, привносил в них уже поистине глобальный, я бы сказал, планетарный подтекст, суть которого сводилась к одной простой и ясной мысли, заставившей меня буквально остолбенеть и покрыться мурашками, – мысли, такой трудно воплощаемой на практике, но охотно принимаемой на веру, о нашем с Толяном бессмертии, о том, что сколько бы костлявая ни бесновалась, ни злобствовала, ей от нас ничего не обломится, мы всё равно устоим, и теперь уже только назло ей – мы нарочно с ним не умрем никогда. А чтобы донести до нее и до меня эту очевидную мысль во всей ее первозданной свежести, в неискаженном виде, так сказать, в виде сухого остатка, кристаллизовавшегося из череды промелькнувших в воображении Толяна разрозненных образов, и вместе с тем придать ей выверенную монументальную форму, которая неразлучными двойниками-перевертышами, как красочные фигуры на игральной карте, как негатив и позитив, как объект и его зеркальное отражение, как отрицание и утверждение, могла бы выразить немой протест против рабской покорности, угодливо заискивающей перед потусторонней бессмыслицей, и одновременно воспеть торжественную осанну вечной жизни, залог которой, как водится, дается таинством святого причащения, – он с хулиганской усмешкой сопроводил осенившее его на пути от бани до калитки прозрение следующим жестом: бросил левую руку на локтевой сгиб другой руки, плотно сжал пальцы обеих рук в кулак и резко передернул правой рукой от предплечья кверху. Так, ни разу не шелохнувшись, он стоял до тех пор, пока бесхвостая бородавчатая тварь не убралась прочь в свое болото.
       2001 г.

Путешествие перекошенного дуалиста
Высокохудожественное, умеренно философское эссе в одиннадцати главах

 

Глава 1
Лиссабон

Часть 1. В воздухе

      Ощущение праздника возникло задолго до начала самого круиза. Еще в самолете я почувствовал устойчивую перемену настроения. Хотя это был рейс «Аэрофлота», мало чем по сути отличающийся от явления одного с ним порядка, что пассажиры городского и пригородного транспорта именуют назидательным оборотом «не нравится – езжай в такси», а любители отдыха вблизи Весьегонска – как название пассажирского поезда Москва – Рыбинск, которому за время моего следования в глухую деревню Тверской области для ежегодной заготовки закусона к праздничному столу еще предстояло пройти двойное переформирование состава, сначала в Сонково, а потом в Овинищах, – впрочем, к чему эта разноголосица мнений в зависимости от размаха неудобств и вида транспорта, если в России все пассажирские транспортные средства служат лишь одной цели – в обстановке, максимально приближенной к боевой, доставить рано или поздно пассажира из пункта А в пункт Б, но отнюдь не обеспечить ему временное и комфортное проживание, организованный досуг и передвижение в избранном направлении, – тем не менее, при всем своем старании нашему авиаперевозчику так и не удалось испортить мне настроение.
      Глядя в иллюминатор на ночной Лиссабон, я казался себе зрителем, что с высоты балкона, нависающего над театральным помостом, наблюдает за тем, как внизу разворачивается феерия из оперетты «Цирк зажигает огни»: береговая линия, улицы, магазины, памятники, парки, фонтаны, движущиеся автомашины – всё светилось, подсвечивалось, зажигалось и гасло, снова загоралось, переливалось огнями, светофорило... Самолет в очередной раз заложил крутой вираж – по-видимому, наземные службы аэропорта изо всех сил стремились отсрочить неотвратимость нашей посадки, против которой восставало всё их либерально-демократическое естество, – и картинки волшебной оперетты заново ярко ожили под нами. Представлялось, будто мы сами, не успев как следует насладиться сказочным действом, возгласами «бис» вновь заставили пилотов выйти на поклон, чтобы повторно исполнить полюбившуюся нам арию мистера Икса – «Снова туда, где море огней...» Понятно, что в этот момент настоящие ценители опереточного искусства рассмеются мне прямо в лицо и с криками: «Какое бескультурье! Это же надо – перепутать Милютина с самим Кальманом!..» – понесутся сломя голову в филармонию, дабы вернуть оскверненному моим невежеством слуху былую чистоту восприятия музыкальной гармонии. И сколько бы я ни кричал им вдогонку: «Да погодите, я не перепутал, ведь мы же развернулись на бреющем полете, а это – уже совсем другая оперетта», – все было бы напрасно. Их уже не остановить!
      Бесподобное ощущение собственного присутствия на торжестве... Впрочем, почему на «торжестве»? Ведь, скажем, наступление зимы в России, от неизбежного приближения которой мы только что с Мирычем сбежали, – это же на самом деле есть не столько перемена климатических условий, то есть единичное фенологическое действие, сколько вялотекущее грустно-меланхоличное состояние души. Так же и торжество, – это тоже одномоментный акт, разовое событие, например, юбилейное торжество 7 ноября по случаю 100-й – типун тебе на язык! – 80-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Другое дело праздник, – это кипучее состояние чувств, парение души, восхитительное волнение, испытываемое всем телом, каждой его отдельно взятой клеточкой, от пальцев ног до кончиков волос, – состояние, которое, кстати говоря, может и не иметь ничего общего с самим предметом торжества, допустим, с той же 80-й годовщиной Великой Октябрьской Социалистической Революции. Иными словами – это, с одной стороны, пространственно-временное состояние, а именно: гуляем и 7, и 8, а порой и 9 ноября, а с другой – чувственное состояние, вернее, бесчувственное, то есть когда можно вусмерть упиться, ни разу не вспомнив об усопшем юбиляре – Великой Октябрьской социалистической революции. Итак, на чем я остановился, – ...на торжестве... – ну уж нет, – ...на «празднике, который всегда с тобой», пусть даже он на полторы тысячи километров юго-западнее самого Парижа, где правит бал феерический полет фантазии и непременно исполняются все желания... – да, именно так! – ...это бесподобное ощущение вселяло надежду, уверенность, прошу прощения, самоуважение и даже, не побоюсь сказать, почти неведомое прежде гражданское достоинство, вызывало потребность декламировать вольнодумные стихи, относиться к самому себе как равному представителю цивилизованного Европейского сообщества. Хотелось запеть занесенную в столицу Франции волонтерами из Марселя боевую песню Рейнской армии «...Свобода, равенство, братство...». Само собой, по-французски, с присущим революционно настроенным добровольцам грассирующим прононсом. Почему-то вдруг вспомнилась неудачная попытка декабрьского политического переворота в период неразберихи с престолонаследием от Александра I то ли к младшему брату – великому князю Николаю Павловичу, то ли к среднему брату – цесаревичу Константину. «Не падайте духом, товарищи! Мы с честью продолжим ваше правое дело. Мы подхватим выпавшее из ваших рук знамя свободы. Вот только вернемся на Родину после нелегких скитаний по чужбине».
      – А при чем здесь, собственно, «нелегкие скитания по чужбине» на этом празднике жизни? – Я в жутком смятении начал хлопать себя по карманам в поисках сигарет. Однако предупредительная надпись на табло – «Не курить!» – как бы говорила от имени экипажа: «Давай-давай, выкручивайся. С табачком каждый может, а ты попробуй без спасительного наркотического зелья». – Ну ладно, – подумал я, – вам же хуже.
