Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладкие весенние баккуроты - Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория

ModernLib.Net / Историческая проза / Юрий Вяземский / Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Юрий Вяземский
Жанр: Историческая проза
Серия: Сладкие весенние баккуроты

 

 


Борются все же в груди любовь и ненависть… Обе

Тянут к себе, но уже… чую… любовь победит!

Я ненавидеть начну… а если любить, то неволей:

Ходит же бык под ярмом, хоть ненавидит ярмо.

Я только эти четыре строчки успел прочесть, так как Феникс, заметив, что я читаю его записи, отобрал у меня дощечку и недовольно сказал:

«Тут всё не так. Из этой белиберды я, пожалуй, ничего не возьму».

А дальше, пока нам готовили завтрак, стал рассказывать, что сейчас работает над сценой, в которой Язон объявляет Медее, что собирается с ней развестись и жениться на коринфской принцессе. У Еврипида, объяснял Феникс, эта сцена в целом «неплохо написана». Но дальше «грек нас обманывает». Он сразу начинает описывать гнев Медеи. А гнева в начале не было. Была растерянность. Медея не понимала, что с ней творится. Чувства ее пришли в столкновение друг с другом. Любовь, словно коса о камень, ударилась об обиду. Искры полетели во все стороны, воспламеняя различные чувства. Всё закипело и забурлило внутри: давнее предвидение и внезапное удивление, естественная тоска и необъяснимая радость, гордыня и унижение, ярость и нежность. Всё это слилось, сплавилось в единое чувство. И Медея им захлебнулась, в нем утонула, теряя себя и не зная, где же она настоящая, то есть в двух смыслах: ныне живущая и истинная, а не та, что себе лишь мерещится, и не та, что была до этого, когда боготворила Язона и ради него готова была совершить невозможное.

Феникс очень путано мне объяснял, но с усталой настойчивостью. А когда нас позвали в триклиний, перестал говорить о Медее.

В третий раз мы наедине встретились в сентябре, на следующий день после окончания Римских игр. Феникс сообщил мне, что сейчас описывает сцену, в которой Медея собирает ядовитые травы, чтобы изготовить из них «огненный яд» для коринфской принцессы. Этой сцены нет у Еврипида, но для Феникса она якобы чрезвычайно важна. И дело тут не в тех травах, которые Медея собирает, а в тех чувствах, которые она испытывает. «Понимаешь, Тутик, – говорил мой друг, – у тебя в душе уже давно, богами или демонами, были посеяны семена, и они, найдя для себя благоприятную почву, стали прорастать, сперва незаметно, но постепенно набирая силу, превращаясь в с виду прекрасный, запахом благоуханный, но по сути своей ядовитый цветок. Яд этот сначала капельками, а потом тоненькими нежными струйками начинает сочиться тебе в душу. И ты понимаешь, что это яд, что он терпкий и горький. Но при этом испытываешь облегчение и даже удовольствие. Потому что этот прекрасный яд обладает целебными свойствами: своей терпкостью заглушает тоску, своей горечью убивает мучительно-сладкие воспоминания. Ты этот яд благодарно накапливаешь в себе, радуясь даже не тому, что он тебя, опьяняя, успокаивает и, отрезвляя, освобождает, а тому, что он пока ни на кого не направлен… Ты понимаешь, о чем я?»

Я ответил, что понимаю, но очень хотел бы поскорее увидеть эту картину, так сказать, воплощенной в стихах.

«Потом! Потом! – с раздражением воскликнул Феникс. Но тут же взял меня за руку и ласково добавил: – Когда закончу, ты первый увидишь и услышишь!»

И, наконец, в четвертый раз – дело было в разгар Плебейских игр – Феникс сам явился ко мне. Меня не было дома. И он почти два часа ожидал меня в моей библиотеке. Причем, как мне доложили, ничего не велев себе принести, ни одной книги не взяв в руки, – недвижимо сидел в кресле, взглядом уставившись в стену.

Когда я вошел, он меня не увидел, пока я… прости за кудрявое выражение… пока я не вошел в его взгляд и в ту задумчивую улыбку, которая была у него на лице: суровую и торжественную улыбку судьи, собравшегося произнести приговор.

