Современная электронная библиотека ModernLib.Net

С птицей на голове (сборник)

ModernLib.Net / Юрий Петкевич / С птицей на голове (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Юрий Петкевич
Жанр:

 

 


Юрий Петкевич

С птицей на голове (сборник)

Посвящается тем, которые ожидают нас там.

«Ангел поцеловал…»

Я познакомился с живописью Юрия Петкевича года два назад, осенним вечером, когда он пригласил меня в свою мастерскую. Я был поражен – с внешне наивных картин на меня смотрели лики ангелов, которые можно увидеть лишь на иконах. Борясь с волнением, я сказал Юрию, что его искусство «ангел поцеловал». И, думаю, не сильно преувеличил.

Проза Петкевича также изобразительна, только это не живопись грубыми масляными красками, а легкая акварель. Она светится переливами от света к тени, как в гармоничной мелодии незаметен переход от мажора к минору. В его рассказах как будто ничего не происходит. Хотя в каждом из них есть главное событие. Например, умирает отец; маленький мальчик первый раз едет в город с тетей, или герой ищет, кому бы отдать забытую в его доме шляпу человека, который скоропостижно умер. Но главное всегда происходит на втором и даже на третьем плане, и нужно читать очень внимательно, чтобы не упустить из виду нечто важное. В таком повествовании существует обратная перспектива – явление, присущее только изобразительному искусству.

Невозможность любви – вот, пожалуй, сквозное действие многих, если не всех, рассказов Юрия. То есть любовь эта существует, но она не разделена, безответна, не услышана теми, кого любят. Однако этот факт не столь драматичен, как это может показаться на первый взгляд, ведь в любви главным остается не объект, а субъект. Все эти бесконечные Сонечки, Милочки, Надечки, Танечки, Улечки, Дунечки любимы, и, в общем, неважно, что они не могут ответить герою взаимностью, поскольку настоящая любовь, как сказал апостол Павел, «покрывает все» и «не ищет своего». Поэтому печаль рассказов Петкевича светла, в них вы не найдете надрыва, отчаяния и трагедии, хотя действие происходит на фоне вполне узнаваемых реалий нашего времени – повального городского и деревенского пьянства, фатальной неустроенности быта, людской тупости и равнодушия. Но этот хаос не может разрушить то главное, что составляет основу человеческой жизни – любовь к женщине, красоту природы, веру в Бога, и, в общем, надежду, которая остается неизменной и которая ни кого и никогда «не постыжает»…

Не так давно умершая художник-самоучка Любовь Майкова говорила: «Нас двое. Пиросмани и я. Только я лучше». Она была представителем так называемого «наивного реализма». Начала писать картины внезапно, когда ей было уже за семьдесят, дождалась персональных выставок за границей и отошла в мир иной в полной нищете в бурную эпоху «гайдаровских реформ». Теперь можно сказать, что их уже трое.

Искусство Юрия Петкевича будет нужно до тех пор, пока понятие человечности окончательно не похоронят и не сдадут архив. Надеюсь, что это случится не скоро.

Юрий Арабов



На волоске

Книга рассказов



Шоколадка



<p>1</p>

Старику Кузькину приснилось, что на месте его дома нет ничего, пусто – голое поле. Утром он поднялся с тяжелым чувством, но к чему этот сон – понять не мог и стал ожидать пожара. Вскоре на улице остановились грузовые машины. На одной из них подъемная башенка с рабочими, и они, как всегда весной, стали обрезать ветки на деревьях у электропроводов. Вокруг собрались люди и начали упрашивать как можно больше спилить, чтобы в домах посветлело. Кузькин тоже выбрался с женой на улицу, и его Варя, пообещав рабочим бутылку, указала на березу рядом с домом. Завизжала бензопила, но старик не мог перечить жене – и совсем приуныл, когда и соседи обратились к рабочим, предлагая им выпить, и рабочие спилили подряд все деревья.

«Следующей весной уже не надо будет им приезжать сюда, – догадался старик, – и, может быть, никогда». Обозревая открывшуюся линию горизонта, Кузькин вспомнил сон про голое поле и побрел домой, и довольная жена следом за ним. Она начала готовить обед, а старик задумался, глядя в окно. После того как пьяные рабочие уехали, заваленная деревьями зеленая улица опустела от зевак. Среди вянущих в пыли, только что распустившихся веток заплакала соседская девочка. У нее была хромая ножка. Старик вышел на улицу, взял на руки девочку и отнес домой.

– Ты не забыл, что у меня сегодня день рождения? – напомнила ему хромоножка.

Старик передал жене слова девочки, но Варя отмахнулась, не желая опозориться с ним в гостях, – и все же Кузькин решил сходить на день рождения и попросил у жены денег на подарок, но она в который раз напомнила ему, что он не получает пенсии. У старика пальцы сами сжались в кулак, и, чтобы не ударить Варю, он выбежал из дома.

Сам не зная, куда идет, – уже давно никто не одалживал ему денег, – он утомился пробираться по заваленной деревьями улице и, отдохнув на последнем бревне, поволокся в соседнюю деревню на другом берегу, где один из его сыновей, женившись, построил дом. Кузькин, идучи, перебирал в мыслях свою жизнь, и дорога показалась ему короткой, а когда пришел к сыну, у него дома были одни дети. «Может, это и к лучшему», – решил старик и попросил у них в долг шоколадку.

Скрепя сердце Костя и Настечка достали из своего тайника шоколадку, и старик поплелся обратно, но жизнь теперь представилась ему бесконечно долгой. К вечеру он все же успел к соседям на праздник и, преподнеся имениннице шоколадку, остался счастлив.

Его усадили за стол, где вовсю шумели гости. Кузькин подлизывался, заискивал перед ними, всячески унижался, блаженно улыбаясь, а соседи не могли понять, почему он так странно последнее время ведет себя. А старик уже думал о своей смерти и поэтому подлизывался перед соседями, чтобы они помогли похоронить его.

Конечно, он напился и за столом заснул – его осторожно толкнули. Он поднял голову и забыл про улыбку. У него спросили, дойдет ли он сам домой. Кузькин кивнул, прикрывавшие лысину седые волосы разлетелись по лицу, и он, не поправляя их, с закрытыми глазами, спустился с крыльца и на улице упал, споткнувшись о лежащую на дороге березу – ту самую, что посадил когда-то, и вспомнил свою молодость.

Назавтра ему было плохо, и на следующий день плохо, и на следующий, – после дня рождения хромоножки он проболел целую неделю, а когда начал поправляться, пришли Костя и Настечка за шоколадкой. Старик решил притвориться пьяным, и дети пожаловались бабушке Варе, что дедушка не отдает шоколадку, но старуха не стала с ними разговаривать, а когда они ушли, начала, как всегда, пилить мужа – вместо того чтобы пожалеть его.

И вот – каждый день Костя и Настечка стали приходить за шоколадкой, а дедушка притворялся пьяным. Дети засовывали старику в нос карандаши, щекотали за пятки, ползали по нему на кровати, поливали из чайника – Кузькин только мычал, будто ни одного слова не может выговорить; наконец дети сообразили: как дедушка может отдать шоколадку, если у него нет паспорта и он не получает пенсию.

Конечно, у них были родственники, которым ничего не стоило сделать паспорт старику, но таких дети обычно не любят и побаиваются; разумеется, и сам дедушка мог обратиться к ним, да ему было стыдно: он не хотел признать, что его все обставили и хуже него никто не живет, – и Костя с Настечкой решили сходить к тете Дусе, которая работала в сельсовете.

Из-за бельма на глазу этой женщине не удалось выйти замуж, и когда дети попросили, чтобы она помогла дедушке получить паспорт, это ее тронуло, бедняжка чуть не заплакала, изнемогая от одиночества. И когда Дуся пришла к старику домой и сама предложила помощь, он, ощущая себя равным ей, таким же несчастным, взаимно растрогался до слез.

И эта Дуся, работая в сельсовете уборщицей, стала ездить в город и обивать там пороги. Как раз время наступило такое, что на Кузькина посмотрели сквозь пальцы, – никто у Дуси не поинтересовался, почему у Кузькина нет паспорта. А старик боялся, не знал, что ответить, если у него спросят, как прожил жизнь, и не мечтал, что все обойдется. Может быть, очень важным оказалось то обстоятельство, что Дуся хоть и работала уборщицей, да не где-нибудь, а в сельсовете, и это определило все. Тем не менее, в стране не хватало бланков паспортов, и Кузькин получил паспорт только осенью.

Как раз должны были состояться выборы. Не имея раньше паспорта и не будучи прописан, старик не участвовал в этих мероприятиях и теперь, когда из почтового ящика вынул приглашение, стал ожидать выборы с нетерпением и попросил жену приготовить лучшую одежду. И старуха поддалась его настроению – ведь долгие годы они жили уныло, и вот сейчас предоставился случай.

Когда долгожданный день наступил, Кузькин взял жену под руку, и они отправились на избирательный участок, однако на улице не встретили ни одного человека – никто не видел их счастья. За годы советской власти эти выборы, когда уже в шесть утра агитаторы палками стучали по стенам, так надоели, что едва людей оставили немного в покое, они, сознавая, что по-прежнему над ними те же фальшь и обман, сидели дома.

На избирательном участке скучали за длинными столами члены комиссии, и, когда появились старики, вышло им развлечение; они обрадовались несчастным и подмигивали друг другу, подхихикивали. Кузькин не мог сообразить: за кого голосовать, куда подойти, как встать, куда бросать бюллютень, а его Варя вообще была женщина темная. И он, и она все сделали, как им сказали, и рады были, довольны собой, что все правильно сделали, как положено, и, вышедши с участка на улицу, побрели по берегу замерзшей реки в гости к Дусе.

Вслед выехали три милиционера на белых лошадях, за ними увязалась крохотная такая же белая собачка – тявкала на лошадей и на милиционеров; те смотрели вдаль, на линию горизонта – все так голо и пустынно, и если бы не комнатная белая собачка на берегу замерзшей реки, – совсем было бы страшно.

Пока Дуся расставляла на столе посуду, смотрели в окно, где посыпался снег, и это было хорошо, прекрасно, и можно было так всю оставшуюся жизнь просмотреть, да только старик на избирательном участке, переволновавшись, вспотел, у реки его продуло, и он поспешил разлить вино. Оно оказалось такое горькое, что даже старик скривился. Дуся где-то вычитала, что вино подливают в чай, и они решили попробовать.

Пока закипал на плите чайник, смотрели, как падает за окном снег. Наконец вода закипела, заварили чай, разлили по кружкам, капнув в них этого отвратительного вина, и напиток получился изысканный.

Как отправились обратно – ветер переменился, опять дул в лицо; вместо снега начался дождь – прежде снег был теплый, а дождь брызгал – холодный, ледяной. Старик еле волочил ноги, почувствовав, что заболевает, и горячий чай с вином не помог.

Дома старик поскорее улегся в постель и позвал жену. Варя потушила свет, разделась и легла рядом с ним, хотя они уже не спали вместе. Кузькин обнял ее и поцеловал, и старуха, счастливая, быстро уснула, а он не мог уснуть, ощущая, как сердце прыгает в груди.

<p>2</p>

Назавтра он получил первую свою пенсию. Обрадовавшись, Кузькин сразу купил бутылочку, затем подумал и спрятал от жены деньги. Но, после того как выпил эту бутылочку, ему опять стало плохо. Когда Костя и Настечка узнали, что старик заболел, они решили, пока не поздно, еще раз сходить к дедушке, потому что если он умрет, никогда они уже не получат свою шоколадку. Конечно, им было очень страшно идти сейчас к нему, да откладывать нельзя, они даже решили прогулять в школе уроки и, когда вышли из своей деревни, услышали на мосту, как в церкви на другом берегу зазвонили в колокольчик, очень бодро, и весело, и настойчиво. Хотя небо висело пасмурное, неподвижное, свежая белизна снега ослепляла, и пелена на небе истончалась, готова была прорваться, и на нем собиралось просиять солнце.

Перед тем как зайти к дедушке на другом берегу, решили сходить в церковку помолиться, чтобы старик вернул шоколадку. Там из распахнувшихся «царских врат» шагнул священник, благословляя, и – шепотом, едва слышно запел. Широкое, бородатое лицо его ярко горело, и на иконах в этой церковке святые раскраснелись – такие же круглолицые. Вдруг слышно стало, как потрескивают свечи, и батюшка продолжал шепотом молиться. И над иконами, над батюшкой, над его слабым простуженным голосом летала в благоухающем дыму от кадила, ожила зимой у алтаря бабочка, трепыхалась в волнующемся воздухе. Между словами батюшки стало тесно, и, не понимая, о чем он поет, дети растерялись. Народу в церковку набилось много, и когда дети выбрались из нее, ослеплены были выпавшим, пока они молились, снежком, который освежил, обновил все вокруг, и у Настечки закружилась голова. Костя поддерживал сестру, чтобы не упала в обморок, и от нее промелькнула к нему отчетливая мысль, что дедушка заболел, как только получил паспорт, и если бы не получил его, остался бы здоров, и зачем они попросили тетю Дусю.

После церковки дети еще сильнее стали бояться, и запели про себя, как бы стыдясь своей слабости, и, вошедши в дом, подошли к кровати, на которой лежал под одеялом старик.

Он похудел, осунулся, под глазами появились синие круги, и взгляд у старика уже направлен был куда-то очень далеко, где ни страха, ни страданий, и – как ужасно это ни оказалось – любопытство перед смертью у детей возрастало. Бабушка ходила от одной стены к другой и посматривала в окно, ожидая врача. В такой обстановке нельзя было напомнить дедушке про шоколадку, еще прошел час, и старуха, переволновавшись, села на стул у окна и, глядя в него, уснула, положив руки на подоконник и на них голову.

– Сразу купил бутылочку, – старик повернулся к внуку и внучке, – а после того как выпил, забыл, где спрятал от бабушки деньги, – пробормотал он. – Теперь придется ожидать следующей пенсии.

Услышав сквозь сон про пенсию, бабушка Варя подхватилась – и во сне ли, наяву увидела ангела. Дети спрятались от нее за шкаф и не увидели этого ангела, которого увидела бабушка. Но она моргнула – и ангел исчез… У старика по щекам пролились слезы, и он, застыдившись их, повернулся к стене.