      – А при том, что русский человек – натура противоречивая и непоследовательная. Даже если он и Пастернак, – «...Как ты хороша! – этот вихрь духоты...» И это надо принимать как данность. Мы, например, можем с товарищеской прямотой высказаться в том смысле, что, мол, готовы и дальше оказывать всемерную поддержку международным организациям в их естественном стремлении выделить нам гуманитарную помощь и предоставить кредиты МВФ для дальнейшего совершенствования наших демократических реформ. Но вместе с тем, с той же товарищеской принципиальностью мы вправе выразить гневное осуждение американцам и их приспешнице НАТО по поводу этой дурацкой затеи с «Бурей в пустыне» и варварскими бомбардировками свободолюбивых народов Ирака и Югославии. И вообще, нам, гуманистам, претит любое проявление насилия, особенно если мы не являемся его полноправными участниками, и уж тем более когда это насилие исходит от пресловутой западной демократии. Мы сами с усами демократы. Тяга к анархической вольнице и «гуляй-полю» заложена у нас в крови и существовала задолго до возникновения современных демократических систем. Другими словами, демократия – в ее примитивно-вульгарной форме, в виде зачатков – свойственна нам с рождения, как и вообще всем лицам, в жилах которых течет хоть немного татаро-монгольской крови. Каждый из нас, еще не успев родиться, заранее знает, что по крови он уже демократ. Другое дело, что в силу разных привходящих обстоятельств эти нежные ростки демократии в нас не произрастают, загибаясь на корню. Однако это уже тема для другого пытливого исследователя или, во всяком случае, для другого моего путешествия, ну хотя бы в ту же деревню Тверской области на предмет ежегодной заготовки боровиков и морошки. Впрочем, если на то будет воля португальских наземных служб, я постараюсь изложить некоторые соображения на сей счет еще до посадки. Итак, что нам какие-то Робин Гуд и Вильгельм Телль с их рафинированными мечтами о благе народа, во имя которого они вместе со своим войском выходили по утренней зорьке дежурить на большую дорогу? То ли дело Степан Разин и Емельян Пугачев! Возглавляемые ими протестные бунты казацкой голытьбы имели ярко выраженный, хотя и неосознанный демократический подтекст. Ну были мелкие шалости с добыванием «богатых зипунов», так это нисколько не умаляет значения их общегуманистического движения в поддержку демократических идеалов. Или вот ранее вспомнившийся мне казус со вступлением на престол Николая I. Странно, однако: почему-то в России мятежи демократической направленности отделяют друг от друга целые эпохи. Разин – Пугачев: 100 лет. Если не считать отстаивание ниспосланных нам «сверху» кое-каких демократических завоеваний в 1991 году в связи с «антимятежом» ГКЧП, то последний реформаторски-освободительный бунт приходится как раз на декабрьскую бузу дворянской общественности на Сенатской площади. А это, между прочим, было 175 лет тому назад. Строго говоря, то есть с научно-исторической точки зрения, подобные события и в других странах происходят не каждый день. Так, в США первый и последний раз озаботились демократическими преобразованиями почти полтора века назад, да и то в основе этих преобразований лежала скорее экономическая целесообразность, чем демократические побуждения. Но претворив в жизнь свою заветную мечту, американцы лишили себя идеала, к которому следовало бы стремиться, потеряли цель, которая еще долгое время могла бы служить им стимулом к духовному совершенствованию. Нет, мы так просто идеалами не разбрасываемся. Нам без идеалов никак нельзя, нам без них скучно, нас без них тоска одолевает, что доказывает всю серьезность наших намерений в достижении поставленных целей. Впрочем, демократия для нас – вовсе не цель, а нравственное испытание, долгий путь, предначертанный нам судьбой для того, чтобы познать пределы собственных возможностей. И неважно, с какой скоростью мы движемся по этому пути к отречению от скотской униженности, к обретению чувства собственного достоинства; нам достаточно одних только кулуарных разговоров на эту тему, чтобы ощутить такой же душевный подъем, какой способен вызвать в нас нескончаемый праздник в Париже, и если «Париж стоит мессы», то праздник в Париже – еще дороже, и уж, конечно, он не идет ни в какое сравнение с прагматичным, разовым, я бы даже сказал, будничным торжеством, каковым предстает в наших глазах акт общественного переустройства на Западе. Иначе говоря, дело не в числе попыток демократического преобразования общественного строя, то есть дело не в количественной стороне, а в качественном содержании. А вот оно-то – качественное содержание – нас интересует меньше всего, потому что для нас важен не результат, а сам процесс. Ради количественных показателей мы пренебрегали качеством всегда и во всем. Ну что ж тут поделаешь, ведь не со зла же... Просто такова наша природа. В этом состоит наша национальная особенность. И не следует нас за это строго осуждать. Вот мы же не осуждаем, к примеру, испанцев, даже не показываем на них пальцем на улице, когда порой так и подмывает не ко времени дернуть за рукав едва пригубившего бутылку портвейна приятеля и завопить ему прямо в ухо: «Во, смотри-смотри, испанец пошел!.. Ну дела-a, скажу я тебе!..» – уловив в случайном прохожем южный пряный аромат жгучего испанского темперамента, что искрометно проявляется в невинной национальной забаве – завалить бычка-двухлетку или, на худой конец, пырнуть острым ножиком удачно подвернувшуюся под руку невоздержанную любовницу. Как можно? Мы же культурные люди! Мы же всё понимаем! У каждого народа есть свои маленькие слабости, свои национальные особенности. Вот и у нас имеются свои, доморощенные, особенности. Если уж на то пошло, то демократия как свершившийся факт – нам и даром не нужна! Пусть ею наслаждается какое-нибудь Королевство Нидерландов. Нам же куда милее демократия как объект культа, обожествляемая абстракция, абсолютная идея, которые делают источник нашего духовно-нравственного совершенствования и творческого вдохновения – поистине неиссякаемым!
      В этом месте стройный ход моих размышлений о судьбах демократии в России неожиданно прервал голос стюардессы: «Наш самолет совершил посадку в столице Португалии – Лиссабоне. Температура воздуха за бортом – плюс 25 градусов...» Показания градусника вселили в меня дополнительный приток праздничного настроения и гражданского самосознания.
      Итак, с гордо поднятой головой, как представитель цивилизованного Европейского сообщества, благо сопровождавшие нас с Мирычем две неподъемные багажные сумки следовали отдельно, я вместе с соотечественниками прошествовал в пограничную зону для прохождения паспортного контроля.

Часть 2. На суше

      Пересечение сухопутной португальской границы, однако, всё расставило по своим местам.
      Нас было человек двести, а может, и больше, и все мы шумно толпились возле барьера, сооруженного в конце просторного зала, казалось, только для того, чтобы до колик рассмешить нашу представительную делегацию, не понаслышке знающую о том, как на самом деле должна выглядеть государственная граница. Точнее даже сказать – не рассмешить, а бессовестно посмеяться над нашим уважительным, полным почтительного понимания отношением к незыблемым государственным святыням, каковыми были и остаются для нас герб, пограничный столб, холодный, испепеляющий взгляд таможенника, в котором далеко не праздным интересом застыл извечный вопрос: «Слышь, Абдулла! Не много ли товару берешь с собой? И, поди, всё без пошлины!» – а также зеленая фуражка пограничника, готового при малейшей нашей заминке с ответом на прямо поставленный вопрос: «С какой целью вы покидаете (возвращаетесь на) территорию России?» – захлопнуть перед нами турникет и поднять на ноги отдыхающих после тяжелого дозора бойцов громогласной командой: «Застава! В ружье!»
      Ну разве это серьезно? Нет, друзья мои португальцы, это несерьезно! С вашей стороны – это просто свинство! При всех наших недостатках мы не заслуживали такого наплевательского отношения: с нами обращались с подчеркнутым пренебрежением. За барьером, с полным безразличием к происходившему по ту сторону границы, в непринужденных позах располагались местные чиновники, о чем-то живо беседуя под тихие звуки лившейся с потолка лирической музыки. Похоже, они даже и не думали заступать в нелегкий ночной дозор.
      Эта усыпляющая бдительность атмосфера, пропитанная пьянящей свободой и чудовищным к нам невниманием, действовала столь расслабляющим образом, что по эту сторону границы люди всё больше и больше утрачивали контроль над своим поведением. Шутливо выспрашивая друг у друга: «Кто последний?» – и получая в ответ: «За мной просили не занимать, штемпельная краска на исходе», – народ неторопливо выстраивался в очередь. Так в томительном, но безмятежном ожидании прошло минут двадцать.
      Руководительница круиза, ближе всех находившаяся к барьеру, в растрепанных чувствах риторически вопрошала рядом стоявшего мужчину:
      – Не понимаю! Неужели они не получили наш факс? Мужчина оказался тертым калачом. Не без доли иронии он заметил:
      – Им ваш факс – не указ! О невинной чистоте наших помыслов они намерены судить лишь после поименного согласования всего списочного состава по линии Интерпола.
      Отсутствие какого бы то ни было движения постепенно вызывало нетерпение толпы. В бесцельном топтании на месте, нервозном общении сбившихся в стайки женщин, непрерывном курении мужчин, сдерживавших эмоции в скупых, отрывистых затяжках, в визгливых игрищах детей, напоминавших цыганят из рядом разбитого табора, прошло еще полчаса. Португальцы по-прежнему нас в упор не замечали, лишь изредка одаривая своим уничижительным пиренейским взглядом. Кто-то громко произнес:
      – Да они нас просто провоцируют. Попробовали бы выкинуть что-нибудь подобное с американцами!
      Беспокойство нарастало. И вместе с ним нарастала предреволюционная ситуация. Затеянная португальцами игра – а на обычный португальский бардак это было не похоже – должного отклика в толпе не находила. В таком случае, они играли с огнем, толкая нас к бунту. Темные, невежественные люди! Одним словом, португальцы. История их ничему не научила.