«Можешь меня поздравить, – глухим голосом объявил Феникс. – Мне удалось написать сцену, в которой Медея убивает своих детей. Я думал, она у меня ни за что не получится. Как не получилась у Еврипида. Но я оказался хитрее».

«Я оказался хитрее, – после непродолжительного молчания повторил Феникс и продолжал: – Я догадался, что в этот момент Медея любила Язона намного сильнее, чем любила до этого. И эту свою великую любовь она перенесла на детей, от Язона рожденных. Как когда-то ради любви она принесла в жертву отца, во имя любви пожертвовала своим братом, разрезав его на кусочки… Любовь ее так усилилась, что дело дошло до детей».

Феникс опять замолчал. А мне было не только дико его слушать, но и страшновато на него смотреть. Феникс же продолжал объяснять:

«Помнишь, у Катулла:

Ненависть – и любовь. Как можно их чувствовать вместе?

Как – не знаю, а сам крестную муку терплю…

Он не знал. Я теперь знаю. Ибо ненависть – это высшая и конечная стадия великой любви. В любви ты всё время боишься потерять любимую, – а ненависть кто у тебя отнимет? В любви ты всегда беззащитен – в ненависти ты как воин, за которым стоит легион. Любовь унижает человека – ненависть возвышает. Любовь тебя сковывает – ненависть освобождает. В любви надо приносить себя в жертву – в ненависти ты сам становишься жрецом, берешь в руки священный нож… В любви, ставшей ненавистью, до нее возвысившейся, в ней расцветшей и освободившейся, ты лишь учреждаешь первоначальную справедливость, восстанавливаешь небесную гармонию, низменное приносишь в жертву высокому, смертное – вечному… Как жрец».

Я не удержался и возразил:

«Не совсем точный пример со жрецом. Жрец ненависти не испытывает».

И Феникс в ответ:

«А я, представь себе, ненавижу. И когда яд из меня выплескивается, испытываю поистине любовное блаженство. Мне теперь не надо ее видеть. Мне достаточно того, что она живет здесь, в Риме, и я могу смотреть, например, вот на эту стену и ее ненавидеть. Могу выйти из дома и ненавидеть-любить улицы, по которым она ходит. А если она куда-нибудь уедет, я начну ненавидеть-любить тот город или страну, куда она уехала. Я самый воздух могу любить-ненавидеть, потому что им мы вместе с ней дышим».

«А Юла? – спросил я. – Ты ее ненавидишь вместе с Юлом Антонием? Надеюсь…»

Но Феникс не дал мне договорить. Выйдя из своей торжественной судейской задумчивости, он вдруг посмотрел на меня взглядом ребенка – я уже давно не видел на его лице этого чистого и обезоруживающего выражения.

«А Юл тут при чем?! – удивленно воскликнул мой друг. – Ты, Тутик, не понял. Говорю тебе: мне удалось написать сложнейшую сцену и ею закончить мою поэму. Для этого и пришел к тебе и, вот, сидел, тебя дожидаясь, чтобы ты вместе со мной порадовался… А ты мне про Юла! – Феникс будто даже обиделся. – Он Госпожу мою никогда не любил. Он ее, может быть, ненавидит. Но без всякой любви… Юл человек несчастный. Несчастных людей нельзя ненавидеть, как ты предлагаешь. Я бы ему очень хотел помочь. Но он не нуждается в моей помощи. Он вообще ни в ком не нуждается».

Так объяснил мне Феникс и быстро покинул меня.


Эдий Вардий на ложе перевернулся с боку на спину, откинулся так, что голова его оказалась на подлокотной подушке, поерзал кругленьким телом, выбирая новое удобное положение, и затих, уткнувшись взглядом в беленый потолок – на потолке ничего не было изображено.

Я ожидал, что вот-вот будет объявлено об окончании трапезы и аудиенции.

Свасория двадцатая. Фаэтон. Любовь к Нелюбви

И Гней Эдий, уставившись в потолок, через некоторое время и вправду устало произнес:

– Ну вот…

Я понял, что это сигнал, и стал осторожно подниматься со своей части ложа.

– Ну вот, стало быть… – задумчиво повторил Вардий, созерцая потолок.

Я уже сел на ложе. И Вардий:

– Ну вот, стало быть, кончился год, в котором Тиберий и Гней Пизон были консулами. И наступил год консульства Гая Антистия и Децима Лелия.