Выглянув из-за шкафа, дети увидели слезы и выскользнули из дома. Во дворе Костя схватил за руку сестру. Настечка в недоумении оглянулась, а он показал ей на березу у сарая. После того как на улице спилили деревья, эта береза во дворе осталась одна и возвышалась над заснеженными крышами. Девочка подняла голову и ахнула, а Костя вместо слов сжал еще сильнее ей руку. На каждой ветке сидела розовогрудая птичка с хохолком – это были свиристели; они всегда неожиданно появлялись зимой, прилетали целой стаей; при виде их возникала в душе радость и оставалась надолго. Костя с Настечкой задумались, почему свиристели прилетели к старику во двор и уселись на его березе именно в этот час и в этот день?

Дети побрели в свою деревню на другом берегу, молча, глядя в землю; начинало вечереть, небо посинело, нахмурилось, и – они простили старику шоколадку и не вспоминали про нее никогда.

<p>3</p>

После поминок, когда все разошлись, бабушка Варя стащила с себя дырявые сапоги – весь день на ногах, и они промокли насквозь, – поставила сапоги сушиться у печки, сняла чулки и повесила их на веревку, протянутую от печки к стене, а перед тем как лечь в постель, вспомнила: не все еще сделала, что нужно, и, не зная молитв, первый раз в жизни поклонилась перед иконой, даже не зная, кто изображен на ней – круглолицый, румяный и молодой.

Намаявшись за этот тяжелый день, она легла – будто под землю провалилась, а под утро видит сон: въезжает во двор машина с дерьмом и остановилась у сарая. Из машины выпрыгнул мужчина в расцвете сил, но она знает, что это ее старик, только он все время поворачивается спиной, затем открыл сарай и стал что-то искать на полочке у верстака.

Старуха подхватилась, вспомнив из сонника, что «дерьмо – это к деньгам», набросила поверх ночной рубашки пальто и босиком, по снегу, выбежала во двор и в сарае, под полочкой у верстака, нашла пенсию мужа. В доме старуха пересчитала деньги и не могла в себя прийти от радости, и все же надо было как-то дальше жить – она увидела, что не прибрана постель, и стала ее застилать. Тут неизвестный ей святой с иконы сказал, что она не так положила подушку.

– А куда? – она спросила.

Он сказал, и старуха положила туда, куда он сказал. Белая подушка отразилась в зеркале – стало светлей в комнате, и еще стало тепло от этого света и сладко запахло. И при таком счастье она вспомнила про шоколадку, пошла в магазин и купила самую дорогую и еще резиновые сапоги. Она пришла домой, натянула на ноги сапоги, а шоколадку положила на полочку под иконой. Старуха сидела, счастливая, в сапогах, и смотрела на шоколадку, и ей так захотелось попробовать, что она не вытерпела, распаковала и отломила кусочек; после этого отдавать ее детям было стыдно, и она весь день отламывала по кусочку и сама съела шоколадку, а вечером прямо в новых сапогах легла в постель и сладко уснула.

Назавтра она проснулась в слезах. Она вспомнила, как намучилась за жизнь с пьяницей Кузькиным, и не могла забыть его изможденного лица, когда старик болел, и, чтобы развеяться, отправилась к соседям, где застала дома одну девочку хромоножку. О чем разговаривать с ней старухе после похорон мужа? – и она повернула назад, но девочка остановила ее. Хромоножка рассказала, что ей приснился старик – пел веселые песни, и, когда девочка спросила: ну, и как вы сейчас поживаете? – он ответил: ты не представляешь, как мне здесь хорошо!

День рождения папы



Папа сделал вид, будто не замечает Сашу с девушкой, а тетя Маша не знала, что сказать, и захихикала. Саша поставил чемодан и предложил Асе сходить на речку. Они спустились с крыльца, и Саша задумался – на каждом шагу надо было задумываться. Убирая в доме, тетя Маша открывала окна и ведрами выбрасывала через них мусор, и за несколько лет, как папа привел эту женщину после похорон мамы, во дворе образовалась свалка вровень с заборами – и к речке лучше было пройти по саду.

Ася оглядывалась по сторонам и восторгалась.

– Ты знаешь, что есть другая жизнь? – спросила у Саши девушка и, не дожидаясь ответа, начала рассказывать: – Однажды я упала в обморок – и помню: мне было хорошо; там было, как здесь, – она обвела глазами берег, – и я танцевала, и я не одна – вот это и была другая жизнь.

Из деревни послышалась музыка; тишь вокруг такая, что все слова у песни слышны.

– Давай потанцуем, – предложил Саша, оглядываясь.

– На песке? – удивилась Ася. – Если я стану танцевать, – покачала она головой, – это будет уж вообще… Я очень хорошо запомнила другую жизнь, и мне страшно.

– С кем ты там танцевала?

– Я его не встречала в этой жизни – он был только там; я танцевала с ним – и вдруг упала, когда Аля начала меня спасать. Я очнулась от боли, что ударилась.

– Аля – твоя сестра?

– Мы с ней двойняшки, – похвасталась Ася.

С грустью Саша заметил, что песок зарастает травой. В деревне не стало детей, никто здесь не купается, не топчет этот песок – вот он и стал зарастать, тут Саша опомнился, что сам не ходит сюда, и – решил не переставать сюда ходить.

Возвратились уже к вечеру, поужинали; надо было ложиться спать, а кровать в его комнате стояла только одна. Саша спросил у девушки: не полюбила ли она его.

– Я скажу, когда почувствую, – ответила Ася, и – постелили валетом. – Ты ложись, – добавила она, – а я почитаю в саду книжку.

– Уже темнеет, – заметил Саша. – Нет, это ты ложись, а я побуду пока во дворе.

– Нет, – сказала она. – Это ты должен первый заснуть.

– А если я не засну?

– Заснешь.

– А если я проснусь, – сказал он, – когда ты будешь ложиться?

– Я буду так ложиться, – сказала Ася, – что ты не проснешься.

В сарае была розетка. Саша подключил к ней удлинитель и вынес в сад настольную лампу. Ася осталась читать книжку, а он отправился домой спать. Ему приснилось, что в саду печь – бабушка топит ее, ступает в валенках по траве неслышно, и – Саша не услышал, как Ася пришла и легла рядом.

Утром собрались на улице соседи. Они ночью не спали, а наблюдали из окон, как Ася читала в саду под настольной лампой. Соседи знали, какая в сарае электропроводка, и боялись пожара. Папа молча выслушал их упреки, а когда соседи разошлись, спросил у Саши:

– Кто эта девица тебе, что ты привел ее сюда? Я не позволю, чтобы в моем доме… – и старик не находил слов для возмущения.

Тут Саша не выдержал:

– А кто тебе тетя Маша?

Папа заткнулся, не зная, что ответить, а тетя Маша шагнула в сторону – решила удалиться, но наступила на перегоревшую электрическую лампочку, что валялась под ногами вместе с консервными банками и рваными галошами. Лампочка чпокнула, и все оглянулись, а несчастная женщина покраснела – недовольная тем, что привлекла к себе внимание; тут же стояли грабли – она взяла их и смахнула осколки в сторону.

– Можно представить, – прошептала Саше девушка, – что твой папа подумал о нас, но самое ужасное, что и мы то же самое о них думаем. – И она добавила: – А ты пойди, милый, погуляй – там, где вчера; я же чувствую, знаю: ты хочешь побыть один, и – там не неволь себя… Я не буду скучать – лишь бы тебе было лучше.

Саша вернулся в сумерках. В саду настольная лампа освещала девушку. На лице у нее блестели слезы. Она плакала, не зная, что Саша ее видит, и он понял: нельзя ей помешать поплакать. Стараясь, чтобы не скрипнули ступеньки, он поднялся на крыльцо и тихонько притворил за собой дверь. Раздевшись, лег в постель, а когда пришла Ася, на этот раз проснулся и не смог больше уснуть – лежал рядом с девушкой, затаивая дыхание, и всю ночь промучился, боясь пошевелиться. Только под утро заснул и, если бы не гудение на улице, проспал бы до обеда, а так вскочил и выглянул в окно.

Автомобильный кран поднимал над деревьями железную будку с какой-то старой списанной машины, затем начал опускать ее во двор. Саша оделся и, выйдя из дому, поздоровался с дядей Васей. Тот работал начальником цеха на заводе и решил подарить им эту будку.

Сбежались соседи посмеяться над папой – зачем ему она, а Саша, догадываясь, что дядя Вася не знал, куда деть списанную будку, поинтересовался:

– Наверно, она мешала вам на заводе?

– Нет, – ответил дядя, – она простояла бы там до скончания века.

– У нас столько земли, – восхитился Саша с горечью, – что все эти будки могут дожидаться скончания века – и тут, и там…

Кран опустил будку посреди двора – и папа, и тетя Маша начали восторгаться, радоваться ей – с окошками, лесенкой и надписью: люди. Папа открыл дверь, чтобы соседи заглянули. Они поднялись по лесенке, изумляясь, а тетя объявила, что ей сейчас будет где хранить муку и крупу – в железную будку не заберутся мыши. Еще в ней привинчены были к полу скамейки.

– Из них, – решил Саша, – можно устроить кровать.

И он стал в этой будке спать. Все равно в мешках тети Маши завелись мыши. Саша, просыпаясь, слушал, как они попискивают, и думал о девушке, которая не могла его полюбить. Рано утром, когда Ася спала, он уезжал в город, но вечером спешил назад. Девушка ожидала его, и он был рад, что она его ждет. Так прошло лето, и наступила осень. В железной будке стало холодно спать, и Ася, когда отправились подальше на речку, наконец поцеловала его.

– Мне кажется: вот-вот уже, надо немножко подождать. – И вздохнула: – Как трудно ждать!

Назавтра Саша сел на велосипед и поехал по деревне. На лавочках сидели старики, и когда он, останавливаясь, спрашивал у них, где продаются дома, – показывали: и там, и там, и этот, и вот этот тоже. Дома продавались через один, и чем дальше Саша ехал, по другим деревням, – все больше там продавалось домов, и – земля там была зеленее, а небо голубее, чище, звонче; все становилось ярче – как в детстве; он будто въезжал назад, обратно, в свою жизнь, и – удивлялся; становилось все тише и тише – и солнышко грело сильнее. И когда Саша запел – навстречу попался босой мужичок. Саша спросил и у него про дома.

– Пошли, – мужичок нес в руках начищенные сапоги, – как раз я иду в ту сторону. Покажу.

С утра он успел выпить и, может, рассчитывал, что хозяева дома, который продается, еще дадут ему, а может, после нескольких рюмок доброта его переполняла; он готов был услужить каждому. Когда подошли к большому дому с крылечками со всех сторон, с балкончиками, – они сразу же понравились Саше. Вышла хозяйка и показывала комнаты как бы нехотя, с недовольством, и Саша услышал за спиной, как она прошептала босому мужичку:

– Кого ты привел? Кто это на велосипеде приезжает покупать дом, да еще такой? Ты что – совсем уже? – укоряла она его. – Что это за сапоги?

– Купи! – он предложил.

– Разве ты не видишь, – хозяйка его будто не услышала, – что этот не купит.

Мужик сразу же загрустил, и, когда пошли обратно, Саша почувствовал себя виноватым перед ним и, ведя в руках велосипед, пытался разговорить беднягу – только сам перенял грусть; проходили мимо церкви – зашел в нее и поставил свечку.

Когда приехал домой, тетя Маша отдыхала после обеда. Увидев Сашу, она поднялась и сообщила ему:

– Мне приснилась твоя бабушка в светлом платье с мальчиком. Ожидать надо чуда, – добавила тетя, – потому что в светлом платье.

Саша не сказал ей, что поставил в церкви свечку, и спросил у тети:

– Разве вы знали мою бабушку?

– Да, – покраснела тетя Маша. – Твой папа привозил меня, когда еще не познакомился с твоей мамой.

Стало жалко тетю, и Саша подумал вслух:

– Какое в нашей жизни может быть чудо?

Назавтра в город с ним поехал папа. Ему зачем-то понадобилось свидетельство о смерти дедушки, которое потеряли, а может – его никогда и не было, и сразу пошли в загс. Там выстроилась длинная очередь.

– Сынок, – заметил папа, – у меня сегодня день рождения.

Саша догадался, что папа не за свидетельством поехал, а выпросил у тети Маши деньги и решил отпраздновать в городе день рождения. Саша вспомнил сон тети Маши и разгадал, почему бабушка в светлом платье с мальчиком. Папа отлучился на полчаса и вернулся выпивший. Настроение у старика приподнялось, и к тому же между серыми зданиями учреждений выглянуло солнышко. Папа все больше радовался, и Саша рядом радовался. Перед ними в очереди переминались парень с девушкой – решили подать заявление, чтобы пожениться, и, когда парень отлучился – тоже, наверно, за бутылочкой, – Саша дернул девицу за рукав.

– Вот интересно, – заметил он, – мы свидетельство о смерти берем и – радуемся, а вы – вроде бы на такое жизнеутверждающее дело заявление подаете – и загрустили.

Девица очень призадумалась, выслушав Сашу, а когда пришел жених, – оттопырив назад большой палец, она показала за спиной:

– Смотри, эти – свидетельство о смерти берут и – радуются, а мы… – и она уже ничего не могла добавить; как раз их позвали писать заявление.

На улице все ярче сияло солнце, и Саша не удержался – выбежал вздохнуть; пока огляделся – тусклая пелена заволокла небо. Едва не вскрикнул, не ожидая увидеть Асю – она же осталась в деревне, и – обрадовался, шагнул к ней, но девушка испугалась, и он догадался, что это ее сестра-двойняшка.

У него было такое лицо, что эта девушка невольно остановилась. Саша вспомнил, как ее зовут, и прошептал одними губами ее имя. Сначала Аля засмеялась, будто они давно знакомы, и вдруг посерьезнела, поняла: все это не просто так, и внимательно посмотрела на Сашу, а он глаз с нее не сводил, почувствовав, что и она вдруг захотела того, чего он захотел, и ей страшно.