      Поскольку мы уже вошли в воздушное территориальное пространство Португалии, но еще не пересекли ее сухопутной границы, очертания которой зримо проступали в ненавистном барьере, наше местонахождение в терминале аэропорта с точки зрения международного права можно было рассматривать как пребывание на нейтральной полосе, в равной мере принадлежащей Португалии и России, благо иностранцев среди нас не было. А в России, коль мы были на ее территории, любой бунт, и уж тем более с целью завоевания демократических свобод, – бунт бессмысленный для нас и беспощадный для португальцев.
      Между тем шел второй час всенародной смуты...
      Знойная женщина в золотых украшениях и каракулевом полушубке, с которым она не пожелала расстаться даже в южную атлантическую ночь, прокричала, повернувшись к ненавистному барьеру:
      – Долой чиновников-бюрократов всех стран!
      Этот лозунг нашел воодушевленное понимание в среде бунтовщиков, воспринявших его как призыв – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» В туже секунду от барьерной стойки, размахивая руками в сторону дамы в каракуле, отделилась фигура руководительницы круиза. Она двинулась было по направлению к подстрекательнице мятежа, но потерялась где-то на полпути, натолкнувшись на воздвигнутую во взглядах сочувствующих стену презрительного осуждения. Несколько человек в едином революционном порыве плотным кольцом обступило каракулевую женщину, выражая тем самым товарищескую поддержку и недвусмысленную гражданскую позицию. Для тех, кто мало-мальски знаком с историей смутных времен в России, стало очевидным – стихийный, неуправляемый протест масс превращался в сплоченное, организованное движение, – на наших глазах сформировался комитет восстания. Оставалось лишь выработать методы борьбы и сформулировать сообразно времени года октябрьские тезисы. Ну а дальше – колея была уже накатана: вокзалы, банки, телеграф...
      На разработку концепции боевых действий ушло еще 45 минут. Заминка была обусловлена тем, что мнения зачинщиков разделились. Одни настаивали на ведении политических переговоров с противником до его полной, добровольной и безоговорочной капитуляции, другие придерживались экстремистских взглядов, полагая, что только вооруженное восстание – оружие захватываем внезапным штурмом пограничного форпоста – является единственно приемлемой формой выражения протеста масс. Кроме того, ястребы считали, что путем вооруженного восстания можно захватить заложников и привлечь внимание мировой общественности к требованиям восставших. В конечном счете, возобладала точка зрения умеренных. Постановление комитета состояло из двух пунктов: 1) вся власть на территории мятежной России переходит в руки Центрального Комитета; 2) восстание продолжать пока что мирными средствами, но выдвинуть противнику ультиматум без каких-либо предварительных условий. На рукописное составление ультиматума ушла еще одна минута. Зачитать требования мятежников было поручено одному из членов ЦК – жилистому, плотно сбитому мужчине с грубыми чертами лица, сплошь иссеченного морщинами от долгого и тяжелого труда, похожему со своими кулаками-гирями на шахтера-молотобойца.
      В этот момент откуда-то издалека раздался истошный старческий вопль, принадлежавший одному из наших сограждан, кто не успел явочным порядком примкнуть к организованному выступлению масс, но сохранил порыв внести свою посильную лепту в общее дело:
      – Сатрапы! Долой диктатора Франко и всю его холуйскую клику!
      А вот это уже было круто! Даже шахтер-молотобоец замер в восхищении, не отказав себе в удовольствии заметить с нескрываемым почтением:
      – Во дает профессор! Ну начитанный, собака!
      Общее дело запахло уже нешуточным международным скандалом. Испанского диктатора Франсиско Франко роднило с португальским диктатором Антониу ди Оливейра Салазаром разве что их единое увлечение диктатурой. Сама по себе диктатура нас не пугала, слава богу, есть примеры в собственном отечестве. Но фашистская диктатура... – это, знаете ли, уже чересчур! Тем более что со смерти обоих диктаторов прошло уже немало лет, и Португалия за это время успела стать парламентской республикой. Впрочем, в эту минуту такие мелкие детали не могли беспокоить буйные головы бунтовщиков. В этот торжественный момент их светлые умы были поглощены решением ЦК предъявить противнику ультиматум. Учитывая вновь открывшиеся обстоятельства – теперь уже непосредственно диктатору Франко.
      Шахтер-молотобоец, ощутив с последним воззванием дополнительный импульс энергии, твердым шагом направился к барьеру. Что это значит, надеюсь, понимают все. Лучшие люди России, защищая честь и достоинство, сложили свои головы у дуэльных барьеров. Восставший народ смотрел на героя, словно навсегда хотел запечатлеть в своем сердце его жесткое, потертое временем лицо. На этом бесконечно долгом, может быть, последнем в его жизни пути перед ним расступались бунтовщики, они с уважением заглядывали ему в глаза, будто хотели сказать: «Мы с тобой, товарищ! Завтра настанет и наш черед». А обреченный на смерть молотобоец всё шел и шел к своему пьедесталу, обрастая, подобно снежному кому, преданными секундантами-единомышленниками.
      Наконец свита во главе с шахтером достигла барьера. Перед ними находилось два человека: тщедушного вида мужичок с бегающими глазками и потусторонней улыбочкой и симпатичная смуглая девушка. Не лишенный благородства, лишь мельком удостоив девушку небрежным взглядом, который с поразительным откровением убеждал в непреложности жизненного кредо шахтера: «Баба – она и есть баба, и место ей – на кухне!» – наш дуэлянт встал вполоборота к противнику. Словно выполняя команду секундантов – «сходитесь», он медленно, как дуэльный пистолет, поднял к глазам листок с текстом ультиматума и чеканно, с ударением, делая паузы до и после соответствующих знаков препинания, без какого-либо акцента, на чистом русском языке выстрелил первым:
      – Мы до глубины души возмущены столь хамским обращением с гражданами Российской Федерации. Хватит глумиться над русским народом! Требуем тотчас же прекратить этот произвол, немедленно поднять пограничный шлагбаум и пропустить всех списком. В противном случае мы незамедлительно подаем ноту протеста в Европейский суд по правам человека и в ОБСЕ.
      Наступила гнетущая тишина. Народ безмолвствовал, подавленный ужасом собственной смелости в свете предстоящей ноты протеста в Европейский суд и особенно в ОБСЕ. Речь оратора произвела на всех неизгладимое впечатление и своим глубоким пафосом, и филигранной отточенностью формы, и, что самое главное, понятной каждому россиянину завершенностью нечеловеческой мысли.
      Португалец как стоял с дурацкой улыбочкой на физиономии, так и продолжал стоять с той же идиотской ухмылкой. Заметив чудовищную малограмотность противника, начальник шахты, – да, дорогой мой читатель этих трагических листов, за этот короткий миг борьбы не на жизнь, а на смерть молотобоец вырос в глазах своего окружения до начальника шахты, – выкрикнул в толпу:
      – Профессора ко мне!
      Через несколько секунд два здоровых смутьяна нежно опустили на пол полубессознательное тело обличителя Франко-португальского диктаторского режима. Это был еще не успевший полностью протрезветь после самолетного застолья щупленький старичок с орденскими планками на груди, выдававшими в нем скорее бывшего фронтовика, ветерана партии и «холодной войны», чем профессора филологии.
      – Где переводчик? – быстро осознав свою промашку, вновь прокричал начальник шахты. – Немедленно найти переводчика!
      Спустя минуту толпа вытолкнула перед собой женщину с затравленным взглядом и трясущимися руками. Вожак строго спросил:
      – Вы слышали, что я им сказал? Переведите!
      Преодолевая крайнюю неловкость, запинаясь, дрожащим голосом женщина перевела. Бунтовщики смотрели на нее как на коллаборационистку – с нескрываемой брезгливостью. Они не услышали заветной аббревиатуры ОБСЕ. Однако даже в такой усеченной редакции ультиматум возымел действие.
      Похоже, португалец наконец сообразил о причинах нашего застенчивого беспокойства, как будто и не было до этого трех часов всенародного возмущения, как будто его самого не называли фашистским прихвостнем, прислужником деспота, разве что не плевали ему в рожу, как будто не стреляли в него только что на дуэли. Об изменении отношения к происходящему свидетельствовала произошедшая в его лице перемена: оно приобрело несвойственное ему осмысленное выражение. Переговорив о чем-то с коллегами, он кивнул девушке, которая встала и направилась к расположенной сбоку от барьера застекленной двери. Через некоторое время она вернулась в сопровождении тучного мужчины с одутловатым лицом и подмышечными подтеками на форменной рубашке. Судя по тому, как ожидавшие его чиновники приняли подобострастную стойку глубочайшего почтения и бесконечной готовности служить, это был главный местный начальник.