Устало и монотонно проговорив эти слова, Вардий чуть приподнял голову, сначала удивленно на меня покосился, а затем кисло усмехнулся и сказал:

– Ну, раз тебе удобно сидеть, сиди на здоровье. А я буду лежа рассказывать. У меня шея устала.

И продолжал свой рассказ, таким же монотонным голосом, по-прежнему глядя в потолок.


I. – Ты помнишь, старшим Юлиным сыном был Гай Цезарь. Август усыновил его вместе с его братом, Луцием Цезарем, когда Гаю было три года, а Луцию два, то есть почти младенцами. С тех пор они росли не в доме своего природного отца Агриппы, а в доме Августа и Ливии. Юлию к ним, разумеется, пускали. Но воспитанием их занималась главным образом Ливия.

Так вот, в консульство Антистия и Лелия старшему Гаю еще не исполнилось четырнадцати лет, когда в мартовские иды – ты помнишь, в этот день убили божественного Юлия – в мартовские иды было объявлено, что через день, на Либералиях, сначала сенату, а затем народу на форуме будет представлен новый римский гражданин – Гай Цезарь, юридический сын принцепса. То есть, за несколько лет до положенного срока старший сын Юлии был объявлен совершеннолетним, с него была снята детская тога претекста и надета toga рига, белая тога полноправного римлянина. В тогу Август облачил его в семейном кругу, в атриуме Белого дома. Золотую буллу с мальчика снял в храме Либера и Либеры, куда в полном составе был вызван римский сенат и куда накануне специально доставили статую божественного Юлия Цезаря, дабы буллу нового совершеннолетнего можно было повесить на шею его великого предка. Повторяю, не буллу сняли вначале, а потом надели чистую тогу, как обычно делается, а в обратном порядке – дабы в священном месте сенаторы увидели и уразумели, кто истинный дед у этого юноши и кому посвящается безоблачное детство.

На форуме, представляя своего совершеннолетнего сына народу, великий понтифик, принцепс сената и пожизненный трибун, обращаясь к римским богам, произнес не одну, а три молитвы: о благоденствии Рима, о ниспослании здоровья и счастья Гаю Цезарю и о «сохранении ему до конца его жизни уравновешенного и разбирающегося в законах божеских и человеческих разума». А гимны в перерывах между этими молитвами исполняли не обычные певцы и певицы, а так называемая коллегия поэтов – все в праздничных одеждах, увенчанные душистыми цветами. Среди них, по просьбе Фабия Максима, был и наш Феникс, который в течение двух дней зубрил слова гимнов, жалуясь на то, что, вследствие их древности, почти все они непонятны современному человеку, и в точности запомнить их и воспроизвести так же трудно, как карканье ворона, если тот долго и на разные лады каркает.

И на всех двадцати семи римских Аргеях, то есть общественных алтарях, совершались жертвоприношения в честь Либера, Либеры и в честь него – Гая Цезаря, совершеннолетнего наследника великого Августа.

Учитывая, какие надежды возлагал Август на своего старшего внука, ничего странного не было ни в преждевременном провозглашении совершеннолетия, ни в той пышности, с какой оно совершалось.

Странно было лишь то, что на всех этих празднествах отсутствовал Тиберий, муж Юлии, матери Гая Цезаря, единственный теперь сын добродетельной Ливии, жены Августа, дважды консул и второй долгосрочный трибун. То есть, с какой стороны ни разглядывай, – ближайший из родственников и властительный магистрат!

В конце февраля Август отправил его с каким-то маловажным, но трудоемким поручением в Иллирию. Там, в Иллирии, он пробыл до конца апреля. И хотя, как известно, от Аполлонии до Рима недолго добраться, Август не только не вызвал Тиберия на празднество, но даже не известил его о столь значимом семейном торжестве: ни до, ни после того, как оно состоялось.

О досрочном и всенародном вступлении Гая Цезаря в совершеннолетие Тиберий узнал то ли по слухам, случайно долетевшим к нему в Аполлонию, то ли еще позже, когда незадолго до майских календ высадился в Брундизии.