За кирпичными, в несколько этажей, домиками начались деревянные; между ними зарябила в ветреный день река. Еще чуть пройти – и можно оказаться наедине. Сквозь ржавые скелеты автомобилей проросли кудрявые кустики, за ними насыпаны горы битого стекла. На берегу горели костры. Вокруг прокопченные у огня бродяги пили вино, а другие спали, готовые свалиться в воду. Стараясь не смотреть на бродяг, Саша с Алей побежали от костра к костру, но тропинка круто начала подниматься; едва вскарабкались на гору, и – внизу опять костры до самого моста. Ноги с горы запрыгали сами; перебравшись через шоссе, Саша с Алей увидели низкий берег, затопленный водой, и побрели назад. Почувствовав изнеможение, посидели у пыльной дороги, наблюдая за гудящими машинами, когда хотелось сладкой тишины, как на кладбище.

Поднялись и опять пошли, и опять обессилели – как раз у ресторана. Рядом парк, перед рестораном цветник – в нем увядшие астры; дорожки чисто подметены. Саша с девушкой осторожно забрели в ресторан и сели за столик. Оба первый раз в ресторане; раскрыли меню и стали читать – но не так чтобы очень заинтересовавшись, а чтобы убить время – есть совершенно не хотелось, и когда подскочил официант, Саша пробормотал, что еще не выбрали. Официант, конечно, сообразил, кто перед ним, и, ухмыльнувшись, отошел.

– Между прочим, – признался Саша, – у меня нет денег.

– Не волнуйся, – успокоила его девушка, – у меня есть немножко. Что ты будешь?

– Я не могу захотеть, – пожал он плечами.

Вдруг Аля пробормотала ему в ухо:

– Хочу к тебе в деревню…

Когда выбежали из ресторана – так нахмурилось, что не узнать парка, даже в цветниках другие астры. Хлынул дождь. К остановке приближался трамвай; вскочили в него – пустой. Приехали на привокзальную площадь – и там никого, ни одного человека, – так бывает иногда посреди дня в самом оживленном месте.

На вокзале не протолкнуться – от дождя спасались все те бродяги, что у костров пили вино на берегу реки. Они громко разговаривали друг с другом – запотевшие стекла в окнах дребезжали от оживленного гула, и чувствовалась яркая какая-то радость этих проснувшихся людей.

Тут засвистела электричка. Саша с девушкой поспешили на перрон и поехали без билетов. За окнами замелькали голые деревья, а в вагоне летали птички. Саша открыл окно, чтобы они вылетели, но птички не могли вылететь, и от ветра в лицо хотелось хохотать.

– На какой остановке выходить? – поинтересовалась Аля.

– Через одну, – ответил Саша, наблюдая за птичками, и когда девушка, поднявшись, напомнила ему, – вскочил и тут же сел. – Сядь, – и ей пробормотал: – Я забыл, что купил дом. У меня поэтому и нет денег, – пояснил он. – Еще через одну!

Аля слишком была взволнована, чтобы обрадоваться, что он купил дом. Ей хотелось скорее на воздух, где легче вздохнуть. Наконец они приехали. Из всего поезда вместе с ними сошли старичок со старухой. Когда электричка исчезла за поворотом, старухе сделалось плохо. Она легла прямо на перрон, и у нее изо рта поплыли пузыри. Старичок стоял над ней, растерявшись. На другой стороне платформы из будочки, в которой продавали билеты, высунулась кассирша и закричала, что у нее есть валидол. Саша спрыгнул на шпалы и побежал за таблеткой. Ее засунули старухе в рот – больше ничем нельзя было помочь, и Саша тогда решил помолиться. Вскоре старуха пришла в себя – ее подняли, поставили на ноги. Старичок взял жену под руку, и они побрели по платформе, а Саша, глядя им вслед, подумал, что старушка побывала в другой жизни.

Саша привел Алю в новый дом, однако после того как едва не умерла старуха, им уже ничего не хотелось; к тому же в доме становилось видным дыхание. Надо было протопить печку, но дров Саша не успел заготовить. Опять забарабанил по крыше дождь – они выбрали по окну и уставились на голый, мокрый сад.

Под деревьями лежали последние яблоки. Саша взял ведро, выскочил из дому и под проливным дождем выкрутил из колодца воды. Аля нарезала хлеб и колбасу, что догадались взять с собой, зачерпнула кружкой из ведра и включила кипятильник. Они наконец поели, попили чаю, но веселее не стало – разве что немножко; хотелось как можно быстрее отсюда выбраться, да только дождь не переставал.

– Что ты любишь делать в такую погоду? – спросил у девушки Саша.

– Гулять, – вздохнула она, – что еще можно делать в такую погоду?

С потолка закапало, затем полились струи. Саша полез на чердак, а когда спустился вниз, осознав, что хозяева подставили его с крышей, – девушки в доме не оказалось. Сначала он подумал, что Аля гуляет под дождем, но дождь прекратился, начинало темнеть, и Саша понял: она ушла, уехала, и – вздохнул с облегчением, потому что нельзя им остаться здесь вдвоем.

Саша переночевал в новом доме, а назавтра, проснувшись, вскочил – не соображая, где он, – потом глянул в окно. Собираться не надо было; вышедши на дорогу, почувствовал себя уверенней: пока идешь – знаешь, куда идешь; а когда сидишь у окна – не знаешь, зачем живешь. И ему захотелось встретить кого-нибудь, поговорить, но в деревнях поздней осенью лишь кое-где из трубы вьется дымок.

Он пришел домой – старики обрадовались ему, и Ася, смахнув слезы с глаз, воскликнула:

– Как долго я тебя ждала! Где ты пропадал?

И она так на него посмотрела, что Саша все понял, и ей не надо было про любовь говорить – что про нее можно сказать? – но у него на душе было пусто, так пусто, что ему показалось невозможным сказать об этом девушке, – он только старался не смотреть ей в глаза, чтобы не выдать себя.

Они побрели к речке, где песок на берегу.

– Не печалься, – сказала Ася, – что он зарастает. Пошли дальше!

В деревне опять заиграла музыка.

– Это уже было в другой жизни, – оглянувшись, заметил Саша.

– Пусть будет и в этой, – махнула Ася рукой.

Опять накрапывал, начинал дождь. Все было очень голо и одиноко в природе. И Саша подумал: скорее бы пошел снег – будто, если он пойдет, может что-то измениться в нашей жизни…

Дождь на новый год



В одной руке у меня сумка с хлебом, а другой обнимаю Сонечку. Начинает темнеть, а на улице полно детей со светящимися от батареек игрушечными саблями. Сонечка закрыла глаза – и я закрыл; губами чувствую – она улыбается, и я тоже не выдержал, а улыбаясь, не получается целоваться. Открываю глаза, и Сонечка открывает – в ее зрачках искры от светящихся сабель. К остановке подъезжает трамвай. Мы побежали к нему мимо палатки, где продают сабли. Рядом поставили деревянную лошадь, а грива и хвост у нее из лески – и со свистом, будто из настоящего конского волоса, развеваются на ветру. Если бы не спешили на трамвай, купить бы светящуюся саблю, сесть на лошадь и поскакать на ней, махая саблей. Но мы успели вскочить в вагон, и там мальчик с саблей.

– Сколько она стоит? – спрашиваю у папы мальчика и тут же – к Сонечке: – Чего улыбалась?

– Ты что – не заметил? – удивилась она. – Рядом с нами стоял милиционер.

– Не заметил, – и я удивился.

– Его там поставили, – продолжала Сонечка. – Он не мог никуда уйти и нехотя подсматривал.

Я так остро почувствовал счастье, что даже испугался, когда всякий мог подглядеть. Мне казалось – все вокруг смотрят на нас. Я вспомнил, что мы сейчас расстанемся, и загрустил. Глядя на меня, и Сонечка опустила голову. Со лба прядь упала ей на глаза, а Сонечка не замечала, и, когда моргала, ресницы цеплялись за волосы.

– Какие у тебя кудри! – восхитился я, поправляя ей прическу. – Черные, как у вороны крыло.

– Нет, – возразила Сонечка, – темный, очень темный каштан! Присмотрись, – улыбнулась.

– Завтра присмотрюсь, – прошептал я, целуя ее на прощанье.

– У меня сжимается сердце, – вздохнула она, выходя на остановке.

– И у меня, – сказал я.

Трамвай покатился по рельсам среди деревянных домов, как в деревне. На черные голые деревья посыпался снег. Люди выходили, скоро я остался в вагоне один. Ветер гулял в пустом трамвае. Глядя в окно, я увидел, как в церкви мигают свечи. Я вспомнил про счастье, выскочил на остановке и, зайдя в церковь, тоже поставил свечку. Сквозь дырявые окна с каждым порывом ветра залетали снежинки. Пламя от моей свечки заметалось, я опустился на колени и лбом прижался к ледяному полу.

Подойдя к дому, где снимал у дяди Гриши комнату, еще с улицы увидел, как на крыльце, прямо на ступеньках, в снегу сидит мой хозяин. Когда я открыл калитку, увидел возле него собаку.

– Посиди с нами, – сказал дядя Гриша.

Я сел рядом и погладил собаку. За домом не дул ветер, а на улице снежные вихри, сталкиваясь, вдруг рассыпались, и – выскочит между туч звездочка.

– Когда сыпучий снег, – закряхтел дядя Гриша, – к морозу. – Опираясь о перила, он поднялся. – Надо перенести кур в подпол.

Старик побрел к сараю, и я вскочил, отряхнувшись от снега. В сенях ничего не видно, побил веником как попало по ботинкам, а в доме – сразу к печке. Я вспомнил, что так и не договорился с Сонечкой, во сколько встречаемся завтра, и позвонил ей по телефону.

– Ты поужинала?

– Нет еще, – ответила она, и я тут услышал, что плачет ребенок.

Я ничего даже не подумал – мало ли чей может быть ребенок, а он проплакал весь наш разговор. Мы так и не решили, куда завтра пойдем; договорились встретиться с утра.

Пока я разговаривал по телефону, дядя Гриша перенес из сарая в подпол кур, а когда вошел в дом, не успел раздеться, во дворе завыла собака. Он испугался, подскочил к окну и ногтем застучал по стеклу. Я вспомнил, что от старика ушла жена, и пожалел его. Мы поужинали, каждый думая о своем. Затем дядя Гриша поплелся в школу, где работал сторожем, а через минуту позвонила по телефону тетя Маруся и, узнав, что мужа нет дома, притащилась за шубой. Осеннее пальто тетя оставила в шкафу и перед тем, как надеть шубу, напялила на себя пять кофточек. Когда она ушла – только я начал стелить постель, – опять завыла собака. Я догадался постучать ногтем в окно.

Когда еще было совсем темно, я проснулся от «кукареку». Я вновь задремал и не раз сквозь сон слышал в подполе петуха. Наконец дядя Гриша пришел с дежурства и начал укладывать в печке дрова. Даже в теплой постели чувствовалось, что на улице большой мороз; в лучах восходящего солнца окна в узорах заискрились.

Когда потрескивают поленья в печке, уже не так страшно вылезать из-под одеяла. Дядя Гриша поставил чайник, и мы вместе позавтракали. Я не знал – сказать ему про жену или лучше промолчать. А старик полез в шкаф и, я думал, сейчас спросит про шубу, но он вытащил новенькую телогрейку и стал натягивать на себя.

– Куда это принарядились? – поинтересовался я.

– Пойду мириться с женой.

Я тоже оделся, и мы вместе вышли. Вдыхая колючий ледяной воздух, я зажмурился от яркой белизны. С голубого неба не снег сыплется, а сияющая в лучах солнца пыль. В калитке старик обернулся и помахал собаке пальцем. Она, гремя цепью, полезла в будку. Переходя по мостику через речку, я тоже оглянулся – прогибающиеся под снегом ветки не отражаются в черной застывающей воде. Тихо плещут волны, накатывая на ледок у берега. Снег жестко скрипит под ногами, когда ступаешь по промерзлым доскам на мосту. На другом берегу школа – за нами увязались дети с петардами.

– Отстаньте! – оборачивается старик. – А то расскажу директору.

– Лучше не обращайте внимания, – советую, а самому жутко, когда за спиной – как ахнет, но я не оборачиваюсь.

– Поэтому перестал брать с собой собаку, – объясняет дядя Гриша. – Очень боится, когда стреляют… Ладно, – стащил варежку, протягивая руку, – пока…

Он свернул в переулок – мириться с женой, которая жила теперь у дочки, а я через школьный двор попал на большую улицу. Дорогу завалило снегом – ни одной машины; в тишине раздался звоночек приближающегося трамвая. Вскочив в вагон, я осторожно уселся на холодное сиденье, в оледеневшем окне выцарапал кружочек и не мог оторваться. От яркого солнца слезятся глаза. Я увлекся, глядя в кружочек в окне, но что-то он быстро запотевает – не успеваю оттирать; оглянулся – вагон забит народом. Я поднялся, но ни одна женщина не пожелала сесть – отвернулись, а когда на остановке вошла старушка и села на мое место, я обрадовался. Она оттерла «мой кружочек» и воскликнула:

– Ах!..

Выйдя на площади, я не успел замерзнуть, как Сонечка приехала следующим трамваем, и – сразу же:

– Куда?

– В цирк.

– Во сколько представление?

– Не знаю, – пожал я плечами.

– Я хочу тебе что-то сказать.

– Давай сначала займем очередь за билетами.

– Нет, я не хочу в цирк, – передумала Сонечка. – Лучше в театр.

Перешли через площадь.

– Нет, в театре скучно, – говорит, – давай в кино.

– Почему бы и нет, – соглашаюсь.

– Да, – кивнула и тут же: – Нет, я сегодня не завтракала – зайдем в кафе.

Пошлявшись по морозу, приятно очутиться в тепле.

– Где сядем?

– У окна, конечно.

Сели у окна.

– Дует.

Сели за другой столик.

– Я люблю круглые.

Когда сели за круглый – подошла официантка.

– Что будешь? – спрашиваю у Сонечки.

Она взяла меню, начала листать.

– У вас нет обыкновенных сосисок?

– Извините, – пробормотал я официантке. – Мы еще подумаем.

Сонечка вытянула из вязаной кофточки нитку и дер-гает…

– Чего грустишь? – спрашиваю.

– Подслушиваю разговор.

Я оглянулся на парня, который признавался девушке в любви, и мне стало его жалко.

– Зачем подслушивать?