      Он снял фуражку, достал из кармана уже влажный платок, вытер им лоб и шею, после чего безошибочно отыскал в первом ряду за барьером начальника шахты. Устремив свой взор на вожака, толстяк сделал глубокий вздох и с вялой, бесцветной интонацией в голосе, – чувствовалось отсутствие шахтерской забастовочно-ораторской школы, – на плохом, хоть и узнаваемом, английском поведал до боли знакомую житейскую историю. Основной смысл ее сводился к тому, что представитель Российского морского пароходства, который должен был встретить нас в аэропорту, по непонятным причинам так и не появился, однако они связались с нашим посольством, и им пообещали прислать другого человека, но то ли дорожные пробки – похоже, толстяк неудачно попытался нас приободрить, ибо какие могут быть пробки посреди ночи! – то ли что иное... Короче говоря, обычное дело, нормальный российский бардак, который всегда там, где мы. Наш бардак, он и в Португалии бардак!
      Запуганная переводчица начала было пересказывать слова толстяка, но начальник шахты прервал ее резкой командой:
      – Прекратить!
      По невыразительному тону толстяка, лишенному всяких оттенков, начальник шахты и без помощи переводчицы догадался, о чем шла речь. «Ну уж нет. Дудки! Никаких предварительных условий. Только полная и безоговорочная капитуляция. На колени, толстая твоя португальская морда!» Поэтому с раздражением он добавил:
      – К чему слова? И так всё ясно.
      Но каков наш народ! Какова его могучая смекалка! Любо-дорого смотреть. Ему тоже было всё ясно. Его и в Португалии на мякине не проведешь. В его насупленном взоре, в его бескомпромиссности, в его постоянной готовности к отражению любых провокаций читалось: «Хватит! Своих чинодралов-администраторов наслушались – „политические гарантии западным инвесторам, банкротство нерентабельных производств, конкурсное акционирование, свободный рынок, ослабление государственного регулирования...“ Сколько можно болтать языком! Довольно нам лапшу на уши вешать. Даешь португальскую границу!»
      – Соратники, товарищи, друзья! – обратился начальник шахты к восставшему народу. – В этот роковой для каждого из нас час, когда на карту поставлена судьба круиза, а вместе с ней и незапятнанная репутация нашей Родины, ее национальная гордость и честь, когда нашу страну пытаются в очередной раз злостно унизить, – мы как один обязаны сказать решительное «нет» проискам агентов международного оппортунизма, экспансионизма или, говоря еще короче, просто сионизма. Наши политические противники навязали нам этот бой. Хорошо. Они его получат! Нам отступать не пристало, да и некуда. За нами Россия! Вперед, вперед, сыны Отчизны! Наше дело правое! Победа будет за нами!
      Пламенная речь трибуна нашла полное понимание в рядах восставших. Втянув в себя переводчицу-коллаборационистку и подавшись на полшага вперед, передовые шеренги сомкнули строй и еще теснее обступили начальника шахты. Тяжелый, леденящий взор толпы, полный праведного гнева и отчаянной решимости, возопил...
      Близился решающий момент восстания.
      Толстяк, обливаясь холодным потом, не успевал вытирать лоб. В его глазах разливался ужас перед напиравшей толпой, готовой по первой команде своего вожака ринуться в штурмовую атаку на пограничный барьер. Еще немного, и суверенитет независимой Португалии подвергнется злостному надругательству. Чтобы спасти положение, необходимо было проявить политическую дальновидность, прагматическую сметку, иначе целомудренной Португалии не миновать грубого насилия.
      Толстяк повернулся к своим помощникам и о чем-то негромко распорядился, а затем, наклонившись к вожаку, произнес с деланной умиротворенной улыбкой:
      – Welcome to Portugal.
      Через 15 минут всё было кончено.
      Уже за барьером, в Португалии, победители всё еще продолжали держать детей на затекших руках, прижимая их к груди, будто древки пронесенных только что через границу транспарантов с начертанными на них и понятными каждому россиянину демократическими лозунгами – «Libert?, ?galit?, fraternit?»...

Часть 3. К морю

      Эх, Федор Михайлович, Федор Михайлович! Ничего ты так и не понял в потемках души русского человека, проповедуя страдание, покорность и смирение как высшую необходимость отрицания всякой активности и подчинения личности обстоятельствам. А ведь четыре года протрубил от звонка до звонка на каторге, радея за судьбы народа! Подобная реакционно-сектантская философия вообще мало применима по отношению к России – богопослушной по духу и язычески-бунтарской по крови. Может, в каком цивилизованном христианском обществе эти библейские напевы усмирения гордыни и нашли плодородную почву, но только не в России. У нас высшей необходимостью отрицания всякой активности служит не покорность, и уж тем более не страдание, а безучастность и отстраненность, которые представляют собой не что иное, как осознанную жизнеутверждающую гражданскую позицию, активно отвергающую всякое смирение. Если сказать еще проще, Федор Михайлович, то нас можно оскорбить, но унизить, поставить на колени – никогда! И потому смиренному шепоту мы предпочтем бунтарский ор – «Над седой равниной моря гордо реет Буревестник...»
      Как говорил один мой приятель – яркий представитель духовной мощи русского народа Лева Ицыксон, покидая родное Отечество вопреки предложению остаться и возглавить отдел в институте, – «Пусть я нищий, зато я гордый!» Теперь уж он точно не нищий и, скорее всего, не гордый. А может, им вообще там гордость не нужна?! Что же касается нас, странствующих по свету через Балеарские и Канарские острова, архипелаг Мадейру и Северную Африку, то мы вдвойне были гордыми, поскольку откуда среди нас могли взяться нищие. Справедливости ради, должен заметить, что по сравнению с нами есть куда более гордые люди на Руси, достигшие такого материального положения, которое позволяет им, не роняя собственного достоинства и не теряя даром времени в промежуточных экзотических портах, прокладывать туристические маршруты прямиком в Ниццу, Монте-Карло и другие центры международного игорного бизнеса.
      Гордые одной только победой при лиссабонском аэровокзале, мы вошли в столицу Португалии, как в 1814 году русская армия в побежденный Париж.
      Итак, мы шли с Мирычем по древним узким улочкам поверженного Лиссабона в тени вечнозеленых пробковых дубов и ярко-пурпурных тамарисков. Цветист и пахуч Лиссабон во дни поздней осени русского нашествия. Скорее всего, он не менее цветист и пахуч и ранней весной тоже, но об этом мне трудно судить, поскольку в это время года меня одолевает не столько страсть к завоеванию чужеземных территорий, сколько злободневные хлопоты с посадкой картошки и возведением парника для выращивания баклажанов в уже упоминавшейся глухой деревне Тверской области. Их португальский ум не может осилить наших непомерных весенних забот. Да и потом, если мы, как гордые люди, все дружно ринемся весной в Португалию, кто, спрашивается, за нас будет праздновать в России день Международной солидарности трудящихся? Ведь здесь про такой праздник слыхом не слыхивали. Да и вообще, зачем португальцам – с их-то климатом – какие-то праздники? Это они нам нужны, чтобы скрасить нашу ежедневную борьбу с тяготами жизни в нелегкой среде обитания. И чем сложнее у нас среда, тем больше должно быть суббот и воскресений, а также праздников в остальные дни недели. Слава богу, это уже поняли, добавив к ранее установленным светским праздникам теперь еще и церковные. И это вселяет надежду, потому что в России без праздников – никак нельзя. Отказаться от праздников означает предать забвению свою же историю. Наши деды не для того брали Зимний, чтобы их внуки целыми толпами трезвыми бесцельно слонялись в первую декаду ноября по студеным городам и весям необъятной России. Не хочу быть превратно понятым, будто у нас пьют только по случаю взятия Зимнего и в день Международной солидарности трудящихся. Вовсе нет. У нас пьют и в другие праздники, а случается, и в будни тоже. Но тут важно понять мотив укоренившейся в нас доброй традиции употреблять крепкие дешевые напитки на протяжении 300 дней в году. Увы, выкроить чуть больше времени на это увлекательное занятие – при всем желании не удается, ведь как-никак еще посевная страда с картошкой и баклажанами, да и о проведении культурного досуга надо позаботиться. Так вот, если они пьют от достатка, переизбытка, пресыщения, то мы пьем от беспросветности, отчаяния, тоски, помыкаемые душевной потребностью в сочувствии, в добросердечном слушателе. Именно здесь пролегает тонкая грань, отделяющая потребление алкоголя у нас, с его гуманистическим предназначением, от того, как пьют у них. К примеру, можете вы себе на секунду представить «сухой закон» в России? Нет, не государственную монополию на водку, а именно запрет на производство, продажу и транспортировку. Не можете! А они запросто, из чего следует, что им на самом деле всё равно – пить или не пить. Питие для них – чистая формальность, утоление жажды с помощью крепких освежающих напитков. И делают они это как-то механически, без вдохновения. К тому же, чтобы пить, – нужно иметь уйму свободного времени, а его у них нет. Они только тем и заняты, что зарабатывают себе деньги на благополучную старость, не допуская даже мысли о том, что можно помереть молодым. Но если всё же выпадает свободная минутка, то уж пьют профессионально – смачно, с оттяжкой, в охотку. И как пьют! С каким знанием дела! Бывало, смотришь их фильмы, и в каждой сцене, ну разве что не во время судебных заседаний, только и слышишь: «Что будете пить? Скотч, виски, джин?...» Можно подумать, что дальше последует предложение обстоятельно поговорить по душам. Ну разве можно так явно, на глазах у всех, наслаждаться жизнью?! У нас если и пьют, то стараются где-нибудь в сторонке, не на виду, потому что это нечто интимное, сокровенное, своего рода душевный стриптиз. Их же стриптиз – он и есть стриптиз, и ничего в нем нет, кроме самого стриптиза – плотской развлекаловки за деньги. Выпивка в России – это еще и великое таинство, заключающее в себе, по меньшей мере, четыре основополагающих вопроса: когда, где, с кем и при каких обстоятельствах завершится сегодняшняя гулянка? И если на первый вопрос ответить достаточно просто: когда? – когда деньги кончатся, то ответы на следующие три вопроса хранят в себе величайшую загадку, как раз и составляющую предмет таинства. Мы, может быть, были бы самой трезвой нацией на свете, не будь в каждом из нас потребности к глубокому и искреннему сопереживанию ближнему своему в его радости и горе, а также в промежутках между этими крайними состояниями. И лиши нас под страхом смерти возможности потреблять крепкие дешевые напитки, как мы враз потеряем всю загадочность и широту русской души, привлекательность друг для друга, а вместе с ними и свою национальную самобытность и неповторимость, сделавшись похожими на всех прочих экономически развитых, но неискренне пьющих евроамериканцев с их демократическими правами и обществом гражданской ответственности.
