Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладкие весенние баккуроты - Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория

ModernLib.Net / Историческая проза / Юрий Вяземский / Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Юрий Вяземский
Жанр: Историческая проза
Серия: Сладкие весенние баккуроты

 

 


Юрий Павлович Вяземский

Великий Любовник: Юность Понтия Пилата. Трудный вторник

Свасория восемнадцатая. Фаэтон. Любовь-страдание

В следующий раз Гней Эдий Вардий пригласил меня к себе, когда в Новиодуне зацвели яблони.

Он дал мне историческое сочинение о Гражданской войне Валерия Мессалы Корвина и велел читать.

– В школу не ходи. Нечего там тебе делать. Сиди дома и читай. Два дня хватит, чтобы прочесть?

Я глянул на манускрипт и заверил Вардия, что и за день справлюсь.

– Не спеши. Читать надо внимательно… Не завтра, а послезавтра придешь, – строго велел мне мой главный учитель.

Я пришел, как и велено было, через день, два раза внимательно проштудировав Мессалу и делая для себя пометки по персоналиям и по годам. Я думал, Гней Эдий станет меня экзаменовать. Но он провел меня в библиотеку и возле бронзовой статуи Аполлона Бельведерского рассказал мне короткую историю.

История была такой:


I. В консульство Гая Цензорина и Гая Азиния – или, как ты любишь, в семьсот сорок шестом году от основания Города – то бишь, на следующий год после гибели Друза и на третий год после женитьбы Тиберия на Юлии, в феврале месяце возле Бычьего рынка дорогу Фениксу перегородил какой-то высокий, широкоплечий и бородатый мужчина. По виду – азиатский грек. Встал на пути у Пелигна в узенькой улочке, так что Феникс затруднился его миновать.

Юный «прогулочный» раб Феникса – из тех, что поэт получил вместе с виллой, – попытался отстранить невежу. Но грек очень твердо стоял на ногах. Тогда раб толкнул его. Грек слегка покачнулся, а затем ловкой подсечкой свалил раба с ног и расхохотался.

Раб пытался подняться. А грек, едва тот встал на карачки, вновь опрокинул его – даже не ударом, а резким щелчком пальцев в лоб.

Раб стал звать на помощь. Прохожие стали останавливаться.

Феникс, сдерживая возмущение, огляделся по сторонам и сказал наглецу:

«Ты видишь, у меня есть свидетели. В суде ты мне за всё ответишь».

«Я? В суде?! – еще больше развеселился бородатый верзила. – Да знаешь ли ты, с кем связался?!»

«Не знаю. Но кем бы ты ни был, мы сейчас позовем стражников… Я, римский всадник, тебе этого так не оставлю», – решительно объявил Феникс и обернулся к остановившимся людям, ища у них помощи и поддержки.

Грек, повторю, был высок и плечист. Но на глазах у народа оскорблять римлянина, всадника, издеваясь над его рабом… Люди угрожающе надвинулись на безобразника.

А тот, перестав веселиться, с удивлением воззрился на Феникса и обиженно воскликнул:

«Ты что, Голубок, совсем зазнался?! Старого друга не признаешь?! Ты не смотри на бороду, не смотри на одежду – в глаза мне смотри!»

Феникс глянул ему в глаза. Глаза были карие и умные. Черты лица, если освободить их от густой бороды, – вовсе не греческие, а самые что ни на есть римские: прямые, суровые, словно точеные, мужественные и красивые… Сомнений быть не могло – перед Фениксом стоял Юл Антоний, сын Марка Антония, триумвира и любовника Клеопатры.

«Ты… Ты что?.. Ты когда вернулся?» – только и нашелся спросить Феникс.

А Юл сначала за шкирку поднял с земли поверженного раба, потом сгреб в охапку и оторвал от земли Феникса и, кружась с ним по улице, несколько раз свирепо крикнул ошеломленным «свидетелям»: «Ступайте своей дорогой!», «Проваливайте, кому говорю!», «А то всех посажу в колодки!»…

Ты Юла-то помнишь? – вдруг спросил Вардий. – Я в наших разговорах несколько раз упоминал его.

Я ответил, что, конечно же, помню; как можно забыть такую яркую личность.

– А ты Мессалу прочел? – затем спросил Вардий.

Я ответил, что прочел и очень внимательно.

Вардий удовлетворенно кивнул, достал из футляра – видимо, заранее снятого с полки и выложенного на столик – два свитка и, вручив их мне, велел:

– Вот, почитай теперь Мецената. Но во втором свитке читай только до окончания Гражданских войн… Тоже два дня даю, сегодня и завтра. А послезавтра жду у себя.

О Юле Антонии больше не было сказано ни слова. И я, как ты знаешь, весьма догадливый, не мог взять в толк, с какой стати меня вновь заставляют изучать историю борьбы юного Октавиана, будущего Августа, со злейшим своим врагом Марком Антонием.

Но через день всё объяснилось. Вновь пригласив меня в свою библиотеку и на этот раз усадив меня в кресло между бюстами Гомера и Вергилия, но сам не садясь, а расхаживая передо мной взад и вперед, оглаживая ладонью кулак – сначала правой ладонью левый кулак, а затем левой ладонью правый кулак, и эдак попеременно – Гней Эдий мне вот что поведал:


II. Как ты помнишь, Юл Антоний был на три года старше Пелигна и Вардия. Он учился с ними в школе Фуска и Латрона (см. 5, II)[1], он возглавлял там «столичную» компанию (5, VIII). Когда Пелигн стал Кузнечиком, Юл некоторое время соревновался с ним в числе завоеванных женщин (7, VIII). В период протеизма именно Юл Антоний некоторое время даже входил в аморию Голубка и, в частности, предложил ему Лицинию – ту самую вдову, у которой был попугай (9, IX). Потом Юл от Голубка отдалился. Это – в отношении Юла и Пелигна.

А теперь – по части самого Юла:

До шести лет Юла воспитывала его мать, Фульвия, жена Марка Антония. Но в год Перузийской войны Фульвия неожиданно умерла в Сикионе, и заботу о Юле взяла на себя Октавия, сестра нынешнего Августа и новая жена Марка Антония, которая воспитывала пасынка наравне со своими собственными детьми: Марцеллом, двумя Марцеллами и двумя Антониями; две последние Юлу приходились единокровными сестрами.

Образование Юл получил превосходное: не только потому, что обучался у лучших для того времени грамматиков и риторов (в том числе у знаменитого Луция Крассиция Пасикла из Тарента), но также потому, что, хотя никогда не отличался усердием и прилежанием, имел великолепную память, наделен был природным умением мгновенно усваивать урок и копировать учителя.

Август, несмотря на то, что мальчишка был сыном его заклятого врага – некоторые утверждали: как раз вследствие этого обстоятельства и дабы продемонстрировать свое великодушие – Август, еще будучи Октавианом, с самого начала проявил к Юлу бережное внимание, ставил его если не наравне, то лишь чуть ниже своего племянника Марка Марцелла и двух своих пасынков, Тиберия и Друза. Вернувшись из Египта, Октавиан собственноручно облачил Юла в тогу совершеннолетнего. Через несколько лет сделал его главным жрецом в храме Аполлона Палатинского. В двадцать семь его лет женил на своей племяннице Марцелле, которая до этого была женой Марка Агриппы. И после этой женитьбы на своей племяннице, минуя квесторские и эдильские должности, избрал его сначала претором, затем – пропретором Африки, потом – сенатором и, наконец, нет, не консулом, как утверждают некоторые малосведущие сочинители и историки, а консуляром – то есть усадил его в курии среди бывших консулов, хотя сам Юл, повторяю, консулом не был.

От Марцеллы у Юла был сын Луций, который, будучи почти ровесником Друза Младшего и Германика, вместе с ними, родными внуками царственной Ливии, под ее присмотром стал обучаться грамматике…Юл к своему сыну был безразличен.

До женитьбы на Марцелле, через год после того, как его сделали жрецом Аполлона, Юл, как уже говорилось (см. 7, VIII), предавался разврату, властно соблазняя и жестоко бросая замужних женщин, среди которых было немало высокопоставленных матрон. Но, став мужем племянницы Августа, образумился и свои похождения прекратил. Самого Юла ни с одной посторонней женщиной отныне не наблюдали. Однако среди консулов и консуляров Юл был известен тем, что, по их дружеской просьбе, тайно сводил их с красивыми, молодыми и любвеобильными женщинами, как правило, вольноотпущенницами или вдовами. И, стало быть, в высших римских кругах – разумеется, сугубо мужских – пользовался особым расположением и особым доверием. Тем большим после того, как в год обоих Лентулов был принят Юлиев закон о прелюбодеяниях.

Двери многих домов радостно распахивались перед Юлом Антонием Африканом, прозванным так то ли потому, что он два года числился пропретором Африки (хотя ни разу не побывал в этой провинции), то ли потому, что женщины, которыми он одаривал своих высокопоставленных приятелей, были наделены, по словам одного из них, «поистине африканской страстью». Сам Юл, однако, был человеком холодным, циничным, очень умеренным в еде и питье. Гостеприимством сенаторов и магистратов он пользовался с большой избирательностью. Агриппу и Мецената посещал лишь тогда, когда невозможно было их не посетить, не нарушив правил элементарного приличия. Зато к Статилию Тавру, к Валерию Мессале Корвину, к Луцию Мунацию Планку, к Азинию Поллиону наведывался часто и охотно, из этих четырех предпочитая последнего. И иногда общался с Марком Эмилием Лепидом, бывшим третьим триумвиром, который после Сицилийской войны был оставлен в живых и не лишен должности великого понтифика лишь по милосердию Августа.

Казалось бы, неправильное поведение, с точки зрения Августа и Ливии. Но Юл Антоний, с другими циничный и холодный – особенно презрительно-вежливый с Меценатом и высокомерно-почтительный с Марком Агриппой (не знаю, Луций, можно ли сочетать эти несочетаемые эпитеты, но Вардий в своей характеристике Юла именно их сочетал), – с Августом и женой его Ливией он, Юл Антоний, вел себя так, как никогда не вели себя с ними не только Друз и Тиберий, но даже маленькие Гай и Луций Цезари: на Августа смотрел с радостной благодарностью, на Ливию – с нескрываемым обожанием. В доме у Юла на самом видном месте стояли статуи Юлия Цезаря, Августа в виде Юпитера и Ливии, задрапированной подобно весталке. Айз богов – только Марс и Венера, прародители Рима и рода Юлиев, и Аполлон с богиней Победы в правой руке.

Юлу, конечно же, не доверяли вполне, учитывая его происхождение от Аспида и Ехидны (так Ливия часто именовала Марка Антония и Фульвию); вспоминая его юношеские распутные похождения, бросавшие тень на добродетель Семьи; замечая его свидания с Лепидом, с «гадюкой, у которой вырвали жало, но мерзкие пятна остались» (тоже Ливино выражение), его особую симпатию к Азинию Поллиону… Не доверяли, несмотря на пылкое с его стороны проявление чувств.

Но когда не мальчик, но муж, суровый, холодный с другими, годами смотрит на тебя, как восхищенный и благодарный ребенок, никакой вины вроде бы не испытывая, всем своим видом показывая, что то, дескать, по молодости, по изъянам происхождения, но молодость вот-вот минует, изъяны изгладятся благодетельным воспитанием и добродетельным окружением, – недоверие, даже самое обоснованное и глубокое, постепенно мельчает и начинает испаряться.

За Юлом долгое время приглядывали, от себя не отпускали – даже в Африку, в которой он два года числился пропретором. Но сколько можно приглядывать? И когда Юлу исполнилось тридцать шесть лет и он в очередной раз попросился на учебу в Афины, решили наконец отпустить, дав ему, как казалось, проверенных и преданных Семье попутчиков.

Юл незамедлительно отправился в путь. По дороге лишь ненадолго остановился в Сикионе. В Афинах провел чуть менее года, якобы совершенствуясь в философии, но, как докладывали, посещая преимущественно греческих софистов и много времени проводя в палестре, там обучаясь борьбе и панкратию. В этих увлечениях ничего предосудительного не усмотрели. И когда Юл Антоний стал ходатайствовать, чтобы его отпустили на Самос для изучения «азиатского красноречия», разрешили ему и Самос. Но когда он с острова Самоса пожелал совершить поездку в Египет, во въезде в провинцию Египет категорически отказали. Однако позволили посетить Кипр и прожить там несколько месяцев.

Вернувшись из путешествия, Юл принялся разгуливать по Риму в греческом одеянии и с пышной греческой бородой, которую успел отрастить себе за два года. Мало кто признавал в нем Юла Антония, настолько, как выразился Вардий, наш путешественник вошел в образ. А так как Юл вел себя на площадях и на улицах никак не по-гречески, бесцеремонно отталкивая тех, кто не уступал ему дорогу, браня их на нарочито исковерканной латыни, то несколько раз произошли инциденты наподобие того, что случился с Фениксом: Юла пытались призвать к порядку, полагая, что имеют дело с зарвавшимся чужеземцем, а Юл в ответ сначала ловко применял приемы из панкратия, нанося мощные удары и повергая на землю тех, кто пытался делать ему замечания (как правило, рабов и вольноотпущенников), а когда собиралась возмущенная и агрессивная толпа, называл себя, напоминал о своем статусе консуляра и обещал всех «смутьянов» засадить за решетку за «оскорбление величия».

Скоро об этих выходках доложили Августу. И тот, призвав к себе Юла, разговаривая с ним зачем-то на греческом языке, попросил – именно попросил, а не приказал – попросил «не смущать честных и прямодушных римлян», в греческих одеяниях ходить у себя дома или на вилле, но не по городу, где к грекам, «несмотря на их великую культуру, исторически сложилось весьма определенное отношение». Юл, отвечая Августу на латыни, принес извинения и с той поры не только ни разу больше не появился в греческом облачении на улице, но и бороду сбрил, чтобы не смущать ею честных и прямодушных.

Так что Феникс лишь единожды видел своего приятеля в бороде и в облачении почти что Геркулеса, ну, разве что без дубины – так, говорят, когда-то разгуливал по Александрии его отец, Марк Антоний. А на виллу к Пелигну приходил уже чисто выбритым, каким-то грустно-задумчивым и при этом словоохотливым.

Он с первого же раза объявил Фениксу, что намеревается рассказать ему о своем путешествии, но делать это будет непременно по-гречески, не потому что отныне он греческий язык предпочитает латинскому, а потому что, как он выразился, «и у стен есть уши, особенно у этих стен, которые тебе достались».

По-гречески Юл изъяснялся великолепно – ведь не латыни же обучали его афинские софисты и азиатские риторы. И уже во второе свое посещение признался: он, дескать, лишь прикидывался, что изучает философию и красноречие, а на самом деле «раскапывал настоящую историю» – так он выразился. И тут же изложил свой взгляд на современные ему исторические сочинения, посвященные периоду гражданских войн. Они, дескать, за редким исключением искажают реальные факты и написаны таким образом, чтобы представить Марка Антония пьяницей, развратником, обезумевшим властолюбцем и смертельным врагом Рима и Октавиана Августа.

В третье свое посещение Юл Антоний поведал Фениксу, что он еще в Риме, задолго до своего путешествия, стал собирать «истинные свидетельства», в качестве источников для своих исторических изысканий используя видных политических деятелей и активных участников гражданских войн: «непредвзятого, особенно в частных беседах» Азиния Поллиона, Валерия Мессалу, который «пишет одно, а рассказывает иное», и Марка Эмилия Лепида, великого понтифика, пока он еще здравствовал, – он умер, как мы помним, в год смерти Агриппы, но, по словам Юла, успел передать ему переписку и дневниковые записи Марка Антония, которые Меценат якобы повсюду разыскивал и уничтожал, однако, не всё сумел уничтожить.

Юл и путешествие свое выстроил таким образом, чтобы получить как можно более полный доступ к «истинным свидетельствам». В Сикионе он недаром остановился: там неожиданно умерла его мать, Фульвия, и некоторые люди до сих пор помнят, при каких обстоятельствах это случилось. В Афинах Юлу под прикрытием философских штудий и атлетических упражнений удалось раздобыть много ценных свидетельств о пребывании в этом городе Марка Антония, его полководцев и трех его женщин – Фульвии, матери Юла, Октавии, его новой жены, и Клеопатры, царицы Египта. На Самосе и в Эфесе Юл, в тайне от своих соглядатаев, несколько раз встретился с отпущенником Марка Антония, историком Деллием. В Египет, как было сказано, Юла не пустили. Но Юлу удалось вызвать на Кипр ритора Аристократа, близкого друга отца, и Олимпа, личного врача Клеопатры. Люди эти не только предоставили молодому Антонию ценную для него информацию, но подарили ему собственного сочинения анналы и исторические портреты «Марка Великого», то есть Марка Антония.

Перечислив источники, Юл приступил к изложению своей исторической версии гражданской войны и к воссозданию «истинного» портрета своего отца.


Всё это рассказав мне в библиотеке, Гней Эдий Вардий объяснил:

– Я потому и велел тебе сначала ознакомиться с историческими сочинениями Мессалы и Мецената, дабы ты ориентировался в истории и знал, как ее трактуют честные, мудрые и знающие люди, которые сами эту историю пережили, в ней участвовали, ее созидали, в ней победили, а не проиграли – что, пожалуй, сейчас самое для нас важное! Потому что дальше я вынужден буду изложить тебе не настоящую, а искаженную историю, ту, которую сочинил для себя и для Феникса человек нечестный, немудрый и вместе со своим злосчастным отцом проигравший)…

– Однако, что мы тут сидим, в духоте и в пыли веков! – вдруг воскликнул и перестал расхаживать мой хозяин. – В плющевой беседке для нас уже давно накрыт полуденный завтрак. Там и продолжим!

Из библиотеки мы перебрались в плющевую перголу. И там за вкусными и разнообразными закусками – горячих блюд нам не подавали, дабы не нарушать нашего «конфиденциального одиночества» (так выразился Вардий) – Гней Эдий в течение нескольких часов излагал мне историю гражданских войн «по Юлу Антонию».

Я ее сейчас тебе, Луций, постараюсь кратко пересказать. Но… не знаю, как деликатнее выразиться… Ты, Луций Анней Сенека, разумеется, намного лучше меня знаешь отечественную историю, в том числе историю противоборства Октавиана, будущего Августа, и Марка Антония. Но если ты кое-что подзабыл, то не ленись, загляни в исторические трактаты, которых теперь множество. Иначе можешь не понять, в чем цель и, как говорится, в чем соль фальсификации Юла Антония.

А я начну пересказывать.


История по Юлу

III. (1) Юл начал с восхваления Августа, особенно подчеркивая его справедливость и милосердие, а также возблагодарил богов за то, что они послали принцепсу умную и добродетельную супругу, Ливию, которая для него, Юла, стала как бы второй матерью.

После этого короткого вступления Юл перешел к делу.

(2) И начал с того, что сообщил Фениксу о том, что отец его, Марк Антоний, род свой ведет от некоего Антона, который был родным сыном самого Геркулеса. Стало быть, высочайшего происхождения. Ибо отцом Геркулеса, как известно, был царь богов Юпитер Величайший и Всемогущий, а кто был отцом Венеры, никто достоверно утверждать не может. (Как ты понимаешь, Венеру он «уколол» потому, что её своей праматерью объявил Юлий Цезарь, а следом за ним весь род Юлиев.)

В юности, по словам Юла, его отец не отличался примерным поведением, так как воспитывался и жил в Риме, а Рим – город развратный и вредный для пылкого молодого человека.

Но, отправившись на Восток с легатом Авлом Габинием, показал себя с лучшей своей стороны, проявив воинское мужество и командирскую доблесть.

Был примечен Юлием Цезарем и взят им с собой в Галлию. И там в многочисленных, смертельно опасных сражениях еще лучше зарекомендовал себя, продемонстрировав незаурядный полководческий талант и беззаветную преданность прославленному императору победоносных легионов.

Цезарь отправил его в Рим, где назначил главным своим поверенным в противоборстве с неуступчивым сенатом и завистливым Гнеем Помпеем.

Когда же Гай Юлий перешел Рубикон и начал завоевание Рима, именно он, Марк Антоний, стал правой рукой великого человека. Он отличился во всех происходивших тогда многочисленных частых сражениях. Солдаты о нем говорили: после Цезаря – Марк Антоний больше всех!

В решающем сражении при Фарсале Цезарь, встав на правом фланге своего несокрушимого войска, командовать левым поручил Антонию, считая его самым талантливым из своих подчиненных.

Провозглашенный диктатором и бросившийся преследовать своих еще не разбитых врагов, Цезарь назначил Марка Антония начальником конницы, то есть, доверил ему управление Римом!

Незадолго до злосчастных мартовских ид – Юл точно называл дату: ноны – у Цезаря с Антонием произошла знаменательная беседа, о которой ни один из историков не упоминает. Цезарь, похоже, предчувствуя, что земные дни его уже сочтены и скоро предстоит ему стать богом, пригласил к себе Марка Антония и в присутствии жены своей Кальпурнии и Марка Эмилия Лепида сообщил следующее: «Если со мной что-нибудь случится, позаботься о том, что я сделал, и о том, что не успел. Отомсти за Красса и покори Парфию. Управляй Римом так, как я это делал, опираясь вот на него, Лепида, а также на Азиния Поллиона и Мунация Планка. Юного Октавия Фурнина, моего внучатого племянника, береги: может, он когда-нибудь тебе пригодится; он юноша смышленый и старательный, хотя и болезненный». Так якобы Цезарь напутствовал Марка Антония… Через восемь дней его подло и зверски убили заговорщики.

(3) Когда же из Аполлонии в Италию прибыл восемнадцатилетний Октавий Фурнин (будущий Октавиан и Август) и, подстрекаемый своими дружками, «злокозненным Меценатом», «тщеславным Агриппой» и «корыстолюбивым Сальвидиеном», а также поощряемый отчимом своим Марцием Филиппом и Бальбом, стал претендовать не только на свою долю наследства, но и на ведущую роль в руководстве Римской империей, тридцатидевятилетний Марк Антоний, в тот трагический год консул и, стало быть, главное лицо в государстве, встретился с юношей и ласково, но твердо постарался ему разъяснить очевидные вещи: да, Цезарь в своем завещании усыновил Октавия и сделал его главным наследником своего имущества. Но разве из этого следует, что тем самым он завещал ему свою власть над Римом и над миром? Разумеется, не следует. Наследником власти Цезаря должен стать самый влиятельный, самый опытный и самый достойный человек или несколько таких людей. Ведь Рим не варварское царство, в которых царькам наследуют их детишки, в том числе иногда чуть ли не младенцы. И Цезарь – не только приемный отец Октавия, он – истинный Отец своего великого Отечества и любящий Родитель своих верных сподвижников, таких, как Лепид, Поллион, Планк, Долабелла и он сам, Марк Антоний. Ему, Октавию, прибавил Антоний, когда будут разгромлены, осуждены и наказаны убийцы божественного Юлия, конечно же, будет оказан соответствующий его статусу почет, будут предоставлены должности, которые он заслужит. Антоний не исключал, что со временем Октавий сможет стать и претором, и даже консулом и вместе с преданными соратниками Цезаря примет участие в руководстве государством. Сейчас же ему следует умерить свой юношеский пыл, проявлять осторожность в действиях и в высказываниях и как можно исполнительнее следовать советам своего старшего друга Марка Антония, которому Цезарь незадолго до своей трагической гибели между прочим поручил своего внучатого племянника.

Так, по словам Юла, властительный консул и прославленный воин отечески убеждал юного школяра из Аполлонии. Но тот…

Тот, к сожалению, его не послушался и еще сильнее поддался влиянию разного рода «проходимцев» и «подстрекателей», среди которых ведущую роль играли его приятели по учебе – Меценат, Агриппа и Сальвидиен. Первый якобы интриговал в Риме, привлекая на свою сторону сенаторов и всадников, друзей и противников Цезаря – всех без разбору. Второй, то есть Агриппа, отправился на юг Италии и стал вербовать солдат-ветеранов, похищая их в первую очередь не у Брута и Кассия, главных убийц Цезаря, а у него, Марка Антония, законного консула и самого преданного, самого главного сподвижника Великого Убиенного!.. Что делал Сальвидиен, Юл не уточнял. Но утверждал, что этот человек «так ненавидел отца, что готов был на любое преступление: на заговор, на тайное убийство, на подлое сотрудничество с самыми лютыми врагами Цезаря».

Эта шайка Октавия – Юл именно так величал Мецената, Агриппу, Сальвидиена, Филиппа и Бальба, а Гая Юлия Цезаря Октавиана, которым нынешний император Август стал после оглашения завещания Божественного Юлия, в своих исторических россказнях Юл никогда не называл ни Октавианом, ни тем паче Цезарем, а только Октавием и иногда Фурнином – шайка Октавия, по утверждению Юла, всё сделала для того, чтобы дать спокойно улизнуть из Италии главным убийцам Цезаря, Марку Бруту и Гаю Кассию. И не на Сицилию и не в Африку, куда их в какой-то момент согласился направить сенат, а в Сирию и в Македонию, где стояли многие легионы – то есть вооружили заговорщиков для новых кровавых сражений. А в Риме путем подкупов, закулисных интриг и лживых обещаний укрепили Децима Брута, брата самого подлого убийцы, дали ему легионы и, заручившись поддержкой сената, двинули его против консула Марка Антония. Юного Октавия они использовали как пешку в своей игре, ничуть не смущаясь тем, что тот всё более и более оказывался на стороне ненавистников Юлия Цезаря: Брутов, Кассия и Цицерона.

(4) Говоря о Мутинской войне, Юл восклицал: Кто такой Децим Брут? Еще один убийца божественного Юлия! Кто защищал кровавого преступника? Октавий, сын убиенного Цезаря! И вместе с ним новые консулы, бывшие друзья Юлия – Авл Гирций и Гай Вибий Панса. Вот до чего дошло! Вот к чему привели интриги шайки Октавия! Друзья и враги, убийцы и жертвы объединились лишь для того, чтобы уничтожить самого честного, самого достойного, самого преданного делу Цезаря человека – Марка Антония!