А когда прибыл в Рим, увидел, что свита его заметно поредела. Настоящих друзей, как я тебе говорил, у Тиберия не было. Но после германского триумфа, в год консульства и с январских календ, когда Тиберий вступил в свое пятилетнее трибунство, имея партнером самого великого Августа, – клиентов у него было множество. Каждое утро толпились возле дома в Каринах, пытаясь засвидетельствовать свое почтение, сопровождали в любых его передвижениях по городу… Так вот, теперь, хоть и приветствовали по утрам, но уже не толпились.

И если бы только это. Многие его прежние клиенты, просители и угодники, теперь от него, Тиберия, переметнулись к Гаю Цезарю: у него толпились, перед ним заискивали, его сопровождали, когда он в белой тоге выходил из дома и садился в носилки. Среди этих переметнувшихся оказались, между прочим, и Атей Капитон, и Помпоний Греции, и Сей Страбон – новый префект Рима, командующий преторианскими когортами, и некоторые другие, которых Тиберий уже давно привык видеть подле своей персоны. Верность Тиберию сохранили лишь Гней Пизон, Патеркул Старший и еще несколько менее значительных по своему положению людей.


II. – Было еще одно новшество, – монотонно продолжал Вардий, – которое не могло не обратить на себя внимания вернувшегося Тиберия. Его жену Юлию стали посещать ее прежние… ну, давай мягко скажем, приятели и приятельницы. Уже в отсутствие Тиберия, как ему донесли, к Юлии захаживали не только Юл Антоний и иногда вместе с ним Феникс – несмотря на его новую любовь-ненависть и его утверждение, что, дескать, отныне ему не надо ее видеть, Феникс, как я и предполагал, все-таки продолжал видеться с Юлией… Не только эти двое общались с женой Тиберия, но еще до его приезда в доме в Каринах стали появляться, казалось бы, давно отлученные от «Госпожи» Эгнация Флакцилла и Аргория Максимилла. К ним через некоторое время присоединилась и Полла Аргентария, и именно после того, как Ливия, за что-то рассердившаяся на Поллу, отказала ей в своем обществе.

А стоило Тиберию вернуться и обнаружить, что клиентов у него резко поубавилось, как в скором времени его стали приветствовать по утрам Квинтий Криспин и Корнелий Сципион, которых он отродясь не видел у себя в доме, но знал, что до его злосчастной женитьбы эти господа обхаживали Юлию.

Не замедлил нарисоваться и напыщенный Аппий Клавдий Пульхр, тоже якобы для того, чтобы приветствовать пятилетнего трибуна и предложить ему свои услуги, если он в них будет нуждаться.

Даже Секст Помпей объявился и – обрати внимание – тоже после того, как его за что-то отстранила от себя Ливия.

И хотя Тиберий, когда они появлялись, встречал их тем вежливым и непроницаемым холодом, которым он мастерски умел отталкивать от себя ненужных ему людей, их этот холод как будто ничуть не отталкивал, а, напротив, словно притягивал и привлекал. Пульхр, как мы помним, сам почти ледяной и зеркальный, обдаваемый Тибериевым холодом, еще сильнее, чем обычно, лучился и сверкал ухоженностью и торжественностью. Сципион в ответ на подчеркнутое к себе невнимание еще сильнее распускал свой павлиний хвост и принимался рассказывать о своем знаменитом пращуре – победителе Ганнибала, Публии Сципионе Африканском. Квинтий Криспин гробовое молчание, которым его встречал хозяин дома, пытался заполнить веселыми шутками и колченогими выходками.

Короче, ни один из приемов Тиберия на эту компанию не действовал. Даже когда в разгар утренних приветствий хозяин дома демонстративно поворачивался к ним спиной и уходил к себе в кабинет, они этой демонстрации либо не замечали и продолжали приветствовать, словно актеры со сцены произнося свои монологи, либо, радостно переглянувшись, просили позвать хозяйку. И их тут же приглашали на ее половину… Дом в Каринах, как и Белый дом на Палатине, уже давно был разделен на две половины, мужскую и женскую, и у Юлии и Тиберия теперь были не только отдельные спальни, но отдельные экседры, триклинии и даже кухни. Общим у них был только атрий.

Запретить же рабу-привратнику впускать этих назойливых посетителей в свою прихожую, он, Тиберий Клавдий Нерон, бывший двукратный консул и ныне пятилетний трибун, по какой-то причине считал невозможным. И лишь однажды, случайно столкнувшись в атриуме – то есть на нейтральной территории – со своей женой Юлией, которая – ныне большая редкость – была не в окружении приятелей, приятельниц и служанок, а совершенно одна, Тиберий осмелился ей заметить, впрочем, без всякого раздражения, а лишь с грустной иронией в голосе:

«Надеюсь, хотя бы Семпроний Гракх не явится меня приветствовать».