      От этой парадоксальной, но простой мысли меня бросило в дрожь. Я даже остановился. Срочно захотелось чего-нибудь выпить. Я предложил Мирычу зайти в ближайший бар, чтобы опрокинуть по маленькой и умерить сердцебиение. В свою очередь она выдвинула встречную инициативу – не мешкая зайти в магазин и купить уж сразу 2–3 бутылки. А теперь задумайтесь – почему так прочен наш семейный союз? Так вот: исключительно благодаря заботе и вниманию друг к другу, редко встречающемуся в нынешние дни согласию в оценках исторического развития российской демократии, и потому крепость уз нашего брака ничуть не ослабла бы, предложи Мирыч сгоряча купить аж на целую бутылку меньше. Понятно, что с моей стороны никаких возражений не последовало. Долго искать не пришлось, прямо напротив располагался уютный маленький магазинчик.
      Зайдя в магазин, Мирыч обратилась к кассирше, чтобы та порекомендовала ей выбрать 2 бутылки португальского красного полусладкого вина. Продавщица, застигнутая врасплох столь неожиданным для здешних мест интересом к подобного рода винам, безучастно указала на полку, где десятками разномастных посудин красовались вина со всех провинций Португалии. Остановив свой выбор на двух приглянувшихся бутылках, Мирыч взяла их в руки и принялась старательно изучать, после чего с помощью немудреных русско-английских выражений, а также мимики и жестов выразила кассирше сомнения по поводу обоснованности отнесения этих вин к категории полусладких. Возникла оживленная дискуссия, в результате которой впервые за долгие годы существования этого захолустного продмага образовалась очередь в количестве более двух человек. Стоявшие в очереди местные жители с сочувствием к иностранке, невесть откуда свалившейся на голову продавщице, следили за ходом разгоравшихся прений. Мирыч, уверенная в своей правоте, максимально доходчиво пыталась внушить не сведущей в тонкостях виноделия продавщице, что критериями отбора полусладкого вина служит содержание виноградного сахара в пределах 3–8 весовых процентов, а спирта естественного брожения – на уровне 9-12, но уже объемных процентов, в то время как на рекомендованных бутылках ничего такого не указано. Засвидетельствовать правоту своих слов она призывала стоявшую за ней седую старушенцию, которая по-доброму ей улыбалась и непрерывно кивала головой, что нельзя было расценить иначе как безусловное подтверждение указанного выше мерила. Сбитая с толку продавщица, не вполне отдавая отчет своим действиям, выхватила у Мирыча бутылки и сама стала внимательно осматривать их с разных сторон. Мирыч же, склонившись к ее плечу, сосредоточенно контролировала процесс ознакомления с надписью на этикетке, и уже чуть позже, после того как всё, что можно было прочесть на бутылке, было прочтено, она откинула голову назад, за отсутствием повязки на глазах немного прищурилась, стараясь походить на богиню правосудия, и всем своим видом как бы сказала: «Ну что? Разве я была не права? Где вы видите здесь упоминание о принадлежности этих вин к разряду полусладких?» Наступила минута, когда несчастная продавщица уже была готова наложить на себя руки в предчувствии того, что еще до конца рабочей смены с записью в трудовой книжке о невнимательном отношении к запросам покупателей ее с понижением переведут в подсобку или просто уволят без выходного пособия. Тогда, улучив момент, она с молниеносной быстротой засунула злополучные бутылки в Мирычину сумку и с нервозной обходительностью пропустила ее мимо кассы.
      Горько и обидно! Даже себе в убыток Европа не желает с нами связываться. Там нас абсолютно не уважают, нисколько не понимают и терпят из последних сил. Ну так нужно нам их уважение! Нас и дома-то едва терпят, всё сокрушаются, что мы не швейцарцы, ну и мы в свою очередь платим государству той же монетой, мол, нашлось, понимаешь, правительство консерваторов во главе с Маргарет Тэтчер. На взаимопонимание – тоже никто не претендует. А вот что касается уважения друг к другу на Руси, то тут уж, брат, говорю я себе, шалишь, этого у нас не отнять, это бережно выпестовано в нас всеми предыдущими поколениями. И португальская продавщица далеко не первая, кто попыталась поколебать в нас неистребимую веру во взаимоуважение. Еще задолго до нее подобные безуспешные попытки предпринимались готами, гуннами, аварами, уграми, хазарами, печенегами, половцами, татарами. Нет, этого мы без боя никому не отдадим. Взаимоуважение – это свидетельство нашей жизнеспособности как нации.