Силы были неравными. Антонию пришлось снять осаду с Мутины и с остатками легионов двинуться на север. Его уже считали погибшим. За ним охотились, как за бежавшим рабом.

Но недооценили любимца солдат, бесстрашного полководца, мужество которого лишь крепло и расцветало перед лицом великих опасностей и, казалось бы, непреодолимых препятствий. Всего через несколько месяцев Антоний увлек за собой заальпийские легионы Лепида, привлек на свою сторону Планка и Поллиона, двинул на Рим семь обновленных своих легионов, пять легионов Планка, три легиона Поллиона и семь легионов Лепида – общим числом двадцать два легиона! Противостоять им могли лишь одиннадцать легионов консула Октавия, – его, двадцатилетнего, уже успели к тому времени сделать консулом.

Слава богам, Октавий на этот раз не послушался своих горе-советчиков и вышел навстречу Антонию с дружески протянутой рукой, спасая не только отечество, но и свою собственную жизнь вместе с жизнями своих подстрекателей: Агриппы и Мецената.

Великодушный Антоний заключил провинившегося перед ним «мальчишку» в свои братские, нет, отческие объятия; ведь он был на целых двадцать лет старше Октавия Фурнина. Он ему всё простил. Он не стал наказывать его подстрекателей и своих ненавистников. Он, истинный лидер римлян и цезарианцев, предложил названому сыну Цезаря отказаться от его скороспелого консульства и стать властительным триумвиром вместе с ним, блистательным Марком Антонием, и хитрым и осторожным Лепидом. Более того: он женил юношу на Клодии – своей падчерице и дочери Фульвии, своей любимой жены, матери Юла.

Самому Юлу Антонию тогда едва исполнилось три года. Но свадьбу он помнил. Ему в церемонии была отведена своя роль. Когда жених с друзьями прибыли в дом Антония, именно он, Юл, вывел им за руку свою единоутробную сестрицу, одиннадцатилетнею Клодию. И лица людей якобы на всю жизнь запечатлелись в его памяти. Сестра его плакала, но так ей было положено по древнему ритуалу. Отец радостно улыбался. Жених-Октавий благодарно смотрел на Марка Антония и почти не смотрел на свою юную невесту. А дружки его – Меценат и Агриппа – прямо-таки корчились от досады и злости.

Так Юл описывал Фениксу свои первые детские впечатления.

(5) О последовавших за свадьбой и за учреждением триумвирата проскрипциях, подлых убийствах и кровавых казнях Юл не много рассказывал. Но главную ответственность за них возложил на Марка Эмилия Лепида. Вспомнив о гибели Цицерона, изобразил на своем мужественном и прекрасном лице брезгливое отвращение и воскликнул: «Не верь нынешним историкам! Они из кожи вон лезут, чтобы очернить моего великого отца.

Они, видишь ли, сообщают, что отрубленную голову Цицерона отец якобы несколько дней держал на своем рабочем столе, а мать моя, Фульвия, дескать, забегая к отцу в кабинет, вытаскивала у мертвой головы язык и колола ее своими булавками… Подлая чушь! Я тогда ни на шаг не отходил от отца, потому что очень по нему соскучился. Не было у него на столе никакой головы! И мать моя была женщиной самого высокого благородства… Да, она ненавидела Цицерона, справедливо считая его вдохновителем убийства Юлия Цезаря. Но она его так сильно ненавидела, что когда голову и руку Цицерона выставили на всеобщее обозрение на форуме и все ходили смотреть, она не ходила, заявив, что один вид этого чудовища, даже мертвого, лишает ее сна и покоя».

И еще о проскрипциях Юл сказал следующее: «На этих мерзких казнях и последующих конфискациях больше других нажился один из прихлебателей Октавия – хитрый и подлый Меценат. Всего за несколько месяцев он тайно и незаметно сколотил себе такое состояние, что стал одним из богатейших людей в Риме».

(6) О битве при Филиппах Юл охотно, подробно и долго рассказывал. Но я приведу тебе лишь его заключение. «Кто разгромил Брута и Кассия? – вопросил Юл и ответил: – Боги им отомстили, Справедливость их покарала! А из двух поборников Справедливости один на пределе человеческих сил, совершая поистине невозможное, сначала сокрушил опытного и очень опасного Гая Кассия, затем разбил не бог весть какого полководца Марка Брута, окруженного, однако, преданными и умелыми командирами, а другой… Другой, тщедушный, почти все время болел и в сражениях почти на участвовал»…Кто «сокрушил» и кто «все время болел», думаю, не надо объяснять.

(7) Свое повествование о следующем годе, семьсот тринадцатом от основания Рима, Юл начал с рассказа о Клеопатре. «Октавий» (по-нашему уже давно Цезарь Октавиан) вернулся в Рим, где занялся раздачей земель для ветеранов. Антоний же, следуя завещанию божественного Юлия, отправился на Восток. И там, в Киликии, в городе Тарсе, встретился с египетской царицей Клеопатрой. Юл эту знаменитую историю так описал перед Фениксом:

«Историки трижды врут, и врут беззастенчиво. Они утверждают, что отец впервые встретился с Клеопатрой, что он подпал под ее любовные чары и, дескать, совершенно забыл о цели своего прибытия на Восток. Ложь, говорю, тройная! Ну, сам посуди. Как он мог впервые с ней встретиться, когда Юлий Цезарь эту самую Клеопатру привез с собой из Египта и она несколько лет жила в Риме, чуть ли не в одном доме с Кальпурнией, Цезаревой женой. Отец наверняка познакомился с этой выдающейся женщиной, которой сам божественный Цезарь уделял такое внимание! Далее, он вовсе не подпал под ее чары. Он вызвал ее в Таре, дабы строго спросить с нее, с какой стати она, многолетняя любовница великого Цезаря, снюхалась теперь с его главным убийцей, Гаем Кассием, и снабжала его деньгами. Клеопатра долго боялась приехать. А потом все-таки отважилась и стала разыгрывать из себя богиню Афродиту. Этот театр, который она устроила, историки обожают описывать. Лодка с вызолоченной кормой. Распущенные пурпурные паруса. Серебряные весла, которыми приводился в движение ее разукрашенный корабль. Отец же смотрел на эту феерию и думал: «Богатенькая Афродита. Если продать одни эти весла, можно будет без труда набрать и вооружить не менее двух легионов. Пурпур для парусов не подходит, буря их разорвет. Но, продав эту драгоценную ткань, можно будет собрать хорошую кавалерию – целых две кавалерии: сирийскую и арабскую». И Деллию – своему доверенному приятелю, которого отец еще из Эфеса отправил в Александрию за Клеопатрой, который уговорил испуганную царицу приехать в Киликию – Деллию Антоний, отец мой, сказал одну фразу, которую никто из историков не упоминает, но Деллий вспомнил и в точности процитировал. «Она хочет быть греческой Афродитой. Ну, так я сделаю из нее римскую Венеру и стану ее Марсом. Ведь жадный Квирин мне и динария не пришлет из Рима»…Надо истолковывать? Изволь: для войны с парфянами отцу (Марсу) прежде всего нужны были деньги, много денег. Октавий и римский сенат (жадный Квирин) этих денег не высылали да и не могли, наверное, тогда ему выслать. Сделать из греческой Афродиты римскую Венеру – прикинуться, что ты влюблен в египтянку (точнее, в македонку), сделать из нее свою любовницу (как Марс – Венеру) и заставить служить Риму прежде всего своими богатствами. Деньги – вот что привлекло моего отца в Клеопатре. Любви ему от нее не надо было – он слишком любил Фульвию, свою жену и мою мать.

И отправившись с египетской царицей в Александрию, пируя с ней дни и ночи напролет, совершая путешествия по Нилу, он, Антоний, великий стратег и прозорливый политик, среди пенья и плясок, под стоны цитр и вздохи опахал, ни на мгновение не забывал о том обещании, которое он дал мальчику Октавию – любой ценой подготовиться к парфянскому походу и отомстить вероломным, обнаглевшим восточным варварам. Он, мой отец, не блудодействовал с Клеопатрой, как клевещут историки, а, как выражаются финансисты, «обрабатывал спонсора», извлекая из царицы деньги на вооружение легионов и оснащение конницы. Не она его соблазнила и очаровала, а он ее привязал к себе и выдаивал как священную египетскую корову Хатхор… или как там она у египтян называется.

А что в это время делали в Риме?!» – гневно вопросил Юл и перешел к описанию Перузийской войны.

(8) Такую нарисовал картину:

В Риме двадцатидвухлетний Октавий был триумвиром. Но одним из тогдашних консулов был Луций Антоний, брат Марка Антония и, стало быть, дядя нашего Юла. Дядю своего Юл считал человеком глупым и амбициозным. «Дав отцу моему великий и разносторонний талант, – говорил Юл, – боги, видимо, решили сэкономить на его братьях, и те родились полными дураками».

Так вот, дядя-консул, презирая юного Октавия, считая его после Филиппийской войны трусом и ничтожеством, решил если не отобрать у него власть, то, как он говорил, «поставить сосунка на место». Он, Луций, во всеуслышание утверждал, что его брат, Марк Антоний, истинный властитель и спаситель отечества, два года назад заключил соглашение с «этим выродком» и, сделав его триумвиром, поставил на одну доску с собой лишь для того, чтобы утихомирить солдат-ветеранов и единым фронтом выступить против Брута и Кассия. Теперь же, когда убийцы Цезаря уничтожены, пора перестать «играть ателлану». Какой Октавий триумвир? – он полное ничтожество! Зачем этому мальчишке власть и войска? – для того чтобы сеять смуту в государстве и вести многострадальный римский народ к новой гражданской войне! Пока он, Луций Антоний, брат Антония Великого, занимает консульскую должность, он сделает все от него зависящее, чтобы оградить отечество от опасности.

Окруженный такими же «амбициозными дураками», как он сам, Луций Антоний вскорости от слов перешел к действиям: оклеветал Октавия перед ветеранами и призвал к оружию тех, кто лишился земли при распределении участков.

Октавий, понятное дело, тоже не сидел сложа руки. Дело шло к новой войне на территории Италии.

Историки теперь заявляют, что Луцию Антонию в его глупых и преступных замыслах активно содействовала Фульвия, жена Марка Антония и мать Юла, что, дескать, чуть ли не по ее, Фульвии, вине возник вооруженный мятеж. Ложь! Фульвия, как могла, пыталась образумить своего деверя, указывала ему на то, что соглашение между триумвирами, заключенное сроком на пять лет, должно неукоснительно соблюдаться, что это жизненно необходимо для восстановления Римской державы и полностью соответствует воле и намерениям Марка Антония, занятого подготовкой масштабной войны на Востоке. Злосчастный консул, на которого так рассчитывал его брат-триумвир, не слушал свою умную и дальновидную невестку, жену двух выдающихся политиков (в первом браке Фульвия была женой знаменитого Клодия). Более того, когда Фульвия, напуганная развитием событий, стала писать письма в Александрию, предупреждая Марка Антония о надвигающейся опасности, Луций эти ее письма перехватывал и уничтожал.

«Мать моя виновата?!» – гневно восклицал Юл Антоний. – Позвольте спросить в чем?! В том, что консулом избрали такого дурака, как Луций Антоний?! Слава богам, другого идиота, другого брата, Гая Антония, уже не было в живых – Брут успел отрубить ему голову; а то бы и этот кретин присоединился и еще больше наломал дров!»

Дров, однако, и без него изрядно наломали. Луций Антоний заперся в Пренесте, и там его осадили Октавий с Агриппой и Сальвидиеном. Вентидий, Поллион и Мунаций Планк, сочувствующие Антонию Великому, от Антония Ничтожного, разумеется, вскорости отвернулись и не пришли к нему на помощь со своими легионами.

В осажденном Пренесте начался голод. Сначала были сокращены рационы. Затем, по приказу Луция Антония, из списков получавших пайки были исключены рабы.

«Мы с матерью оказались в Пренесте, – рассказывал Юл. – Мы жили в доме Гая Сестия, прозванного Македоником. Мне было почти шесть лет, и я прекрасно помню эту страшную картину. Рабов перестали кормить. Но из города не выпускали, чтобы они не могли рассказать об отчаянном положении осажденных. И вот они сначала бродили, а потом от бессилия ползали по городу, протягивая руки к солдатам и жителям и умоляя дать им хотя бы корочку хлеба, хотя бы комочек каши… Жуткое зрелище! Ведь половина из них были женщины. И много детей, некоторые из которых моложе меня… Нарушив строгий запрет, я поделился лепешкой и сушеным мясом с двумя маленькими детьми. А дядя, Луций Антоний, когда ему донесли о моем поступке, велел всех умирающих с голоду согнать к северной стене и оцепить их двойным кольцом солдат: одно кольцо сторожило несчастных, а другое не подпускало к ним сострадавших. Римляне в этой акции не участвовали. Использовались вспомогательные галлы, которые, как они сами рассказывали, чересчур шумно умиравших и изрыгавших проклятия рабов заставляли копать глубокие рвы, в которые складывали умерших… Некоторые из рабов, выкопав яму, ложились в нее и ожидали смерти. Иногда на них, еще живых, сверху бросали трупы».

Когда все пайки закончились, предприняли отчаянную вылазку. Но Агриппа и Сальвидиен знали свое дело: вылазка была отбита. И тогда Луций Антоний сдался на милость победителя.

Октавий, не желая обострять отношений с Марком Антонием и не слушая «кровожадных советов своей шайки», не только пощадил коварного мятежника Луция Антония, но разрешил ему отправиться к брату. Тот, правда, направился не в Азию, а в противоположную сторону – в Испанию; хоть и был дураком, но сообразил, что Марк его за устроенное безобразие по головке не погладит.

Фульвию и Юла Октавий милостиво принял в своей командирской палатке, накормил, напоил, выделил достаточную сумму денег на путешествие, выдал подводы для скарба и снабдил чуть ли не турмой отборных кавалеристов, велев им сопровождать жену и сына Марка Антония до того места в Италии, до которого они сочтут нужным добраться.

Подводы не пригодились, ибо Гай Сестий, их пренестийский гостеприимец, узнав о том, что его родной город будет вскорости отдан на разграбление солдатам, поджег свой дом, пронзил себя мечом и бросился в огонь. Всё нехитрое имущество Фульвии сгорело, а вместе с ним и весь город Пренесте.

Мать и сын тронулись в путь налегке.

В Риме к ним присоединилась престарелая Юлия, мать братьев Антониев и, стало быть, бабушка Юла.

В Путеолах их встретила заплаканная Клодия, невеста Октавия, сообщив родственникам, что Октавий прислал ей письмо, в котором сообщал о разрыве помолвки.

В Брундизии Фульвия, Клодия и Юл сели на корабль и отправились в Грецию, а Юлию, бабушку, которая по состоянию здоровья, сильно подорванного обрушившимися на нее бедами, едва ли могла перенести путешествие, отдали на попечение Сексту Помпею, сыну Помпея Великого, который тогда крейсировал со своими пиратами в районе Брундизия и Тарента.

(9) По утверждению Юла, его отец, Марк Антоний, всё это время слыхом не слыхивал об италийских событиях, готовился к войне с парфянами и узнал о трагедии лишь тогда, когда Пренесте был уже взят и Луций Антоний разгромлен. Марк был тогда на побережье Эгейского моря. Он оставил войско и переправился в Афины, где его уже ожидали Фульвия, отвергнутая Октавием Клодия и шестилетний Юл Антоний.

Юл помнил приезд отца. Марк Антоний был в ярости. Брат его Луций отправил ему несколько посланий, в которых всю вину за Перузийскую войну свалил на Фульвию: она, дескать, ревновала его к Клеопатре и учинила мятеж для того, чтобы вернуть мужа в Италию.

Луций уже был в Испании, а Фульвия – тут, под рукой. И Марк, прибыв в Афины, обрушился на жену, обвиняя ее не просто в глупой ревности, а в государственном преступлении. Юла, естественно, удалили, и он не присутствовал при этих семейных сценах. Он, однако, хорошо помнил, что когда через день их отправили из Афин в Сикион, отец хоть и выглядел по-прежнему зло и сумрачно, но жену свою на прощание нежно обнял, поцеловал и просил, чтобы она берегла себя и детей. Важное воспоминание. Ибо потом некоторые, с позволения сказать, историки стали утверждать, что в Афинах Антоний едва не прибил Фульвию и выслал ее в Сикион под домашний арест, дабы позже, тщательно расследовав ее преступления, предать ее суду; и там, в Сикионе, женщина, не перенеся унижений, которым подверглась от собственного мужа, и в страхе за свою дальнейшую судьбу умерла якобы от разрыва сердца. Позвольте! Какие же унижения, когда на прощание муж целует, обнимает и заботливо напутствует жену?! И их жизнь в Сикионе ничем не напоминала домашний арест!

Так думал Юл еще в юности, сопоставляя свои детские воспоминания с клеветническими утверждениями историков, с рассказами Агриппы и с объяснениями Мецената. Теперь же, когда Юлу удалось побывать в Афинах и в Сикионе, разыскать там нужных людей, он полностью восстановил картину и уже не сомневается в том, что:

В Афинах его мать, женщина умная, терпеливая, любящая и красноречивая, легко доказала мужу, что она оклеветана, что истинными зачинщиками Перузийской войны были Луций Антоний и его прихлебатели. Отец перестал на нее гневаться и ее обвинять и под надежной охраной с Клодией и с Юлом отправил в Сикион, дабы там, в тишине и покое, в просторной вилле на берегу Коринфского залива, они могли восстановить силы после тяжких испытаний, выпавших на их долю.

Жили они в Сикионе радостно и безмятежно. Фульвия, бледная, исхудалая, нервная от пережитых волнений, на глазах поправлялась, успокаивалась, расцветала и обретала свое прежнее «величественное обаяние, перед которым не мог устоять ни один мужчина» (Юлово выражение). И вот, посреди этого благоденствия Фульвия вдруг… умерла!

Как Юлу теперь удалось узнать, поздно вечером Фульвии принесли корзину смокв, присланных якобы с Керкиры, якобы от мужа Марка Антония, который тогда находился на этом греческом острове. Фульвия этих плодов благодарно отведала, легла спать и уже никогда не проснулась, потому что на следующее утро ее нашли мертвой у себя на постели. Причем оставшиеся смоквы – их было много в плетеной корзине, – сама корзина и нежная записка от Марка Антония, которая к ним прилагалась, бесследно исчезли, несмотря на то, что Фульвия оставила их у своего изголовья.

«Ясное дело – ее отравили, – утверждал Юл. – И отравил ее Меценат. В этом у меня теперь нет ни малейших сомнений. Во-первых, он ненавидел мою мать, ибо она, женщина чуткая и прозорливая, видела этого интригана насквозь, до самой глубины его лживой и подлой душонки, и открыто изобличала его перед мужем и перед другими триумвирами, Октавием и Лепидом, когда ей представлялась такая возможность. А во-вторых, Меценат уже тогда задумал женить Марка Антония на Октавии, сестре Октавия, и тем самым связать моего отца по рукам и ногам. Но как он мог это сделать, если Фульвия была жива?! Отец бы с ней ни за что не развелся, потому что любил ее как женщину и ценил как мудрого и преданного друга… По планам Мецената несчастная моя мать должна была умереть. И она умерла, обманутая запиской от мужа и отравленная керкирскими смоквами».

(10) Марка Антония женили на Октавии. Октавия взяла на воспитание семилетнего Юла Антония. И вот что из этого вышло: раньше у Марка Антония в Риме не было заложников: о матери своей он не беспокоился, зная, что эту достойную женщину никто не посмеет обидеть; брата Луция он сам недолюбливал; к падчерице Клодии был безразличен; Юла воспитывала Фульвия, которая всегда умела постоять и за себя, и за своего сына. Теперь же, когда Фульвии не стало и когда Октавия одну за другой нарожала ему двух дочерей, двух Антоний, теперь у Марка Антония в Риме оставалось трое родных детей, и все они находились в руках у сестры Октавия и, стало быть, в руках «обабившегося Улисса или мужеподобной Клитемнестры», то есть Мецената, который мог спекулировать ими, как ему заблагорассудится.

«А как он тобой спекулировал?» – спросил Феникс.

«Очень умело, – объяснял Юл. – Чем сильнее благодаря его, Мецената, усердиям обострялись отношения между Антонием и Октавием, тем чаще этот мерзавец указывал на меня римлянам и говорил: милостивая, добродетельная Октавия воспитывает этого мальчугана, сына Марка Антония, а он, зазнавшийся триумвир, возомнивший себя правителем мира и чуть ли не богом, путается с египетской царицей, рожает от нее новых детей, раздает им земли, принадлежащие Римской державе; плевать ему на своего сына, на свою законную жену Октавию, которую он так чудовищно унижает, и вместе с ней оскорбляет ее брата, нашего истинного властителя, унижает и оскорбляет каждого честного римлянина!».

(11) Феникс не удержался и спросил: «А разве твой отец с Клеопатрой… прости, ты сам произнес это слово – не «путался»?

«Что значит, путался, – презрительно ухмыльнувшись, ответил Юл Антоний. – Когда матери не стало, он влюбился в эту умнейшую, тончайшую, невероятную женщину, которая образованием своим превосходила трех Меценатов, которая управляла старейшим и богатейшим на земле царством!.. Мне Деллий о ней много рассказывал. Сама по себе ее красота не могла, говорил он, назваться ослепительной и вовсе не была в состоянии поразить тех, кто смотрел на нее. Но в ее голосе было нечто чарующее. Ее язык походил на музыкальный инструмент в несколько струн, из которого она легко извлекала по ее желанию струны любого наречия. То есть, она свободно разговаривала на греческом, на латыни, на эфиопском, еврейском, арабском, сирийском, мидянском, парфянском и других языках, в том числе, конечно же, на египетском. Как можно было в нее не влюбиться моему отцу, который в женщинах ценил прежде всего ум и ту лишь исключительным женщинам присущую ласковую властность, которая подчиняет себе мужчину, не унижая его, а возвышая, превращая во властителя мира?! Как мог он, вследствие своего беспрерывного военного поприща не слишком образованный человек, но тянущийся к философии, чуткий к поэзии, музыкальный по природе своей страстной и ранимой души, как мог он не восхититься этой музыкой во плоти, поэзией в каждом движении, самой по себе философии, чуткой и нежной, радостной и исцеляющей, почти божественной?! Среди римлянок такой женщиной была моя мать, Фульвия! Когда же ее отняли у моего отца, то во всем свете осталась лишь она – чужеземка, Клеопатра, царица египетская!»

Юл не напрасно изучал «азиатское красноречие» – Феникс восхищенно его слушал.

(12) Но в следующий раз, когда Юл к нему заявился с рассказами, испуганно признался:

«Никогда не понимал и сейчас тем более не понимаю, как мог такой великий человек, как твой отец, собрать огромное войско, двинуть его на Рим, на свою родину и отчизну? И как он, непобедимый полководец, мог так… прости меня за то, что я сейчас скажу!., так глупо проиграть битву при Акциуме, в разгар сражения бежать за Клеопатрой, бросив флот, бросив армию на произвол судьбы?.. Не понимаю и понять не могу!»

Феникс в страхе смотрел на Юла Антония, опасаясь, что тот разгневается.

Но Юл, что называется, и бровью не повел. Вернее, удивленно повел бровью и терпеливо и назидательно стал объяснять Фениксу, как учитель ученику. Он долго объяснял, приводя множество аргументов. А если говорить коротко, вот какая вырисовывается картина:

Октавий, подстрекаемый Меценатом, Агриппой, а также двумя «подлыми предателями», Луцием Мунацием Планком и его племянником Марком Титием, служившими Антонию, но в консульство Гнея Домиция Агенобарба перебежавшими к Октавию, выкравшими у весталок завещание Антония, исказившими его до неузнаваемости и зачитавшими его на народной сходке, – короче, эти лжецы и подлецы всё сделали для того, чтобы обманутый и запутанный ими Октавий объявил войну Клеопатре и, стало быть, Антонию.

Дабы образумить юношу (Октавиану тогда шел тридцать первый год, но Юл по-прежнему именовал его «юношей»), Антоний, как он это уже не раз делал, собрал армию и двинул ее в сторону Рима. Причем в этот раз армия была настолько велика, что противостоять ей мог лишь безумный человек. Тем более что армию возглавлял Марк Антоний, «великий полководец».

Армия специально двигалась очень медленно. Антоний рассчитывал, что Октавий вот-вот опомнится и, отдалив от себя подстрекателей, пришлет парламентеров с предложением мира и возобновления прерванного сотрудничества. Но послы не явились ни в Антиохии, ни в Тарсе, ни в Эфесе, ни даже в Ахайе, в которой Антоний со своим великим войском расположился на зимовку. Октавий так одурманен был своими советчиками, так опьянен обидой и гневом, которые они разожгли в нем своими беспрестанными нашептываниями и грязной клеветой на Антония, на Клеопатру, вместо Октавии ставшей законной женой Марка Антония, – «юноша», словно безумный, рвался в бой и собирался помериться силами с потомком непобедимого Геркулеса!

Силы были слишком неравные. У Октавия было 250 кораблей, у Антония – 500 военных судов. Октавиева сухопутная армия насчитывала 80 тысяч солдат, Антоний привел за собой в Грецию 100 тысяч пехотинцев и 12 тысяч отборных всадников. Начнись между ними сражение…

В этом месте своего рассказа Юл утратил обычную невозмутимость и стал восклицать то гневно, то испуганно, то есть в полном соответствии с приемами «азиатского» красноречия; за каждым гневным выкликом следовал испуганный шепот:

«(гневно) Отец мой раздавил бы его, как щенка! Вне всякого сомнения!.. (шепотом) Но за щенком следовали римляне, многих из которых Антоний знал по именам, и юные новобранцы, которые совсем недавно, когда Антоний бродил по улицам Рима, играли у него под ногами в кубарь, в колечки, в «голову» или «корабль»… (гневно) Одно дело бить и уничтожать проклятых парфян и прочих восточных и западных варваров! (шепотом) Но как можно поднять руку на своих соотечественников, как скот приведенных к тебе на убой, на заклание, на муки и смерть? (гневно) Во имя чего?! Во имя каких богов?! Во имя каких идеалов римляне должны убивать римлян, на потеху царьков собранных из Азии, из Сирии, из Аравии и Египта?!., (шепотом) Отец представил себе это всеобщее безумие, ужаснулся и решил: сражения не будет, ни на море, ни на суше. Если они так жаждут крови, я, Марк Антоний, предложу им себя самого. Но тысячи, десятки тысяч ни в чем не повинных людей спасу от никчемной, бездарной гибели. Погиб Великий Помпей. Убили Юлия Цезаря. Чем я их лучше, чтоб жить? И чем я их хуже, чтобы свою великую славу запятнать самой страшной междоусобной резней в истории Рима?»