– Я пишу рассказы, – объяснила Сонечка, – и такого не выдумаешь.

Оттого, что она пишет рассказы, у меня помутилось в голове, как от вина. Сначала я хотел сказать, что и я – тоже, но подумал и промолчал.

– Ну, и что ты хотела сказать? – вспомнил я.

– Я хотела сказать… – начала Сонечка и – не говорит.

– Ну и не говори!

– Почему? – встрепенулась она. – Почему ты у меня ничего не спрашиваешь?

– Я никогда ничего не спрашиваю, – объяснил я. – Ни к кому не хочу лезть в душу и не хочу, чтобы ко мне лезли; поэтому не спрашиваю. – А сейчас спросил: – Это твой ребенок плакал, когда вчера разговаривали по телефону?

– А чей же?

– Ну, и хорошо, что у тебя есть ребенок.

– Мне надо было с самого начала все рассказать, – пожалела она, – но я сама не решалась, а ты не спрашивал.

Опять подскочила с блокнотом официантка, приготовилась записывать.

– Уже ничего не хочу, – вздохнула Сонечка.

Мы оделись и вышли на улицу; мороз хватает за щеки, скорее натягиваю перчатки.

– У тебя мальчик или девочка?

– Девочка.

– Ты любишь папу твоей девочки?

– Ненавижу!

– Он часто приходит?

– Очень редко.

– Когда он был в последний раз?

– Летом.

– Тебе не холодно? – пожалел я Сонечку. – Может, вернемся в кафе?

– Нет, – ответила она. – Хочу вспомнить детство – тогда зимы были морозные.

Я тоже вспомнил детство.

– Уже нет мамы и папы, – загрустил я, – но я всегда ощущал их рядом, а сейчас, – признался, – они будто куда-то уехали – и без них очень тяжело стало жить.

Сонечка молча брела, глядя под ноги, чтобы не поскользнуться, – у нее еще жива мама, и не знаю, понимала ли она, о чем я. Одетую легко – ее затрясло, а я продолжал про маму и папу, и меня тоже стало трясти.

– Ты думаешь – я знаю, как жить? – пробормотала Сонечка; тут у нее в сумочке зазвонил телефон.

– Это он? – догадался я.

– Да, – смеется.

Мне слышно, как он спрашивает:

– Почему смеешься?

– Стою за хлебом, – не задумываясь отвечает Сонечка, – анекдот в очереди рассказывают.

Я изумился, как легко она врет и непонятно зачем.

– Почему слышно, как машины ездят? – еще спросил он.

– Я не в магазине, – продолжала Сонечка, – а покупаю в ларьке на улице.

Я отошел в сторону, чтобы не подслушивать, и, отвернувшись, глядя, как по улице едут машины, не видел, как они едут. И не заметил, как Сонечка появилась сзади и не дышит; она погладила меня по плечу, и я еще сильнее загрустил.

– Как он почувствовал! – удивилась Сонечка, пряча телефон в сумочку. – Я ему все рассказала.

– Ну, и чего ты рассказала? – и я удивился. – Ведь ничего и не было.

– Теперь нам лучше расстаться, – пробормотала Сонечка, направляясь к остановке, и я за ней перебежал через улицу.

– Зачем ты рассказала?! – не могу понять. – Он сегодня придет?

– Не придет, – уверенно заявила.

– Почему?

– Потому что в эту ночь встречают Новый год.

– Понятно, – догадался я, – почему он никак не может на Новый год! – И тут же: – Неужели уже Новый год?

– Я не знаю, – пожала она плечами. – Зачем ты спрашиваешь? Ты же никогда ничего не спрашивал, и я за это люблю тебя.

– Что ты сказала? – прошептал я.

– А может, и придет, – чуть не плача добавила она. – Я ничего не знаю. Я у него ничего не спрашиваю.

– И ты его с лета ждешь?

– Я боюсь его ждать!

Сонечка, запрыгнув в трамвай, помахала рукой. Дверки захлопнулись, колеса покатились по рельсам, а я побрел сам не зная куда. Догоняю пожилую женщину, изумляюсь:

– Какой у вас роскошный букет!

– Это не мне, – оправдывается, будто виновата; покраснела, и я невольно подумал – какая и она когда-то была красавица. – Каждый день моей дочке дарит иностранец, – пояснила женщина, – а Маша его не любит.

Я понял, почему ей не жалко цветы в мороз, и повернул обратно. Проходя мимо магазина, увидел запряженную в сани лошадь. На соломе в санях лежало сбитое в ком байковое одеяло. Пьяный мужик взял его и попробовал постелить сверху на солому, но каждый раз, как поднимал, – ветер подхватывал одеяло, а когда опускал, – все равно оно сбивалось в ком. Мужик упал на солому и дернул за вожжи.

Я дождался трамвая, сел в него и поехал. Смотрел в окно и еще раз увидел пьяного мужика в санях. Лошадь бодро бежала по укатанному снегу, но трамвай ехал быстрее. По тротуару шагал счастливый молодой человек и нес елку. Рабочие развешивали на столбах разноцветные флаги, и даже из трамвая слышно, как они хлопают на ветру. Я вспомнил светящиеся сабли и – как утром дети стреляли из петард, а дядя Гриша пошел мириться с женой, – все это подтверждало, что наступает Новый год, но я не мог поверить.

– Извините, – спросил я в трамвае, – неужели в эту ночь Новый год?

На меня так посмотрели, что я больше не спрашивал. Трамвай проезжал мимо церкви, и я вспомнил, как вчера зашел в нее и поставил свечку. Как я вчера был счастлив и разве мог подумать, что произойдет сегодня…

Придя домой, поднимаясь на крыльце по ступенькам, увидел под ногами новую телогрейку дяди Гриши. На ней выгорела такая дыра, будто старику в спину выстрелили из пушки. Крыльцо залито водой, на морозе она замерзла, и я чуть не поскользнулся. От телогрейки еще подымался дымок. Я поднял ее, и, когда нес по двору, вспыхивали на ветерке искорки по краям выгоревшей дыры в вате. Я бросил телогрейку подальше в снег.

В доме помирившиеся дядя Гриша с тетей Марусей накрывали на праздничный стол.

– Что случилось? – не мог я сообразить, пока не вспо-мнил, как утром хохотали нам вслед школьники с петардами. – Я же говорил, – и сам невольно усмехаюсь, – не надо с детьми связываться.

После всего этого хочется уснуть и забыться. Я разделся в своей комнатке и лег, но не могу уснуть. Вдруг потемнело; я удивился, как быстро прошел день, а кажется, совсем недавно в самом лучшем настроении ехал на встречу с Сонечкой. Опять я подумал, что жизнь пошла куда-то не туда, и ее надо изменить. Я стал думать, что же сделать такое, но ничего не мог придумать. Я лежал с закрытыми глазами и все думал, думал, и, когда уже совсем отчаялся, – почудилось, будто дождь посыпался над рекой, зашипел вот так: шшшшшшшшь… На меня словно озарение нашло – я понял, что без этого шшшшшшшь… не могу жить. Я вспомнил покойных папу и маму и осознал: это не они умерли, а это ты, – сказал я себе, – сам не туда поехал – они же остались там, где были.

Я стал вспоминать, когда в последний раз слышал дождь над рекой. Я вспомнил себя мальчишкой в деревне. На улице поднялся ветер и спряталось солнце, а я вышел из дома. Можно еще повернуть обратно, а я, наоборот, ускорил шаг. Вот река, черная, – в ней отражается туча; на другом берегу сверкнула молния и загрохотал гром – купаться в грозу нельзя, но я бросился в воду и поплыл, и тут посыпалось: шшшшшшшшшь…

В доме захлопали двери, раздались голоса – собрались гости встречать Новый год. О том, чтобы заснуть, я уже и не мечтал. Дядя Гриша застучал в стенку – пришлось встать и одеться. Только сели за стол, как под полом пропел петух. Дети на коленях стали ползать по полу, глядя в щели между досками.

– Меня петух чуть в глаз не клюнул! – воскликнул один мальчик. – Ты видела? – толкает сестричку.

– А меня клюнул, – она подбежала ко мне и пальчиком показывает, – вот сюда. Видишь?

– Вижу, – отвечаю с завистью.

Чай в бумажном стаканчике



Сначала Коля доехал с тетей на автобусе до поселка. На железнодорожном вокзале тетя Дуня купила билеты; времени оказалось еще много, и она решила сходить на пристаньку. Спустились по улочке к реке и побрели вдоль берега, где насыпана была гора гравия и на рельсах кран черпал из нее ковшом и загружал баржу. Сразу за пристанькой в одном из дворов стоял в луже стол, накрытый пожелтевшими под солнцем газетами; на них – бутылка водки и тарелки с закуской. Тетя Дуня сказала, что реки сейчас не узнает, вода здесь потекла другая, но дали не изменились. Коля жил в лесной деревеньке и впервые сейчас увидел линию горизонта, а тетя Дуня начала узнавать воду и рябь на реке. Увидев, как ребята постарше купаются, Коля попросил у тети разрешения побродить у берега; разувшись, закатал штанишки и после того, как ступил в воду, почувствовал: она живая, течет, – и так был рад, что, когда вышел на бережок, пробежался от восторга, чувствуя, как колется травка. А тетя Дуня позавидовала ему, сказала, что прошли, идут годы, и – больше ничего не хочется другого, потому что ничего лучшего нет, – только вот трава теперь не та, какой она была когда-то. Жизнь изменяется, – сожалела тетя, – и люди меняются: у нее у самой нет уже ни матери, ни отца – и не у кого попросить разрешения побродить у берега; и – вот сейчас, когда подобные желания так легко исполнить, – заметила она, – приходит время, когда уже не можешь быстро бегать, и тогда хочется хоть немножко кого-то осчастливить рядом.

Пока тетя рассуждала, на небо наползла туча и готов был брызнуть дождь. Они поспешили вернуться на вокзал, но зря спешили – туча рассеялась, когда в зале ожидания посмотрели в окно. На скамейке напротив сидела конопатая женщина в шляпе с пером и с маленькой девочкой на руках. Тетя Дуня стала разговаривать с ней, а Коля понял, почувствовал, что ничего лучшего, чем на реке, уже не будет никогда. Ему все же удалось сохранить восторженное настроение, и – если не мог никого осчастливить, то пожелал хоть кому-нибудь сделать приятное, и – не знал, что сделать такое, и – заявил женщине в шляпе с пером:

– У вас смешная шапка!

– Посмотри на свою, – пробормотала конопатая женщина.

Тетя Дуня поинтересовалась у нее, куда она едет с дочкой.

– Я репетирую, – ответила эта женщина.

– Как это? – не поняла тетя.

– Собираюсь на отдых в Турцию, – начала объяснять конопатая. – Мне надо ехать на одном автобусе, на другом, затем на поезде, и я решила отрепетировать, чтобы не опоздать к самолету. – На лице ее появилось как бы предожидание счастья, и тут же женщина взгрустнула, ощутила, какое в жизни все хрупкое. И она созналась: – Я надеюсь встретить на курорте мужчину, а то у нас в деревне ни одного не осталось.

– Едете в Турцию с девочкой? – еще спросила тетя Дуня.

– Да, – кивнула женщина пером, – мне не с кем ее оставить. Смотрите! – воскликнула она. – Влюбился! – и, показывая на Колю, засмеялась.

Размечтавшись о Турции, мальчик опомнился, что смотрит с завистью на девочку, и покраснел.

– А я еще помню старый вокзал, – неожиданно и с грустью тетя Дуня возвратилась к прежнему разговору, и женщина в шляпе с пером перестала хохотать, вспомнив деревянный вокзал, – конечно, он был лучше нынешнего; тут маленькая девочка у нее на руках засмеялась.

– Что случилось? – удивилась конопатая мама, но ее дочка не могла так сразу перестать хихикать. – Чего ты? – еще раз женщина, недоумевая, спросила у нее, и тогда девочка ответила:

– Смеюсь вслед за тобой.

Наконец объявили посадку на поезд. В зале ожидания все зашевелились, поднялись со скамеек и потянулись к выходу на перрон. Конопатая достала билет, и тетя Дуня посмотрела – у них оказались разные вагоны, и на перроне женщины попрощались. По рельсам катился состав; на подножке рабочий в оранжевой куртке свистел в свисток. Коля начал считать вагоны, но ему почудилось, будто кто-то его позвал, и он сбился, оглянувшись, и еще оглянулся. Поезд остановился, отразившись в окнах вокзала, и в одном из них мальчик едва узнал себя в новом костюмчике.

На перрон шагнул проводник, взял у тети билеты; не успел как следует рассмотреть – вскочил обратно в вагон. Поезд покатился назад; в другой раз проехал мимо рабочий на подножке со свистком. Состав остановился, дернулся, опять приближается, но теперь проехал дальше. Тетя Дуня схватила мальчика за руку и потащила за собой. Проводник вышел из вагона, снова взял билеты, и Коля, запрыгнув за тетей в вагон, почувствовал, как пахнет в нем лошадьми.

Всю дорогу, зажав пальцами нос, мальчик пытался представить себе Турцию, но у него ничего не получалось, а за окном до самого Куксинска тянулся лес – от стволов деревьев и от столбов зарябило в глазах. Город начался с покосившихся заборов; за ними прогнулись крыши. Сквозь одну из них проросло огромное дерево – его нельзя было спилить: падая, оно бы разрушило все вокруг. Поезд загрохотал на мосту – внизу пролегала улица и тут же поворачивала вдоль железной дороги. За этой улицей – еще одна; по ней быстрее поезда мчались автомобили. Коля не успел опомниться, как над вагоном нависла крыша вокзала. На перроне мальчика и тетю Дуню ожидала мама с толстым дяденькой. Тот подал руку и представился:

– Николай Яковлевич.

Мальчик тоже протянул ему ладошку, однако не назвал себя, потому что не знал своего отчества. Затем, устроившись в троллейбусе у окошечка, вытаращил глаза, чтобы успеть ухватить всю суету на улицах, и, когда ему показали школу, где будет учиться, – хотя учиться не хотел, – не мог выразить восторга.