      И если вдруг я чувствую, как запас моего жизнелюбия иссякает, как сердце мое наполняется тоской и печалью, а разум одолевают кощунственные сомнения – а существуем ли мы вообще как единый народ, как суверенная нация? – тогда за ответом я выхожу во двор, в скверик, что рядом с домом. Конечно, было бы куда лучше развеять эти сомнения в глухой деревне Тверской области, сидя возле баньки под высокой березой и мелким орешником в компании закадычных приятелей, алчно сглатывающих слюну, пока я раскупориваю бутылку. Но обстоятельства порой сильнее нас, – уж больно далеко туда добираться, да и гриб растет больше к осени, а сердечная грусть – она круглый год. Ведь не могу же я приказать ей замолчать, как это лихо наловчилась делать Франсуаза Саган. Вот оттого-то утром, дабы не откладывать разгадку этой мучительной головоломки на более поздние часы, я и выхожу во двор, сажусь на лавочку и просто жду. К счастью, недолго, потому что уже через несколько минут я замечаю, как нетвердым шагом в мою сторону направляется некий гражданин, подсаживается ко мне на скамейку и, будто всю ночь напролет терзаемый треклятым вопросом, осмеливается наконец-то произнести его трепетно вслух: «Слышь, мужик! Как думаешь – принимают сегодня водочные бутылки с винтом?» – «Думаю, принимают», – отвечаю я, тревожась единственно мыслью о том, чтобы сохранить в человеке хоть какой-то, пусть даже призрачный, лучик надежды. Тогда он смотрит на меня долгим недоуменным взглядом, тщательно стараясь что-то важное, потаенное постичь во мне, и, не находя должного объяснения моему потерянному виду, осторожно спрашивает: «Ну а коли принимают, отчего же в таком случае, мой чуткий незнакомец, в твоем томном взоре затаилось столько щемящей печали? Никак, жена бросила? Иль за те две недели, что я квасил, наши успели Курилы сдать? А может, не приведи господь, тебе опохмелиться нечем? Так ты взбодрись – кое-что у меня всё же припасено!» – «Душа ноет, – мрачно отзываюсь я, – кощунственные сомнения ее гложут». – «Надо же – вот ведь горе-то какое! – участливо соболезнует он мне. – Совсем до ручки довели нашего брата! Стоит лишь глаза продрать, как разом сомнения и одолевают. – Он делает короткую паузу и задумчиво прибавляет: – Эх, знать бы еще – берут ли сегодня фугасы из-под портвейна?» Потом надолго умолкает, собирается с мыслями, а затем, накопив их до кучи, сотрясает воздух пустопорожними вопросами: «И ктоже во всей этой хреновине виноват!И чтоже прикажете делать,если и без винта не возьмут?» Ввиду риторической сущности – отвечать на эти извечные на Руси вопросы нет никакой необходимости. У нас к этим вопросам настолько притерпелись, настолько велика стала их самоценность, что искомые ответы никого уже больше не волнуют. Зато от третьего вопроса, заданного ровно с такой заминкой, какая потребовалась моему случайному знакомому, чтобы допить бутылку до конца, – естественно, лишь после того, как он заручился моим аргументированным отказом, – отвертеться я уже не вправе, потому что всей своей злободневностью этот вопрос обращен лично ко мне – «ты меня уважаешь?» И когда я слышу это проникновенное обращение, то, невзирая на неблагоприятный диагноз, понимаю: страна – я тут же стучу по деревянной лавке и трижды плюю через левое плечо – по-прежнему здравствует! С первого раза мой ответ может показаться не вполне убедительным. Но я не отчаиваюсь, потому что знаю: он меня обязательно переспросит. Вопрошающий меня человек, преодолев робость и некоторое смущение, и даже на всякий случай извинившись, не преминет повторить свой вопрос, чтобы уж окончательно расставить все точки над «i». «Нет, ты всё-таки скажи мне, скажи как на духу, – ты меня уважаешь?» Такая искренняя заинтересованность в моем мнении и немигающий, направленный точно в переносицу взгляд испрашивающего гражданина вызывают во мне ответную реакцию, – меня начинают распирать чувства, подступает умилительная слеза, я готов дружески обнять этого первого встречного, всё во мне говорит само за себя: «Друг ты мой сердечный! Я тебя не просто уважаю. Я тебя сильно уважаю. Даже где-то нежно люблю. Молчи, побереги силы, не трать их зря, они тебе еще понадобятся, когда ты переступишь родной порог и нос к носу столкнешься со своей милейшей супругой, ведь я и так знаю, что ты хочешь мне сказать: „А уж как я тебя уважаю... о, если бы ты только знал!“
      Ровно в 18 часов по местному времени пробили склянки, и под звуки марша «Прощание славянки» наш белоснежный лайнер... – нет, после сражения под Лиссабоном – линкор с зачехленными орудиями («Мы мирные люди, но наш бронепоезд...») – направился по широкой и полноводной реке, которую гордые португальцы называют Тежу, а не менее гордые испанцы – Тахо, в Атлантический океан. Недавние мятежники высыпали на палубу и под капитанский коктейль дня «Americano» (50 г кампари на 50 г мартини) с радостным гвалтом победителей отшумевшего боя при аэровокзале мило переходили на «ты», желая друг другу сорок футов под килем и попутного ветра в паруса. Мы допивали с Мирычем вторую бутылку заслуженной контрибуции, наложенной нами на португальскую продуктовую лавку. Праздник только начинался. Кстати, опасения Мирыча были вполне обоснованными – вино оказалось крепленой мадерой.

Глава 2
В море

      Мы в Атлантике. Идем на порт Фуншал – административный центр португальских островов под общим названием Мадейра.
      Настроение такое, словно мы только что побывали в подвалах массандровского винзавода. Несмотря на то что посещение поселка Камача, славящегося производством всемирно известного вина, назначено только на завтра, народ уже пребывал в хмельном виртуальном состоянии в предвкушении халявной дегустации настоящей мадеры. Мадера – «издавна изготовляемое на острове Мадейра крепкое виноградное вино с характерным дубильным вкусом и ярким букетом в тонах каленых орешков, образующимся в результате длительной выдержки вина – для лучших сортов более 10 лет в бочках – в условиях естественного солнечного нагревания». Другими примечательными особенностями указанный административный центр не располагал. Да и нужны ли этому центру, лежащему на важнейших путях из Европы в Америку, Африку и Азию, какие-то другие примечательные особенности, когда у него и так уже есть первоклассная мадера? И будучи представителем искренне пьющей нации, с опаской относящейся к интенсивному транспортному движению, которое только мешает гражданам повсеместно, непрерывно и без оглядки по сторонам выражать друг другу знаки уважения, я не мог не поразиться тому – какая же требуется безопасность судоходства на столь оживленной развилке в окрестностях подобного рассадника безобразия!
      Блуждающим просветлением были отмечены лица даже несовершеннолетних подростков. Между прочим, видели ли вы когда-нибудь лица своих сограждан, полные невинной чистоты и блуждающего просветления? Если нет, то сию же секунду бросайте стирку, кончайте отслеживать динамику девальвации курса российского рубля и тотчас же отправляйтесь теплоходом на Мадейру. Сразу же по выходе в Атлантику снова всё бросайте и немедленно бегите на палубу, переведите дух после такой беготни, и как только пройдете 15 градусов западной долготы по Гринвичу, тут же неотрывно и пристально начинайте всматриваться в лица своих соотечественников. И вы увидите в них то, чего никогда не замечали прежде: легкомысленную беспечность прожигателей жизни, достоинство и благожелательность, живость и непосредственность, открытость и улыбчивость, в женщинах утром – игривость и милое кокетство, вечером – роскошную куртуазность, утром в мужчинах – щедрое великодушие и готовность подчиниться любой женской прихоти, вечером – учтивость и благородство, выдающие в бывших смутьянах неизбывную тоску по внезапно утраченным светским манерам и природному аристократизму, про ежечасную идеальную выбритость щек и говорить нечего, наконец, простодушную убежденность в том, что завтра будет лучше, чем сегодня, тем более что завтра состоится халявная дегустация мадеры. А вы думали, будто угрюмая насупленность лиц и согбенность наших скелетов под тяготами каждодневных забот генетически присущи нам с рождения? Нет, мое твердое убеждение – человек рождается совершенно голым и свободным, а уж защитные покровы и приспособительные навыки, необходимые ему для выживания в условиях российской социально-экономической неволи, он приобретает по мере возмужания, в процессе которого настолько благодатно матереет, делается таким закаленным бойцом, что к моменту своего совершеннолетия уже полностью утрачивает невинную младенческую чистоту и блуждающее просветление во взоре. Итак, успели зафиксировать эти неповторимые мгновения? Ну прекрасно, теперь и на Родину не стыдно возвращаться, будет что вспомнить и рассказать своим внукам. А еще лучше – запечатлеть всё это на пленку, ведь иначе могут и не поверить.
      Но как же легко и непринужденно, абсолютно естественно, без какого-либо насилия над собой перевоплощается наш человек в новых для него социально-экономических условиях замкнутого корабельного пространства! Может быть, именно поэтому я с самого раннего детства грезил стать юнгой на трехмачтовом корвете. Юнгой я так и не стал. Зато я стал свободным философом с отстраненным взглядом на российскую действительность, хотя социально-экономические условия последних 50-и лет весьма благоприятствовали моей переквалификации в юнги с сопутствующим изменением личности. Но не будем о грустном. Не для того я позвал вас с собой, чтобы отвлекаться на такие мелочи. Коснусь куда более важного вопроса, который, наверняка, вот-вот уже готов сорваться с ваших губ.
      Нисколько не сомневаюсь в том, что вы внимательно следите за ходом моего повествования и потому успели уже по достоинству оценить искрометную фантазию нашего капитана. Понятно, что и сейчас вас несказанно волнует вопрос – чем же он нас порадовал сегодня? куда сегодня завела его игра воображения? Отвечаю: сегодня капитанский коктейль дня – «Kir Royal» – состоял из 80 г шампанского и 20 г апельсинового сока. Такое сочетание благотворно повышало тонус и способствовало полноценной неге. Распластавшись на матрасах и в шезлонгах под лучами субтропического солнца, пассажиры лениво перекидывались местными новостями.
      Небезызвестный герой смутного времени, гроза испано-португальской тирании и одновременно знаток хлебосольного застолья, он же профессор филологии и ветеран всех войн, в том числе «холодной», крайне обеспокоенный тем, в чьи руки перейдут завоевания Октября, толково поучал то ли своего внука, то ли приблудившегося подростка:
      – Имейте в виду, молодой человек, что каждый вечер за час до начала ужина в баре «Лидо» предлагают вечерние аперитивы и коктейли с 30 %-ной скидкой.
      Юная поросль жадно внимала заветам старшего поколения, всем своим видом показывая, что молодая смена не подведет и сумеет оправдать оказанное ей доверие. Лозунг «Молодым везде у нас дорога» – это не просто слова, а руководство к действию, и им, молодым, по силам любая трудная дорога, даже если она и пролегает через бар «Лидо».