И уже не вскрикивая и не шепча, Юл Антоний заключил спокойным и презрительным тоном:

«Историки теперь захлебываются от восторга, воспевая полководческие таланты и воинскую доблесть Октавия и Агриппы в Актийском сражении. Поэты в льстивом исступлении описывают в небе над Акцием римских богов, сокрушающих восточных демонов – перепуганную Изиду и бежавшего следом за ней растерянного Осириса… Но не было никакого сражения. Отец еще накануне упросил преданную и любящую Клеопатру, едва кровожадные безумцы начнут наступать, вывести из боя свои двести кораблей и следовать с ними в сторону Африки. Сухопутная армия, приведенная Антонием, вообще не тронулась с места… Не было поражения Антония Великого – была его великая жертва Риму, Милосердию и Справедливости. Не было никаких богов в небе. А на земле копошились и ерепенились ничтожные людишки, жалкие в своем тщеславии, преступные в кровожадном ослеплении, подлые и низкие в своих подозрениях и в своей клевете. И среди этого сброда – один полубог, всё понимающий и предвидящий, любящий друзей и прощающий врагов, потомок Геркулеса – Марк Антоний, мой великий отец!»


Так в несколько приемов Юл Антоний вещал Фениксу. А Гней Эдий, за завтраком в плющевой беседке пересказав мне эти вещания, вдруг, пугливо озираясь по сторонам – я не понял, он шутя это делал или действительно кого-то или чего-то стал опасаться, – Вардий вдруг принялся убеждать меня в том, что якобы исторические изыскания Юла Антония, конечно же, ничего общего не имеют с реальной историей, что его критика современных уважаемых историков совершенно безосновательна, что нападки на ближайших друзей великого Августа, Мецената и Агриппу, носят, вне всякого сомнения, клеветнический характер, что попытки оправдать своего отца, Марка Антония, и тем более представить его в качестве Антония Великого, замечательного полководца, честнейшего человека, – всё это абсолютно бездоказательно. Но…

Тут Вардий, несколько раз взмахнув своими пухлыми ручками, вдруг радостно объявил мне:

– Феникс в истории плохо разбирался. Его, как я понял, не больно-то интересовало, так или не так всё было в действительности. Его увлек и заинтересовал Юл, в шесть лет переживший ужасы осады, смерть матери, оставленный на попечение Октавии, чужой ему женщины, и с некоторых пор слышавший в адрес отца сначала упреки, затем обвинения, потом проклятия. Юлу было шестнадцать лет, когда в Риме узнали о самоубийстве Антония, и люди высыпали на улицы, радуясь и ликуя по поводу его смерти, торжествуя, что Чудовище наконец-то издохло и можно свободно вздохнуть, ничего не бояться, праздновать и славить богов… Нет, ты только представь себе! У тебя умер отец, а весь Город, весь круг земной в упоении торжествует!.. У Феникса было богатое воображение. И он это теперь себе очень живо представил. Хотя уже давно был знаком с Юлом Антонием, но прежде никогда не задумывался о судьбе этого человека… Слушая своего давнего знакомца, надолго исчезнувшего из его жизни, а теперь вернувшегося из дальнего странствия и постепенно, последовательно и с каждым разом всё более настойчиво разворачивавшего перед ним свиток своих страданий… Феникс стал сострадать Юлу! Вот к чему привела вся эта, с позволения сказать, история.


Вардий ненадолго замолчал. Потом продолжал:

IV. – Юл, как я говорил, был на три года нас старше. Он был уже зрелым тридцативосьмилетним человеком. И, кстати сказать, он довольно сильно изменился с той поры, как мы его в последний раз видели. Природная красота его оставалась неизменной. Но в ней теперь появились некоторые как бы отталкивающие черты, ранее не проявлявшиеся или нами не замечаемые. Рот, например. У него был красивый большой рот с замечательно очерченными линиями. Но линии эти теперь как-то хитро изогнулись, и верхняя губа острым клином опустилась на нижнюю, в результате чего в уголках его рта постоянно образовывалось что-то вроде двух улыбок. Они почти не сходили с его лица, даже когда Юл хмурился. Мне кажется, он даже спал, улыбаясь во сне этими двумя своими улыбками. И одна улыбка казалась печальной, а другая – насмешливой.

Далее, глаза. Они у него были карими, умными и наглыми. Но после его возвращения из путешествия они у него пожелтели, стали изжелта-карими, и наглость исчезла, а вместо нее появилось что-то тоже как бы двойное – ум, до этого прямой и острый, теперь будто подернулся дымкой детской наивности, смягчился и, я бы сказал, поглупел, если, конечно, ты можешь представить себе глупый ум… Представил?

Еще: между бровей у него теперь появилась резкая морщина, которая никогда не исчезала и которую можно заметить на некоторых портретах его отца, «Чудовища», Марка Антония.

До его путешествия голос у Юла был низкий, грубый и хрипловатый – такой очень нравится женщинам, любящим властность и силу в мужчинах. Он эту мужественную хрипотцу не утратил. Но отныне часто вдруг заговаривал несвойственным ему мягким и чистым голосом. Умолкнув на некоторое время, втягивал в себя воздух, дышал, как ныряльщик перед погружением, а потом будто запевал ласкающим баритоном…

Вардий опять замолчал. Несколько раз старательно втянул и выдохнул из себя воздух, словно подражая Юлу Антонию. А потом сообщил:

– Раньше в нем этого не было. А теперь появилось… Не знаю, как это назвать… Он словно придавливал своей мощной фигурой своего собеседника и, эдак тяжело придавив и властно придерживая, желто-карими своими глазами проникал к нему в душу, одновременно нежно и цепко, вроде бы дерзко, но, с другой стороны, как бы по-детски невинно и ненарочито… Я сам это на себе несколько раз испытал, когда виделся с Юлом в обществе Феникса… И Феникс мне признавался: «Я от него устаю. Когда он долго сидит у меня, меня начинает слегка подташнивать, а после его ухода всегда немного кружится голова… Тяжелый человек. Но детство у него было очень тяжелое. Да и сейчас, несмотря на его положение, на его теплые отношения с Августом, его едва ли можно назвать счастливым человеком… С ним трудно, потому что ему с самим собой трудно… Знаешь, Тутик, я стараюсь не противоречить ему. Потому что когда я начинаю ему возражать, он так тяжело на меня смотрит, что мне становится не по себе… Однажды, когда мне надо было с ним поспорить, я велел погасить светильники, чтобы не видеть его взгляда. Но и в полумраке он давил на меня, заставляя говорить не то, что я хотел сказать».

Так мне Феникс признался. И мне, честно тебе говорю, с самого начала не понравилась эта…нет, не дружба, конечно, а это… приятельство… И я, как мог, пытался предостеречь своего любимого друга.

Я начал с того, что спросил Феникса: «Зачем он к тебе повадился?.. Раньше, насколько я помню, Юл не баловал тебя своим высоким вниманием. Так, снисходил иногда до небрежной беседы или за неимением других спутников приглашал на гулянку… Откуда этот неожиданно проснувшийся к тебе интерес? Ты никогда не задавал себе такого вопроса?».

«А зачем задавать? – безмятежно улыбнулся мне Феникс. – Юл сам объяснил мне во время второго ко мне прихода. Он сказал: ты единственный из моих знакомых, с которым можно свободно разговаривать на греческом языке. На латыни я не желаю затрагивать подобные темы».

Я выждал некоторое время и продолжил наступление. «Мне эти темы, которые вы с ним обсуждаете, очень не нравятся, – сказал я. – Юл – такой же историк, как я танцовщица. И судя по тому, что ты мне пересказывал, он огульно обвиняет великих людей, спасших Рим от войн и разорения. И вместе с тем пытается оправдать человека, которому ни с какой стороны нет и не может быть оправдания».

Феникс ласково на меня посмотрел и ответил: «Да, Тутик, нет и не может быть, с точки зрения истории. Но в глазах собственного сына? Разве сын не может сказать несколько слов в защиту своего родного отца? Ведь это и на суде разрешается…»

«Пока не вынесен окончательный приговор», – уточнил я.

«Окончательный приговор только боги выносят. И они не осудят сына, который отца защищает», – задумчиво, но твердо ответил мне Феникс.

Я, наконец, напрямую спросил: «Неужели ты не чувствуешь, что вы с ним – совершенно разные люди?!»

Феникс посмотрел на меня, как взрослые люди смотрят на маленьких детей, когда догадываются об их неумело скрываемых желаниях.

«Ты, что, Тутик, ревнуешь? – спросил он, обнял меня, прижал к себе и заверил: – Ближе тебя у меня нет друга… Ну, разве только Госпожа… Но это совсем другое»…

Я тогда не знал и даже не догадывался, что Юл с Фениксом не только о Марке Антонии разговаривали.


Тут подали десерт. Гней Эдий Вардий дождался, пока рабы, поставив на стол яблоки, виноград, мучной крем и бисквиты, покинули плющевую беседку. И продолжал:


V. – Выворачивая наизнанку историю, дабы обелить своего отца, Юл иногда упоминал о Юлии, дочери Августа. Сначала лишь мимоходом: дескать, жили в одном доме, после того как Антоний прислал разводное письмо Октавии, и та перебралась из мужнего дома в дом своего брата. Потом вроде бы ненароком сообщил, что, когда Юлия появилась на свет, Октавиан обручил ее с ним, Юлом Антонием; но уже через три года, в разгар иллирийской войны, передумал и стал обещать трехлетнюю девочку гетскому царю Котизону, с которым тогда заигрывал. Затем – тоже как бы невзначай – стал давать положительные характеристики девушке: умная, чуткая, приветливая, «единственное искреннее существо в этом лицемерном семействе». А однажды, рассказывая о Клеопатре и ее любви к Марку Антонию, вдруг замолчал, тяжело глянул на Феникса и объявил ласковым баритоном: «Она, между прочим, часто о тебе спрашивает».

«Кто спрашивает?» – удивился Феникс; ведь речь шла о египетской царице.

«Моя названая сестра», – пояснил Юл. Так он назвал Юлию, дочь Августа.

Феникс растерялся от этого внезапного перехода, от этой неожиданной информации и не посмел задать те вопросы, которые тут же стали роиться у него в голове.

Но в следующий раз Юл перед тем, как стал рассказывать об Актийском сражении, об «Актийской жертве» Марка Антония, сообщил своему собеседнику, что его «названая сестра» не просто часто расспрашивает о Фениксе, но, как ему, Юлу, показалось, давно хочет видеть его у себя.

«Тебе показалось? Или она сказала тебе, что хочет меня видеть?» – с замиранием сердца спросил Феникс.

Но Юл не ответил на его вопрос и хрипловатым голосом стал подробно описывать состав армии отца и состав армии Октавиана. И лишь в самом конце встречи мягким баритоном объявил:

«Мы с детства дружим и хорошо знаем друг друга. Клянусь Геркулесом, моим прародителем, она к тебе неравнодушна… Что она в тебе нашла, это для меня загадка. Ей все мужчины безразличны. Мужа своего она, похоже, презирает… Что ты молчишь?»

Что мог сказать бедный Феникс? Сам он с Юлом о Юлии никогда не заговаривал и свято хранил тайну – тайну благожелательной любви. А Юл заключил:

«Не сомневаюсь, что она хочет тебя видеть, и, зная, что я у тебя часто бываю, ждет, когда же я наконец догадаюсь и приведу тебя к ней».

Феникс молчал, испуганно глядя в глаза своему новому приятелю.

В следующий раз Юл прибыл на Фениксову виллу не на носилках, а верхом на лошади и, не слезая с коня, крикнул: «У тебя есть лошадь?! Ну, так седлай поживее! Едем к Юлии. Она нас ждет!»

Верхом они въехали в Рим. И пока добирались до дома в Каринах, было на кого поглазеть простому народу: в толпе на конях – консуляр Юл Антоний и знаменитый поэт, всадник Публий… Пелигн.

У Юлии дома почти никого не было, если не считать слуг: муж Тиберий воевал в Германии, детей, похоже, отправили гулять. С Юлией в экседре сидела какая-то незнакомая Фениксу юная женщина – это была Планцина, которая годом раньше вышла замуж за Гнея Пизона и скоро оказалась настолько приближенной к добродетельной Ливии, что стала почти вровень с Ургуланией и Марцией; Планцине в ту пору едва исполнилось шестнадцать лет… Ну да Пан с ней, с Планциной! Нас Юлия интересует!

Рыжеволосая Юлия, когда Феба ввела к ней в экседру Юла и Феникса, прервала работу – она пришивала широкую красную кайму на чью-то новую тогу – встала и обняла Юла, «названого брата». И тут вдруг увидела Феникса, скрывавшегося за его широкой спиной. Фениксу показалось, что в первый момент Юлия его не узнала. А когда узнала, будто смутилась.

«А тебя как сюда занесло?» – сурово спросила Юлия.

Феникс с надеждой посмотрел на Юла, но тот молчал, внимательно разглядывая Планцину.

Пришлось самому отвечать.

«Ты нас звала! Мы прибыли!» – радостно воскликнул поэт.

Юлия поморщилась и чуть взмахнула рукой, будто прогоняя с лица муху.

«Я никого не звала», – задумчиво сказала она и опять взмахнула рукой.

Феникс вновь покосился на Юла, продолжавшего разглядывать Планцину, и, растерявшись, пробормотал:

«А Юл сказал, что ты ждешь. Юл сказал… Он приехал за мной на лошади…»

Юлия улыбнулась и произнесла почти ласково:

«Он всё придумал, твой Юл. Ему захотелось с кем-то прокатиться по Риму. Вот он и приплел меня, чтобы выманить тебя с твоей виллы… Ведь так, Юл?»

«Как скажешь, сестричка, так и будет», – откликнулся младший Антоний, не отрывая взгляда от Планцины, которая уже начала краснеть от эдакого бесцеремонного разглядывания.

А Юлия вернулась в кресло, положила на колени тогу и продолжила работу, не глядя ни на Феникса, ни на Юла.

Юл же наконец перестал разглядывать Планцину и, будто спохватившись, воскликнул:

«Ну ладно, не будем тебе мешать! Навестили, поприветствовали. И дальше поскачем».

«Скачите… скачите, – медленно произнесла Юлия, не отрывая взгляда от иглы. И, усмехнувшись, добавила: – Когда в следующий раз будете… скакать мимо, можете опять… заскочить».

…На обратном пути Юл спросил:

«Ты заметил, как она обрадовалась твоему приходу?»

«Заметил, – грустно ответил Феникс. – Я заметил, что она совсем не обрадовалась».

«Ты ничего не понял! – весело воскликнул Юл. – Надо знать Юлию. Когда она к кому-то благоволит, она всегда над ним подшучивает и… и немножко издевается».

Они доехали до городских ворот, выехали за пределы города, и тут Юл схватил под уздцы Фениксову лошадь, – всадники остановились, ударившись коленями.

«Я тебе вот что скажу, – сказал Юл Антоний. – Когда-то ты хорошо разбирался в женщинах, а сейчас, похоже, совсем поглупел и ничего в них не смыслишь… Нет, слушай и не перебивай! Потому что такого тебе никто не расскажет. Недавно, дней десять назад, она позвала меня к себе и объявила, что собирается найти для тебя невесту. Его, говорит, скоро всё равно заставят жениться. И Ливия или Август найдут для него такую уродину, что он либо сам повесится, либо выбросит ее из окна. А я, говорит, хочу, чтобы этот человек был счастлив. Он заслужил свое счастье. Я должна ему помочь. Короче, составь для меня список достойных женщин. А я из него выберу… Погоди, слушай дальше. Я этот список скоро составил. Но когда стал перечислять ей моих кандидаток, она каждую из них отвергла. И сначала лишь презрительно морщилась. Затем с обидой на меня посмотрела. А после, на трех последних кандидатурах, в такую ярость пришла, что, честное слово, мне показалось, что она сейчас запустит в меня веретеном или вытащит из волос булавку и с ней на меня кинется… Ну как, по-прежнему ничего не понял?!»

Феникс в отчаянии смотрел на Юла и прошептал:

«Не надо мне никакой жены. Я ни на ком никогда не женюсь».

«Женишься, женишься. И Юлию я тебе в обиду не дам. Через день заеду и снова поедем ее навещать!»

Юл отпустил повод Фениксовой лошади и с места в карьер пустил своего арабского жеребца по Фламиниевой дороге.


Гней Эдий отправил себе в рот две виноградины, тщательно пережевал их и продолжал:

– Представь себе, Феникс ни слова не сказал мне об этом посещении…


VI. Не через день, а дня через три Юл Антоний исполнил угрозу и снова явился за Фениксом. В этот раз он не стал обманывать своего нового приятеля. Он сказал: «Не звала, не звала. Но ждет, ждет с нетерпением. И Фебу ко мне подсылала, чтоб разузнать, когда я к тебе собираюсь на лошади или без лошади».

Отправились.

В этот раз дом Тиберия в Каринах был полон народа. Хозяина, понятное дело, не было – он, как я говорил, воевал в Германии. Но было немало женщин, некоторых из которых Феникс до этого видел в свите Ливии. Женщины эти сначала с удивлением стали рассматривать нашего поэта, затем принялись переглядываться между собой и даже перешептываться. Юл при этом держался как бы в стороне, всем своим видом показывая, что он, дескать, вынужденно сопровождает Феникса, что не он, Юл, зашел к Юлии, а Феникс его сюда затащил, несмотря на то, что час неурочный.

Феникс, заметив, что Юл себя так ведет, еще больше смутился.

Юлия на него не смотрела. Она беседовала с женщинами, не обращая внимания на вошедших мужчин.

Но тут в атриуме появились дети: сначала вбежали Постум и Друз, а следом за ними чинно вступили Агриппина и Юлия Младшая… Дай-ка сообразить… Постуму было пять лет, Друзу – семь, а девочкам соответственно шесть и девять… И девочки, жеманные и строившие из себя взрослых, увидев Феникса, вдруг разом растеряли свое жеманство, радостно устремились к поэту, и Юлия Младшая взяла его за руку и заставила сесть в кресло, а Пина прыгнула к нему на колени и обхватила руками за шею. «Учитель пришел! Ура! Ты поиграешь с нами, Учитель?» – наперебой восклицали они.

Феникс беспомощно им улыбался и ласково бормотал: «Поиграю, конечно. Если мама нам разрешит». – «А когда поиграешь?» – «Да хоть сейчас. Если мама позволит». И при этом боялся взглянуть на хозяйку дома, на Юлию Старшую, скользя взглядом по удивленно-настороженным лицам придворных матрон. А когда наконец собрался с духом и взглянул на свою Госпожу, то не поверил глазам… Юлия смотрела на него с такой нежностью, какую он никогда не видел на ее лице и даже представить себе не мог, что эта своенравная и часто надменная женщина может так искренне, так ласково и никого не стесняясь смотреть на кого бы то ни было, а тем более – на него!..Не только Феникс, все заметили этот долгий и радостный взгляд и еще сильнее удивились и напряглись…

Тут Постум схватил за руку Агриппину, попытался стащить ее с Фениксовых колен и капризно заявил: «Он не будет с вами играть! Нужны вы ему! Он будет со мной играть. Правда, Учитель?» А Друз, сын Тиберия и пасынок Юлии, смотрел на Феникса исподлобья, недоверчиво и тяжело, и, дождавшись, когда смолкнут голоса, сурово спросил: «А почему вы называете его Учителем? Я его первый раз вижу. Он нас ничему не учит».

Ответила ему Агриппина, которая, отталкивая Постума, сказала: «Он с нами играл и нас учил еще до того, как ты тут появился».

Юлия Старшая наконец перестала с нежностью разглядывать Феникса и властным голосом объявила: «Публий ни с кем не будет играть. (Она, представь себе, впервые назвала Феникса его личным именем, «Публий»!) Он ко мне пришел для серьезного разговора. Немедленно оставьте его в покое!»

Служанки тотчас овладели детьми и увели их из атрия. А Юлия сделала знак Фениксу и на глазах у публики удалилась с ним в таблинум Тиберия. И там, стоя к нему спиной, сердито спросила:

«Зачем опять пришел?»

«Ты ведь разрешила. Сказала: заскакивайте», – ответил Феникс.

А Юлия:

«И ты заскочил?»

Феникс:

«Юл сказал: давай заедем».

«Ах, это Юл велел тебе заскочить?»

«Он не велел. Он сказал: она не звала, но ждет».

«И ты решил заскочить?»

«Ты можешь ко мне повернуться? Я хочу видеть твое лицо», – вдруг тихо попросил Феникс.

«А я хочу, чтобы ты немедленно… выскочил отсюда, – не оборачиваясь, тихо ответила Юлия. – Но так, чтобы никто тебя не увидел. Даже Юл».

Феникс подчинился. Выскользнув в атрий, он вдоль стены незаметно добрался до прихожей и вышел из дома, увиденный лишь привратником.

Лошадь свою он на всякий случай не затребовал. Пошел пешком…

Юл к вечеру объявился у него на вилле, заодно приведя и лошадь.

«Ты что с ней сделал?» – сурово спросил Юл Антоний.

Феникс рассказал ему о том, что между ним и Юлией произошло в таблинуме.

«Ну вот! Вот! – гневно заговорил Юл. – Она и меня выгнала! А перед этим плакала у меня на груди и говорила, чтобы я больше никогда не приводил тебя к ней, потому что видеть тебя ей нестерпимо. Когда она тебя видит, ей хочется уехать на край света. Она даже этот край света назвала: в Колхиду, сказала она… Знаешь, где эта Колхида находится?»

Феникс молчал.

«А потом говорит, – продолжал Юл, – я, говорит, существо обреченное. А он – то есть ты – светлый и беззащитный. Он должен быть счастливым… Она взяла с меня клятву, что я никогда тебе не расскажу о том, что она о тебе говорила. А через некоторое время заставила меня еще раз поклясться, что я найду какой-нибудь удобный случай и вновь заманю тебя к ней… А потом она выставила меня за дверь, объявив, что отныне она и меня не желает видеть, потому что я напоминаю ей о тебе!.. Ну что мне с вами делать, не знаю?!..»

Феникс смотрел на Юла Антония… Он сам не помнил, как смотрел на него. Но помнил, что вдруг спросил:

«Ты уверен, что Юлия плакала?»

«Ты мне не веришь?!» – гневно прохрипел Юл и уставился на Феникса тем взглядом, который у него иногда появлялся: этим взглядом Юл словно надевал Фениксу на голову горячие тиски, стискивал до боли, до святящихся мушек перед глазами. Когда Юл на него так смотрел, Феникс, как он потом признавался, любому его приказанию готов был подчиниться.

«Нет, верю, верю, конечно… Я просто не могу представить себе ее плачущей…»

«Плакала, клянусь Геркулесом!» – рявкнул Юл.


Гней Эдий отправил себе в рот еще три виноградины и спросил:

– А ты почему не ешь? Это очень удобный виноград. Он без косточек. С ними не надо возиться…

Я не люблю виноград. Но из вежливости пришлось попробовать.

А Вардий продолжал:


VII. – Скоро Феникс перестал таиться и стал мне рассказывать… Было еще три встречи. И все – в сопровождении Юла Антония. Вернее, своего «названого брата» Юлия либо оставляла в атриуме беседовать со своими товарками, либо просила присутствовать на уроках Постума и Друза (те уже занимались с грамматиком)…Однажды она велела ему наказать раба, который накануне совершил какой-то проступок, и Юл чуть ли не собственноручно сек его плеткой. Феникса же всегда приглашала в экседру и там оставалась с ним с глазу на глаз… Она заставила Феникса читать трагедию, его «Медею». В первый раз Юлия задумчиво и грустно разглядывала Феникса. Во второй раз принесла с собой прялку и работала, лишь изредка на Феникса взглядывая и никаких чувств на лице не выражая. В третий раз вышивала подушку и ни разу на чтеца не взглянула. Уже после первого чтения Феникс не удержался и спросил: «Ну, как тебе?». И Юлия ответила: «Как мне может быть, когда эта вещь для меня написана?». И больше ничего не сказала, только попросила в следующий раз непременно прочесть следующую сцену. Когда и она была прочитана, Юлия грустно призналась, что она ничего не понимает в поэзии и тем более в трагедиях, но уверена в том, что, возьмись Вергилий или покойный Гораций – Гораций тогда только что умер вслед за Меценатом – возьмись они писать о Медее, у них бы не получилось «так жизненно, что в некоторых местах – прямо холодок по спине» (её, Юлины, слова).

В третий раз, говорю, она не отрывала взгляда от подушки, которую вышивала, но когда Феникс кончил читать, отшвырнула от себя рукоделие, поднялась с кресла и, встав напротив своего гостя, долго глядела на него чуть ли не с ненавистью, при этом губы ее ласково улыбались. «Ненавижу поэтов, – сказала Юлия. – Всю свою чуткость, все свои лучшие чувства вы отдаете выдуманным вами героям. А нам что остается? Кроме вашей самовлюбленной поэзии».

Вместо ответа Феникс осторожно взял Юлину руку и стал ее целовать, медленно, палец за пальцем.

На первом поцелуе Юлия хихикнула. На втором тихо рассмеялась. После третьего погладила Феникса по голове, но руку отобрала.