Сразу же Николай Яковлевич решил сводить их в ресторан, и они, стараясь не показывать своего затаенного нетерпения, попали в огромный зал, где расставлены полукругом столики – между ними танцевальная площадка; потолок подпирали колонны – у одной из них ступеньки винтом, и там – наверху, над залом, устроена была музыка в черных ящиках, и – как ударял в них барабан, пол вздрагивал под ногами. Коля растерялся, однако и мама, и даже тетя Дуня ошарашены были великолепным убранством и, когда уселись за один из столиков, не могли слова выговорить. Николай Яковлевич поглядывал на них, довольный, что устроил такое развлечение, и только с появлением официанта женщины пришли в себя и принялись обсуждать, что заказывать. А Коля удивился, что несмотря на всю эту роскошь здесь пахнет, как в вагоне.

Официант поспешил на кухню, а мама, в который раз озираясь, заметила:

– Почему в этом ресторане кроме нас – никого?

– Его не так давно открыли, – пояснил Николай Яковлевич, – не все еще знают. – И шепотом добавил: – Здесь раньше находилась конюшня, а когда ее переоборудовали в ресторан, кто-то распустил слух, якобы тут пахнет лошадьми, но я, например, ничего не чувствую.

Женщины заявили, что это вздор: никакими лошадьми не пахнет, а Николай Яковлевич стал вспоминать свою последнюю поездку в деревню, но тетя Дуня перебила его:

– Давайте говорить о веселом! – И тут же сама начала, какие были в другие времена деревянные вокзалы, и от ее задумчивого голоса повеяло еще большей печалью, а когда вспомнила про дощатые тротуары, стало уж совсем невыносимо.

Николай Яковлевич решил поторопить официанта и направился искать кухню. Воспользовавшись случаем, мама поинтересовалась у тети Дуни про жениха:

– Ну, как он тебе?

– Я не знаю, что и сказать, – пожала тетя плечами. – А кого ты найдешь лучше? – пробормотала она, вспоминая свою неудачную жизнь.

Когда Николай Яковлевич стоял перед какой-то дверью и будто подглядывал в щелку, – даже и не подглядывал, а хотел посмотреть, но не решался, – к столику подскочил официант с подносом и начал расставлять тарелки. Проголодавшись, женщины и мальчик набросились на еду, а Николай Яковлевич по-прежнему стоял в другом конце огромного пустого зала, буквально уткнувшись носом в дверь, и, казалось, сошел с ума. В ресторане выключили музыку, и когда в мертвой тишине мальчик и женщины управились с едой и подняли глаза, – мамин жених все же осмелился войти куда-то, а они даже не услышали, как скрипнула дверь. Без мужчины сделалось жутко среди роскоши, и женщины решили послать за ним мальчика.

Коле очень понравилось это поручение, но когда он, перебежав через танцевальную площадку, приблизился к этой двери, – почувствовал приятный холодок из щели и догадался, почему Николай Яковлевич так долго стоял здесь, и – мальчик понял: если мгновение промедлит, остолбенеет точно так же, как мамин жених, и, не задумываясь, толкнул дверь.

Попасть из ярко освещенного электричеством зала – прямо в ночь, где шелестели в парке листья на деревьях, оказалось изысканным наслаждением. Мальчик направился в глубь парка, и – чем дальше шагал, тем глубже дышал, – и у пруда, под фонарями, догнал Николая Яковлевича. Каждый раз шагнув, тот оглядывался – если уж родился в деревне, то этого из себя не изжить, – и Николай Яковлевич обрадовался мальчику, что не один здесь такой, и завел разговор, как с равным себе; наверно, он слишком был взволнован, чтобы почувствовать разницу в возрасте, и – когда вернулись в ресторан к столику, мама разрешила Коле попробовать вина.

Они еще посидели бы, но тетя Дуня боялась, что перестанут ходить троллейбусы, – ей приспичило ехать в общежитие на другой конец города – вероятно, она решила кого-то осчастливить, – и, посадив тетю на троллейбус, усталые, побрели к Николаю Яковлевичу домой.

Так поздно мальчик еще не ложился – его отправили скорее в постель, но, когда он лег и закрыл глаза, разнообразные впечатления прошедшего дня всплыли перед ним; к тому же он чересчур много ожидал от завтра, чтобы заснуть. В его комнате погасили электричество, и не прошло несколько минут, как мама позвала его.

– Что?! – откликнулся мальчик, но мама почему-то не отвечала, и он опять углубился в свои мечты, как она снова крикнула:

– Ну, Коля!

Мальчик спрыгнул с кровати, позабыв, что маминого жениха так же зовут, как и его, и приоткрыл дверь в соседнюю комнату. Мама раздевалась, а Николай Яковлевич, неловко обнимая, мешал ей, и мальчик увидел свою маму в таком виде, в каком в его возрасте уже нельзя видеть. Она, обернувшись, увидела Колю в дверях и, не раздумывая, хлестанула жениха ладонью изо всей силы по лицу. Тот схватился за вспыхнувшую щеку и отшатнулся, и это все еще ничего – ей как бы необходимо было при сыне сделать некий жест, хотя это было глупо, и что бы она ни сделала – все равно это было бы одинаково глупо, – но у нее в глазах промелькнула такая непонятно откуда взявшаяся ненависть к Николаю Яковлевичу, что в один момент все их отношения, которые могли бы стать достойными всяческого уважения, были разрушены, – и тоска подступила необыкновенная, когда жизнь проходит без любви. Коля понял, что произошло что-то ужасное, бросился в свою постель и закрылся с головой одеялом. Когда мама легла в платье рядом, он тотчас уснул. Ему приснилось, как он вышел из ресторана прямо в Турцию.

Назавтра мама растолкала его чуть свет; она так и не заснула, прислушиваясь, когда пойдет первый троллейбус. Продрогнув на остановке, Коля многое передумал и, когда сели в троллейбус и поехали на вокзал, – жалея маму, посчитал нужным сказать:

– Зачем тебе этот… – и мальчик не находил слов, чтобы описать Николая Яковлевича.

– Не надо так про него говорить, – попросила мама, – он хороший человек.

– А ты красивая, – добавил Коля, – и найдешь себе получше.

Мама только усмехнулась, как он это заявил, лучше бы ему промолчать, и, когда он еще показал, что у нее не завязаны шнурки на туфлях, махнула рукой, не имея ни сил, ни желания привести себя в порядок, и все же признательна осталась сыну за эти слова, которые не всякий взрослый найдет.

На вокзале она купила в кассе билеты и после бессонной ночи перепутала платформы – вместо скорого поезда сели в электричку и, если бы не спросили у людей, поехали бы в другом направлении. Все же они, запыхавшись, успели на поезд, и неудивительно, что Коля не заметил на соседнем месте конопатую женщину с маленькой девочкой на руках, однако, почувствовав на себе пристальный взгляд, вздрогнул.

– Вы отрепетировали? – поинтересовался он.

– Да, – женщина кивнула пером в шляпе.

Когда поезд тронулся, мама завязала шнурки на туфлях, а Коля – чем дальше ехали, все безнадежнее грустил, – он размечтался уже о другой жизни, и вот теперь ему предстоит вернуться назад в деревню, и что он скажет друзьям, и – мальчик решил рассказать им про Турцию, которую увидел во сне, и – можно представить, что ему приснилось.

Проводница предложила чаю, и попить горячего так оказалось кстати, но Коля расплакался. Мама начала его утешать, когда сама едва сдерживала слезы, и ей полегчало, будто и она поплакала. Она даже не задумывалась, почему хнычет Коля, – причина казалась очевидной; тут до мамы дошло, что его слезы вызваны чем-то таким, чего ей не понять. Мальчик разрыдался, почувствовав, что мама не может сообразить, и только плечом передергивал, когда она пыталась приласкать его.

– Как ты не стесняешься реветь при девочке? – не вытерпела мама. – Что она подумает про тебя?

Но Коле было все равно, а девочка умела только смеяться вслед.

– Ты плачешь, – наконец догадалась конопатая женщина, – из-за того, что тебе подали чай не в стеклянном, а в бумажном стаканчике?

Он, конечно, не ответил, но мама поняла, что это так.

– Какой ты еще маленький, – сказала она.

Шляпочка



Владик привел с собой какого-то незнакомца в шляпочке. Тот повесил шляпочку на гвоздь в стене, вытер платочком лоб и поспешил присесть, а я не успел предупредить – и стул под ним развалился. Незнакомец поднялся и тут же ищет, на что ему опять присесть.

– У тебя один стул? – глянул на меня с удивлением Владик. – А если к тебе женщина придет?

– Какая еще женщина? – ухмыляется незнакомец.

«А у самого…» – подумал я.

– Позвони мне завтра на работу, – сказал Владик, – найду тебе пару списанных.

Ставлю на газ чайник и делаю вид, что кроме стульев у меня все хорошо, что я вполне доволен жизнью, а когда делаешь такой вид – это еще хуже, чем если бы я расплакался.

– И что – будем пить чай стоя? – недоумевает Владик. – Не успел рассмотреть твою обстановку, – взглянул на часы, – но теперь знаю, где ты живешь.

– При случае заезжай, – снова я улыбаюсь и, когда они ушли, не бросился к окну и не наблюдал, как Владик развернется на своей шикарной машине, а слушал, как они уедут, и, когда услышал, как они уехали, долго еще скучал; наконец шагнул к окну. В доме напротив открывается дверь на балконе, высовывается кулак, разжался – из него выпорхнула бабочка. От нечего делать я стал перелистывать книги и нашел деньги.

Выбежал на улицу, около почтамта полез в карман и обнаружил дырищу – рука пролазит; в следующий раз нельзя перепутать карманы, и побрел назад – еле тащусь. Дома прилег отдохнуть; однако, лежа, не мог придумать – чем заняться, с чего начать. Поднявшись, опять стал перелистывать книги, но денег больше не нашел и еще обнаружил, что незнакомец забыл шляпочку. Потом в окне вижу – в доме напротив снова открылась на балконе дверь – и кулак снова выпустил бабочку.

Назавтра целый день ремонтировал стул, решил так сразу не звонить Владику и несколько дней пропустил, чтобы он не подумал, что я очень нуждаюсь в его списанных стульях. И, наверно, слишком много времени я пропустил, потому что, когда позвонил ему, Владик не мог вспомнить про стулья.

– Мне сейчас не до этого, – сказал он. – А ты разве не знаешь, что умер Удобоев?

– Я такого не знаю.

– Как не знаешь? – удивился Владик. – Это же он упал у тебя со стула!

– Извини! – вскрикнул я. – Я не знал его фамилии, – как бы оправдываюсь. – Как это – умер?

– Ну, вот взял и умер – завтра похороны, – объявил Владик и объяснил, куда ехать и во сколько.

После этого разговора хожу взад-вперед по комнате; не знаю, зачем так хожу, увидел между рамами бабочку. Как она туда попала – форточка закрыта, да еще вдобавок заделал марлей от мух, а окно заклеено на зиму, и, когда лето уже на исходе, не хочется отдирать бумагу. Открыл форточку, чтобы бабочка вылетела в комнату, и можно тогда поймать ее сачком. Ожидал, пока она вылетит, и, прохаживаясь по квартире, увидел в коридоре на гвозде шляпочку Удобоева. Я не знал, что делать с ней, и, чтобы об этом не думать, вернулся к бабочке. Она уже не билась между стеклами, а успокоилась, сложив крылышки. Чтобы она не истязалась, я поспешил встать на табуретку и, просунув руку между рам, ухватил ее за крылышки. Если стряхнуть пыльцу с крыльев, то бабочка умрет, а она так трепыхалась в моих пальцах, что пыльца, конечно, осыплется. Зажал бабочку в кулаке, и она там щекоталась, пока я выбежал в подъезд и, спустившись на первый этаж, выпустил ее. Бабочка, будто пьяная, закружилась в воздухе.

Поднявшись в квартиру, забыл обо всем, и – первое, что увидел, – опять шляпочку Удобоева. Я не знал, что с ней делать, и, чтобы об этом не думать, решил обратно выйти на улицу – хотя и там неизвестно чем заняться. Провел время бесцельно, а вечером, вернувшись домой, подумал, что и этот день проведен был прекрасно – бродил по улицам и ничего больше. Я лег спать и спал безо всяких снов, но проснулся назавтра с больной головой. Я не собирался ни на какие похороны и к тому же не мог найти деньги в книгах – не помню, как они, деньги, заводятся, – все время думаю о чем-то другом, прекрасном, хотя вроде бы и ни о чем не думаю, но увидел снова шляпочку Удобоева, и не знал, что с ней делать, и решил отдать ее родственникам. Не теребить же шляпочку в руках – я завернул ее в газету и поехал.

День выдался чудесный. Чистое синее небо над головой, и хотя еще август – на больничном дворе у берез желтые листочки, а одна совсем уже осенняя или заболела – и под ней метет дворник. К назначенному времени сошлись люди в черном, но Владик не приехал, и мне не у кого спросить, кому отдать шляпочку. Я начал знакомиться с собравшимися на похороны; среди них не было ни матери, ни отца Удобоева, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, а если и находились родственники, то они и сами не могли установить своего родства, объяснить, кем приходятся покойнику; все собрались такие, как я, случайно, ненадолго с ним знакомые, и на похороны попали чуть ли не случайно, и я не знал, кому отдать шляпочку.

Я смотрел, как опадают листья с больной березы, – оторвется один, и, пока долетит до земли, за ним другие осыпаются – ветки оголяются насквозь, и пробивается солнце, но вскоре оно скрылось за тучей, и пошел дождь. Никто не вздумал спрятаться в помещении; прежде чем зайти туда – надо заткнуть пальцами нос и не дышать, – лучше под дождем, и мне было легче стоять в сторонке. Газета размокла, и я надел шляпочку на себя. Над крышей больницы зажглась радуга, и дождь перестал. Рядом оказался небритый какой-то мужик и стянул с меня шляпочку.

– После похорон отдам, – раскрыл саквояж и бросил ее внутрь.

Неприятно, когда с тобой обходятся, как с мальчишкой, и я растерялся; однако не из-за шляпки же выяснять отношения, да еще на похоронах, и я обрадовался, что можно уйти. Тут появился из морга работник, а у меня, наверно, оказалось такое лицо, что, разглядывая собравшихся, он остановился на мне.