      В это время из радиорубки донесся голос дежурного. Он информировал нас о местонахождении судна и его курсе. К этому сообщению объятые истомой пассажиры отнеслись с полным равнодушием, ибо густые испарения мадеры, уже обильно осаждавшиеся на кормовой палубе подобно утренней росе, и без того свидетельствовали о том, что мы идем в правильном направлении и с курса нам будет сбиться трудно. Недоумение людей, с азартом ожидавших завтрашней высадки на берег, говорило только об одном: «Лучше бы вы не засоряли эфир, а с удвоенным вниманием следили за навигационными приборами, сверялись с лоцией и смотрели по сторонам. Вон, справа, идет чей-то сухогруз, тоже, небось, весь окутанный маревом в тонах каленых орешков».
      К ужину, заскочив ненадолго в бар «Лидо», мы собрались в ресторане. Если в первый вечер нашего путешествия корабельный ресторан живо напоминал привокзальную столовую во время короткой остановки поезда для раздачи комплексного обеда Людмилой Гурченко из х/ф «Вокзал для двоих», то сейчас всё было по-другому. Нет, в самой обстановке ресторана ничего не изменилось. И здесь я рекомендую читателям, уже изведавшим сладостную прелесть морского времяпрепровождения, смело пропустить остаток настоящего абзаца. Тем же, кто колеблется между пресным отдыхом в Трускавце и просоленными странствиями по Средиземноморью, я настоятельно советую ознакомиться с представленным ниже описанием. Итак, всё было как обычно. Всё так же сверкали еще вчера белоснежные, а сегодня ярко-розовые накрахмаленные скатерти с подобранными им в тон салфетками, уложенными на закусочную тарелку на манер крестьянского треуха; блестели, отражаясь в огнях свечей, столовые приборы: по три вилки слева – столовая, рыбная и закусочная, вогнутыми пиками кверху, и три ножа того же предназначения справа с отточенными лезвиями внутрь, а чуть впереди еще три десертных прибора – нож, вилка и ложка; всё это одетое в нержавеющие доспехи войско оруженосцев возглавляли выстроившиеся во фронт офицеры в чине фужер-капитана, бокал-лейтенанта и рюмочного капрала, образуя неправильное каре на плацу из двух тяжелых орудий – столовой и закусочной тарелок, и одного легкого – десертной тарелки; императрица была одета сегодня в наряд белого сухого вина, ниспадавший на тяжелый, запотевший круп графина; ее боевым одеждам контрастировали темные цвета соко-гранатового адъютанта, восседавшего в пузатом кувшине; вокруг них толпилась походная челядь: судки с солью, перцем, горчицей и уксусом, соусники с подливками, масленки; легкая пшенично-ржаная кавалерия в тонких ломтиках грациозно била копытами в хлебнице; поодаль, в маркитантском обозе, расположились вазы с диковинными свежими фруктами и живыми цветами. Всю эту отправляющуюся в поход игрушечную армию сопровождала у каждого стола сводная бригада настоящих официанток, напоминавших собой добрейших сказочных фей, чья благожелательность к оголодавшим пассажирам была сродни сердечной теплоте, с какой всё та же Людмила Гурченко обслуживала своих клиентов, правда, уже по ходу второй серии указанного фильма, когда ее личная судьба, на зависть другим женским персонажам, благополучно устроилась.
      Сами понимаете, чтобы соответствовать такой сервировке и хотя бы одной удачно сложившейся жизненной судьбе работницы ресторана, нам пришлось прибегнуть к наиболее торжественной и громоздкой части своего гардероба, предназначенной поначалу для других целей, например, для посещения Ватикана на случай возможной аудиенции у папы римского. И такая возможность многими пассажирами учитывалась всерьез, иначе – с чего бы они стали доплачивать за перевес багажа еще в Шереметьево-2? Так вот, вчерашние легкие блузки, тенниски и шорты сменились на разноцветно-декольтированные, изысканно-нарядные туалеты у женщин и преимущественно черно-белые, элегантно-строгие одежды у мужчин. Не выбивались из парадно-вечернего строя и мужские костюмы, приобретенные на случай траурных церемоний, семейных торжеств и ряда других официальных мероприятий, связанных в первую очередь с вручением почетных грамот и переходящих красных знамен.
      Значительная роль в выборе соответствующего наряда принадлежала и вечерним яствам, от которых можно было отказаться по причине их редкого употребления, но которым нельзя было не соответствовать. С высокомерием эмигранта, исполненного пренебрежением к посконным рецептам русской кухни, корабельный кок предлагал нам сегодня на ужин следующее меню: холодная закуска – рыбное ассорти «Дары моря», состоявшее из соленого балтийского лосося, мидий, осетрового балыка, яйца с красной икрой, маслин и лимона; горячая закуска – чебуреки «хановские»; основное блюдо – филе индейки «Альбуфера» в соусе «гран-марньер» с картофельными крокетами, брокколи в соусе «карри» и морковью «виши», а также салат из свежих овощей и соус сметанный; десерт – яблоко в слоеном тесте с горячим ванильным соусом, чай с лимоном, кофе натуральный, молоко холодное и горячее. Про свежие фрукты, сок и вино я уже упоминал.
      Помимо нас за столом сидели еще две девушки – черная пухленькая Наташа и светлая худенькая Марина, – а также молодая пара. Кавалера звали Василием, его спутницу – Ингой. Девушки не вызывали большого интереса ни своей внешностью, ни темами бесед, которые они затевали. Следует иметь в виду, что мы уже успели познакомиться друг с другом, так как это была наша четвертая встреча за столом. Поэтому с девушками было всё ясно. Но вот молодая пара таила в себе некую загадку. Их отношения носили подчеркнуто независимый характер. Вместе с тем, их определенно что-то связывало. Василий – коротко стриженный, с заостренными чертами лица, в очках – отрекомендовался менеджером торговой фирмы. Инга, по-видимому, работала вместе с ним или знала его прежде при иных обстоятельствах. Василий являл собой убедительное воплощение молодого преуспевающего человека, достигшего определенных успехов в жизни благодаря завидному упорству, трудолюбию и простоте суждений, а также вопреки принятым в некоторых кругах правилам и нормам. Вот и сейчас, в отличие от черно-белой строгости большинства мужчин, Вася предстал за столом в серой рубашке с коротким рукавом, джинсах и кроссовках. Его незатейливый вид диссонировал с добротным вечерним туалетом Инги. Знаки внимания, которые он ей оказывал, явно свидетельствовали о близости их отношений, однако Инга, похоже, не желала их афишировать и принимала его заботливое участие с холодной отстраненностью, что с ее стороны выглядело не вполне естественно, если учитывать такую пикантную деталь, как совместное проживание в каюте.
      Успев еще днем размяться за обедом, Вася вновь сел на своего конька. Убежденный в том, что выдвигаемая им на обсуждение тема лучше всего подходит к светскому ужину утомленных дневной негой дам и неопределенного возраста шатена с проседью в висках, он с комсомольским задором в глазах в очередной раз доходчиво наставлял нас, сбившихся с пути:
      – Пришло время молодых, энергичных людей, лишенных комплексов стеснительности, неуверенности, политических симпатий и антипатий. Экономика всему голова! Ей нужны профессионалы, грамотные специалисты в узких областях, способные отрешиться от рефлексии сомнений и душевных переживаний. Время подстегивает к действию. Сколько можно заниматься самокопанием?!
      Девушки, особенно Марина, внимали страстному выступлению Васи с замиранием сердца. Зато Инга относилась к тому, что говорил ее ухажер, с демонстративным безразличием, то хватаясь за маслинку с лимоном, то с интересом рассматривая тележку, которую катила между столами официантка.
      Коротко переведя дух, дабы мы не потеряли стержневую нить Васиной мысли, он продолжил:
      – Обратите внимание на то, как строится организация производства в Японии. Семейная преемственность, коллективизм, кастовая закрытость – всё во имя непрерывного производственного процесса. И никаких тебе профсоюзных собраний и разговоров по душам. Нам не хватает организации, дисциплины, строгого подчинения снизу доверху, понимания того, что превыше всего – работа, а не слюнтяйство, в которое мы всякий раз впадаем, как только поверяем друг другу свои душевные сомнения.
      Я с любопытством разглядывал Васю, находя в его словах подтверждение недавней тезе, настолько поразившей меня в Лиссабоне, что пришлось остановиться и предложить Мирычу немедленно выпить.
      – Ради чего работать? – с хитринкой в глазах, будто нарочно подтрунивая над Васей, озорно заметила Инга. – Чтобы опять-таки выпить и поболтать по душам. Правильно? Но ведь мы и так уже пьем и душевно болтаем! – Инга повела головой вокруг стола, уставленного бокалами с вином. – Так чего ради огород городить и грузить себя японским производственным процессом, только отвлекающим нас от основного занятия?!