В этот момент со двора стали доноситься крики раба, которого секли под руководством Юла Антония. И Феникс потом мне признался: «У меня было такое ощущение, что это меня за что-то секут…»


VIII. – Феникс мне об этом рассказывал у себя на вилле, – продолжал Вардий. – Мы расположились в беседке и ожидали, пока слуги приготовят нам трапезу, как вдруг на центральной аллее показалась одинокая женская фигура, которая брела от входа в усадьбу по направлению к дому. Увидев ее, Феникс тут же обмер и, как мне показалось, перестал дышать.

«Что с тобой?» – спросил я. Феникс не отвечал.

«Кто это?» – спросил я, теперь вглядываясь в приближавшуюся фигуру.

И снова в ответ молчание.

Женщина была одета как вольноотпущенница. Волосы ее были скрыты под серой накидкой. Широкие бедра слегка тяжелили походку.

Лишь когда она поравнялась с нашей беседкой, я узнал ее. Это была Юлия, дочь Августа.

Феникс вскочил, а Юлия, не глядя на Феникса, подняла на меня свои зеленые глаза… Позволь мне не описывать ее взгляда. Она, ни слова не произнеся, так на меня глянула, что я тут же поднялся и, объявив Фениксу, что, пожалуй, пойду поброжу по окрестностям, покинул беседку и направился к выходу из усадьбы. Никто меня, разумеется, не удерживал.

У ворот я увидел закрытый двухколесный экипаж, запряженный мулом. На козлах сидел кучер-эфиоп, а внутри экипажа – какая-то женщина, которую я не сумел разглядеть, но, думаю, то была Феба.

В отдалении, на повороте дороги, под дубом я разглядел еще один экипаж, запряженный двумя лошадьми. Но стоило мне направиться в его сторону, экипаж этот выехал на дорогу и покатил в сторону города. Как будто я его вспугнул…

А вот что происходило внутри усадьбы:

Юлия вошла в дом и стала по нему разгуливать: в каждое помещение заходила, внимательно разглядывала обстановку, трогала мебель, открывала и закрывала сундуки, присаживалась на стулья и некоторые из них передвигала с места на место; одним словом, вела себя так, будто явилась осматривать имение, которое собиралась купить, и при этом одна была в доме, не обращая ни малейшего внимания ни на следовавшего за ней Феникса, ни на слуг, которые, конечно же, высыпали из кухни и других помещений, чтобы поглазеть на странно переодетую посетительницу, которую они, разумеется, тут же узнали.

Разговор начался в кабинете. Юлия, усевшись за стол и вороша лежавшие на нем рукописи, задумчиво произнесла:

«Какие у тебя невоспитанные слуги. Им что, не объяснили, что когда к хозяину приходит женщина…» – Юлия не договорила. Но слуги – молоденькая рабыня и старый слуга-вольноотпущенник, проявлявшие особое любопытство, – слуги мгновенно исчезли, и больше никто их не видел, хотя не исключаю, что они могли быть поблизости и тайно подслушивать.

Юлия вновь принялась перебирать лежавшие на столе таблички.

И лишь тут Феникс впервые открыл рот и сказал:

«Если ты ищешь трагедию, то ее здесь нет… Она у меня хранится в особом месте».

Юлия нервным движением отодвинула от себя таблички, так что две из них не удержались на столе и упали на пол, хлопнула в ладоши и весело воскликнула:

«Ну, прямо-таки Цирцея! Виллу тебе подобрала замечательную! Точно тебе по вкусу!»

А потом повернулась лицом к Фениксу и тем же веселым тоном:

«Тебе – виллу, чтобы ты мог спокойно работать! А меня – замуж, за своего любимого сыночка! Мне тоже честь! Не тебе одному!»

Феникс молчал, не зная, что отвечать.

А Юлия сорвала с головы покрывало и продолжала весело восклицать:

«Я тоже старалась ей угодить! Как и ты. Друзей разогнала. Дома сидела. Туники и тоги шила. И с этим бирюком, из которого слова не выдавишь… Как теперь из тебя… Я этого медведя, который свои мысли и чувства даже от себя самого скрывает, я его так ласково и терпеливо обхаживала, что – представляешь?! – в конце концов от него забеременела. Вот какая я умница!.. Ну что ты на меня уставился, как будто три года не видел?!»

«Я… Неужели три года прошло?.. С тех пор как мы… как мы заключили с тобой договор…» – зашептал Феникс.

«Какой договор?! – воскликнула Юлия, вроде бы по-прежнему весело, но вдруг с уродливой гримасой на лице. – Умер ребеночек! Ты представляешь, какая досада для Ливии?! Какая трагедия для Тиберия! Он так бедный страдал, что уехал воевать в Иллирию… или в Далмацию… или в Паннонию… я всегда путала эти названия… Видно, не суждено. От этих ублюдков если что и родится, то долго не проживет. Боги не позволяют…»

Феникс вздрогнул и отпрянул назад. А Юлия вскочила со стула, выдернула из прически булавки, рассыпала рыжие волосы по плечам и, бросив булавки на пол, встряхивая головой, шагнула к Фениксу, почти вплотную к нему приблизилась и зашептала, уже без гримасы, чуть ли не восторженно:

«Вы не пугайтесь, бедные! Я от Агриппы этих детишек столько наплодила, что иногда путаюсь в них ногами. Гай, Луций, Постум – из любого можно сделать наследника! Да, Ливии досада, потому что ей они не родные. Ну, так кто мешает моему отцу усыновить Тиберия? Представляешь, как здорово будет?! Я, как какая-нибудь Клеопатра, стану женой собственного брата! А он себе в любовницы возьмет Випсанию Агриппину!»

Юлия оттолкнула Феникса в сторону и из кабинета решительно направилась в спальню.

И там, в спальне, сев на постель, то оглаживая покрывало, то тыкая в него кулаком, будто проверяя мягкость ложа, зло и обиженно заговорила:

«Представляешь, он ведь сохнет по своей Випсании, по своей прежней жене. Дочь бывшего ростовщика ему намного милее, чем какая-то Юлия, дочь какого-то Августа! Славная была парочка – медведь и медведица. Зачем разлучили несчастных зверей?»

Юлия сбросила с себя серую палу и, оставшись в одной тунике, откинулась на ложе.

«У Агриппы на меня тоже не хватало времени, – говорила Юлия. – Но он его как-то выкраивал. И иногда трахал меня. (Юлия именно это грубое слово употребила.) Да, по-животному. Ну и что?! Меня ведь уже давно в животное превратили… А этот медведь-чистоплюй смотрит на меня, как ты сейчас на меня смотришь!.. Но ты хоть смотришь. А его я теперь вовсе не вижу! Сначала он переживал гибель своего ребеночка, Ливиного долгожданного внучонка! Потом бросился бить германцев, мстя за погибшего братца!.. Ты понимаешь, о чем я?»

Феникс опустился на колени, как и в прошлый раз, взял Юлину руку и принялся целовать; вернее, лишь дотрагивался губами – сначала до тыльной стороны ладони, затем до каждого пальца. Лица Юлии он не видел. И только слышал ее голос.

«Какие опять нежности… Тебе меня жалко?» – удивленно спросил голос.

Феникс покачал головой, но потом, словно испугавшись, несколько раз кивнул утвердительно и продолжал целовать Юлины пальцы.

«А ты не жалей, – зло сказал голос. – Меня никто не жалеет. Чем ты их лучше?»

«Я думал, ты счастлива, – прошептал Феникс и, оставив Юлину руку, уткнулся лицом в покрывало. – Я думал, что, если… если я тебе вдруг понадоблюсь, ты меня сама позовешь…»

«А как тебя можно позвать? – насмешливо спросил голос. – Сначала ты писал свою «Медею». Потом получил виллу от Ливии и стал ее отрабатывать: со всеми сошелся, в любой дом заглядывал. Но не ко мне. Понадобился какой-то Юл Антоний, чтобы ты наконец вспомнил и заскочил».

«Зачем?! – воскликнул Феникс, вскакивая с колен. – Зачем ты всё это мне говоришь?! При чем тут Ливия и ее вилла?!.. Все эти три года я каждый день о тебе думал, всё время любил… только тебя!.. Но ты ведь сама сказала: я должен терпеть. А если вдруг что-то случится…»

Юлия приподнялась на постели. Феникс теперь видел ее, потому что смотрел на нее с болью и с нежностью.

«Так вот, говорю: случилось, – угрожающе произнесла Юлия. – Слышишь? Случилось!»

«Я не понимаю, чего ты от меня хочешь?! – в отчаянии воскликнул Феникс. – Ты скажи! Мы ведь договорились: если попросишь, я всё для тебя сделаю!»

Тут Юлия весело рассмеялась. Она встала с постели, обняла Феникса, прижалась к нему всем телом, поцеловала его – нет, не в губы, а в лоб и потом в оба глаза. И сказала одновременно ласково и насмешливо, как только она умела говорить:

«Как ты хорошо сказал: мы ведь договорились… Я? Я ничего от тебя не хочу. Я пришла к тебе, чтобы проверить, не забыл ли ты о… о нашем с тобой договоре… Увидела: помнишь… Спасибо. Я тебе этого не забуду».

Не подняв с ковра сброшенную верхнюю одежду, Юлия в одной серой тунике покинула спальню, прошла через атрий, с распущенными волосами вышла из дома и быстрым шагом направилась по аллее к выходу из усадьбы. Феникс сопровождал ее.

Перед воротами Юлия остановилась и, обернувшись к Фениксу, сказала просто и обыденно, на этот раз никаких противоречивых чувств на лице не изображая:

«Ты самый дорогой для меня человек. Сегодня, может быть, еще дороже мне стал… Но ты иногда заходи ко мне. Чтобы я тебя видела и вспоминала, что ты меня любишь и всё ради меня готов вытерпеть».

Перед тем как сесть в поджидавший ее экипаж, Юлия еще раз обняла Феникса, прижала к себе и поцеловала; на этот раз – в губы, осторожным, но долгим поцелуем.


– Я в это время как раз подходил к усадьбе и видел, как она его на прощание целовала, – грустно признался мне Эдий Вардий за нашим десертом в плющевой беседке. И озабоченно продолжал: – Я понял, что надо, так сказать, по горячим следам расспросить Феникса о том, что произошло у них с Юлией. Тем более что мой любимый друг, хотя и выглядел каким-то, прости за выражение, пришибленным, судя по другим приметам, не прочь со мной был поделиться.

Я выбрал беседку, в которой слуги не могли нас подслушать, и попросил Феникса пересказать всё, не опуская ни единой детали. Меня интересовали не только слова Юлии, но и каким тоном они произносились, какое выражение было у нее на лице, как, и опять-таки каким тоном, отвечал ей Феникс, и если молчал, то как молчал. Словно заправский судья я допрашивал своего друга. И он мне довольно охотно рассказывал. Однако в его изложении весь разговор проходил в кабинете и Юлия была все время в верхней одежде, волосы не распускала. И самые главные слова, которые были произнесены в спальне, Феникс от меня поначалу пытался утаить.

Но я слишком давно и слишком хорошо знал своего друга, чтобы не догадаться, что в некоторых деталях он скрытничает. И я тогда поднажал на него, обвинил в укрывательстве и вытащил из него Юлины слова: «А ты не жалей. Меня никто не жалеет». И даже его собственный отчаянный крик: «Чего ты от меня хочешь?!» – я из него выудил.

И когда под моим нажимом Феникс обо всем мне поведал, то вдруг разъярился и закричал:

«Я не мог! Даже если б она напрямую от меня потребовала! Я не мог это сделать на вилле, которую мне подарила Ливия! С ее невесткой! С законной супругой ее сына Тиберия, который так дружески со мной обходился!.. Это низко! Подло! Это совершенно для меня невозможно!»

«Ты это ей тоже сказал?» – тихо спросил я.

«Конечно же нет! Это я тебе говорю! Будь ты проклят со своими вопросами!» – кричал Феникс.

Я поспешил его успокоить:

«Ты правильно поступил, – сказал я. – У тебя не было другого выхода. Тем более на глазах у слуг, некоторые из которых, я подозреваю, за тобой шпионят… И, судя по настроению Юлии, она лишь искушала тебя, проверяла… Ведь сказала же она на прощание, что ты теперь ей стал дороже, чем раньше…»

«Ты тоже так думаешь? – перестав кричать, благодарно стал спрашивать меня Феникс. – Ты это почувствовал? Ты умница, всё понимаешь намного лучше и раньше, чем я».

Друга я успокоил. Но сам спокойствия не ощутил. Чем дальше я размышлял и оценивал ситуацию, тем больше у меня возникало подозрений, рождалось какое-то нехорошее предчувствие…

Предчувствие меня не обмануло.


Гней Эдий предложил мне покинуть беседку и погулять по аллеям, а он, дескать, во время этого моциона расскажет мне, что дальше случилось.

Разумеется, я согласился.

И вот что поведал мне Вардий:


IX. – Феникс рвался поскорее встретиться с Юлией. Но для этого ему был нужен Юл Антоний. А Юл вдруг заболел. Затем дней на десять куда-то исчез из Рима. Потом вернулся, но к Фениксу не наведывался, а когда тот приходил к его дому, привратник ему объявлял, что господин только что вышел и куда – не известно.

И вдруг какой-то человек, по виду вольноотпущенник, приходит к Фениксову городскому дому и сообщает привратнику, что Феникса срочно зовет к себе Юл Антоний, и тут же исчезает, хотя вышколенный привратник просит обождать, пока не доложат господину.

Феникс, получив этот вызов, естественно, тотчас устремляется к дому Юла Антония.

Прибегает на место. Дверь, что называется, нараспашку. В прихожей нет никого. В атрии тоже безлюдно. Журчит фонтан, и лишь из кухни время от времени доносятся какие-то хрипы и вскрики. Хрипы, похоже, мужские, а вскрики – вроде бы детские. Такое впечатление, что там кого-то секут.

Феникс идет на кухню. Заглядывает через порог. И видит:

На столе, на котором обычно разделывают мясо и режут овощи, лежит на животе его Госпожа, Юлия. Совсем обнаженная, голым телом на шершавой столешнице. А позади нее в задранной тунике и чуть ли не в походном плаще расположился Юл Антоний. И это он хрипит, а Юлия, когда он начинает хрипеть, мучается лицом, вздрагивает бедрами, дергается грудью и вскрикивает, или пищит, или ноет, точно ребенок…


Всё это Эдий Вардий произносил тихо и доверительно, а последние слова – вкрадчивым, каким-то чуть ли не сладеньким шепотком. Но вдруг лицо его исказилось будто от ужаса, глаза выпучились, что называется, полезли из орбит, и он свои пухлые ручки прижал к лицу словно испугался, что глаза у него и вправду выскочат.

– Ужас! Ужас! – дважды воскликнул Вардий. Затем, не отнимая рук от лица, попятился и упал на скамейку, будто споткнулся об нее. И словно от этого удара и падения руки его отбросило от лица, они упали на колени, и Гней Эдий еще дважды воскликнул: – Ужасно! Ужасно!

И, глядя на меня выпученным, остановившимся взглядом, заговорил, чередуя короткие, иногда не связанные между собой фразы клочками стихов:


X.

Аттис сходит с ума, ему мнится, что рушится крыша;

Выскочил вон и бежать бросился к Диндиму он.

То он кричит: «Уберите огонь!», то: «Не бейте, не бейте!»,

То он вопит, что за ним фурии мчатся толпой…

Потом, через десяток лет, он это напишет… А тогда, сразу после… после этого!.. он пришел ко мне и ни слова не сказал. Но выглядел совершенно безумным. Озирался по сторонам и как-то странно взглядывал именно на потолок. А когда я попытался расспросить его о том, что случилось, вдруг крикнул: «Помолчи! И погаси светильники! Дай молча посидеть с тобой!»… Так мы долго сидели друг против друга в полутьме. Но лицо его словно подсвечено было каким-то фиолетовым светом. И на этом лице… Потом он это тоже опишет и вставит:

…так мощный

Низко подрубленный ствол, последнего ждущий удара,

Пасть уж готов, неизвестно куда, но грозит отовсюду.

Так же и Мирры душа от ударов колеблется разных

Зыбко туда и сюда, устойчива лишь на мгновенье….

А потом встал и ушел. И я понял, что за ним ни в коем случае нельзя идти…

– Казалось бы, сколько всего претерпел! – после небольшой паузы продолжил восклицать Вардий. – Уже давно уговорил себя и взрастил свою благожелательную любовь! Но тут не выдержал и совсем спятил. Днем метался вокруг усадьбы, как…У него не нашел. А у Тибулла есть точные строки:

Ныне мечусь, как по ровной земле под мальчишечьей плетью

Неугомонный волчок, пущенный ловкой рукой…

Да, так и метался, не разбирая дороги. Я сам наблюдал издали.

Я не знал, что с ним произошло, не мог понять, что с ним творится и как мне ему помочь… Я выждал несколько дней и ворвался к нему в дом. Но он встретил меня уже не безумным, а каким-то… Не знаю, как описать… Однажды я видел, как трех рабов вели на распятие. Один из них меня поразил своим видом. Он всматривался во встречных людей и как-то странно им улыбался… Вот так и он, когда я вошел, ухмыльнулся мне похожей глуповатой, какой-то будто оскаленной улыбкой и тут же рассказал, как несколько дней назад зашел к Юлу Антонию и увидел, как, разложив Юлию – он и тут назвал ее Госпожой, а не Юлией! – разложив ее на кухонном столе… Ну, в общем, описал всю сцену.

Я растерялся. Я многого ожидал от Юлии и тем более от Юла Антония. Но не такого же свинства по отношению к моему несчастному другу!

«Неужели ты теперь не понимаешь?!» – гневно начал я. Но тут же осекся, увидев, что лицо у Феникса скорчилось от боли… Будто его тоже уже разложили и стали вколачивать первый гвоздь, в руку…

«Понимаю, – тихо сказал он. – Всё понимаю…Но я горю, Ту-тик. Падаю и горю. Не в моих силах остановить этот огонь».


Гней Эдий вскочил со скамьи, расставил ноги и, выставив вперед левую руку ладонью вперед, а правой ожесточенно жестикулируя, то поднимая ее, то опуская, то щелкая пальцами, то сжимая в кулак, то указывая на меня перстом, принялся восклицать и декламировать:

– Огонь!.. Он у некоторых поэтов описан. Вот, например, у Вергилия:

…По-прежнему пламя бушует

В жилах её, и живет в груди сокрытая рана.

Жжет Дидону огонь, по всему, иступленная, бродит

Городу, словно стрелой уязвленная дикая серна…

(на «сокрытой ране» Вардий щелкнул пальцами)… У Тибулла тоже есть нечто похожее… Но Феникс, падая и сгорая, видимо, хорошо изучил и запомнил эти огненные страдания и потом внес в их описание новые краски. Во-первых, он установил, что мучительный огонь является со стороны:

Словно бы кто подложил огня под седые колосья

Или же лист подпалил и сено сухое в сеннице…

…(тут Вардий сжал руку в кулак)… Во-вторых, он подчеркнул, что этот огонь разжигает внутри нас безумие:

Всё как огонь смоляной, как пишу для страсти безумной

Воспринимает…

И главное открытие! Он обнаружил, что этот мучительный, безумный огонь мы сами в себе раздуваем:

Царь одризийский меж тем, хоть она удалилась, пылает

К ней; представляет себе и лицо, и движенья, и руки,

Воображает и то, что не видел, – во власти желаний

Сам свой питает огонь!

(тут Вардий указал на меня пальцем).

Гней Эдий оглянулся на скамью, будто собирался вновь на нее опуститься, но вместо этого метнулся ко мне, схватил меня за обе руки, за запястья, и, заглядывая мне в глаза, зашептал:

– Представляешь?! Через день я увидел его на лошади рядом с Юлом Антонием. Они возвращались с конной прогулки. Не веря своим глазам, я спрятался за деревом. Юл поехал дальше, а Феникс спешился возле своей виллы. Я кинулся к нему: «Как ты можешь?!» А он мне в ответ, ранено улыбнувшись:

«Не могу, Тутик. Не могу ее не видеть. Потому что, когда я ее не вижу, меня начинает так жечь, что я на стену лезу. А видеть я ее могу только с Юлом».

«А ревность?»

И ОН:

«Вот-вот. Чтобы не задохнуться от ревности, мне нужно как можно чаще их видеть. Ведь когда они вместе со мной… Ну, ты понимаешь… По-прежнему как брат с сестрой. Ни разу, ни взглядом, ни жестом… Мне теперь начинает казаться, что всё мне привиделось, будто в кошмаре. Что Юла я застал с какой-то другой женщиной, на нее очень похожей, с грязной развратной девкой».

…Наверное, тот раб, которого вели на распятие и который всем улыбался, тоже убеждал себя в том, что всё происходящее с ним – лишь видение и кошмар.

Я больше не задавал Фениксу вопросов и при встрече с ним избегал упоминать о Юле и о Юлии.

Прошел почти месяц. И помню, когда мы возвращались с поминального пира, посвященного памяти умершего в том году Горация, и я, дабы почтить тень усопшего, стал восхвалять его изысканную поэзию – на тризне я молчал, там другие Горация славили, – Феникс вдруг резко остановился и гневно воскликнул:

«Изысканная – может быть. Но поверхностная! Потому что, прикрывшись «умеренной» и «благожелательной» любовью, он в глубину любви побоялся проникнуть! В эту пропасть решился заглянуть только Катулл. Он потому и умер так рано. И перед смертью написал:

Как, неужели ты веришь, чтоб мог я позорящим словом

Ту оскорбить, что милей жизни и глаз для меня?

Нет, не могу! Если б мог, не любил так проклято

и страшно!

Это лучшие в мире стихи!»

Я растерялся. Я уважал Катулла. Но его стихи никогда не казались мне верхом поэтического совершенства.

А Феникс схватил меня за руки – вот так, как я тебя теперь держу – и прямо-таки простонал мне в лицо:

«Да – ревность, в которой задыхаешься, как в дыму от пожара. Да – беспрерывное унижение, которое пьешь, как умирающий от жажды будет пить даже из зловонной клоаки… Но я никогда ее так не любил! Так сильно! Да – проклято и страшно! Страшно и проклято! И каким бы чудовищем, каким бы животным она мне ни явилась, она для меня всегда будет богиней! Я ей всегда буду поклоняться! Чудовищу – еще сильнее, чем чистой, сияющей, лучезарной!»…

На него было страшно смотреть, когда он мне шептал-кричал эти слова. Я видел, что ему очень больно.

Вардий отпустил мои руки, отодвинулся от меня и велел:

– Ну ладно, иди. В следующий раз доскажу…

Обернулся и быстро пошел в сторону виллы. Он, который часто так притворно актерствовал во время своих рассказов, теперь, похоже, устыдился тех искренних слез, которые навернулись ему на глаза. А они, я видел, навернулись, непрошеные.

Свасория девятнадцатая. Фаэтон. Любовь-ненависть

Следующего раза пришлось ждать долго. Прошла неделя, прошла другая, а Гней Эдий обо мне так и не вспомнил и за мной не прислал.

В начале третьей недели я решил о себе напомнить и стал подолгу прогуливаться по периметру Вардиевой виллы. Меня, конечно же, видел привратник, видели некоторые из слуг, выходившие из ворот по каким-то своим надобностям. Но никто не пригласил меня войти за ограду. А посему на третий день моих прогулок я осмелился сам о себе напомнить.

Привратник сначала объявил мне, что хозяина нет дома. Но когда я уже собирался уходить, окликнул меня по имени и велел подождать. «Хозяин занят. Но давай на всякий случай я ему доложу», – сказал он.

Он вернулся не скоро и сердито объявил мне, что хозяин принимает очень важных гостей. Я извинился и вновь собирался уйти. И снова привратник крикнул мне вслед: «Постой! Хозяин велел обождать!»

Я вернулся и встал возле ворот. А привратник еще сильнее на меня рассердился. «Ну, не здесь же! – свирепо воскликнул он. – Что тебе тут, рыночная площадь?!.. Велено ждать в библиотеке!»

Мне открыли калитку, я вошел на территорию усадьбы и направился к дому.

Никто меня не сопровождал. И никто не встретил при входе на виллу. Я чуть помялся в нерешительности перед мраморной лестницей, затем поднялся в прихожую, миновал перистиль и вступил в библиотеку, где и остался стоять, так как сесть не решался.

То и дело из-за портьеры выглядывали слуги, украдкой и всё время разные. Пока, наконец, в библиотеку не вкатился шарообразный хозяин, радушный и радостный.

– Мой юный друг! Сам ко мне пожаловал! Какая честь для меня! – восклицал Вардий, вроде бы искренне, но как-то слишком уж оживленно. – А почему заранее не известил? Пришлось заставить тебя ждать. Сам виноват! Тут, понимаешь, приперся один из дуумвиров, денег у меня клянчить. Пока я его выпроводил… Ну, что, позавтракаем?.. Я, правда, уже позавтракал с этим хозяином города. Но кто запретил нам завтракать дважды?!.. Пне думай отказываться! Люди в твоем возрасте всегда хотят есть. И потом – это у нас уже стало традицией. А традицию ни в коем случае не следует нарушать!.. В какой беседке мой юный друг желает, чтобы было накрыто?

…Накрыли не в беседке, а в малом триклинии, ибо оказалось, что на улице пошел дождь.


I. Едва мы возлегли на сигме и нам подали закуски, хозяин С любопытством спросил:

– О чем будем беседовать на этот раз?

Я ответил, что Гней Эдий обещал мне продолжить свой рассказ.

– Продолжить рассказ?.. Я тебе столько всего рассказывал. Ты не напомнишь забывчивому старику, на чем мы с тобой остановились, – попросил Вардий.

Клянусь тебе, Луций, он эту реплику великолепно сыграл!..Так можно выразиться, говоря об актере?…И вправду у меня возникло подозрение, что он забыл, о чем мне рассказывал три недели назад.

Я кратко напомнил.

Гней Эдий со вниманием меня выслушал, затем несколько раз покачал головой, то ли недоверчиво, то ли неодобрительно, затем грустно вздохнул и объявил:

– Хорошо, я выполню твое желание. Но учти: с этого момента я не отвечаю за полную достоверность своего рассказа. Потому как многие события происходили без моего непосредственного участия, и мне о них приходилось собирать информацию из самых разных источников, часто весьма ненадежных. Надежных источников было немного. И я их тебе вынужден перечислить, чтобы ты мог мне доверять.