Я поспешил за ним в здание. Он завел меня в комнату, где стоял гроб, показал на мертвеца и спросил, он ли это. Я не уверен был, что это он; когда нечего сказать, приходится улыбаться, и склонил голову – понимай как хочешь. Работник попросил меня помочь переложить гроб на тележку. Мы приехали в огромный, без окон зал, где уже все выстроились, и зазвучала музыка. Никто не посмел пошевелиться, почесать нос или одной ногой другую – еще очень хочется засмеяться, а это уж совсем непозволительно в такие минуты, и все ожидали, когда можно будет выпить. Вдруг погас электрический свет – и торжественная музыка из заезженного магнитофона, рассчитанная на мерный, тяжелый шаг, – не пошла, а поехала – и куда-то не туда. Когда глаза привыкли к темноте, я обнаружил на лицах в зале совсем другое просветленное выражение, чего раньше не замечал. Открыли двери, похожие больше на ворота, – сразу во двор, откуда хлынули солнечные потоки. Мне опять пришлось взяться за гроб и вместе с другими мужиками перенести его в автобус. Я не собирался ехать на кладбище – теперь было неудобно из автобуса вылезать, а когда поехали, узнал, что едем в другой город. Сидя рядом с замороженным покойником из морга, многие продрогли, и тогда накрыли гроб крышкой, и разрешено было смотреть в окна.

Вскоре мы приехали в город, где находился не то цементный, не то мукомольный завод, и все вокруг было белое – земля, здания, крыши, листва на деревьях. Здесь был какой-то праздник, и все радовались, выпивши, а кто упал, становился белым, и те люди, которые в этом городе ожидали Удобоева, оказались белые, и они возжаждали на своих плечах занести покойника на кладбище.

Они понесли его и роняли несколько раз гроб, а на кладбище наконец выбросили Удобоева на землю, и он тоже стал белым – его такого и похоронили… По дорожкам между могилами разгуливали влюбленные со стаканами в руках и, отпивая по глотку, целовались. Под ногами шуршала листва, так шуршала, что не слышишь того, кто рядом; а если кто упадет – только и слышишь хохот, разве что жалко пролитой водки.

Решили устроить поминки прямо на могиле. К этому времени многие уже и так набрались и не в состоянии были, но не оставлять же водку, да еще на кладбище, а я не мог… потому что мне было грустно из-за шляпочки. Пока допивали водку, прибежали куры на могилу и под венками греблись. В них стали бросать камнями – не уследить, как снова куры шебуршали под траурными лентами. Наконец и меня уговорили на стакан, затем я выпил и еще один. Небритый мужик достал из саквояжа шляпочку и надел, а потом валялся на земле и, как бы не замечая меня, хохотал. Ко мне подошел его сообщник и, подзадоривая, чтобы я подрался, шепнул:

– Еще потеряет, – подтолкнул, – лучше забери.

Наступал уже вечер. От оранжевых лучей все белое вокруг как бы начало таять, и в воздухе запахло сырой штукатуркой. На небе с нахлынувшей тучей вдруг потемнело в черную ночь, и разразилась гроза. Спасаясь от нее, в автобус набились люди, которые гуляли на кладбище, и водку наконец закончили. Можно было ехать, но шофер заявил, что спустило колесо. Никто под дождем проверять не стал; тут будто белые тени промелькнули и заколотили палками по окнам. И все же ночью, на кладбище, никто не испугался, и, когда выбрались из автобуса сражаться с привидениями, оказалось, что это беременные женщины. Они искали своих мужей, и некоторых застукали с любовницами, и начали на все кладбище ругаться.

Я опомнился, что один в автобусе, а рядом с шофером, прилепилась к нему, девчонка, и я догадался: они хотят побыть вдвоем. Мне ничего не оставалось, как выйти вслед за всеми, и я побрел в жуткую ночь на кладбище. Дождь перестал; только когда ветерок, капало с веток, и запахло сладко грибами. Беременные женщины приехали на грузовике, и вот теперь все из автобуса начали взбираться в кузов, а как женщины перетаскивали через борт свои животы – трудно представить, и я поспешил, чтобы посмеяться и самому не остаться, но все они очень быстро, не успел я крикнуть, вскарабкались, и машина уехала, а я только рукой махнул.

Не возвращаться же к влюбленной парочке в автобус, и я побрел по дороге. За кладбищем начался настоящий лес. Я шагал, и от меня в разные стороны звери разбегались; так шагал, пока не начало светать, и увидел вдали другой город, но я разглядел, что это и не тот город, в котором проживаю. Навстречу ковылял веселый человек с костылем и пел веселую песню, а я понял: чем дальше – люди живут смешнее, еще я понял, что иду не в ту сторону, и повернул обратно.

Дорога после грозы размякла, и я возвращался по своим следам. Когда солнце поднялось, я вернулся к кладбищу. У ворот я заметил свежие отпечатки от колес, пошел по одной колее и вскоре прибрел к домику, у которого стоял автобус, но людей на улице – никого, ни звука.

Утро было веселое, но скучное. Солнышко сияло, но все равно пахло в воздухе сырой штукатуркой. Из калиток высунулись мужики с косами. Я попросил у них косу – они и мне нашли. Мы стали косить по росе на берегу речки. После дождя в ней пенилось будто парное молоко. Солнце начало припекать; вскоре косы притупились – трава без росы уже не резалась, а стлалась, шелковистая. Ко мне подошел небритый мужик, что забрал шляпочку; оказывается, он тоже здесь, на лугу, косил.

– Извини, – пробормотал он, – вчера потерял саквояж с твоей шляпкой, – и добавил: – А в нем еще мой паспорт.

– Ерунда какая, – обрадовался я про шляпочку. – Вот паспорт – это другое дело, без него никуда.

– Я куплю тебе другую шляпу, – пообещал он. – Еще лучше этой.

– Почему небритый? – спросил я у него.

– А сам?

Я решил искупаться, а из-под берега выглядывала одна труба мукомольного завода, и я боялся, что без меня уедут, и, когда вылез на берег, увидел около автобуса вчерашних людей. Я поспешил к ним, а они и не заметили ничего, будто я все это время находился рядом с ними и спал где-то там, где и они спали; они так и не узнали, что я ночь бродил по лесу. И все же я обрадовался им; тут подходит ко мне мальчишка – такой, как ангел, и протягивает шляпочку. Он давно искал меня и очень обрадовался, что нашел. И я обрадовался ей, будто это моя. Я был счастлив: не из-за шляпочки, а что так неожиданно все получилось, – и не мог забыть выражения лица мальчика.

И все же шляпочку надо было кому-то отдать, а я не знал кому, и не знал, куда деть ее, и надел на себя. Еще раз я стал расспрашивать собравшихся около автобуса людей, пытаясь найти родственников Удобоева, но все отказывались от него, объясняя, что на похороны попали случайно и что я уже вчера спрашивал, и я растерялся, не зная, кому отдать шляпочку. Тут шофер посылает меня, как мальчишку, за сигаретами.

«Почему все они, – подумал я, идя в магазин, – так со мной обращаются? Неужели я так выгляжу? Надо как-нибудь повнимательнее рассмотреть себя в зеркале». На последние деньги купил сигареты и еще в магазине почувствовал, что они уехали. Действительно, когда выглянул из-за угла – пустая улица, про меня опять забыли, и я остался без денег в незнакомом городе. Я побрел куда глаза глядят и, думая, чем бы себя развлечь, шагал в подавленном, тяжелом настроении, но чувствую: в глубине непомерно счастлив – и тут нашел кошелек. Денег в нем оказалось немного, но, когда их даже немного и все же они имеются – сразу чувствуешь себя великолепно: жизнь представляется не такой, какая она есть, и я не шел, а подпрыгивал, ощущая, как мало нужно для полноты счастья, и, когда я так подпрыгивал, думая о шляпочке, пролетал надо мной голубь и задел крылом по голове.

Нашел в этом городе железнодорожный вокзал – очень хочется отсюда скорее уехать, – попросил в кассе любой билет на ближайший поезд, а кассирша сообщила, что остались билеты только люкс. Я разволновался, будто мне очень срочно надо уехать: если вот сейчас не уеду – неизвестно, что произойдет. Хотел спросить: ну и сколько стоит люкс? – затем вспомнил о своей личной жизни и подумал: а что я буду делать, когда приеду; куда я спешу и зачем? Делать мне там нечего, как и здесь, и я тогда попросил обыкновенный билет на любой поезд, хоть на послезавтра или же в следующем году. Кассирша выдала мне билет – всего несколько часов ожидать, и я пожалел, что так быстро надо уезжать; так всегда бывает. Тут меня осенило: пойти на кладбище и оставить шляпочку Удобоева на его могиле, и я поспешил. Наконец иду – сам знаю куда, а то брожу неизвестно зачем. Еще встречаю похожего на ангелочка мальчика, что принес утром шляпочку, и он спрашивает у меня, куда это я, и я не знаю, что ему ответить…

Как хорошо было бы оставить шляпочку Удобоева у него на могиле, но я не мог ее отыскать, а время поджимало. Поглядывая на часы, я решил оставить шляпочку на какой-нибудь любой могиле; мне показалось: какая разница, это не так важно – ему передадут. Я стал искать какую угодно могилу и все же интересовался, кто здесь похоронен, и каждый раз не мог абы кому оставить шляпочку.

Побежал назад и на привокзальной площади встретил того мужика, который вчера был небрит, а сегодня у него выросла борода. Обрадовавшись мне, он достал из саквояжа бутылку водки. Я не забыл поинтересоваться про паспорт. Бородатый мужик развел руками.

Около памятника Ленину сидела баба и продавала персики. Перед праздником памятник помыли – сколько достали – постамент и ботинки, и оказалось, что у Ленина голубые ботинки, а он сам белый, как и все в городе.

Бородатый подошел к бабе.

– Сколько?

– Дорого.

– Зачем такая роскошь? – поинтересовался я.

– На закуску.

Я приподнял брови, выражая удивление.

– А почему бы и нет, – сказал он.

И я тогда купил два: ему и себе – все же его водка, а я хоть закуску. Мы заскочили в какой-то подъезд и выпили. Эту ночь я не спал, на вчерашних поминках ухватил только хвостик селедочки и опьянел сейчас; одно помню, что персик после водки – это здорово!

Прихожу в себя уже в поезде. Из окна лестница – переход над путями; кто-то поднимается – и голубые ботинки прошагали надо мной. Проводница подносит два стакана чая.

– Зачем два? – удивляюсь.

– Сколько заказал, – отвечает она. – Тебе на следующей остановке выходить.

Я хватаюсь за голову; затем увидел шляпочку – раскачивается на крючке.

– Что потерял? – встревожилась проводница.

– Нет, все на месте, – успокоил я ее. – Испугался, есть ли у меня деньги расплатиться за чай.

– Ты уже расплатился, – усмехнулась она. – Забыл? – И добавила: – Ну и что, если голубь задел крылом по голове? – спросила, как бы продолжая прерванный разговор, а я не помню его и вздохнул с облегчением, когда ушла.

Чай был очень горячий. Я открыл окно и в обеих руках выставил чай на свистящий ветер. Недоумеваю: кому заказал второй стакан, – а стаканы в подстаканниках дребезжали очень весело, и, пока я остужал чай, солнце скрылось за тучами.

После водки с персиком горячий чай пить в раскрытом окне, когда ветер ударял в лицо, – это замечательно! Прихлебывал и тут же остужал, как раз два стакана после выпивки – это было то, что надо; одного было бы мало.

Пока допил чай, тучи затянули небо и пошел дождь. Ехал и смотрел в окошко на дождь, а когда начался город, увидел на асфальте лужи; дождь здесь уже давно всем надоел. Я не забыл шляпочку и, когда поезд остановился, дернул в тамбуре проводницу за косичку, и ей понравилось.

Под дождем побежал по пустому городу. Так опустошен он никогда не бывал ни под каким дождем. Я не мог догадаться, пока не увидел на площади толпу перед трибуной – и здесь какой-то праздник, разве что не все пьяные, и не знаю: обрадоваться ли мне или опечалиться. Иду, не протолкнуться среди зонтиков, того и гляди – глаза выколют спицами.

На трибуну поднялся оратор. Выступать с речью под зонтиком не годится, засмеют; он, как и я, под дождем. Один лысый подскочил к оратору и зонтик над ним держит – сам мокнет, но счастлив. Я оглядываюсь: никому не интересно, о чем речь, и все же многие приятно взволнованы. Когда лысый сам начал читать с бумажки, какой-то подхалим выскочил из толпы, чтобы подержать над докладчиком зонт; сам мокнет, но и этот счастлив – еще потому, что довелось побывать на трибуне. Тут вижу Владика – машет мне рукой.

– Ты уже вернулся? – спросил, когда я пробрался к нему. – Как прошли похороны?

Не зная, что ответить, с восхищением подбираю слова:

– Замечательно, как нельзя лучше!..

– Почему без зонта?

– Не имею такой бабской привычки, – отвечаю.

– Не бабской, а дамской, – поправляет.

– Мы вышли в люди из другой категории, – напоминаю ему.

– Действительно, мужчине не подобает, – согласился Владик, – попробуй представить своего отца с зонтиком.

– Ну, отца еще можно, – сказал я, – но дедушку – никак не представляю.

– И я не представляю своего, – задумался Владик. – Ах, как верно ты заметил – жизнь пошла наперекосяк на наших отцах; и что нам делать, не знаю. Поехали на дачу.

– Ты купил новую машину? – разглядывая, я обошел ее со всех сторон.

– Купить тебе такую же?

– Нет, не надо, – отвечаю. – Я тебе сиденье не намочу? – еще спрашиваю, когда сажусь рядом. – А ты куда зонтик? В багажник?

– Да, в багажник, – отвечает. – А куда же еще?

И вот тут, как часто бывает, когда ни о чем не думаешь – ни о какой шляпочке, меня обрадовала догадка: возможно, что ближайших родственников у Удобоева не осталось, но любимая женщина должна же была у него быть, хоть какая, хоть когда-то… Я уже хотел спросить об этом Владика, но преуспевающие люди не внушают доверия; когда много приобретаешь – еще больше теряешь; с ними не о чем становится разговаривать, и я попросил Владика остановить машину.