      Она перевела взгляд на Мирыча, что сидела напротив нее и, по-видимому, больше других внушала ей доверие, без которого невозможно было рассчитывать на взаимопонимание, не побоюсь даже сказать – на взаимоуважение. И придавая особое значение присутствию моей супруги за столом, Инга была необыкновенно прозорлива. Ведь, если я не ошибаюсь, Мирыч прихватила к ужину большую флягу крепкого белого напитка. Порядки на судне, касающиеся личной жизни и поведения пассажиров, если кому-то и доставляли мелкие неудобства, то лишь по причине раннего подъема на завтрак и короткого ночного перерыва в режиме работы бара «Лидо», в остальном же они ничем нас не обременяли, поэтому у меня не было необходимости разливать флягу под столом, как это принято обычно делать в подобных случаях на Родине. Никто не отказался, только Марина как-то вяло упиралась, полагая, что некоторая доля кокетства ей не помешает. Женское кокетство – это святое, но надо знать ему время и место. Что касается времени, то, как помните, я отвел ему утренние часы, ну, в крайнем случае, – первую половину дня, то есть кокетничай себе на здоровье, Марина, в завтрак и в обед. К ужину, согласно судовому расписанию, вступают в силу уже другие правила, в соответствии с которыми невинное девичье кокетство уступает место прожженной женской куртуазности, гармонирующей с салонной богемностью вечерней обстановки и безудержным мужским благородством. А это с твоей стороны, Марина, совершенно не к месту. Какая может быть куртуазность в присутствии Мирыча! Кроме того, кокетливым девушкам следовало бы знать, что мужскому великодушию, предусматривающему неоднократные предложения кокетке выпить, отводятся преимущественно утренние часы. Вечером же аристократы вправе рассматривать кокетливое жеманство неопытных барышень как недостаточное основание для бесполезного разбазаривания ценного напитка. Но я же галантный мужчина, разве мог я обнести, пусть даже и кокетку!
      Девушки хмелели на глазах, превращаясь в легкую добычу для праздношатающихся ловеласов, в редком количестве, но всё же представленных на судне. По мере опустошения фляжки они становились всё более привлекательными, проявляя свои лучшие качества: теплоту и душевную отзывчивость, способность к сопереживанию, тонкое чувство юмора, а также готовность разделить мое убеждение в гуманистической роли алкоголя не только в самой России, но и за ее пределами. Вася, хоть и пил, даже успел заказать себе еще и рюмку коньяку с тележки, – ну разве можно смешивать два таких разных по своему гуманистически-оздоровительному назначению напитка! – тем не менее по-прежнему выпадал из всеобщего гама шумного застолья, сидя с краю стола, как одинокий нахохлившийся воробей на одинокой ветке. Инга, наоборот, была в гуще всех разговоров, живо и непосредственно поддерживая смехом анекдоты, которыми сыпала Мирыч, и мои представления о времени и месте кокетства в жизни современной женщины.
      Другие столы ничем не отличались от нашего. Слышались здравицы в честь капитана, а также многие лета и пожелания недюжинного здоровья впередсмотрящему. Последнему особенно сильно желали остроты ночного зрения. Официантка с тележкой вот уже несколько раз подъезжала к соседнему столику, за которым расположилась теплая компания нефтяников из Тюмени. Видимо, посчитав такой способ обслуживания малоэффективным, она решила вообще больше не покидать нуждавшихся в ее постоянной заботе обмороженных сибирскими ветрами тюменцев, разбив перед ними стационарный пункт скорой алкогольной помощи. Плоды столь научно-усовершенствованной организации труда – а где Вася? ушел, что ли? жаль, вот порадовался бы, чудак! – не заставили себя долго ждать. Сначала солирующим тенором, потом на два голоса с приятным баритоном и, наконец, дружным тутти соседний стол проникновенно затянул: «Открой мне, Отчизна, просторы свои, заветные рощи открой ненароком...»
      Поздно вечером, посетив предварительно музыкальный салон, где методом проб и ошибок мне всё же удалось найти оптимальный состав коктейля, отыскавшийся в сочетании 50 г водки и 50 г полусладкого белого мартини с лимоном и двумя кубиками льда – большее число кубиков приводит к сильному разбавлению этого освежающего напитка, – я вместе с Мирычем стоял на палубе и смотрел в темноту бескрайнего океана, которая полностью сливалась вдали со звездным ночным небосклоном. Со стороны бара «Лидо» приглушенным хором голосов раздавался всё тот же пронзительный напев: «А Родина щедро поила меня...» Кое-где едва заметными светлячками, будто далекими звездочками, что расширяли черноту необъятного космического пространства, обманчиво застыли на месте спешившие к желанному берегу суда. Внизу, вдоль борта теплохода, вздымалась и перекатывалась белыми бурунами пенная волна. Ее мелкие соленые брызги, подхваченные на лету теплым ветром, порой долетали до нас, отрезвляли сознание и пробуждали мысли. Я смотрел в океан и думал, думал... Знать бы еще – о чем я думал! Впрочем, если всё хорошенько обмозговать, то в такую непроглядную ночь, когда вокруг ни зги не было видно и весь мир казался сплошной черной дырой, скорее всего я мог думать о чем-то отвлеченном, абстрактном, сверхъестественном, антинаучном. Ну конечно, как я мог забыть, разумеется, я думал о Родине!

Глава 3
Фуншал

      Утром, без каких-либо признаков помятости на лице, мы встретились за завтраком.
      Воспитанный в духе марксистской идеологии, неустанно трудившейся над тем, чтобы в рамках гармонического единства качественных и количественных соотношений привить мне вкус к здоровому образу жизни, – я спрашивал себя: «Где сподручнее, иначе говоря, где больше и с наименьшими потерями для внешнего облика пьется русскому человеку – в постылом, но родном Отечестве или за его рубежами? Допустим, где-нибудь на свежем воздухе, да хоть в той же не раз уже упоминавшейся глухой деревне Тверской области в период заготовки маринованных маслят, расположившись на собственноручно сколоченной лавочке рядом с банькой на зеленой лужайке под высокой березой и мелким орешником в компании алчущих местных жителей, или на линкоре с зачехленными орудиями при подходе к острову Мадейра?» Казалось бы, ответ напрашивается сам собой: «Конечно в деревне. Там дешевле!» Надеюсь, вы заметили, как столь важный вопрос марксистской идеологии, жизненно волнующий всех россиян, перекочевал из сферы общественного сознания в экономическую плоскость. Я с уважением посмотрел на Васю, сидевшего за завтраком в своем дежурном утренне-вечернем смокинге – серой рубашке с коротким рукавом, джинсах и кроссовках. «Прав Васятка, – подумал я, – экономика всему голова! Подарить ему, что ли, бабочку?» А раз так, то в экономике нужно оперировать точными цифрами и не чураться корректных сравнений. Поэтому поставим пьющих сельских жителей и нефтяников из Тюмени в равные условия. Предположим, что и те и другие черпают крепкие напитки из одного источника, то есть по одинаковым ценам. Скажем, в деревне продают крепкие напитки по тем же ценам, что и на линкоре при подходе к острову Мадейра. Что получается? То-то и оно, ответ противоположный. Более того, ответ будет тем же, даже если ревностные апологеты логистики, выкручивая мне за спину руки, будут настаивать на продаже крепких напитков при подходе к острову Мадейра по ценам деревенского сельмага; в этом случае при подходе к острову Мадейра выпьют больше просто от жадности, как если бы эти крепкие напитки продавали в баре «Лидо» с 30 %-ной скидкой подобно аперитивам. Таковы казусы современной экономики.
      И чтобы уж окончательно урезонить бездуховных прагматиков от экономики, а заодно вернуть этому важному вопросу его законное философское звучание и одновременно развеять миф о доминирующей роли количественной составляющей в философской системе эстетических ценностей питейного искусства, я позволю себе рассказать короткий эпизод из моей прежней жизни. Но сначала, чтобы вы меня правильно поняли, должен сделать маленькую оговорку. Я не отрицаю значения количественных показателей в единой совокупности философских категорий, а лишь утверждаю, что количественная доминанта проявляет себя на уровне малых чисел, ну, скажем, 2–3 бутылок. Последующий рост числа бутылок в сторону бесконечно больших величин, перевалив в какой-то момент за некую отметку, ясно указывающую на то, что по-настоящему пить ты так еще и не начинал и вообще непонятно, чем ты до сих пор занимался, сопровождается уже нарушением гармонии качества и количества и приводит к деформации меры как цементирующего раствора этих двух философских категорий, первостепенных для каждого хоть сколько-нибудь интересующегося законами развития природы, общества и мышления пивца.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5