В первую очередь – Фабий Максим. Он, как ты помнишь, был уже весьма приближен к Августу и продолжал покровительствовать Фениксу. Дальнейшая судьба поэта Фабия беспокоила не меньше, чем меня, и он, зная о наших дружеских отношениях, снабжал меня предостерегающей информацией иногда через свою нежную жену Марцию, а иногда лично встречаясь со мной. Феникса предупреждать и образумливать в ту пору было, можно смело сказать, бесполезно.

Далее – Секст Помпей. Помнишь, этот молодой человек входил когда-то в число адептов Юлии? Адептов потом распустили. Но этот Помпей поразительным образом был в курсе всех событий, происходивших в августейшем семействе. Я тогда понятия не имел, откуда он черпает свою информацию. Но, несколько раз убедившись в ее достоверности, стал на нее полагаться. С Помпеем мы легко и быстро сошлись. Он был натурой весьма общительной, восхищался Фениксовой поэзией и в обмен на мои воспоминания о юности Феникса и о некоторых его любовных похождениях рассказывал мне много интересного из жизни добродетельной Ливии и ее ближайшего окружения… Само собой разумеется, я рассказывал Сексту только то, что все в Городе знали, а он делился со мной сведениями, которые я иными способами ни за что бы не мог добыть.

Еще были Салан и Цельс. Люди тоже весьма информированные. Салана пригласили воспитателем к Германику, старшему сыну погибшего Друза, а Цельс Альбинован – он был младшим братом Педона Альбинована – Цельс изучал тогда медицину под руководством престарелого Антония Музы… Помнишь, кем был Муза?.. Совершенно верно! Личный врач Августа, следовавший за ним повсюду, так как из-за своих частых и разнообразных заболеваний принцепс без врача не мог обходиться, – вот каким человеком был Муза Антоний!.. Ну, а Цельс у этого Музы слыл любимым учеником… Ты понимаешь, на что я намекаю?

Так начал Вардий и продолжал:


II. – Тиберий на тот год был во второй раз избран консулом. Из Рима он теперь почти не выезжал, но часто из своего дома в Каринах, где обитала его жена Юлия, перебирался жить к Пизону Младшему, своему коллеге по верховной магистратуре, – Гней Кальпурний Пизон был избран вторым консулом. Тиберий якобы следовал обычаю Августа, который некогда также подолгу гостил у своего друга Мецената. Но все прекрасно понимали, что дело тут не в подражании Первому среди равных, а в том, что дочь этого Первого, как говорится, стоит у своего мужа поперек горла.

Юлии это, впрочем, было на руку, и, когда Тиберий гостевал у Пизона, она часто принимала Феникса и Юла в каринском своем доме, а когда муж возвращался домой, встречалась с ними в домах, где жили ее многочисленные кузины, дочери тетки ее Октавии, умершей четыре года назад: две Марцеллы и две Антонии. С этими Марцеллами и с этими Антониями Юлия с некоторых пор установила близкие отношения, приглашала их к себе и наведывалась к ним, особенно привечая овдовевшую Антонию Младшую, бывшую жену Друза, а после нее – Марцеллу Старшую, жену Марка Валерия Барбата, и на третьем месте – Антонию Старшую, жену Луция Домиция Агенобарба, которого в последнее время стал стремительно приближать к себе великий Август. С Марцеллой Младшей, женой Юла Антония, Юлия тоже была подчеркнуто приветлива, но вот именно – подчеркнуто, а Юл Антоний, когда Юлина новая компания являлась к нему в дом, имел обыкновение подшучивать и подсмеиваться над хозяйкой дома, как будто специально для того, чтобы Юлия за нее заступалась и все видели, как Юлия ограждает достоинство его жены и как она с ней мила.

Стало быть, женское в основном окружение – две Антонии и две Марцеллы, неотступная и неизменная Феба, две вольноотпущенницы Ливии, Виргиния и Лелия, которые были направлены в услужение Юлии; и среди этого цветника, как правило, только двое мужчин – Феникс и Юл Антоний. Иногда к компании присоединялся Валерий Барбат, муж Марцеллы Старшей, и крайне редко – Домиций Агенобарб, и то лишь тогда, когда Юлия со спутниками и спутницами являлась в дом его супруги, Антонии Старшей.


III. – К Фениксу Юлия была неизменно доброжелательна, – продолжал Вардий, – радостно его приветствовала, на трапезах предоставляла ему почетное место, оживленно беседовала с ним на различные темы, чаще всего о поэзии или о театральных представлениях, интересуясь его мнением о каждом актере. С Юлом же, наоборот, обращалась небрежно, насмешливо и порой даже резко.

Один раз в доме Марцеллы Старшей, в присутствии Домиция Агенобарба Юлия потребовала, чтобы Феникс прочел им несколько своих любовных элегий. А после того, как он выполнил ее требование, со своего ложа перебралась на ложе Феникса – они возлежали за трапезой, – прижалась, обняла и принялась восхвалять его, как она выразилась, прочувственную и проникновенную поэзию…Речь в стихах, чтоб ты знал, шла именно о том, как любовник тайно и хитро проникает в дом своей возлюбленной и что они оба чувствуют, сплетаясь в жадных объятиях.

Во второй раз в доме Юла Антония, по какому-то пустячному поводу затеяв склоку с хозяином дома, Юлия так на него разгневалась, что встала из-за стола и велела Фениксу: «Уходим отсюда! Не могу видеть этого невежу!». И ушла от Антония в сопровождении Феникса, так, чтобы все это видели. И некоторое время шла по улице, опираясь на Фениксову руку, а носилки и Феба следовали за ними на некотором расстоянии… Феникса она вскорости отослала домой. Но этого никто из знакомых уже не видел.

В третий раз – еще чище! Феникс был неожиданно вызван в каринский дом. Он туда прибыл. Но в доме не оказалось ни Юлии, ни Юла, никого из обычной компании. Зато в атрии принимал своих клиентов и вольноотпущенников консул и муж Юлии, Тиберий Клавдий Нерон.

– О Тиберии я забыл сообщить тебе одну немаловажную деталь! – спохватился вдруг Вардий. – Полгода назад, когда Тиберий вернулся из Германии и на колеснице с овацией въезжал в Город, мы с Фениксом приветствовали его на Священной дороге. И он, представь себе, разглядел нас в толпе и Фениксу даже помахал рукой! Но через некоторое время вдруг начал хмуриться при виде его, а потом и вовсе перестал отвечать на приветствия Феникса, будто его не видел… Так вот, – продолжал Гней Эдий, – можешь себе представить каменное выражение лица консула, когда номенклатор теперь доложил о появлении Феникса!..

А вскоре после этого случая по городу стали распространяться игривые стишки, в которых описывалось, как любовник пришел на назначенное ему свидание и вместо возлюбленной встретил в дверях ее разгневанного мужа… Стишки были пошлые и бездарные – Феникс такие никогда бы не смог написать, даже если б очень старался. Но жадная до сплетен толпа в качестве поэзии, как известно, не разбирается. А эту стихотворную пошлятину сопровождала уверенная молва, что это, дескать, новая любовная элегия знаменитого Пелигна, очередное его горестное излияние.


IV. – Ливии, разумеется, доложили, – продолжал свой рассказ Вардий, – и к тому времени, подозреваю, уже несколько раз докладывали. Ведь Ливины вольноотпущенницы, Виргиния и Лелия, как некоторые подозревали, специально были направлены к Юлии, чтобы следить за каждым ее шагом. Да и любая из Юлиных кузин, какая-нибудь Марцелла или Антония, подвергнутая Ливиному допросу, запросто могла показать, что да, часто встречаются, Юлия особо его выделяет, много разговаривают, иногда шушукаются, порой отдаляются от компании.

Ливия решила переговорить с Юлией. И такой разговор состоялся. Беседовали наедине, без свидетелей. Но на публику вышли ничуть не рассерженные и даже не взволнованные: Ливия, жена принцепса, выглядела, как мне описали, царственно-умиротворенной, а Юлия, жена первого консула, – приветливо-насмешливой.

Ливия, полагаю, считала, что добилась искомого результата. На некоторое время встречи Феникса с Юлией совершенно прекратились. Юл перестал собирать компании у себя дома, к Фениксу не заглядывал и к себе не приглашал, а если иногда наведывался в каринский дом, то лишь тогда, когда в доме находился консул Тиберий, с которым он, Юл, консуляр, обсуждал исключительно государственные дела, и в первую очередь схему разделения Рима на округа и кварталы, – Август тогда потребовал такое разделение, в сенате была создана специальная комиссия, и Юл был назначен первым помощником председателя, второго консула Гнея Кальпурния Пизона.

Через две недели Август покинул Город и отправился с инспекционной поездкой в Цизальпинскую Галлию.

А в начале мая Тиберий, утомленный многочисленными делами, решил отдохнуть и отплыл на Сардинию, на виллу к Юлию Флору, с которым когда-то успешно соратничал в Армении и с тех пор неизменно поддерживал близкие отношения – дружеские, можно было бы сказать, если бы речь не шла о Тиберии, у которого настоящих друзей никогда не было.

Пизон был оставлен управлять Римом.

Тут-то всё и случилось.


V. Юлия написала письмо своему отцу.

Письмо было длинным. Я кратко перескажу тебе его содержание. В письме говорилось, что Тиберий Клавдий Нерон уже давно не исполняет своих супружеских обязанностей, ложа с женой не делит и целыми неделями не ночует дома; что он, как говорится, на стороне предается грязному разврату, имея не только любовниц – среди них некоторых замужних матрон, – но и нескольких мальчиков из знатных семейств; что он, Тиберий, дабы скрыть своё преступное поведение, вернувшись домой после грязных своих похождений, устраивает жене оскорбительные для нее скандалы, обвиняя в прелюбодейной связи с человеком, совершенно невиновным в том, в чем его обвиняют; что, наконец, пресытившись своими римскими любовницами и любовниками, он, Тиберий Нерон, в данный момент, воспользовавшись отсутствием Августа, забросил свои важные консульские дела и отправился на Сардинию якобы отдыхать, а на самом деле для того, чтобы прелюбодействовать там со своей бывшей женой Випсанией Агриппиной, а ныне законной супругой добродетельного Азиния Галла, сына прославленного полководца и государственного деятеля Гая Азиния Поллиона. В конце письма содержалась просьба к великому Августу привести в действие закон о прелюбодеяниях, вступивший в силу в консульство Гая Фурния и Гая Юния Силана.

Письмо было хитро состряпано. Написано оно было от имени Юлии, но не ее почерком. Печати приложено не было. Имена любовниц и любовников Тиберия не назывались. Не было названо и имя человека «совершенно невиновного», в связи с которым Тиберий якобы обвинял Юлию. Было учтено, что консул Тиберий отправился на Сардинию, не испросив предварительно разрешения у Августа. Был даже добавлен пассаж, что на Сардинии из-за ее неблагоприятного климата никто из состоятельных и следящих за своим здоровьем людей никогда не отдыхает, а тем более – в мае. Был точно указан год вступления в силу закона о прелюбодеяниях («в консульство Фурния и Силана»), что женщины никогда не делают. И наконец, хотя всё послание дышало упреком в адрес отца за то, что он свою единственную дочь выдал замуж за такого бесчестного человека, сам этот упрек в письме нигде не был сформулирован.

Письмо было отправлено Августу с одним из его доверенных письмоносцев, которые чуть ли не каждый день курсировали между Римом и Цизальпинской Галлией, причем этому письмоносцу вручила послание не сама Юлия, а Феба. Отправленное письмо было набело переписано на пергамент, но в спальне у Юлии некоторое время на видном месте лежали незапечатанные восковые дощечки с черновым текстом.

Понятен расчет?.. Подскажу: приставленные к Юлии Ливины прислужницы, Виргиния и Лелия, могли ознакомиться с Юлиным письмом еще до того, как оно дойдет до Августа, и, ясное дело, срочно пересказать его содержание Хозяйке Рима. Но вот незадача: почти одновременно с Ливией о письме стало известно еще нескольким людям: консулу Гнею Пизону, Фабию Максиму и двум другим сенаторам, один из которых был приближен к Гаю Цезарю, враждебен к Тиберию и на редкость болтлив. Так что в скором времени о письме Юлии к Августу заговорили в широких кругах и не только в высших сферах.

Полагаю, что эту утечку информации специально подстроили, но так, чтобы подозрение пало на Виргинию и Лелию: дескать, пока летели к Хозяйке, не утерпели и выронили из клювика.

Повторяю, всё было хитро устроено.


Эдий Вардий подмигнул мне и продолжал:

– Ну а что Ливия? Ливия, эта умнейшая из женщин, как и всегда, оказалась на высоте. О ее действиях я могу лишь догадываться, но, судя по некоторым косвенным данным, она вела себя приблизительно так:

Она сразу же поняла, что не Юлия, вернее, не одна она является автором злосчастного послания, что за этим поступком скрываются некие враждебные силы, стремящиеся опорочить в глазах Августа ее сына, и что эти злоумышленники в первую очередь рассчитывают на ее, Ливии, скоропалительные и необдуманные действия.

Не думаю, что Ливии сразу же удалось заподозрить Юла Антония, но почти не сомневаюсь в том, что бедного Феникса она сразу же вычеркнула из списка подозреваемых – уж слишком он был на поверхности и в самом письме, и в упорно распространяемых слухах о том, что, дескать, домогается Юлии и та его привечает; не мог он быть соавтором и тем более инициатором злобного пасквиля.

Ливия всё это сообразила и в срочном порядке вызвала Тиберия в Рим. Но, как я догадываюсь, не сообщила ему о письме. И – оцени предусмотрительность этой великой женщины! – покинула Рим и отправилась встречать сына в Остию, дабы он въехал в Город уже подготовленный матерью и с выработанной линией поведения.

Едва корабль с Тиберием прибыл в порт, Ливия в одиночестве поднялась на его борт и выпроводила с судна всех спутников сына и всю судовую команду. Беседовали с глазу на глаз не менее часа. И хотя, повторяю, не было ни одного свидетеля, я прямо-таки слышу, о чем они говорили, и вижу их лица: ласковое и властное лицо Ливии – она умела сочетать в себе эти два несочетаемых качества и обычно чем ласковее разговаривала с человеком, тем требовательнее на него воздействовала – и сначала ошеломленное, затем раненое, а после разгневанное лицо Тиберия – он редко когда позволял себе выражать подобные чувства, но тут, думаю, не сдержался и дал волю. Его, Тиберия Клавдия Нерона, триумфатора и консула, собственная жена, ради которой он расстался с любимой женщиной, Випсанией Агриппиной, и с которой уже четыре года мучился, брезгуя собственным домом, эта еще и подлая женщина теперь подвергает его новым унижениям, облыжно очерняя его в глазах великого принцепса, перед лицом римского общества! Да есть ли предел мерзости человеческой?! И до каких пор он, Тиберий, должен терпеть эти выходки?!.. Думаю, не выдержал, взорвался и нечто подобное высказал матери. То есть повел себя именно так, как рассчитывали составители письма…

А Ливия ему отвечала: да, мудрый и терпеливый мой сын, ты ни в чем не виноват перед Юлией. Разврату, я знаю, ты не предавался, упреков своей своенравной жене не чинил, с Випсанией ни разу не виделся. И гнев твой, который ты сейчас испытываешь, справедлив и естественен. Тебя оболгали. Тебя, прославленного воина и добросовестного консула, преданного и старательного соратника великого Августа, захотели унизить, подлой клеветой покусившись на твое достоинство и на твою природную добродетель. Ни перед Юлией, ни передо мной, твоей матерью, ни перед подчиненными тебе согражданами ты, конечно же, не виноват. Но перед Августом… Перед ним, нашим благодетелем и великим правителем, ты провинился, сам того не желая. Ведь он доверил тебе Юлию, свою единственную дочь. Он вручил тебе это самое дорогое и самое болезненное свое достояние. Он сделал тебя полномочным проконсулом этой многотрудной и взрывоопасной провинции. Из всех наидостойнейших римлян именно тебя он избрал в качестве гаранта спокойствия, учредителя порядка, полномочного охранника добродетели и благопристойности в лоне того, что для него, Августа, представляет, я знаю, наивысшую ценность – в лоне его великой Семьи! А ты, выходит, с ответственнейшей задачей не справился, высочайшего доверия не оправдал, первейшего долга своего не исполнил. Какое тут спокойствие, когда сама Юлия или, что еще хуже, кто-то от ее имени шлет принцепсу обвинительное письмо? Какой может быть порядок, когда в этом письме жена клевещет на мужа и обвиняет его в грязном разврате? О какой добродетели и благопристойности может идти речь, когда грязный пасквиль, еще не дойдя до Августа, попадает в руки нескольких посторонних людей, а римский консул, муж и блюститель семейного благочиния, в это время находится в самовольной отлучке вдали от Рима, на Сардинии, по соседству со своей бывшей женой, а ныне замужней матроной Випсанией Агриппиной?!

Слышу, как некоторое время Тиберий продолжает гневаться, протестовать и, не исключаю, даже угрожает развестись с Юлией. Но в конце концов берет себя в руки и спрашивает: «Ну, так что мне делать, по-твоему?»

А Ливия ему отвечает: «Враги твои явно рассчитывают, что, узнав о письме, ты разгневаешься и что-то начнешь делать. Стало быть, ничего тебе делать не надо».

Тиберий, наверно, не понял и переспрашивает: «Что значит – ничего не делать?.. А когда Август вернется?»

«Когда Август вернется, я первая с ним переговорю», – отвечает мудрая Ливия. – А ты… Делай вид, как будто мухи вокруг летают, а ты лишь слегка морщишься и встряхиваешь головой, потому что мух этих все равно не прихлопнешь, а попусту размахивать руками неприлично для уважающего себя человека»… Эту фразу Ливия почти наверняка произнесла.

Ибо, вернувшись в Рим, Тиберий, как ни в чем не бывало, появлялся на людях, всем с достоинством и приветливо улыбался и лишь иногда чуть морщил лицо, как будто ему досаждала невидимая назойливая мушка…В жаркую и безветренную погоду их много иногда появляется в районе Бычьего рынка.

Из своего дома в Каринах Тиберий никуда не отлучался. С Юлией, как мне удалось узнать, был дружелюбен и обходителен. Устроил у себя два званых обеда. На первый, среди прочих гостей, были приглашены Гней Пизон и Патеркул Старший, на второй – Гай Антистий и Децим Лелий. В обеих трапезах Юлия приняла участие в качестве хозяйки дома, руководя слугами и описывая особенности подаваемых блюд.

Слухи о письме затихли. Все ждали возвращения Августа.


VI. Августа ожидали на четвертый день после июньских Карналий. Но он, как он это нередко делал, въехал в город ночью с четвертого на третий день до июньских нон, то есть более чем за сутки до того времени, которое было объявлено. И въехал не по Фламиниевой, а по Соляной дороге. Так что никто его не встречал и не мог встретить. Однако у Соляных ворот стояли крытые носилки, в которых принцепса поджидала добродетельная Ливия. Муж присоединился к жене, и о чем они разговаривали по пути до Палатина, известно разве что Тривии, Фебе-Диане-Гекате.

На следующее утро толпа сенаторов и высших магистратов спозаранку явилась к Белому дому… Так у нас, в Риме, иногда называли новый дом Августа и Ливии. И вот почему. Я, кажется, уже рассказывал тебе, что Август, когда он еще не был Августом, купил себе на Палатине дом Гортензия и в нем поселился. Но дом этот был разрушен пожаром, и на его месте под руководством Агриппы и с помощью архитектора Витрувия был отстроен новый дом, не меньших размеров. По требованию Августа внешне он почти ничем не отличался от обычных римских больших домов. Но внутри некоторые залы первого этажа были облицованы нашим, северно-италийским мрамором, по сравнению с греческими мраморами, которые обычно использовались, поражавшим своей белизной. И люди, сподобившиеся побывать внутри, не могли не обратить внимание на эту бросавшуюся в глаза мраморную белизну и стали называть этот вновь отстроенный дом Белым, хотя, повторяю, внешне он выглядел ничуть не белее, чем остальные городские дома… Так, стало быть, утром следующего дня сенаторы и магистраты явились приветствовать вернувшегося из поездки принцепса и пожизненного трибуна. Но Август из этой толпы принял лишь двух консулов. И каждого в отдельности. Сначала во внутренние покои был допущен Тиберий, с которым Август беседовал не менее получаса. Затем к принцепсу был вызван Гней Пизон, и с ним беседа продолжалась раза в два короче. А после толпе было предложено оставить свои приветственные записи на табличках и передать их секретарю – не Полу, а юному Таллу, который недавно был поставлен на секретарскую работу. Сенаторам же было объявлено, что через час состоится экстренное заседание сената, но не в библиотеке Белого дома, как обычно, а в храме Согласия на Форуме.

На этом заседании, терпеливо выслушав многочисленные приветствия и поздравления по случаю своего возвращения, Август объявил, что консулами на будущий год он предлагает избрать Гая Антистия и Децима Лелия, нынешнему же консулу, Тиберию Клавдию Нерону, по истечении срока его полномочий, он, принцепс, намерен предоставить трибунскую власть сроком на пять лет и просит сенат поддержать это его решение.

Тотчас усердно и радостно поддержали со всех сторон и много хвалебных слов наговорили в адрес Тиберия.

Проведя заседание сената, Август отправился к себе домой и больше никого не принимал и ни с кем не виделся, даже Ливию попросив не тревожить его и дать отоспаться с дороги.

На следующий день приветствовать Августа явились родственники и ближайшие соратники, из тех, кого называли «друзьями первых кругов». Из родственников принцепс в первую очередь принял усыновленных им Гая и Луция Цезаря. Затем – Антонию Младшую, вдову Друза, во время свидания с которой велел послать за восьмилетним Германиком, по которому, дескать, сильно соскучился. Затем принял у себя Антонию Старшую и ее мужа Луция Домиция Агенобарба. Затем пригласил – представь себе! – Марцеллу Младшую и Юла Антония, которых встретил на пороге своего кабинета и по окончании беседы проводил до середины атриума.

Тут Юлия, с раннего утра дожидавшаяся встречи с отцом, шагнула к нему и пыталась заговорить. Но Август, укоризненно на нее глянув, холодно объявил, что родственники, мол, пусть подождут, а он пока поговорит со своими друзьями, которых негоже заставлять долго ждать. И увел с собой Фабия Павла Максима, с которым беседовал не менее часа. Затем в таблинум были приглашены одновременно Валерий Мессала и Гай Азиний Поллион. После них – Публий Квинтилий Вар… Для Юлии в этот день времени так и не нашлось.

На следующий день Юлия вновь безрезультатно прождала в приемной. А Август сначала долго беседовал с Гаем Антистием и Децимом Лелием, будущими консулами, а затем с несколькими провинциальными наместниками, вызванными в Рим для отчета.

Юлия больше не пыталась поговорить с отцом, но двум его помощникам, вольноотпущенникам Ликину и Келаду заявила, что если отец захочет встретиться со своей дочерью, то пусть ее вызовут.

Не вызвали.

А в пятый день до июньских ид в Риме справляли Весталии. Юлия была в многочисленной свите, которая окружала ее отца – верховного главу беспорочных весталок. И тут Август во время вознесения молитвы сам подошел к дочери и в присутствии множества людей громко и отчетливо произнес:

«В мире много грязи и зависти. И столько желающих очернить добродетельных, чистых испачкать. Нам, Юлиям, надо быть особенно бдительным, особенно чистоплотным, чтобы не давать нашим врагам ни малейшего повода нас злословить. Надеюсь, ты это сама хорошо понимаешь. Но сегодня такой день. И я, великий понтифик, считаю своим долгом тебе об этом напомнить».

Юлия, как мне рассказывали, – сам я, понятное дело, был далеко от августейшего семейства, – Юлия слушала отца, радостно, чуть ли не с восхищением глядя ему в глаза. А когда он кончил свое напутствие, хотела что-то сказать, но Август приложил палец к губам и прошептал:

«Не будем мешать песнопениям. Я уже сказал всё, что хотел. Главное, чтобы ты услышала».

И отошел к Ливии, обнял ее за плечи и поднял голову к небесам, закрыв глаза и прислушиваясь к гимну, который воспевал хор весталок.

А вечером Фабий Максим устроил званый обед по случаю возвращения из Африки Луция Пассиена Руфа, своего друга и соратника, сына знаменитого оратора Гая Саллюстия Пассиена Криспа. Феникс был туда приглашен, и я – вместе с ним, ибо Фабий, не только выдающийся по своим ораторским и государственным способностям, но также очень чуткий и внимательный человек, знал, что мы с Пелигном неразлучны и радуемся, когда нас вместе зовут.

Обед, как и всегда у Фабия, прошел вкусно, весело и остроумно. Так что даже Феникс, в последнее время мрачновато-задумчивый, ближе к десерту оживился и сам вызвался – никто его к этому не понуждал – прочесть одну из своих застольных элегий, выдав ее, правда, за малоизвестную оду Катулла.

И вот, когда гости стали уже расходиться – мы уходили последними, так как хозяин дома нас всё время удерживал, – Фабий, провожая нас к выходу, в прихожей посоветовал Фениксу: «Ты сейчас сразу иди домой и постарайся хорошенько выспаться».

Феникс удивился такому совету и спросил:

«А что, я выгляжу пьяным? Но я сегодня почти ничего не пил». «Я видел, – улыбнулся Максим. – Да я бы и не дал тебе много пить».

«Почему?» – в один голос спросили мы с Фениксом. «Потому что завтра у нашего друга будет очень ответственный день», – обращаясь ко мне, ответил Фабий.

«Завтра? У меня? Ответственный?!» – еще сильнее удивился Феникс. А Фабий Максим положил ему руку на плечо и сообщил так коротко и просто, как желают спокойной ночи:

«Завтра в пять часов тебя ждет у себя Август».