Я долго звонил в квартиру к N., отчетливо представляя, что ему, как и мне, делать нечего, а в такую погоду только и поспать. Наконец он открыл, с всклокоченными волосами и помятым лицом, не удержался, чтобы не выразить недовольства, и, когда я показал шляпочку Удобоева, закричал:

– Выбрось ее!

– Куда?

– В мусорное ведро, на свалку, куда угодно! Давай выброшу сейчас с пятого этажа! – Я готов был отдать ему шляпочку, но что-то во мне дрогнуло, и он заметил – в нем тоже что-то дрогнуло, и N. пробормотал: – А ты знаешь, в этом что-то есть, что ты говоришь…

И когда я спросил, была ли у Удобоева любимая женщина, он достал старую записную книжку и вырвал из нее листочек.

Я побрел с этим листочком на окраину города, на улицу, где давно не был, узнавал деревянные домишки, и, когда отыскал нужный номер, от излишнего волнения мне стало нехорошо. Едва я приоткрыл калитку, распахнулось в доме окошко и выглянуло знакомое личико.

– Давно я тебя не видела! – изумилась Надечка.

Она пригласила к себе и накрыла стол. После обеда да еще не спал ночью – глаза у меня начали слипаться. Надечка постелила и, когда я лег, спросила:

– Можно я с тобой полежу рядом, как когда-то, будто не прошли эти годы?

Я сказал:

– Ну что ж…

– Мы ничего не будем, – прошептала Надечка. – Это сейчас не нужно, это будет не совсем то, что было, и лучше этого не надо… Как ты живешь?

– Бывает такое бестолковое время, – я ей ответил, – когда что-то в нас вырастает, взращивается – без чего дальше не жить, и ожидать этого неизвестно чего может позволить себе далеко не каждый.

Когда я проснулся, дождь за окном перестал и ненадолго выглянуло на закате солнце. Надечка предложила поехать, как когда-то, искупаться. Она выкатила из гаража мотоцикл. Это был все тот же мотоцикл ее отца, и жив ли он – я не осмелился спросить. Я сел за руль, как когда-то, и мы поехали на речку. Вскоре стемнело, а в мотоцикле фара не горела, и я не знаю, как доехал. Мы сбросили с себя одежду и попрыгали в воду. Я быстро замерз, а Надя немного растолстела за это время, как мы не виделись, и накупалась всласть. Мы вылезли на берег, насобирали сырых дров в мокром после дождя лесу и, когда, намучившись, зажгли костер, увидели в нескольких метрах от мотоцикла каток от асфальтоукладчика на проселочной дороге, где никакого асфальта не предвидится. Если бы еще немного – мы бы убились, и мы обрадовались, что живы и что звезды в небе и на реке.

Когда я согрелся у огня, пришел пьяный пастух и стал умолять, чтобы не жгли костер. Я сказал, что сегодня прошел дождь и высохшая за лето трава не будет гореть, но пастух не поверил мне, что был дождь. Дальше зажглись еще костры – он поспешил туда, и в ночной тишине за полкилометра вскоре послышалось, как льется водка в стаканы.

Приехали домой, когда начало светать. На кухне у Надечки лежал на кушетке какой-то старик. Он проснулся, открыл мутные пьяные глаза и сказал престранные, прекрасные слова:

– Солнце встанет – веник расцветет… – и опять заснул.

– Кто это? – спросил я у Надечки. – Муж?

Она кивнула.

– Что же ты вышла за… – я никак не мог подобрать слов, – за такого, что намного старше тебя?

– Он раньше не был такой, – обиделась Надечка.

– А дети у вас есть?

– Дочки вышли замуж, а сын женился.

– Какая длинная наша жизнь, – удивился я, и так получилось, что увидел в эту минуту себя в зеркале, и не узнал себя после нескольких бессонных ночей, небритого, но счастливого, и не стал дожидаться, когда Надин муж проснется; перед тем как уйти, еще раз посмотрелся в зеркало, еще раз захотелось посмотреть, проверить, – на этот раз узнал себя и понял, почему так выгляжу, что с меня снимают шляпочку и посылают за сигаретами, как мальчишку.

Мы поцеловались, и я ушел – так ничего и не сказал ей, чтобы не опечалить лишний раз, на улице проверил шляпочку в кармане, машинально так проверил, как удостоверяются, на месте ли деньги.

Упросить улететь



После школы прошло много лет, но Яша почувствовал, будто его вызвали к доске, и растерялся: просто так сейчас нельзя – необходимо сказать что-то особенное, нежное, – однако всегда таких слов стеснялись, и вот, когда их надо произнести, их не оказалось, может, их и не было, и, сознавая свое бессилие, он, как на уроке когда-то, посмотрел в окно.

– Ну, скажите хоть что-нибудь… – повторил отец.

В комнате заметно посветлело, и, удивляясь необыкновенной тишине в эту минуту, Яша пробормотал:

– На улице идет снег…

– Не говорите мне про снег, – простонал отец, лежа на подушках, а мама рядом словно ослепла и качала головой.

* * *

Когда стемнело, отец заснул, а Яша сел за стол и задумался. В щелке между шторами светился в черном небе фонарь, и в его серебряном ореоле стремительно проносились снежинки. Под настольной лампой белый лист резал глаза. Обжегшись о лампочку, упала на бумагу мошка и тут же ожила, а Яша, начиная письмо, узнал эту мошку и вспомнил, как познакомился с Таей.

Он уже давно проживал отдельно от родителей в другом городе, и в этих городах так часто бывает грустно, особенно когда дождь, – идти некуда. Однажды пошел гулять и промок. Увидел: стоит девушка под деревом и читает книгу; на улице никого. Яша подошел ближе – девушка отвернулась; он заглянул ей через плечо – на страницах книги расплывались капли.

– У вас по руке ползет мошка, – заметил Яша.

Девушка рассердилась:

– Ну так уберите ее!

Чтобы ухватить мошку, пришлось бы дотронуться до незнакомки, а это было недопустимо, невозможно, и Яша, нагнувшись, попытался сдуть с ее руки мошку. У мошки на кончиках лапок загибались коготки; она будто крючками зацепилась за кожу. Девушка захныкала. Яша стал утешать ее, спрашивать, что случилось, а она заметила сквозь слезы:

– Даже мошку не можешь… – И, не находя слов, совсем уж поникла, но все же ей удалось найти их: – Упросить улететь.

* * *

И вот сейчас, зимой, точно такая же мошка откуда-то прилетела на яркий свет настольной лампы. Яша, начиная к Тае письмо, тут же нарисовал крылышки, брюшко, лапки, но шариковой ручкой получилось грубо. Он стал искать точилку для карандаша и прислушался: в соседней комнате заплакала мама, и Яша, подошедши к ней, забыл о письме.

Старушка стала молиться перед иконами, а когда устала, протянула молитвенник сыну, и Яша читал дальше. Она опустилась на колени и часто крестилась; Яша положил руку ей на плечо, чтобы та внутренняя дрожь, которая овладела им, передалась через прикосновение. Когда голос устал, Яша снова отдал молитвенник маме, и она продолжала молиться, не вставая с колен. Яша не видел сбоку ее лица – лишь одну круглую и пухлую, как у ребенка, щечку, и, по-прежнему не убирая руки с ее плеча, ожидал чуда, затем другой рукой взял со стола холодную вареную картофелину – держал осторожно, чтобы не рассыпалась; на полуслове мать оглянулась, еще быстрее стала читать – и вдруг умолкла. Яше пришлось опуститься на колени, чтобы посмотреть ей в лицо. Она закрыла глаза и отщипнула картошки из его ладони, только до рта не донесла – по щекам потекли слезы.

Назавтра отец долго не просыпался, но болезненный румянец на его щеках угасал. Яша с матерью ходили вокруг на цыпочках, радуясь выздоровлению; однако, когда и на следующий день он не проснулся, старуха решила мужа побудить.

– Не надо его будить, – робко произнес Яша.

– Он же второй день ничего не ел! – воскликнула мама. – И что, – с изумлением, со страшной догадкой, прошептала, – что, он уже не проснется?

Яша вышел из дому и побрел по переулочкам, стараясь выбирать безлюдные. У развалин монастыря дети катались с обледеневшего холма на куске фанеры. И вот здесь, на окраине города, Яша встретил свою первую любовь, которую не видел много лет.

– Расскажи о себе, – попросила его Аня.

– Ты знаешь, – задумался Яша, – рассказать как есть – не хочу тебя огорчать, и мне остается развлечь тебя, что-нибудь припомнить, но в такое хмурое утро и это не хочется.

– Не молчать же, – заметила она.

– Нет, почему, можно и помолчать – почему бы и нет? Это даже лучше! – И Яша улыбнулся ей такой чистой робкой улыбкой после всего пережитого, о чем Аня не знала, что и она попробовала улыбнуться. Они поцеловались и после этого не совсем обыкновенного поцелуя действительно замолчали, и Яша не осмелился расспросить Аню про ее жизнь.

Черные засохшие стебли торчали из снега у стен монастыря и шуршали на ветру. Яша предложил слазить на колокольню, как раньше. Пробираясь сквозь бурьян, они прошли по собору, где вместо крыши сияло небо над головой, и, нашедши в стене щель, Яша протиснулся в нее, а Аня, растолстев, не смогла и расстроилась, но виду не подала и как бы между прочим заявила, что не желает испачкаться и обождет внизу.

По скользким, вылизанным подошвами ступенькам Яша поднялся на колокольню. Там уставились на него дети; рядом, под ногами, в куче валялись ранцы. Яша узнал тех ребят, которые катались с горки, а увидев взрослых, спрятались на колокольне.

– Что? Прогуливаете уроки? – начал Яша, и дети еще сильнее насупились. – Не бойтесь, – тогда прошептал он, – я сам был такой! – Ребятишки переглянулись между собой, подмигивая, а у Яши невзначай вырвалось: – Вы не представляете, как я хочу покататься на фанере!

Один из школьников, указав на него, покрутил пальцем у виска. Яша по ступенькам запрыгал вниз, и, пока выбрался из бурьяна на дорогу, Аня успела скрыться за поворотом. Снег на асфальте растаял, по нему расплывались радужные разводы от бензина, и Яше сквозь слезы показалось, будто перед глазами вертятся мыльные пузыри.

Яша не стал догонять свою первую любовь – все равно прошлого не вернуть, – потихоньку побрел вслед, невольно вспоминая, как много лет назад они расстались. С годами воспоминания должны становиться слаще, но этого не произошло, наоборот, от постоянного их неусыпного присутствия жизнь обнажалась, выворачивалась наизнанку, что предсказано было, когда приснился накануне последнего свидания ангел.

* * *

Сколько мальчик ни звонил Ане, ее мама отвечала, что она в ванне; после одиннадцати отец Яши заметил, что так поздно нельзя звонить, и поинтересовался, сделал ли сын уроки. Яша не ответил – не потому, что не сделал их, а потому, что не хотел выдать отчаянного волнения внутри, какое скрывал, конечно, от родителей; впрочем, уже давно с ними разговаривать было не о чем: когда приходит первая любовь – со взрослыми становится не о чем разговаривать.

– Почему ты все время молчишь? – спросил отец.

Надо было что-то сказать, и Яша пробормотал:

– Потому что завтра выпадет снег.

– Куда ты будешь поступать после школы? – поинтересовался отец, пытаясь вызвать сына на серьезный разговор, при этом сам нечаянно улыбнулся.

– На клоуна, – не задумываясь ответил Яша, побежал скорее в свою комнату, разделся и лег, но уснуть не мог.

И все же под утро мальчика сморило. Ему приснился райский сад; от гудения пчел не слышно, как едет на самокате ангел, запыхался – огромный, толстый, в джинсовых шортах и при галстуке; одной рукой держит руль, в другой эмалированное ведро, с которым бабушка ходила доить корову. Ангел стремительно и бесшумно, как по воздуху, подъезжает, бросил ведро на землю и помахал затекшей рукой. «Здесь на всех хватит!» – пообещал. Яша узнал в ангеле президента, которого каждый день показывают по телевизору, и даже не удивился – будто каждый день общался с ним, когда этих президентов, как и ангелов, просто так, в жизни, никто ни разу не встречал. Лицо у президента как бы подсвечивалось снизу, мальчик опустил глаза – в эмалированном ведре снег и бриллианты! От восхищения Яша проснулся. Посмотрел на будильник: в темноте на циферблате не видно стрелок; взял часы – и в руке заведенный механизм прозвенел.

Мать уже суетилась на кухне, приготавливая завтрак. На плите закипал чайник. Отец тщательно брился перед зеркалом. Умываясь, Яша чуть не подпрыгивал, предчувствуя какую-то радость, но, глядя на родителей, на их озабоченные лица, спросонку не мог осознать, что это такое может быть. Он надел самую лучшую рубаху, новые брюки и натер до блеска ботинки, затем отодвинул штору и выглянул в окно, но снег ночью не выпал, чего мальчик ожидал с нетерпением.

Он сел за стол и за завтраком вдруг вспомнил про свою любовь. Как только родители ушли на работу, бросился к телефону и стал набирать номер.

– А, это ты, – подняла Аня трубку, – обожди, я чищу зубы. – Он слышал, как шумит вода, рядом с трубкой тикали часы; мальчик приложил к уху свои на руке и тоже послушал; вот зашлепали тапочки – она не шла, а бежала к телефону. – Как хорошо, что ты позвонил! Давай встретимся не в десять, а в одиннадцать…

После того как услышал ее, Яша не мог доесть завтрак и уже не мог оставаться дома. В школу не пошел, а шлялся по городу, то и дело поглядывая на часы, но время остановилось, и мальчик догадался: вот-вот пойдет снег.

Они встречались на остановке трамвая. Над путями на колоннах громоздилась, закрывала небо крыша; у колонн они и встречались. Яша приехал очень рано и решил пройтись по парку. У ручья лес не шелохнулся – в природе все обмерло, как бывает поздней осенью. Яша вдруг отчетливо почувствовал, что в последний раз здесь, и его радость куда-то подевалась. С деревьев последние листья слетели, под ногами замерзшие колеи на дороге и соломенного цвета трава по сторонам, а дали сизые, далекие. Нужно уже было поворачивать, и он побрел назад.