А Юлия ему тем же тоном ответила:

«Не явится. Его нет в Риме. Надолго уехал».

На том и разошлись…

Полагаю, ты сам догадался, и мне не надо тебе объяснять, что перед возвращенными адептами Юлией или Юлом – похоже, что они уже давно действовали заодно – была поставлена весьма конкретная задача: своим постоянным и навязчивым присутствием досаждать Тиберию и постараться вывести его из состояния невозмутимой сдержанности, столь для него характерной.


III. – Вывели или не вывели, суди сам, – продолжал Вардий. – Менее чем через месяц после появления адептов… вернее, после появления первого из них, так как они объявлялись постепенно, так сказать, по нарастающей: сначала Криспин, потом Сципион, затем Пульхр и в довершение изгнанный от Ливии Помпей… менее чем через месяц Тиберий покинул дом в Каринах и, оставив жену в обществе ее приятельниц и приятелей, переехал жить к Гнею Пизону. Но не в городской его дом, а на пригородную виллу. Причем, прошу заметить, Пизон с ним вместе не жил; Гней оставался в своем городском доме, Тиберий же стал в одиночестве обитать на его вилле. И там находился тоже около месяца, в Риме не появляясь даже на заседаниях сената.

В конце июня Тиберия вызвал к себе Август, и у них состоялась длительная беседа наедине. Содержание ее стало известно через несколько дней, на очередном заседании сената, на котором Тиберий уже присутствовал.

Один за другим рассматривались какие-то вопросы, в обсуждении которых Август не участвовал, поручив ведение дискуссии консулу Антистию. А когда уже приготовились расходиться и некоторые уже встали со своих мест, Август попросил председателя восстановить порядок и тишину и, обращаясь к сенату, сказал приблизительно следующее:

«В Армении, как вам известно, началось восстание. Я принял решение направить туда нашего доблестного Тиберия. Лучше его никто не умеет разбираться с армянами. Я пригласил к себе этого прославленного полководца и изложил ему мою просьбу. А он мне в ответ объявляет: никак не могу ее выполнить, так как испытываю усталость от государственных дел, ощущаю острую необходимость отдохнуть от трудов и прошу предоставить мне отпуск, и не здесь, в Риме, а на каком-нибудь отдаленном и благоустроенном острове, на Самосе или на Родосе, где можно одновременно лечиться у искусных греческих врачей и слушать местных философов. Как я ни пытался его образумить, указывая на опасность восстания, на обязанности трибуна и консуляра, на воинский долг римского гражданина, на то, наконец, что, сделав над собой усилие, проявив терпение и усердие, которые всегда его отличали, и нормализовав положение в Армении, можно потом с чувством исполненного долга отдохнуть и восстановить силы. Но он – ни в какую. Дескать, устал, истощен и чуть ли не болен. Я к нему долго взывал – он меня не услышал. Я слишком уважаю этого во всех отношениях достойного человека, чтобы силой принудить его, как мы иногда других принуждаем, менее заслуженных. А посему одна у меня надежда – на вас отцы-сенаторы. Если вам не удастся убедить нашего дорогого Тиберия…»

Август не договорил и стал смотреть на своего пасынка, как многие мне рассказывали, с грустной надеждой во взоре.

Сенаторы сначала опешили и растерялись, ибо с трудом могли припомнить, чтобы Август кому-то приказывал или, тем более, просил и взывал, а тот ему упрямо отказывал. А справившись с изумлением, ясное дело, принялись поочередно и в соответствии с рангом убеждать, уговаривать, увещевать. Тиберий же после каждого выступления, потупив взгляд, поджав губы и выставив вперед квадратный свой подбородок, угрюмо твердил, что, дескать, нет больше сил, изможден, страдает расстройством желудка и головокружениями, боится подвести, решительно отказывается. При этом выглядел здоровее Плацидеяна, знаменитого гладиатора.

Примечания

1

Здесь и далее (с 1 по 18) дается отсылка к 1-й книге «Бедный попугай, или Юность Пилата».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7