Мы онемели от этой новости. Я первым оправился от изумления И спросил:

«Ты шутишь?»

Фабий, до этого улыбчивый, сурово на меня глянул и ответил: «Такими вещами не шутят. За час до полудня. В Белом доме. Ни в коем случае не опаздывать».

Тут и Феникс, наконец, обрел дар речи и, вцепившись в Максима – он буквально обеими руками вцепился ему в тунику, словно потерял равновесие и боялся упасть, – вцепившись в Фабия Максима, Феникс принялся осыпать его быстрыми вопросами: мол, откуда Фабию известно? по какому поводу? о чем пойдет речь? Максим же некоторое время молчал и пытался оторвать от своей туники руки Феникса. А когда ему это удалось, с виноватым видом ответил:

«Меня попросили передать. Я передал. И больше ничего не могу тебе сообщить».

Тут Фабий принялся дружески, но настойчиво выталкивать Феникса за порог. А когда мы уже были на улице, вдруг вышел следом за нами и, подойдя к Фениксу, шепнул ему на ухо, но так, что и я расслышал:

«Только не ври ему. Ему врать бесполезно. О чем бы ни спросил, говори правду».

Хорошенько выспаться! Легко сказать!.. Мы до утра не сомкнули глаз в римском доме Феникса и обсуждали неожиданное приглашение, рассматривали различные варианты, пытались предусмотреть возможные вопросы, заранее подготовить приемлемые ответы… Помню, что под утро, вконец истощенный этим умственным напряжением, я рассердился и воскликнул:

«А что ты так нервничаешь?! Ты что, кого-нибудь ограбил или убил?»

Феникс удивленно на меня посмотрел и ответил:

«При чем здесь это? Он – ее отец».

Это «ее отец» меня еще больше раззадорило. «Да! Отец! – продолжал восклицать я. – Но чем, скажи на милость, ты перед ним провинился?! С тех пор как она замужем за Тиберием, ты пальцем к ней не притронулся! Что бы там про тебя ни болтали – Капитон или кто там наушничает? – ты ведь знаешь, что ты невиновен. Ты чист и перед ее мужем, и перед ее отцом! А то, что было много лет назад, когда она еще не была замужем…»

Феникс прервал мои восклицания, наклонившись ко мне и шепнув на ухо:

«Не кричи, Тутик. Повторяю: он – ее отец. И, значит, через несколько часов мне предстоит встреча… с богом… Как тут можно не волноваться?»

Так и сказал – «встреча с богом».


Гней Эдий снова подмигнул мне, но продолжал серьезно и, как мне показалось, с грустью в голосе:


VII. – Я с Августом никогда не беседовал, но много раз наблюдал его со стороны. Более того, я всегда им интересовался и всех, кто с ним лично общался, старался расспросить об их впечатлении. Самых разных людей: и тех, которые боготворили его, и тех, которые его боялись и не любили. По крайней мере, с некоторых пор я стал коллекционировать эти мнения о нашем великом принцепсе. И так тебе скажу, мой юный друг: богом он пока, слава Юпитеру, не стал, хотя, принимая во внимание его преклонные года и заметное ухудшение здоровья… Нет, прочь грустные мысли!.. Я лишь хочу тебе объяснить, тебе, который никогда не видел этого человека и, боюсь, никогда не увидит его среди смертных людей – я хочу, чтобы ты знал, что он, пожалуй, с самого своего рождения был если не богом, то…как бы это точнее выразить? …более чем человеком и весьма непохожим на обычных людей, которые нас окружают и к числу которых мы сами принадлежим.

Вот, если угодно, мои наблюдения. Мне доводилось встречать нескольких действительно великих людей. К ним приближаясь, я всегда чувствовал их величие, потому что этим величием они были исполнены, они его излучали, они его нередко специально подчеркивали своими позами, жестами, своей манерой общения с людьми. А в Августе этого преднамеренного величия не было. Вместо него была некая естественная и обезоруживающая простота, за которой, однако, чем ближе ты эту простоту на себе ощущал, угадывалась, выступала и охватывала тебя некая тайна, возвышенная и, я бы сказал, неземная. И это простое и таинственное величие, в отличие от напыщенной земной величавости, не требовало ни поз, ни жестов, ни тона… Он, как мне рассказывали, голый и больной, лежащий в ванне, сохранял в себе эту тайну, к которой неловко и боязно было приблизиться… Простой и естественный, как солнце или как море, – так про него однажды выразился его лечащий врач, Антоний Муза.

Уважающий себя правитель должен быть труднодоступен для других людей. Для этого окружают себя ликторами, телохранителями, свитой и секретарями. Август тоже был ими часто окружен. Но чувствовалось, что они в нем нуждаются, а не он – в них; что для них он еще менее доступен, чем для прохожих на улице, для клиентов и просителей у него в прихожей, от которых они, его приближенные, его отделяют. Фабий Максим, который иногда позволял себе быть со мной откровенным, как-то признался, что он, Фабий, завидует простым людям, которые, чтобы попасть к Августу, должны пробиться через кордон толпящихся возле него людей или днями дожидаться в прихожей, потому как они, пробившись и дождавшись, чувствуют себя вправе к нему обратиться и заговорить с ним, а он, Максим, которому разрешено в любой момент войти к нему в кабинет, этого права в себе никогда не ощущает и, когда остается наедине с Августом, ему порой особенно кажется, что тот от него, как никогда, далек и для него недоступен. Иногда, говорил Фабий, возникает ощущение, что он будто окутан холодным воздухом, и воздух этот упирается тебе в грудь и тебя отталкивает, а он, Август, улыбается и кивает тебе из-за этого холода, которым он окружен.

Иль вот еще. У властных и величественных людей часто бывает особый пронзительный взгляд. Некоторые из них наделены им от природы, другие в себе специально вырабатывают. У Августа такого взгляда, как мне рассказывали, никогда не было. Когда он смотрел тебе прямо в глаза, взгляд его был очень внимательным, но мягким и как бы слегка виноватым, ибо он… нет, не пронизывал и не выворачивал тебя наизнанку, а будто еще до того, как взглянул на тебя, знал уже почти всё о тебе. И взглядом своим делал тебя еще более прозрачным. И сам ты ему открывался, перед ним распахивался… Однажды во время какого-то праздника он проходил мимо, и взгляд его, скользнув по мне, вдруг на мне задержался. И тотчас у меня возникло ощущение, что я стою перед ним совершенно голый и он читает мои мысли, рассматривает мои чувства, разглядывает мое прошлое и заглядывает в мое будущее, которого я сам не ведаю. И он словно услышал и понял мое смущение. И быстро отвел от меня взгляд. Но перед этим мягко и чуть виновато мне улыбнулся: мол, прости, случайно в тебя заглянул, больше не буду, живи себе в мире…

И еще:

В нем постоянно чувствовалась… как бы это точнее назвать?., в нем все чувствовали, и друзья, и, особенно, враги, некую неотвратимость. Глядя на этого чуть рыжеватого, худощавого, безмятежно спокойного и приветливо мягкого человека, ты в глубине души ощущал, что этот господин обладает несокрушимым терпением и сокрушительной настойчивостью, и если он чего-то захочет добиться, то добьется непременно, неотвратимо, и если против этого будут сами боги, то он достигнет своего, как Гомер говорит, «богам вопреки»! Но боги, судя по всему, никогда не пойдут против его желания, потому что этот бриллиант им по душе…Кстати, с бриллиантом Августа однажды сравнил Азиний Поллион. Он сказал: «Когда в лавке у ювелира мы смотрим на лежащий в замшевой коробочке бриллиант, он кажется нам очень хрупким. А ведь мы знаем, что нет на свете ничего тверже алмаза… Таков и наш Август».

Добавь к этому удивительную, я бы сказал, сверхъестественную способность притягивать к себе нужных ему людей. Так он на всю жизнь привязал к себе Агриппу и Мецената. Так он бывших врагов своих, Валерия Мессалу, Азиния Поллиона, Мунация Планка, привлек на свою сторону и сделал «друзьями», хотя первый и второй не то чтобы бежали от его «дружбы», но по любому поводу подчеркивали свою самостоятельность и независимость, а третьего, Луция Планка, вообще считали во главе оппозиции Августу. Но именно Планк провозгласил Октавиана Августом, Мессала упросил его принять на себя титул Отца Отечества. И делали они это вовсе не из страха. А потому… Потому что, когда Август словно занавешивал свою небесную тайну, когда вместо царственного холода начинал излучать чуткое, предупредительное тепло, когда, бережно заглянув к тебе в душу, отыскивал там нужные ему струны и эти твои струны ласково и незаметно для тебя настраивал в лад со своими желаниями и заставлял их звучать в унисон со своими словами и мыслями, – противостоять обаянию этого человека никто не мог!..Его не любили и даже ненавидели только те, кого он к себе не привлекал. И, как я догадываюсь, за то не любили и ненавидели, что побрезговал и не привлек.


Эдий Вардий несколько раз задумчиво кивнул головой. И, оживившись, светлея лицом, всё более увлекаясь, продолжал рассказ:


VIII. – А вот что было на следующее утро. Феникс при полном параде явился к правому входу Белого дома. Как его встретили и провели во внутренние покои, он мне не рассказывал, так как не помнил себя от волнения.

А в себя пришел, когда его усадили на стул в одном из маленьких помещений, похожем на комнатку перед кабинетом, в которой располагается секретарь. В этой комнатенке, однако, не было ни секретаря, ни свитков, ни приспособлений для письма. На маленьком столике стояло что-то накрытое салфеткой. И два стула. На один из них усадили Феникса. А на другой опустился одетый в простую тунику человек среднего роста, тихо и незаметно появившийся из соседнего помещения.

Некоторое время человек этот с приветливым интересом разглядывал Феникса, а тот, приходя в себя и стараясь унять волнение, рассматривал сначала домотканую тунику, а затем грубые сандалии появившегося…Феникс потом божился, что принял его за секретаря или за номенклатора, которому поручено внимательно изучить и, может быть, расспросить посетителя, прежде чем доложить о нем господину.

И вот этот «секретарь» вдруг улыбается и говорит:

«Я вижу, тебе нравится моя туника. Её мне сшила моя дочь Юлия».

Тут, дескать, Феникс стал догадываться, что перед ним – сам Август и встреча с богом уже началась.

«А эти сандалии мне, как умел, скроил Гай Цезарь, мой старший внук. Они мне немного жмут у большого пальца… Вот тут…» – Властитель мира выставил вперед ногу чтобы она была хорошо видна Фениксу нагнулся и пальцем указал, где именно ему жмет сандалия.

«Властитель мира» – это я сейчас выразился. А бедный Феникс, хотя и начал догадываться, кто перед ним, никак не мог поверить, что перед ним действительно Август, ибо, как он мне потом объяснял, одно дело – мысленно допустить, и совершенно другое – чувственно убедиться. Этот скромно одетый, простовато приветливый, тихоголосый человек совершенно не соответствовал тому представлению об Августе, которое сложилось в душе моего друга. Он даже внешне весьма отдаленно походил на того Августа, которого Феникс привык видеть возле храмов, в театре и на форуме. Во-первых, он был заметно ниже его ростом. Во-вторых, моложе, – принцепсу в ту пору было… дай-ка сосчитать… да, было ему пятьдесят шесть лет, а этот выглядел моложе пятидесяти. В-третьих, лицо у него было какое-то женственное и мягкое, а не строгое и мужественное, как у того Августа, который выступал перед народом с ростральной трибуны. Наконец, сама обстановка, эта комнатушка, первые слова, к нему обращенные.

«А твои дети шьют для тебя одежду?» – спросил человек, которого Феникс никак не мог принять за Августа.

«Нет», – ответил мой друг.

«А почему ты их не учишь?» – последовал вопрос.

«Я давно развелся с женой. И наша дочка со мной не живет», – быстро ответил Феникс, не задумываясь над тем, что говорит.

«А сколько лет твоей дочери?»

Тут Фениксу пришлось-таки задуматься, потому что он никак не мог вспомнить, сколько же лет его ребенку. Он вспомнил лишь – и то не сразу – что дочь его зовут Публией.

А собеседник, заметив его замешательство, улыбнулся и сказал:

«Ладно. Не мучайся… Между прочим, если ты меня спросишь, сколько лет моей Юлии, мне тоже придется подсчитывать».

«Юлии тридцать один год», – тут же пронеслось в голове Феникса, но он вовремя удержался, чтобы не произнести это вслух. И с опаской покосился на собеседника, ибо ему показалось, что тот прочел его мысли.

«А почему ты развелся с женой?» – последовал участливый вопрос.

«Мы с ней совершенно разные люди», – ответил Феникс первое, что пришло на ум.

«Это плохо, – несколько огорченно заметил собеседник. – Люди, которые живут вместе, обязательно должны друг другу соответствовать».

«Поэтому и развелись», – с облегчением сказал Феникс и с благодарностью посмотрел на собеседника.

Хозяин вздохнул и снял салфетку с того, что стояло на столике. А там стояло серебряное блюдо, в котором лежали какие-то пухлые пирожки. Держа в руке салфетку и ласково разглядывая блюдо – он именно ласково на блюдо смотрел, – собеседник спросил как бы между прочим:

«А почему еще раз не женился?»

«А зачем? – живо и беспечно откликнулся Феникс; он сам мне потом рассказывал, что именно такой была его реакция. – Я уже дважды был женат. И дважды неудачно».

«Как это зачем!» – Хозяин от удивления даже выронил салфетку. Он, впрочем, тут же нагнулся, быстро и гибко, как молодой человек; поднял с пола салфетку, отряхнул ее, положил на стол, бережно разгладил, аккуратно стал складывать, сначала пополам, потом вчетверо. И пока разглаживал и складывал, говорил Фениксу так, как школьный учитель иногда говорит – заученно и с некоторой усталостью в тоне:

«Рим когда-то был лишь горсткой мужчин. Но когда мы взяли себе жен и стали рожать от них детей, мы превзошли весь мир не только своей силой, но и числом. Мы должны помнить об этом и, как факел, передавать нашу римскую породу по беспрерывной линии наследников. Ведь именно с этой целью наш Создатель, первый и величайший из богов, разделил людей на два пола, мужской и женский, и вложил в оба пола любовь и желания плоти. Не для праздного удовольствия, а для того, чтобы союз мужчины и женщины приносил великие плоды – смертную жизнь превращал в бессмертную. И если ты в этом превращении не участвуешь, ты не только нарушаешь закон, который римский народ принял в мое шестое консульство. Ты противишься закону божественному. И… не хочу тебя обижать… но некоторые люди могут про тебя подумать, что ты не мужчина и не римлянин, а какой-то… мотылек… или кузнечик».

Тут, по словам Феникса, он не только мысленно, но, наконец, и чувственно осознал, с кем он сидит и по какому поводу его вызвали-пригласили. «Шестое консульство», «кузнечик» и «мотылек» сделали свое дело.

Тем более когда Август, закончив складывать салфетку, удивленно посмотрел на Феникса и с некоторой обидой в голосе спросил:

«Разве мы со своей стороны не постарались тебе помочь? Разве у тебя теперь нет просторной виллы со всем необходимым для того, чтобы обзавестись семейством и начать хозяйствовать?»

Тут, по признанию Феникса, множество разных мыслей забегало и закрутилось у него в голове. Но наружу от вновь подступившего волнения выскочило ЛИШЬ:

«Да, конечно… Спасибо… Большое спасибо… Конечно».

Август едва заметно улыбнулся краешками тонких губ и деликатно переменил тему.

«Вот, рекомендую, – сказал он, глядя на блюдо. – Крайне полезная закуска. Врачи утверждают, что эти пирожки уничтожают в нашем организме зародыши многих болезней: устраняют головную боль и резь в глазах, излечивают меланхолию, тоску, сердцебиение, недомогания печени и легких, судороги в кишках… Не хочешь попробовать?»

Феникс смущенно молчал. И Август:

«Тут и тесто особое. Но главная сила в начинке. Лигурийская капуста, три раза промытая – сперва в проточной воде, затем в морской, после в озерной – и высушенная на утреннем солнце. К ней добавлены сухая мята, рута, толченый кишнец и соль, но не белая и не серая, а черная непросеянная».

Август разломил пирожок. Одну половинку отложил в сторону, а другую протянул Фениксу.

Феникс схватил пирожок и запихнул себе в рот.

«Стой! Не торопись. Медленно пережевывай», – чуть встревоженно попросил Август.

Феникс стал медленно пережевывать.

«Сухо? – участливо спросил Август. – Может, вина подать?»

Феникс перестал работать челюстями и несколько раз решительно покачал головой.

«А ты какое вино предпочитаешь?» – спросил принцепс сената, будто не заметив отказа.

Феникс на всякий случай еще раз помотал головой. Ответить Августу он не мог, так как рот у него оказался забит жесткой капустой и какой-то травой, тут же прилипшей к нёбу.

«Погоди. Я сейчас сам постараюсь припомнить, – сказал пожизненный трибун. – Мне говорили, что нашими отечественными винами ты брезгуешь и употребляешь только чужеземные. Главным образом греческие. Утро ты начинаешь с того, что натощак выпиваешь два-три киафа цельного метимнского вина. За завтраком – первым или вторым, я не удержал в памяти – обильно поглощаешь белое косское. А за обедом, что бы ты ни ел, – только сладкое хиосское. И если тебе его не дают, ты покидаешь застолье и уходишь, обругав хозяина».

Феникс, пытаясь разделаться с прилипшей к нёбу травой, резко глотнул – трава теперь прилипла к гортани, и Феникс закашлялся.

«Говорю: не спеши. Мы никуда не торопимся, – успокоил его бессменный проконсул всех римских провинций. – Попробуй протолкнуть другим пирожком».

Август разломил второй пирожок и снова: одну половинку отложил в сторону, а другую протянул своему гостю.

Феникс взял ее, но в рот не отправил, продолжая давиться и кашлять.

«Ты, стало быть, пьяница?» – ласково спросил Август.

Наш поэт так сильно глотнул, что избавился наконец от травы – она из гортани проскользнула в пищевод и теперь там застряла. А Феникс, перестав кашлять, сердито ответил, сердясь, конечно, не на великого понтифика:

«Я уже давно очень мало пью. И никогда в жизни не пил натощак утром. И италийские вина всегда любил больше, чем греческие. И вообще…»

«Значит, врут твои друзья, называя тебя пьяницей и развратником?» – спросил Август и поднял левую точеную бровь.

«Врут. Врут! – решительно ответил Феникс. Но, глянув в серые искренние глаза Августа, спохватился и испуганно добавил: – Но я не думаю, что мои друзья могли такое… такое про меня говорить».

«Да в том-то и дело, что тот человек, который мне рассказывал про тебя много, очень много любопытного, этот человек утверждал, что чуть ли не со школьной поры с тобой дружит», – сообщил Август.

Фениксу очень хотелось спросить, кто этот человек. Но он удержался от вопроса и принялся за второй пирожок, вернее, за его половинку, откусывая от нее небольшими кусочками.

Август, похоже, оценил его сдержанность. И, опустив глаза и разглядывая свои длинные тонкие пальцы, сказал, вроде бы ни с того, ни с сего:

«Два человека сейчас домогаются должности претора в Иллирии. Один из них Атей Капитон. А другой Марк Валерий Мессалин, сын прославленного Мессалы Корвина. Оба из них, как я понимаю, тебе хорошо знакомы. С обоими ты еще в школе учился».

«С Мессалином я не учился… Он лет на десять моложе меня», – осторожно отвечал Феникс, стараясь, чтобы трава или капуста вновь не прилипли к нёбу. – А с Капитоном… да, вместе учились… у Фуска и Латрона».

«И кстати, – сказал Август, – Мессалин о тебе весьма уважительно отзывается. Хотя я не заметил, чтобы он считал тебя своим другом».

«Да, он меня всегда… – начал Феникс. И тут же поправился: – Я дружен с его младшим братом, Коттой Максимом».

Тут Август пристально глянул на Феникса – тем самым взглядом, от которого многие его собеседники чувствовали себя почти что голыми, – так посмотрел на Феникса и задумчиво произнес: «Ну что ж, спасибо за информацию… Отправлю-ка я в Иллирию Мессалина… Как более достойного кандидата».

Август разломил третий пирожок и третью половинку протянул Фениксу. А сам продолжил разглядывать свои пальцы с ногтями-виноградинами, которым позавидовала бы любая женщина. И тем же задумчивым тоном не то чтобы посоветовал, а разом посоветовал, посетовал и слегка упрекнул:

«Надо быть более разборчивым со своими друзьями. Особенно тебе. Ты ведь не только римский всадник. Ты еще и поэт. У многих твои стихи на устах. И тысячи глаз с любопытством следят за тем, с кем ты встречаешься, что ты с ними делаешь, о чем говоришь, даже как ты на них смотришь».

Тут мой друг обмер. То есть, по его словам, у него по телу побежал холод. Вернее, когда Август, разглядывая свои ногти, медленно и осторожно произносил слова, делая между ними небольшие паузы: «с кем ты встречаешься» – пауза – «что ты с ними делаешь» – новая пауза, – холод стал охватывать Феникса, снизу двигаясь вверх. И сначала у него как будто онемели ступни, затем – ноги до ягодиц, потом – живот и грудь… А когда Август произнес «даже как ты на них смотришь», Феникс уже весь обомлел. И в разговоре со мной описывая это ощущение, вдруг вспомнил Сократа, его медленное умирание от цикуты… Помнишь, Платон описывает в своем «Федоне», как смертельный холод разливался по его телу?..

И так несчастный поэт сидел онемевший с ног до головы. А Август, ни разу не взглянув на Феникса, протянул руку к трем пирожковым половинкам, которые откладывал в сторону, взял одну из них и стал аккуратно откусывать, деликатно пережевывать, глядя в сторону Феникса, но мимо него и куда-то вдаль. А когда кончил жевать, сообщил доверительным тоном и с мечтательным выражением на лице:

«В молодости многим кажется, что они рождены для поэзии. Я сам когда-то баловался стишками. Еще в Аполлонии я сочинял поэму, которую назвал “Сицилия”. А потом началась война, и я, забросив поэму, стал писать эпиграммы. Некоторые свои резвые стишки я до сих пор помню. Вот, например:

То, что с Глафирою спал Антоний, то ставит в вину мне

Фульвия, мне говоря, чтобы я с ней переспал.

С Фульвией мне переспать? Ну, а ежели Маний попросит,

Чтобы поспал я и с ним? Нет, не такой я дурак! —

Представь себе, это я написал. Чтобы отомстить Фульвии и Антонию за их клевету на меня. Я потом еще несколько эпиграмм сочинил, которые пользовались немалым успехом. И принялся писать трагедию “Аякс”. Но… Но тут Меценат познакомил меня с Вергилием. Вергилий прочел мне свои “Буколики”. И “Аякс” мой, как говорит Еврипид, пошел под губку – я его безжалостно стер. И другие стихи уничтожил. Я понял, что, если боги создали Вергилия, Гаю Юлию Цезарю Октавиану не стоит тратить свои силы на поэзию».

Август взял вторую отложенную половинку пирожка, неспешно пережевал ее и продолжал уже не мечтательно, а с благодарностью в голосе:

«Публий Вергилий Марон был великим поэтом. “Буколики” он сам задумал. Но уже в “Буколиках”, написанных посреди трех страшных братоубийственных войн, прозвучали две очень важные темы. Во-первых, сокровенная мечта римского гражданина о тихой жизни на лоне природы, очищенной от страха, исполненной спокойствия, простоты и скромности. А во-вторых, пророчество о наступлении нового золотого века; оно содержалось в четвертой эклоге, которую Вергилий по моей просьбе читал на свадьбе моей сестры; и весь Рим, а потом и наши провинции, в том числе отдаленные, вдохновились его проницательной поэзией, словно оракулом самого Аполлона.

“Георгики” свои Вергилий писал уже по заказу моего Мецената. И в этой поэме общей нашей мечте придал форму мудрого наставления. Он показал и обосновал, что лишь в кропотливом и созидательном труде воспитываются, произрастают и расцветают подлинные гражданские добродетели. Он эти “Георгики” читал мне, когда я вернулся из Египта, окончательно сокрушив врагов и ненавистников Рима, чтобы возглавить возрождавшуюся республику. И я, помнится, похвалил его и сказал: “Ты, Публий, не просто талантливую поэму сочинил. Подобно древнему Солону, ты написал стихотворный манифест нашего правительства, стремящегося возвратить Рим ко временам Цинцинната, к суровым и прекрасным нравам наших великих предков“.

И тут уже не Меценат, а я сам поставил перед ним новую задачу, которая лишь ему, Публию Вергилию Марону, была по плечу. Он, мной поощряемый, написал свою “Энеиду” – без всякого преувеличения можно сказать, эпическую поэму, не имеющую себе равных в отечественной поэзии, а в греческой литературе сравнимой разве что с поэмами прославленного Гомера. В ней слишком много важных тем, чтобы мне их перечислять. Но обрати внимание на Энея – нашего прародителя, воплотившего в себе все древние римские добродетели, не просто благочестивого, но славного своим благочестием! Вспомни о его любви к Дидоне, карфагенской царице. Ведь как нежно, как страстно он полюбил эту прекрасную женщину. Но свою великую любовь он самоотверженно принес в жертву более великой цели – учреждению грядущего Рима и основанию нашего нынешнего несокрушимого могущества!

Он, наш Вергилий, не только прославил Рим, наши замечательные победы и род Юлиев, их одержавший. Он открыл перед своими собратьями-поэтами прекрасное поприще – своим вдохновенным творчеством воспитывать нашу молодежь на доблестных и благочестивых примерах нашей истории, памятуя о том, что римский поэт, истинный служитель Муз и их предводителя Аполлона, ни на день, ни на час не смеет забывать о той ответственности, которую он несет за юные души, за чистоту их нравов, за доблесть и благочестие, идеалы справедливости, за радостное будущее нашей империи. Ведь наша молодежь – это наше нынешнее счастье и надежда на наше грядущее бессмертие».

Тут Август взял третью недоеденную половинку пирожка и, в молчании пережевав, продолжал; но тон его перестал быть благодарным:

«Вергилий слишком рано нас покинул… Ведущим римским поэтом после его смерти стал Квинт Гораций Флакк. Он уступал Вергилию и своим поэтическим дарованием, и глубиной понимания жизни. И юность его была сумбурной. Он ведь примкнул к Бруту и Кассию и в битве при Филиппах сражался на стороне наших врагов. Однако из их поражения сделал правильные выводы. И уже через несколько лет своими стихами обратил на себя внимание Вергилия и Вария Руфа. Те рекомендовали его Меценату. Меценат долго к нему присматривался, а потом стал с ним работать. И вот, в сатирах и эподах Горация зазвучали правильные и нужные темы: Квинт, например, подверг едкой критике некоторые постыдные и чуждые нам пороки и, смело бичуя их, стал призывать к воинской доблести, к нравственному очищению, к верности Риму и исконным его идеалам. Особой его заслугой я считаю призыв к золотой середине и к умеренности во всем, что ты делаешь, в том числе к умеренной любви – необходимому условию душевной гармонии, личного счастья и усердного служения своему отечеству».

Август, наконец, перестал смотреть вдаль, и взгляд его серых глаз сфокусировался на Фениксовом лице, нет, не укоризненно, а с какой-то странной смесью разочарованного удивления и настойчивого призыва.

«Ведь всякое процветающее государство, – сказал принцепс, – непременно должно преследовать двуединую цель: державную мощь и добродетельное благоденствие своего народа. Эти два основания неразделимы. Ибо первое обеспечивает второе, а второе питает первое, можно сказать, кормит и поит его. И дело поэзии, воспевая, воспитывать оба начала».

Август перестал смотреть на Феникса и взял с блюда четвертый пирожок. Он его тоже разломил и также отложил в сторону одну половинку. Но другую половинку уже не предложил Фениксу, а сам ею закусил. И продолжал теперь насмешливым голосом:

«Некоторые люди – не стану назвать их имена, так как среди них есть и мои близкие друзья, – некоторые умники утверждают, что я, дескать, отношусь к поэтам, как к магистратам, превращаю их в своих клиентов и заставляю писать то, что мне, Августу, нужно, утесняя тем самым поэзию и ограничивая творческую свободу. Неправда! Возьмем того же Горация. Он долгое время не мог освободиться от своих прежних пристрастий и в своих сочинениях воспевал Азиния Поллиона, который никак не заслуживал такого внимания, ибо, вопреки здравому смыслу, сохранял верность злосчастному Марку Антонию. Другой бы на моем месте велел Меценату отдалить от себя этого упрямца. А я велел подарить ему поместье в Сабинских горах, так как Гораций тогда сильно бедствовал… Я предложил Квинту стать моим секретарем. Он отказался. Но я ничуть на него не обиделся. И через несколько лет поручил ему почетнейшее дело – написать гимн к Столетним играм!

Или вот, скажем, Альбий Тибулл. Мои четыре великих триумфа в пятое мое консульство он оставил без малейшего внимания. А через год прямо-таки захлебывался от восторга, описывая маленький аквитанский триумфик Валерия Мессалы, утверждая, что никто не сравнится с Мессалой ни в сенате, ни на форуме, что его красноречие превосходит красноречие Нестора и Одиссея, что и в военном искусстве якобы нет никого выше Мессалы Корвина, имя его, дескать, скоро прославится на обеих половинах земли… Люди, которые читали эту элегию, были в крайнем возмущении, усмотрев в ней враждебную мне демонстрацию. Агриппа рвался тут же разделаться с дерзким поэтом. Меценат предложил отправить Мессалу наместником какой-нибудь самой отдаленной и бедной провинции, а вместе с ним услать туда и Тибулла – пусть, мол, там восхваляет Корвина… А что сделал я? Валерию Мессале я предложил должность префекта Рима. Тибулла же пригласил к себе и поблагодарил за красивые стихи и за то внимание, которое Альбий оказал моему другу Марку Валерию, некогда, во время Сицилийской войны, спасшего меня, можно сказать, от верной гибели.

И разве я когда-нибудь стеснял творчество Секста Проперция, обласканного моим Меценатом и им постоянно подкармливаемого? Несмотря на то что все его заказы оставались невыполненными – Проперций только и знал, что воспевать свою блудливую Кинфию-Гостию. И лишь когда она умерла, Проперций решил описать нашу победу при Акции. И так расстарался, что явно переборщил: насколько я помню, ни до, ни во время сражения я не беседовал с глазу на глаз с Аполлоном и, честно признаюсь, не чувствовал, что божественный Юлий Цезарь взирает с небес на мои великие подвиги!»

Август коротко рассмеялся, острым сухим смешком. Но тут же серьезно прибавил:

«Ни одного из этих поэтов я не ограничивал и тем более не притеснял. Ибо всегда полагал, что для процветания империи свобода умов так же необходима, как военная мощь, государственный порядок, судебная справедливость и гражданские добродетели. Она, эта свободная деятельность – во всех областях: не только в поэзии, но также в живописи и ваянии, в науках и философии, в архитектуре и в музыке, – является частью жизненной силы государства, придает нам тот блеск, который притягивает окружающие нас народы, в том числе варварские и дикие.

Другое дело, что, служа Аполлону, нельзя забывать о том, что этот великий бог не только поэзии покровительствует, что он даровал нам победу при Акции и с той поры ревниво следит за нашим поведением, награждая и поощряя добросовестных и добропорядочных и сурово наказывая разного рода смутьянов, бездельников и распутников – тех, кто фальшивит и фальшью своей пытается нарушить небесную гармонию, у нас на земле воплощенную в государстве и наших законах.

Да ведь и Музы, которым внимают поэты, разные, – продолжал Август, съев вторую половинку четвертого пирожка. – Знающие люди рассказывают, что у Муз, как у нас, у людей, есть свои ранги. Есть среди них Музы-жрицы, Музы-сенаторы, Музы-всадницы и Музы-плебейки. Они стоят как бы на лестнице, ведущей в небо. Ближе всего к Аполлону Музы-жрицы: Урания, которая смотрит в небо и ведает божественные тайны, и Полигимния, которая богов воспевает. Чуть ниже их, на третьей и четвертой ступенях, Музы-сенаторы: Клио – Муза истории и Каллиопа – Муза эпической поэзии. Еще ниже – Музы-всадницы: Мельпомена, Евтерпа и Талия, и первая, устрашая, воспитывает народ, вторая его образумливает и успокаивает, а третья развлекает, чтобы народ не скучал. И уж в самом низу пребывают танцовщица Терпсихора и любострастная Эрато. Они когда-то тоже повиновались Аполлону, но не удержались на последней ступеньке парнасской мусической лестницы, соскользнули с нее и стали принадлежать даже не нашей римской Венере, а греческой Афродите, той, о которой пишет Платон, называя ее Всенародной и Пошлой.

Так вот, талант поэта зависит от того, каким Музам он способен внимать. Вергилий слышал сразу четырех главных Муз: небесную Уранию, божественную Полигимнию, эпическую Каллиопу и историческую Клио. И потому стал величайшим из римских поэтов. Гораций, по сравнению с Вергилием, был, во-первых, туговат на ухо, а во-вторых, слишком любил себя и свой поэтический произвол, что мешало ему слышать верхние регистры божественной гармонии. Что же до Тибулла и Проперция, то они, по природе своей более мелкие поэты, могли бы внимать Музам-всадницам и сочинять поучительные трагедии и добродетельные комедии. Но Тибулл вследствие своего упрямства, а Проперций по болезни – ты ведь, кажется, дружил с ним и знаешь, что он был импотентом, – оба они отправились прислуживать пошлым Музам и в результате не только унизили свой природный дар, но и, как считает мой врач Антоний Муза, нанесли немалый вред своему физическому здоровью. Тибулл ведь умер совсем молодым… Тебе сколько сейчас? Тридцать два?.. Ну вот, уже тридцать шесть. Тибуллу же и тридцати трех не исполнилось… А сколько было Проперцию?.. Всего тридцать пять?.. Вот видишь, как печально всё это заканчивается!».

Тут Август многозначительно посмотрел на Феникса. При этом тому показалось, что этим «печально заканчивается» его собеседник хотел сказать намного больше того, что логически вытекало из его слов.

А после, бережно, но решительно отодвинув блюдо с пирожками, принцепс наклонился над столом, приближая свое лицо к лицу Феникса, и даже правую руку вперед вытянул, будто хотел взять поэта за руку, но в последний момент словно передумал и руку вернул назад. И заговорил так, как старший товарищ говорит с младшим, не увещевая и, боже сохрани, не упрекая ни в чем, а просто объясняя создавшееся положение.

«Смотри, – сказал Август, – Вергилий, Тибулл, Проперций, Гораций умерли один за другим. И Рим лишился ведущих поэтов. Среди тех, кто остался, я в первую очередь назову, пожалуй, Вария Руфа, Квинта Рабирия и Корнелия Севера. Всё это достойные люди, знающие толк в поэзии и понимающие ее государственное значение, ее воспитательную миссию. Все они стараются и служат Риму. Но Варий, безусловно, поэт одаренный, слишком стар уже, чтобы слышать пение Муз. Рабирий, которого некоторые называют «вторым Вергилием», во-первых, никакой не Вергилий, во-вторых, еще старше Вария, а в-третьих, уже многих раздражает своими слишком шумными и часто совсем не уместными излияния в мой адрес. Север же, с которым, как мне говорили, ты дружишь… Сам знаешь, чего стоят его длиннющая поэма о Сицилийской войне и его совсем уже бесконечный эпос по истории Рима».

«Ты понимаешь, о чем я?» – вдруг спросил Август.

Феникс готовно кивнул. Он уже не ощущал паралича в своем теле.

А Август снова начал было протягивать по столу руку в сторону руки Феникса, но снова ее вернул.

«Боюсь, не до конца понимаешь, – медленно покачал головой принцепс. – Год назад нас покинул мой Меценат. И кто теперь его заменит? Кто будет следить за римской поэзией и направлять ее в благодатное для нее русло? Фабий Максим этим теперь занимается. Он хороший знаток поэзии. Но он не поэт. Он не в состоянии точно различить ступени мусической лестницы, безошибочно определить, кому из поэтов мы можем поручить самые сложные и самые ответственные темы… Понимаешь?»

Феникс снова готовно кивнул. А Август в третий раз протянул свою правую руку и наконец положил ее на левую руку поэта. И тихо и доверительно рассуждал:

«Нижайшей из Муз, Эрато, ты отдал свои юношеские годы. И с нею уже прославился. Сейчас ты пишешь трагедию и, стало быть, выше поднялся на несколько ступеней и начал служить Мельпомене. Прекрасно. Но почему ты выбрал Медею, эту варварку, это чудовище, убившую собственных детей и великого героя Тезея пытавшуюся отравить?.. Почему бы тебе не прислушаться к пению Клио и не обратить свой творческий взор на римских матрон, украшение нашей отечественной истории и прекрасный пример для подражания нашим девочкам, девушкам и женщинам? Их множество в нашем прошлом, далеком и близком. Взять хотя бы Клавдию Квинт, которая своей добродетельной чистотой, своей верой в богов, своей беззаветной преданностью Риму сдвинула, как ты, наверное, помнишь, с тибрской мели корабль со статуей Матери Богов. Вот достойная тема. И, взявшись за нее, я не сомневаюсь, ты приобщишься к мелодиям возвышенной Полигимнии и, может статься, в тайну великой Урании тебе удастся проникнуть».

Август замолчал, осторожно убрал свою руку с руки Феникса и, пребывая в задумчивости, забарабанил по столу длинными и тонкими пальцами.

Почти тут же будто из стены вышагнул Пол, пожилой вольноотпущенник и первый секретарь Августа, наклонился к хозяину и что-то неслышно прошептал ему на самое ухо.

Принцепс вышел из задумчивости, обнадеживающе улыбнулся Фениксу и, поднявшись, поспешно вышел из комнаты.

Феникс остался в одиночестве.

Через некоторое время в комнату снова вошел Пол.

«Хозяин просит извинения. Но его позвали срочные дела. Пойдем, я провожу тебя к выходу», – сказал секретарь принцепса сената и пожизненного первого трибуна.


– А ты, кстати, не хочешь пирожка с капустой? – неожиданно спросил меня Эдий Вардий.

Я ответил, что не хочу.

Вардий кисло хмыкнул и продолжал:

– Из Белого дома Феникс, понятное дело, полетел ко мне. Я его ждал в чрезвычайном волнении, не в силах ничем занять себя, ходя из угла в угол или чертя бесконечные круги вокруг им-плувия.

Он тут же мне всё рассказал, на этот раз не упуская деталей, старательно и подробно описывая и манеру Августа, и свои ощущения, и свои реплики. А кончив рассказ, стал восклицать:

«Боги, как он велик! Он всё про меня знает! Он читал мои стихи, в том числе, наверно, самые пошлые. Ему наверняка докладывали о моем блудливом поведении в юности! Один раз он так на меня посмотрел, что я почувствовал – видит! Всё видит! Даже это!.. Он ни разу меня не упрекнул. А только предупредил, что люди, которых я считаю за своих друзей, на самом деле… И не только на Капитона и на Мессалина указывал…».

Феникс замолчал. А я спросил:

«Если, как ты говоришь, Август во всём разобрался, то зачем он вызвал тебя к себе?»

«А ты как будто не понял?! – воскликнул Феникс. – Он хочет, чтобы я заменил ему умершего Мецената. И еще он хочет, чтобы я стал не просто первым, а первым государственным поэтом. Заменил ему если не Вергилия, то Горация. Зачем, тратя свое драгоценное время, он мне рассказывал о наших поэтах и о тех требованиях, которые Рим предъявляет к поэзии?.. Он мне и тему предложил – о Клавдии Квинт! Я только не до конца разобрал, что он мне заказал: трагедию или поэму…»

Я молчал. Мое впечатление от разговора Августа с Фениксом заметно отличалось от впечатлений моего любимого друга.

А он, на свой лад истолковав мое молчание, воскликнул одержимо и яростно:

«Да, да, представь себе! Она надо мной издевается и наслаждается моими страданиями! А он, закрыв глаза на мои проступки, меня пожалел и решил от нее защитить… Мне и рядом с ним один раз показалось, а теперь еще больше кажется: он передо мной извинялся за свою дочь. Он! Сын Солнца!»

– Позволь мне не комментировать это высказывание, – сердито произнес Гней Эдий и сел на ложе.

А потом встал и принялся расхаживать по малому триклинию: несколько шагов в одну сторону, несколько шагов – в другую, а мне знаком велев возлежать и не двигаться.


IX. – Дня через три, – продолжал Вардий, – дня через три после того, как Феникс побывал в Белом доме, к нему на пригородную виллу заявился Юл Антоний. Как всегда, без предупреждения. И с таким видом, будто ни на день с Фениксом не расставался. А они не виделись почти месяц… Прискакал на лошади, не потрудился привязать коня или передать поводья кому-нибудь из слуг, так что рабам Феникса пришлось бегать по усадьбе и ловить животное, которое к себе никого не подпускало, отскакивало в сторону, топтало траву, отламывало ветки кустарников и их жевало.

Юл же в испачканных грязью калигах уселся, почти разлегся, в кресле в Фениксовой экседре. Затребовал вина. Феникс предложил ему перейти в триклиний и там позавтракать. Но Юл сделал страшное лицо и заявил, что самый вид трапезного стола и трапезной утвари ему несносен. Пока несли вино, Юл рассказал, что накануне они в компании нескольких сенаторов охотились на кабана. Вепрь попался свирепый и очень живучий. Пока его травили, он своими громадными клыками успел зарезать двух матерых лаконских псов, причем одного из них с такой силой подбросил в воздух, что труп его потом отыскали на дереве. Когда же в этом страшилище торчало уже несколько копий и все раны казались смертельными, секач, вместо того чтобы сдохнуть, сначала подпрыгнул и снес голову одному из загонщиков, затем пропорол бедро приятелю Юла, и если бы сам Юл не изловчился и длинным германским мечом…

Тут принесли вино, и Юл оборвал свой рассказ. Вино было одним из лучших в коллекции Феникса: массикским удачного года. Но Юл заявил, что от кувшина идет неприятный запах и само вино имеет привкус холста. Юл потребовал, чтобы ему дали другое вино, и заказал каленское. Каленского не оказалось. И Юл долго брезгливо морщился, пока ему перечисляли имевшиеся в наличии вина. Но в конце концов согласился на молодое цекубское.

Пока ходили за цекубским, Юл поведал, что после охоты, разгоряченные кровавой борьбой, охотники нагрянули в первый подвернувшийся по дороге трактир и там накинулись на дешевое вейское вино и на еще более дешевых, пахнущих потом и рыбой девиц, которых приапили прямо на столах, потому что подняться наверх в комнатушки, мол, не было сил. И он, Юл Антоний, честно говоря, плохо помнит, кто и когда доставил его домой. Но с самого утра его мучает свирепая головная боль. И если ему сейчас же не подадут… Пан с ним, с цекубским! Хотя бы критского вареного!..

Во второй раз прибежали из погреба и, наконец, подали.

Юл выпил, не разбавляя, два полных киафа. И тут взгляд его наткнулся на бюст, который виднелся в соседнем помещении, в библиотеке, – у Феникса на вилле экседра соединялась с библиотекой, а та – с кабинетом.

Острый клин верхней губы Юла еще сильнее опустился на теперь капризно искривленную нижнюю губу, и от этого одна из его улыбок – ты помнишь, я тебе говорил, что на лице Юла постоянно образовывались как бы две улыбки – одна из улыбок оставалась презрительной, а другая будто радостно-удивленной.

«Ты, что, стал августалом?» – вдруг чистым бархатным голосом спросил Юл Антоний; до этого он хрипло басил.

Дело в том, что после посещения Белого дома Феникс заказал себе три бюста Августа – мраморный, гипсовый и бронзовый – и мраморный установил в своем городском жилище, а гипсовый и бронзовый разместил на вилле: гипсовый – в таблинуме, по правую руку от письменного стола, бронзовый – в библиотеке, напротив бюста Гомера и Венеры. На этот-то бронзовый бюст принцепса теперь и воззрился его посетитель.

Феникс не ответил на поставленный Юлом вопрос. Он вообще почти не раскрывал рта, пока Юл рассказывал ему про кабана и про девок. И вина предлагал и обсуждал с Юлом не Феникс, а вызванный раб-келарь.

Феникс, стало быть, хранил молчание, грустно глядя на непрошеного гостя. А тот вдруг достал медальон – не с шеи снял, а извлек из-под плаща, откуда-то будто из подмышки – и, за правую руку притянув к себе Феникса, в левую вложил ему медальон.

На медальоне был изображен Марк Антоний, отец Юла. И вот, Юл то заставлял Феникса вглядываться в медальон, то требовал, чтобы Феникс оборачивался и смотрел в сторону библиотеки, на бюст Августа. И Феникс молча выполнял его команды. А Юл восхвалял своего нечестивого отца и хулил нашего великого принцепса. При этом глаза его все сильнее желтели и взгляд становился все более невинным, но эдаким желто-невинным, волчьим, если тебе когда-нибудь случалось заглядывать волку в глаза… И та морщина, которая была у него между бровей, Феникс говорит, налилась кровью…


Гней Эдий резко остановился и, гневно взглянув на меня, объявил:

– Гнусные измышления! Подлая клевета! Не вынуждай меня! Не стану пересказывать его мерзкие речи!.. Ну разве, вот, несколько примеров. Чтобы и ты мог возмутиться…

Гневно так объявив, Вардий продолжал, замерев надо мной, но время от времени тяжко вздыхая, выпучивая глаза и дергая головой, то ли от негодования, то ли с испуга:

– Юл, например, утверждал, что Марк Антоний с самого начала, с момента убийства Цезаря, денно и нощно пекся о судьбе Рима и о его спасении. Фурнина же – нашего великого Августа – лишь власть интересовала. И он ради нее вверг наше отечество в гражданскую войну, намного более ужасную и кровопролитную, чем были до этого. Вместо того чтобы в содружестве с Марком Антонием, опираясь на доблестных Цезаревых ветеранов, не допустить бегства Брута и Кассия и других заговорщиков, блокировать их в Италии и там уничтожить, он, выскочка и властолюбец, едва прибыв на родину, снюхался с Цицероном и другими самыми злостными антицезарианцами, отнял у Марка Антония несколько легионов и повел их – не против Брута и Кассия, а против самого Марка Антония, развязав так называемую Мутинскую войну. В результате Брут и Кассий не только беспрепятственно удалились на Восток, но в течение двух лет набирали там многочисленные легионы. И кто им мог помешать, когда в Риме Фурнин, объединившись с Децимом Брутом, родным братом проклятого Марка Юния, сражался с самыми преданными друзьями убитого Цезаря?! Так что Филиппийская война, унесшая столько жизней, из Мутинской войны проистекла, и самовлюбленный, беспринципный Фурнин ее главный виновник!.. Он и Перузийскую войну якобы развязал. И, если бы при Акции Марк Антоний не принес себя в жертву, он, лютый Фурнин, устроил бы величайшее в истории братоубийственное побоище. Глазом бы не моргнул и устроил!

Марк Антоний, далее разглагольствовал Юл – кстати говоря, и в этот раз на греческом, чтобы никто из слуг не мог, подслушав, понять, – Антоний, дескать, всегда отличался искренностью. Фурнин же от рождения был лицемером. Он, как бродячий актер, носил с собой с десяток различных масок, надевая ту, в которой ловчее мог обмануть: прикинуться, например, наивным юношей – ведь ему в год убийства Цезаря едва исполнилось девятнадцать, и многие, очень многие на эту обиженную беспомощность купились, не принимая этого женственного сосунка в серьезный расчет; или твердым и бесстрашным мстителем за своего великого и столь подло убитого приемного отца, что приводило в восторг Цезаревых ветеранов; иль нежным и преданным другом того, кого через день, через час предаст и, не моргнув глазом, отправит на смерть… Всех обманув и захватив власть в империи, продолжал Юл, он, этот лживый Фурнин, присвоивший себе имя Августа, теперь еще пуще лжет, утверждая, что, дескать, восстановил республику, с якобы полновластными консулами, трибунами и сенатом. На самом же деле правит как настоящий диктатор, или как в прежние времена правили египетские фараоны, единолично назначая и смещая магистратов, по собственной прихоти подбирая и разгоняя сенат, выдвигая себе наследников.

Он так часто менял свои маски, продолжал Юл Антоний, что природное его лицо стерлось под ними, и теперь даже давно и близко знающие его люди – такие, как Поллион, или Планк, или Мессала, – даже они не в состоянии определить, как он теперь выглядит, что из себя представляет на самом-то деле и какую маску напялит в следующее мгновение, какую комедию или трагедию с народом своим сыграет.

Но меня, говорил Юл, не обманешь. Я под любой личиной его различу. Во-первых, он трус. Трусом он был при Филиппах, в самый разгар сражения прикинувшись больным и чуть ли не умирающим. При Милах он глаз не смел поднять на готовые к бою суда, валялся, как бревно, с ужасом глядя в небо, и вышел к войскам лишь тогда, когда Марк Агриппа одержал победу.

Он – вор, во-вторых. Мутннскую войну за него выиграли Гирций и Панса, Филиппийскую – Марк Антоний, Перузийскую – Сальвидиен, Сицилийскую – Агриппа, Актийскую – Агриппа, Марк Лурий, Луций Аррунций и Статилий Тавр. А он эти победы присваивал себе и праздновал триумфы. Германию за него покоряли Друз и Тиберий. Испанию усмиряли сначала Агриппа, затем Антистий Вет и Публий Силий Нерва. Африку подчинил Корнелий Галл. А он объявил себя покорителем Вселенной. Он как-то изрек: «Да, многие мне помогали в осуществлении моих замыслов. И некоторые из них, можно сказать, справились с теми задачами, которые я перед ними поставил»… То есть – всё он, царственный и божественный, а разные там агриппы, меценаты и прочие смертные – лишь послушные орудия в его руках.

В-третьих, продолжал Юл, распуская лживые слухи об Антонии и Клеопатре, сам он, Фурнин, был и остается грязным развратником. Еще мальчиком, подставив свой зад Юлию Цезарю, он именно таким образом приобрел себе расположение великого диктатора и, безродный, купил себе род. Перепробовав затем несколько жен, он угрозами отнял у Тиберия Клавдия Нерона юную Ливию. И якобы души в ней не чая, на каждом углу заставляя прославлять и ставить в пример свою и ее добродетель, он, похотливый Фурнин, не обходился без молоденьких любовниц. Их ему сперва поставляла Анхария Пуга, а затем – сама Ливия, его величавая супруга, дабы и в этом интимном деле угадывать сокровенные желания своего муженька и заодно не спускать с него бдительного взгляда – вдруг не просто удовлетворит свою похоть сатира, а, не дай бог, увлечется на старости лет, вознамерится поменять стареющую на молоденькую, остывающую на горячую, приевшуюся на свеженькую. Ливия, в отличие от Анхарии, которая поставляла Фурнину, так сказать, долгоиграющих девочек: на полгода, на год, которых, когда наиграется, выгодно выдавали замуж, снабдив богатым приданым, – Ливии эту традицию удалось поменять. За Белым домом было приобретено небольшое строение. Туда был сооружен подземный ход. По этому ходу по указанию Ливии мужеподобная Ургулания тайно приводит молоденьких телочек, заставляет раздеться, улечься в постель и быть готовыми немедля отдаться Фурнину, едва он войдет в спальню, дабы не отнимать лишнего времени у величайшего человека, занятого судьбами мира!

Тут Феникс нарушил свое молчание и тихо спросил по-латыни:

«Зачем ты мне всё это рассказываешь?»

«Погоди, – отвечал ему Юл, – я тебе самого главного не рассказал. При Филиппах Марк Антоний помиловал и простил почти всех, кому посчастливилось попасть к нему в руки. Фурнин же велел казнить почти всех побежденных противников. Когда к нему привели отца с сыном, он предложил им разыграть, кому из них умереть. Отец поддался и был казнен. Сын этого не вынес и покончил с собой. Фурнин же наш – ему тогда было не более двадцати – весело наблюдал за казнью, а когда пленный юноша выхватил у зазевавшегося солдата его меч и им себя заколол, чуть ли не прослезился и воскликнул: «Я им веселую римскую комедию предложил сыграть, а они, заразившись у греков, исполнили глупую трагедию!»… После сдачи Перузии всех, кто пытался молить о пощаде или оправдывался, Фурнин обрывал словами: «Ты должен умереть». Он выбрал из сдавшихся триста человек, выходцев из всех сословий, и в мартовские иды у алтаря Юлия Цезаря перебил их всех, подобно жертвенному скоту… В юности он насыщал свою кровожадность по крайней мере открыто, так, чтобы все видели. Когда же достиг абсолютной власти и после того, как однажды, когда он один за другим выносил смертные приговоры, Меценат прислал ему записку: «Прекрати, палач!», Фурнин перестал свирепствовать на публике. А те, кто стоял у него на пути, кого он считал своими врагами, люди эти словно сами собой и весьма неприметно исчезали сначала из виду, а потом и из жизни. И – обрати внимание! – среди этих незаметно исчезнувших многие когда-то преданно служили Фурнину, выигрывали для него сражения, усмиряли восставшие народы, украшали Рим храмами, алтарями, театрами, другими превосходными постройками… Хочешь, я назову имена?»

Тут Феникс повторил свой вопрос и опять на латыни:

«Зачем ты пришел ко мне? И зачем ты мне это рассказываешь?»

А Юл сначала оглянулся на дверь, а потом на латыни ответил:

«Давно не говорил по-гречески. Решил заехать к тебе и поупражняться в этом благозвучном языке. И заодно передать тебе привет от нашего благодетеля, великого Августа. Вчера… нет, позавчера мне выпала честь сопровождать его на стройку Марса Мстителя. А на обратном пути он поинтересовался, давно ли мы с тобой встречались. Я ответил, что давно. И он, улыбнувшись, меня попросил: «Когда снова увидитесь, не забудь передать от меня привет»».

Это Юл сообщил на латыни. А гнусную клевету на величайшего из людей изрыгал, извергал на греческом!


Так гневно воскликнув, Гней Эдий вновь зашагал из стороны в сторону, будто для того, чтобы унять охватившее его возмущение. И надо сказать, он его быстро унял. Так как скоро вернулся на ложе, с удобством на нем разлегся и сообщил:

– Феникс мне ни словом не обмолвился о том, что Юл заезжал к нему и поносил Августа. Всю эту гадость он пересказал мне лишь год спустя. Ты представляешь?

Я согласно кивнул.

А Вардий:

– И что ты думаешь, он, восхищенный Августом, окруженный его бюстами, перестал встречаться с его злобным хулителем Юлом Антонием? Ничуть, юный мой друг! Он снова с ним сошелся. Потому что Юл от него теперь не прятался. И вместе с ним они иногда заглядывали к Юлии, к его Госпоже…А ко мне перестал заходить.


X. – Нашим с тобой языком выражаясь, – продолжал Вардий, – Феникс вступил в новую стадию фаэтонизма. Он теперь не метался и не безумствовал. Улыбка, которая часто появлялась у него на лице, была теперь не улыбкой ведомого на казнь осужденного, а… как бы точнее сказать?…скорее, она походила на прищуренную улыбку судьи, который старательно, но устало исследует все обстоятельства дела, чтобы потом вынести приговор.

В первую же нашу встречу он мне поставил условие: о чем угодно, только не о Юлии и Юле Антонии; и я говорил с ним о чем угодно, а он мне рассказывал о «Медее», о своей трагедии.

«Медея» его, как ты помнишь, была уже почти закончена. Так вот – он ее уничтожил! Сжег в печи беловой пергамент и все черновые дощечки. И заново стал писать новую «Медею»…Я в ужас пришел, когда услышал, что он сотворил. И стал проклинать себя за то, что в свое время не выпросил у Феникса копию или не изловчился тайно переписать… Но, помнишь, у Плавта? «Что руками махать, когда руки отрублены!»…

Феникс мне так объяснил: он, дескать, первую «Медею» писал для театра. Но вовремя понял, что для театра писать не умеет, «к рукоплесканьям толпы Муза моя не рвалась»… он где-то это потом написал, сейчас не вспомню где… И, стало быть, решил написать новую, вторую «Медею», не в виде трагедии, а в виде поэмы. Вновь проштудировав Еврипида, которым всегда восторгался, вдруг увидел, что «врет Еврипид» – так и сказал, – и надо «грека исправить». Но как его исправлять, он, Феникс, пока не понял. Однако решил писать не о Медее в Колхиде, а о Медее в Коринфе, не о зарождении любви, а о ее «смертельном расцвете», в котором якобы заключается и сущность великой любви, и оправдание для Медеи, и утешение для Язона. А прежнюю «Медею» он сжег, чтобы она ему не мешала.

Так Феникс мне объяснил в первую нашу встречу.

Во вторую… Мне долго не удавалось застать его наедине ни в городе, ни на вилле – его постоянно окружали какие-то люди, которых заметно прибавилось после того, как стало известно, что он побывал в Белом доме и сам Август с ним разговаривал; в эти компании меня принимали, но поговорить по душам возможности не было. Однако с помощью двух моих слуг, которые постоянно следили за Фениксом, я в середине июля улучил-таки момент.

Проводив меня в свой кабинет, Феникс вызвал слугу и стал отдавать распоряжения касательно трапезы. А я, пока он обдумывал и перечислял кушанья и вина, успел заглянуть в дощечки, которые лежали у него на столе. И на одной из них прочел:

Борются все же в груди любовь и ненависть… Обе

Тянут к себе, но уже… чую… любовь победит!

Я ненавидеть начну… а если любить, то неволей:

Ходит же бык под ярмом, хоть ненавидит ярмо.

Я только эти четыре строчки успел прочесть, так как Феникс, заметив, что я читаю его записи, отобрал у меня дощечку и недовольно сказал:

«Тут всё не так. Из этой белиберды я, пожалуй, ничего не возьму».

А дальше, пока нам готовили завтрак, стал рассказывать, что сейчас работает над сценой, в которой Язон объявляет Медее, что собирается с ней развестись и жениться на коринфской принцессе. У Еврипида, объяснял Феникс, эта сцена в целом «неплохо написана». Но дальше «грек нас обманывает». Он сразу начинает описывать гнев Медеи. А гнева в начале не было. Была растерянность. Медея не понимала, что с ней творится. Чувства ее пришли в столкновение друг с другом. Любовь, словно коса о камень, ударилась об обиду. Искры полетели во все стороны, воспламеняя различные чувства. Всё закипело и забурлило внутри: давнее предвидение и внезапное удивление, естественная тоска и необъяснимая радость, гордыня и унижение, ярость и нежность. Всё это слилось, сплавилось в единое чувство. И Медея им захлебнулась, в нем утонула, теряя себя и не зная, где же она настоящая, то есть в двух смыслах: ныне живущая и истинная, а не та, что себе лишь мерещится, и не та, что была до этого, когда боготворила Язона и ради него готова была совершить невозможное.

Феникс очень путано мне объяснял, но с усталой настойчивостью. А когда нас позвали в триклиний, перестал говорить о Медее.

В третий раз мы наедине встретились в сентябре, на следующий день после окончания Римских игр. Феникс сообщил мне, что сейчас описывает сцену, в которой Медея собирает ядовитые травы, чтобы изготовить из них «огненный яд» для коринфской принцессы. Этой сцены нет у Еврипида, но для Феникса она якобы чрезвычайно важна. И дело тут не в тех травах, которые Медея собирает, а в тех чувствах, которые она испытывает. «Понимаешь, Тутик, – говорил мой друг, – у тебя в душе уже давно, богами или демонами, были посеяны семена, и они, найдя для себя благоприятную почву, стали прорастать, сперва незаметно, но постепенно набирая силу, превращаясь в с виду прекрасный, запахом благоуханный, но по сути своей ядовитый цветок. Яд этот сначала капельками, а потом тоненькими нежными струйками начинает сочиться тебе в душу. И ты понимаешь, что это яд, что он терпкий и горький. Но при этом испытываешь облегчение и даже удовольствие. Потому что этот прекрасный яд обладает целебными свойствами: своей терпкостью заглушает тоску, своей горечью убивает мучительно-сладкие воспоминания. Ты этот яд благодарно накапливаешь в себе, радуясь даже не тому, что он тебя, опьяняя, успокаивает и, отрезвляя, освобождает, а тому, что он пока ни на кого не направлен… Ты понимаешь, о чем я?»

Я ответил, что понимаю, но очень хотел бы поскорее увидеть эту картину, так сказать, воплощенной в стихах.

«Потом! Потом! – с раздражением воскликнул Феникс. Но тут же взял меня за руку и ласково добавил: – Когда закончу, ты первый увидишь и услышишь!»

И, наконец, в четвертый раз – дело было в разгар Плебейских игр – Феникс сам явился ко мне. Меня не было дома. И он почти два часа ожидал меня в моей библиотеке. Причем, как мне доложили, ничего не велев себе принести, ни одной книги не взяв в руки, – недвижимо сидел в кресле, взглядом уставившись в стену.

Когда я вошел, он меня не увидел, пока я… прости за кудрявое выражение… пока я не вошел в его взгляд и в ту задумчивую улыбку, которая была у него на лице: суровую и торжественную улыбку судьи, собравшегося произнести приговор.

«Можешь меня поздравить, – глухим голосом объявил Феникс. – Мне удалось написать сцену, в которой Медея убивает своих детей. Я думал, она у меня ни за что не получится. Как не получилась у Еврипида. Но я оказался хитрее».

«Я оказался хитрее, – после непродолжительного молчания повторил Феникс и продолжал: – Я догадался, что в этот момент Медея любила Язона намного сильнее, чем любила до этого. И эту свою великую любовь она перенесла на детей, от Язона рожденных. Как когда-то ради любви она принесла в жертву отца, во имя любви пожертвовала своим братом, разрезав его на кусочки… Любовь ее так усилилась, что дело дошло до детей».

Феникс опять замолчал. А мне было не только дико его слушать, но и страшновато на него смотреть. Феникс же продолжал объяснять:

«Помнишь, у Катулла:

Ненависть – и любовь. Как можно их чувствовать вместе?

Как – не знаю, а сам крестную муку терплю…

Он не знал. Я теперь знаю. Ибо ненависть – это высшая и конечная стадия великой любви. В любви ты всё время боишься потерять любимую, – а ненависть кто у тебя отнимет? В любви ты всегда беззащитен – в ненависти ты как воин, за которым стоит легион. Любовь унижает человека – ненависть возвышает. Любовь тебя сковывает – ненависть освобождает. В любви надо приносить себя в жертву – в ненависти ты сам становишься жрецом, берешь в руки священный нож… В любви, ставшей ненавистью, до нее возвысившейся, в ней расцветшей и освободившейся, ты лишь учреждаешь первоначальную справедливость, восстанавливаешь небесную гармонию, низменное приносишь в жертву высокому, смертное – вечному… Как жрец».

Я не удержался и возразил:

«Не совсем точный пример со жрецом. Жрец ненависти не испытывает».

И Феникс в ответ:

«А я, представь себе, ненавижу. И когда яд из меня выплескивается, испытываю поистине любовное блаженство. Мне теперь не надо ее видеть. Мне достаточно того, что она живет здесь, в Риме, и я могу смотреть, например, вот на эту стену и ее ненавидеть. Могу выйти из дома и ненавидеть-любить улицы, по которым она ходит. А если она куда-нибудь уедет, я начну ненавидеть-любить тот город или страну, куда она уехала. Я самый воздух могу любить-ненавидеть, потому что им мы вместе с ней дышим».

«А Юла? – спросил я. – Ты ее ненавидишь вместе с Юлом Антонием? Надеюсь…»

Но Феникс не дал мне договорить. Выйдя из своей торжественной судейской задумчивости, он вдруг посмотрел на меня взглядом ребенка – я уже давно не видел на его лице этого чистого и обезоруживающего выражения.

«А Юл тут при чем?! – удивленно воскликнул мой друг. – Ты, Тутик, не понял. Говорю тебе: мне удалось написать сложнейшую сцену и ею закончить мою поэму. Для этого и пришел к тебе и, вот, сидел, тебя дожидаясь, чтобы ты вместе со мной порадовался… А ты мне про Юла! – Феникс будто даже обиделся. – Он Госпожу мою никогда не любил. Он ее, может быть, ненавидит. Но без всякой любви… Юл человек несчастный. Несчастных людей нельзя ненавидеть, как ты предлагаешь. Я бы ему очень хотел помочь. Но он не нуждается в моей помощи. Он вообще ни в ком не нуждается».

Так объяснил мне Феникс и быстро покинул меня.


Эдий Вардий на ложе перевернулся с боку на спину, откинулся так, что голова его оказалась на подлокотной подушке, поерзал кругленьким телом, выбирая новое удобное положение, и затих, уткнувшись взглядом в беленый потолок – на потолке ничего не было изображено.

Я ожидал, что вот-вот будет объявлено об окончании трапезы и аудиенции.

Свасория двадцатая. Фаэтон. Любовь к Нелюбви

И Гней Эдий, уставившись в потолок, через некоторое время и вправду устало произнес:

– Ну вот…

Я понял, что это сигнал, и стал осторожно подниматься со своей части ложа.

– Ну вот, стало быть… – задумчиво повторил Вардий, созерцая потолок.

Я уже сел на ложе. И Вардий:

– Ну вот, стало быть, кончился год, в котором Тиберий и Гней Пизон были консулами. И наступил год консульства Гая Антистия и Децима Лелия.

Устало и монотонно проговорив эти слова, Вардий чуть приподнял голову, сначала удивленно на меня покосился, а затем кисло усмехнулся и сказал:

– Ну, раз тебе удобно сидеть, сиди на здоровье. А я буду лежа рассказывать. У меня шея устала.

И продолжал свой рассказ, таким же монотонным голосом, по-прежнему глядя в потолок.


I. – Ты помнишь, старшим Юлиным сыном был Гай Цезарь. Август усыновил его вместе с его братом, Луцием Цезарем, когда Гаю было три года, а Луцию два, то есть почти младенцами. С тех пор они росли не в доме своего природного отца Агриппы, а в доме Августа и Ливии. Юлию к ним, разумеется, пускали. Но воспитанием их занималась главным образом Ливия.

Так вот, в консульство Антистия и Лелия старшему Гаю еще не исполнилось четырнадцати лет, когда в мартовские иды – ты помнишь, в этот день убили божественного Юлия – в мартовские иды было объявлено, что через день, на Либералиях, сначала сенату, а затем народу на форуме будет представлен новый римский гражданин – Гай Цезарь, юридический сын принцепса. То есть, за несколько лет до положенного срока старший сын Юлии был объявлен совершеннолетним, с него была снята детская тога претекста и надета toga рига, белая тога полноправного римлянина. В тогу Август облачил его в семейном кругу, в атриуме Белого дома. Золотую буллу с мальчика снял в храме Либера и Либеры, куда в полном составе был вызван римский сенат и куда накануне специально доставили статую божественного Юлия Цезаря, дабы буллу нового совершеннолетнего можно было повесить на шею его великого предка. Повторяю, не буллу сняли вначале, а потом надели чистую тогу, как обычно делается, а в обратном порядке – дабы в священном месте сенаторы увидели и уразумели, кто истинный дед у этого юноши и кому посвящается безоблачное детство.

На форуме, представляя своего совершеннолетнего сына народу, великий понтифик, принцепс сената и пожизненный трибун, обращаясь к римским богам, произнес не одну, а три молитвы: о благоденствии Рима, о ниспослании здоровья и счастья Гаю Цезарю и о «сохранении ему до конца его жизни уравновешенного и разбирающегося в законах божеских и человеческих разума». А гимны в перерывах между этими молитвами исполняли не обычные певцы и певицы, а так называемая коллегия поэтов – все в праздничных одеждах, увенчанные душистыми цветами. Среди них, по просьбе Фабия Максима, был и наш Феникс, который в течение двух дней зубрил слова гимнов, жалуясь на то, что, вследствие их древности, почти все они непонятны современному человеку, и в точности запомнить их и воспроизвести так же трудно, как карканье ворона, если тот долго и на разные лады каркает.

И на всех двадцати семи римских Аргеях, то есть общественных алтарях, совершались жертвоприношения в честь Либера, Либеры и в честь него – Гая Цезаря, совершеннолетнего наследника великого Августа.

Учитывая, какие надежды возлагал Август на своего старшего внука, ничего странного не было ни в преждевременном провозглашении совершеннолетия, ни в той пышности, с какой оно совершалось.

Странно было лишь то, что на всех этих празднествах отсутствовал Тиберий, муж Юлии, матери Гая Цезаря, единственный теперь сын добродетельной Ливии, жены Августа, дважды консул и второй долгосрочный трибун. То есть, с какой стороны ни разглядывай, – ближайший из родственников и властительный магистрат!

В конце февраля Август отправил его с каким-то маловажным, но трудоемким поручением в Иллирию. Там, в Иллирии, он пробыл до конца апреля. И хотя, как известно, от Аполлонии до Рима недолго добраться, Август не только не вызвал Тиберия на празднество, но даже не известил его о столь значимом семейном торжестве: ни до, ни после того, как оно состоялось.

О досрочном и всенародном вступлении Гая Цезаря в совершеннолетие Тиберий узнал то ли по слухам, случайно долетевшим к нему в Аполлонию, то ли еще позже, когда незадолго до майских календ высадился в Брундизии.

А когда прибыл в Рим, увидел, что свита его заметно поредела. Настоящих друзей, как я тебе говорил, у Тиберия не было. Но после германского триумфа, в год консульства и с январских календ, когда Тиберий вступил в свое пятилетнее трибунство, имея партнером самого великого Августа, – клиентов у него было множество. Каждое утро толпились возле дома в Каринах, пытаясь засвидетельствовать свое почтение, сопровождали в любых его передвижениях по городу… Так вот, теперь, хоть и приветствовали по утрам, но уже не толпились.

И если бы только это. Многие его прежние клиенты, просители и угодники, теперь от него, Тиберия, переметнулись к Гаю Цезарю: у него толпились, перед ним заискивали, его сопровождали, когда он в белой тоге выходил из дома и садился в носилки. Среди этих переметнувшихся оказались, между прочим, и Атей Капитон, и Помпоний Греции, и Сей Страбон – новый префект Рима, командующий преторианскими когортами, и некоторые другие, которых Тиберий уже давно привык видеть подле своей персоны. Верность Тиберию сохранили лишь Гней Пизон, Патеркул Старший и еще несколько менее значительных по своему положению людей.


II. – Было еще одно новшество, – монотонно продолжал Вардий, – которое не могло не обратить на себя внимания вернувшегося Тиберия. Его жену Юлию стали посещать ее прежние… ну, давай мягко скажем, приятели и приятельницы. Уже в отсутствие Тиберия, как ему донесли, к Юлии захаживали не только Юл Антоний и иногда вместе с ним Феникс – несмотря на его новую любовь-ненависть и его утверждение, что, дескать, отныне ему не надо ее видеть, Феникс, как я и предполагал, все-таки продолжал видеться с Юлией… Не только эти двое общались с женой Тиберия, но еще до его приезда в доме в Каринах стали появляться, казалось бы, давно отлученные от «Госпожи» Эгнация Флакцилла и Аргория Максимилла. К ним через некоторое время присоединилась и Полла Аргентария, и именно после того, как Ливия, за что-то рассердившаяся на Поллу, отказала ей в своем обществе.

А стоило Тиберию вернуться и обнаружить, что клиентов у него резко поубавилось, как в скором времени его стали приветствовать по утрам Квинтий Криспин и Корнелий Сципион, которых он отродясь не видел у себя в доме, но знал, что до его злосчастной женитьбы эти господа обхаживали Юлию.

Не замедлил нарисоваться и напыщенный Аппий Клавдий Пульхр, тоже якобы для того, чтобы приветствовать пятилетнего трибуна и предложить ему свои услуги, если он в них будет нуждаться.

Даже Секст Помпей объявился и – обрати внимание – тоже после того, как его за что-то отстранила от себя Ливия.

И хотя Тиберий, когда они появлялись, встречал их тем вежливым и непроницаемым холодом, которым он мастерски умел отталкивать от себя ненужных ему людей, их этот холод как будто ничуть не отталкивал, а, напротив, словно притягивал и привлекал. Пульхр, как мы помним, сам почти ледяной и зеркальный, обдаваемый Тибериевым холодом, еще сильнее, чем обычно, лучился и сверкал ухоженностью и торжественностью. Сципион в ответ на подчеркнутое к себе невнимание еще сильнее распускал свой павлиний хвост и принимался рассказывать о своем знаменитом пращуре – победителе Ганнибала, Публии Сципионе Африканском. Квинтий Криспин гробовое молчание, которым его встречал хозяин дома, пытался заполнить веселыми шутками и колченогими выходками.

Короче, ни один из приемов Тиберия на эту компанию не действовал. Даже когда в разгар утренних приветствий хозяин дома демонстративно поворачивался к ним спиной и уходил к себе в кабинет, они этой демонстрации либо не замечали и продолжали приветствовать, словно актеры со сцены произнося свои монологи, либо, радостно переглянувшись, просили позвать хозяйку. И их тут же приглашали на ее половину… Дом в Каринах, как и Белый дом на Палатине, уже давно был разделен на две половины, мужскую и женскую, и у Юлии и Тиберия теперь были не только отдельные спальни, но отдельные экседры, триклинии и даже кухни. Общим у них был только атрий.

Запретить же рабу-привратнику впускать этих назойливых посетителей в свою прихожую, он, Тиберий Клавдий Нерон, бывший двукратный консул и ныне пятилетний трибун, по какой-то причине считал невозможным. И лишь однажды, случайно столкнувшись в атриуме – то есть на нейтральной территории – со своей женой Юлией, которая – ныне большая редкость – была не в окружении приятелей, приятельниц и служанок, а совершенно одна, Тиберий осмелился ей заметить, впрочем, без всякого раздражения, а лишь с грустной иронией в голосе:

«Надеюсь, хотя бы Семпроний Гракх не явится меня приветствовать».

А Юлия ему тем же тоном ответила:

«Не явится. Его нет в Риме. Надолго уехал».

На том и разошлись…

Полагаю, ты сам догадался, и мне не надо тебе объяснять, что перед возвращенными адептами Юлией или Юлом – похоже, что они уже давно действовали заодно – была поставлена весьма конкретная задача: своим постоянным и навязчивым присутствием досаждать Тиберию и постараться вывести его из состояния невозмутимой сдержанности, столь для него характерной.


III. – Вывели или не вывели, суди сам, – продолжал Вардий. – Менее чем через месяц после появления адептов… вернее, после появления первого из них, так как они объявлялись постепенно, так сказать, по нарастающей: сначала Криспин, потом Сципион, затем Пульхр и в довершение изгнанный от Ливии Помпей… менее чем через месяц Тиберий покинул дом в Каринах и, оставив жену в обществе ее приятельниц и приятелей, переехал жить к Гнею Пизону. Но не в городской его дом, а на пригородную виллу. Причем, прошу заметить, Пизон с ним вместе не жил; Гней оставался в своем городском доме, Тиберий же стал в одиночестве обитать на его вилле. И там находился тоже около месяца, в Риме не появляясь даже на заседаниях сената.

В конце июня Тиберия вызвал к себе Август, и у них состоялась длительная беседа наедине. Содержание ее стало известно через несколько дней, на очередном заседании сената, на котором Тиберий уже присутствовал.

Один за другим рассматривались какие-то вопросы, в обсуждении которых Август не участвовал, поручив ведение дискуссии консулу Антистию. А когда уже приготовились расходиться и некоторые уже встали со своих мест, Август попросил председателя восстановить порядок и тишину и, обращаясь к сенату, сказал приблизительно следующее:

«В Армении, как вам известно, началось восстание. Я принял решение направить туда нашего доблестного Тиберия. Лучше его никто не умеет разбираться с армянами. Я пригласил к себе этого прославленного полководца и изложил ему мою просьбу. А он мне в ответ объявляет: никак не могу ее выполнить, так как испытываю усталость от государственных дел, ощущаю острую необходимость отдохнуть от трудов и прошу предоставить мне отпуск, и не здесь, в Риме, а на каком-нибудь отдаленном и благоустроенном острове, на Самосе или на Родосе, где можно одновременно лечиться у искусных греческих врачей и слушать местных философов. Как я ни пытался его образумить, указывая на опасность восстания, на обязанности трибуна и консуляра, на воинский долг римского гражданина, на то, наконец, что, сделав над собой усилие, проявив терпение и усердие, которые всегда его отличали, и нормализовав положение в Армении, можно потом с чувством исполненного долга отдохнуть и восстановить силы. Но он – ни в какую. Дескать, устал, истощен и чуть ли не болен. Я к нему долго взывал – он меня не услышал. Я слишком уважаю этого во всех отношениях достойного человека, чтобы силой принудить его, как мы иногда других принуждаем, менее заслуженных. А посему одна у меня надежда – на вас отцы-сенаторы. Если вам не удастся убедить нашего дорогого Тиберия…»

Август не договорил и стал смотреть на своего пасынка, как многие мне рассказывали, с грустной надеждой во взоре.

Сенаторы сначала опешили и растерялись, ибо с трудом могли припомнить, чтобы Август кому-то приказывал или, тем более, просил и взывал, а тот ему упрямо отказывал. А справившись с изумлением, ясное дело, принялись поочередно и в соответствии с рангом убеждать, уговаривать, увещевать. Тиберий же после каждого выступления, потупив взгляд, поджав губы и выставив вперед квадратный свой подбородок, угрюмо твердил, что, дескать, нет больше сил, изможден, страдает расстройством желудка и головокружениями, боится подвести, решительно отказывается. При этом выглядел здоровее Плацидеяна, знаменитого гладиатора.

Примечания

1

Здесь и далее (с 1 по 18) дается отсылка к 1-й книге «Бедный попугай, или Юность Пилата».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7