Еще долго торчал у колонн, наблюдая, как из трамваев одни пассажиры выходят, а другие толкаются, спешат занять места. Скоро наступило полдвенадцатого. Яша уже не надеялся, что его любовь приедет, но оглядывался на каждую девушку. Он оглядывался и не заметил, как Аня неожиданно появилась перед ним. Лицо у нее так густо было намазано кремом и напудрено, что за этой маской, которая сладко, приторно пахла, в разрезах жирно подведенных век с ресницами, как колючая проволока, – померкли глаза.

– Я не узнал тебя, – вздрогнул Яша.

Из-за туч показалось солнце, и небо засияло предзимней звонкой голубизной, снег так и не выпал, на подстриженных газонах зеленела трава, и с Аней хорошо было идти, ощущая в руке ее ладошку. Они направились по дорожке к парку, и Яша хотел уже рассказать, что приснился ангел; тут Аня заплакала и выдернула руку, чтобы смахнуть слезы.

– Не плачь, – сказал Яша. – Тебе хорошо гулять со мной?

– Да, – ответила она.

– Ну и не надо ни о чем думать, – сказал он. – Посмотри, какой сегодня день!

– Да, – подтвердила Аня, вытирая слезы, – день прекрасный, только мне еще тяжелее, чем тебе, поверь.

– Ты всегда можешь сказать, что тебе не хочется со мной гулять.

– Но я не хочу этого говорить.

Тут Яша стал целовать ее сладкое под кремом лицо.

– На нас смотрят, – оглядывалась Аня.

Целуя ее, Яша прошептал:

– Хорошая.

Аня опустила глаза.

– Не такая я и хорошая.

Яша сразу обо всем догадался, но что же ему тут было делать?

– Я хочу поговорить с тобой, – начала Аня.

– Ну говори скорее! – взмолился Яша.

Но она молчала. Тогда Яша сказал:

– Не надо ничего говорить – и так все понятно.

– Ну что, пошли назад, – проговорила Аня.

Яша схватил ее за руку.

– Дай же хоть насмотрюсь на тебя!

– Сейчас я опять заплачу, – пролепетала Аня, и Яша догадался: она весь вечер вчера прорыдала в ванной, а сегодня утром, чтобы скрыть следы слез, замешала на лице эту отвратительную розовую маску.

Яша не выдержал и снова обнял ее, но едва обнял – и Аня его обняла, – понял, что так будет еще больнее, и они отодвинулись друг от друга.

– Ну, вот мы и попрощались, – вздохнула Аня.

Медленно побрели обратно, очень медленно; решили разъехаться в разные стороны, и на остановке предстояло еще раз попрощаться. Сразу пришел трамвай – и так сразу это уж было чересчур, и Яша сказал:

– Этот не считается, а когда придет следующий, тогда…

– Ну и куда ты сейчас пойдешь? – спросила Аня.

– Я не знаю, – сказал он. – А ты куда поедешь?

Следующий подкатил Яшин трамвай, и, вскочив в него, мальчик обернулся, чтобы помахать рукой напоследок. На остановке никого не увидел – ни одного человека, и вот это оказалось страшно; нельзя было понять, куда Аня подевалась, а когда непонятно, то вдвойне страшно. В самое последнее мгновение выглянуло солнце – от колонн упали тени, и от Ани, спрятавшейся за одной из колонн, тоже проскользнула легкая тень. Яша догадался – Аня спряталась, чтобы не видеть, как он уедет. Двери захлопнулись, трамвай с грохотом покатился, и колонны промелькнули одна за другой.

В трамвае рядом с мальчиком читал газету старик. Яша заглянул ему через плечо и увидел в газете карикатуру на президента. Сразу же вспомнил, как приснился ему сегодня этот президент в виде ангела на самокате в райском саду, и – почувствовал, будто над ним кто-то жестоко надсмехается. Яше стало невыносимо больно, и он понял, что такое первая любовь. За тучами скрылось солнце, нахмурилось – пошел снег, повалил; проезжали мимо какого-то длинного-длинного здания из мутно-красного кирпича, на окнах чугунные решетки, перед домом березы – на одной из них сохранилась желтая листва, и она сияла ярче снега.

* * *

После того как встретил первую любовь, Яша хотел разорвать неоконченное письмо к Тае, но все-таки перечитал и стал продолжать – другим почерком, в других выражениях, невольно прислушиваясь к дыханию отца в соседней комнате. И если вчера он писал одно, то сейчас начал другое, когда так ощутимо, явственно всплыла первая любовь, которую не забыть; и он не захотел Таю обманывать. Прямо в письме Яша сделал Тае предложение, сознавая: она, безусловно, откажет, разобравшись, что написано между строк, и ему не надо будет объясняться.

После бессонных ночей рано улеглись; Яша заткнул пальцами уши, чтобы не слышать, как хрипит отец, и сумел забыться, но посреди ночи вскочил. Старик дышал спокойнее, и Яша зажег в спальне свет, посмотрел на отца, потом на часы и опять лег; уши не затыкал, но все равно уснул, кажется, на одну минутку, не больше, а очнулся от какой-то непривычной мертвой тишины.

Яша разбудил мать и осторожно, словно крадучись, вошел в спальню. Тут старик в последний раз с силой выдохнул из себя воздух, и от ужаса перед смертью у Яши онемело все внутри.

Мама налила в тазик воды, приготовила мочалку, полотенца; достала из шкафа отдельно хранившиеся белье, белую сорочку и черный костюм. Только крестик, который старик, не веруя, не носил, она не могла найти, а нашла какой-то, неизвестно чей, на ниточке. Потом этот крестик на ниточке и надели на покойника.

Утром Яша отправился на вокзал, чтобы ехать в деревню – на родину, где отца решили похоронить. Яша не замечал ни прохожих, ни машин на улицах; брел, как по пустыне, и видел один снег. Жуткая его белизна слепила после бессонной ночи. У развалин монастыря опять дети катались на куске фанеры. Вчера Яша встретил здесь Аню, которую не видел много лет, и сейчас, когда умер отец, задумался – какое счастье выпало увидеть ее; не мог до конца осознать, к чему эта встреча, но, вспомнив первую любовь, легче пережить горе. Он еле поднимал ноги; ботинки скребли по снегу. И, когда шел мимо почты, вспомнил про письмо к Тае, вынул из кармана конверт и опустил его в ящик.

Скоро Яша сидел в вагоне и пялился в окошко, где мелькали зимние, голые деревья. Сначала он не обратил внимания на балалаечную музыку из репродуктора, но деревья мелькали, музыка играла, и Яша почувствовал себя неожиданно легко и ощутил радость. После тяжелой болезни отца, когда все закончилось и, оказавшись в другой обстановке, может, так и должно быть, но Яша догадался, что старик рядом, и ему весело от этой бойкой музыки, и он тоже едет на родину.

От железнодорожной станции пришлось идти пешком. Хотя небо затянули плотно тучи, далеко в поле Яша заметил смутный отблеск, какое-то бледное сияние. Его можно было сравнить с тем нездешним светом, что возникал иногда перед глазами после чтения Евангелия. Яша миновал озеро с вздутым после оттепели льдом и, когда взобрался на гору, увидел с нее родную деревню. Тут подул сильный ветер, прямо в лицо засек колючий мелкий снег – за ним не стало видно и того света. Из движущейся навстречу снежной коловерти выпал пьяный мужик. Яша поднял его и рассказал о смерти отца.

– Эх, – пьяница заплакал, – хороший был человек: все песни пел и улыбался!

И Яша вспомнил неизменную у родителя улыбочку, на которую раньше не обращал внимания, и сейчас душа переполнилась ею, весь лед в ней и снег в одну минуту растаяли, и эта живая вода, за которой летят перелетные птицы, хлынула к сердцу.

Перед деревней спряталось в лесу кладбище. Протоптанная в снегу широкая дорога разделилась на несколько тропинок. Яша ступил на одну из них, но вскоре она превратилась в едва различимые следы. Сначала Яша посетил могилы родных и, ощущая на плече дорожную сумку, наконец осознал, зачем он здесь и что его привело сюда. У косогора, где из снега торчали последние кресты, Яша остановился. За соснами светилась голая белая пустошь. Весной она затоплялась водами, а когда река входила в берега, яркими красками луг покрывали цветы, и сейчас, в долгую бесконечную зиму, со страстью захотелось какой-то неизведанной небесной любви.

* * *

Читая письмо, краем глаза Тая заметила, как за окном неуловимо что-то изменилось. Она глянула на улицу и не могла оторваться. На противоположной стороне все дома серые, а один из красного кирпича, и только на красном заметно, что идет снег, – поблескивает на солнце. Еще из окна виден балкон. Внизу гудит машина, скрылась за перилами, а на перилах снег, под ним полоска черного железа, и на черном Тая увидела, будто на проявленной фотопленке, негатив проезжающей машины, потом – другой, третьей. И еще увидела у красного дома Чикина, который смотрел в ее окно. Чуть ли не каждый день он приходил и стоял внизу, и сегодня девушка разорвала на мелкие кусочки лист с нарисованной мошкой и, набросив пальто, выбежала на улицу.

Чикин сказал ей, что она великолепно выглядит, а Тае казалось: она с ума сейчас сойдет.

– Чего стоишь? – спросила Тая у него. – Пошли!

– Куда? – не понял Чикин.

– К тебе домой, что ли… – пробормотала девушка.

Чикин готов был выполнить любой ее каприз, однако не ожидал это услышать, испугался, а она, заметив, готова была отхлестать его по щекам, но, когда пришли к нему, вдруг обессилела и, не снимая пальто, опустилась скорее на стул.

– Почему так холодно? – спросила, и Чикин бросился за дровами.

Разглядывая обстановку в полуразвалившемся деревянном доме, предназначенном на снос, девушка подумала: где еще может быть так голо и одиноко? Решила, что в монастыре, ей захотелось туда, лучше туда, и, пока Чикин растапливал печку, мечты ее одолевали; она не заметила, как потемнело. Едва Чикин задернул шторы и зажег свет – в окно постучали, и Тая опомнилась.

– Пересядь, пожалуйста, – попросил ее Чикин.

Не понимая, в чем дело, Тая отодвинулась, а он потянул за штору. На столбе горел фонарь, в его холодных лучах, замотавшись на ветках берез, поблескивали магнитофонные ленты, сброшенные с верхних этажей соседних зданий. Ленты, развеваясь, шелестели на ветру. Тут же Чикин обратно зашторил окно. Отвечая на недоуменный взгляд Таи и указывая на часы на стене, он объяснил:

– Иногда бездомные стучат, чтобы узнать время. Бывает, и ночью стучат, приходится зажигать свет, если не горит фонарь.

Она села у печки погреться, рядом примостился Чикин и стал шевелить поленья кочергой, затем бросил ее с грохотом на оббитый жестью пол и обнял девушку. Тая посмотрела на него, будто после долгой разлуки не узнавая, и тогда Чикин прильнул к ее горячим от огня, с растаявшей помадой губам…

Она проснулась оттого, что разваливалась голова; было еще темно и совершенно непонятно, сколько времени. Тая приподнялась и посмотрела на часы на стене, стрелок не увидела, только качались отраженные в стекле ветки за окном. Она встала и, схватившись за больную голову, оглянулась, но Чикин спал, отвернувшись к стене. Она подошла к окну, раздвинула шире шторы, чтобы под фонарем одеться. На дороге ветер перелистывал газету – страница за страницей; наконец ее унесло по грязному снегу, на котором, казалось, тоже отпечатаны буквы. Одеваясь, она обнаружила: Чикин вчера так спешил, что не закрыл в печке дверку, а юшку задраил, и стало ясно, отчего болит голова. Тая поднялась на цыпочки, чтобы отодвинуть юшку, потом, нагнувшись, стала завязывать шнурки на ботиночках и едва не потеряла сознание.

На улице она вспомнила, что так и не знает, сколько времени; но не успела обернуться, как притворявшийся спящим Чикин вскочил с постели и дернул за клетчатую занавеску – ни одной складки не оставил. Снаружи представлялось, что на окне решетка. Вскоре в домах начали зажигаться огни, небо на востоке зарумянилось. Тае сначала показалось, что на свежем воздухе ей легче, однако голову на морозе сжало еще сильнее, и каждый шаг по ледяному тротуару отдавался в висках. Она уже ни о чем не думала; единственно стремилась помягче ступать – при малейшем сотрясении голова готова была расколоться. Тая обхватила капюшон пальто руками и так шагала, но, заметив, что прохожие оборачиваются, опустила руки. Все же на людях не такая тоска, и невольно Тая выбирала свой путь в толпу, где больше суеты, и не удивилась, когда в подземном переходе около вокзала столкнулась с Яшей.

– Ты получила мое письмо? – поинтересовался он.

– Не пойду я за тебя, – прошептала Тая, – ни за кого не пойду. – И добавила: – Я собираюсь в монастырь. – Яша молчал, и она осторожно подняла глаза: – Что с тобой? На тебе лица нет, – испугалась девушка. – Давай скорее выйдем наверх, на свежий воздух!

Вдоль перехода установлена была дощатая перегородка; за ней под землей горел электрический свет, по одежде проходивших мимо людей и по чемоданам мелькали щели между досками. Яша споткнулся, осознав, как искусно подделал сожаление, когда все в нем отупело после похорон.

Они выбрались из перехода на яркий свет зимнего дня, где снег, как зеркало, отражал сияние в небесах, и Тая спросила:

– Как чувствует себя твой отец?

– Он умер, – ответил Яша.

– Вы успели попрощаться? – задала она странный, наивный вопрос.

Яша не мог вспомнить, опустил глаза и пробормотал:

– Да, попрощались.

– Да, да, – закивала Тая, догадываясь, как это все непросто. – Все это я знаю. Моей мамы давно уже нет, и лишь сейчас я начинаю сознавать, что она умерла. К сожалению, это доходит через годы.

И ее слова успокоили Яшу. Он понял, что радость встречи можно только предчувствовать, а ожидать ее придется всю жизнь. С облегчением вздохнул, когда Тая поспешила на вокзал, но в последний момент она обернулась, готовая броситься назад, – тут Яшу догнали две девочки.

– Как пройти на Пожарную улицу?

– Идемте со мной, – подмигнул он, сворачивая в переулок, хотя девчонкам надо в другую сторону. Поинтересовался, как их зовут, одной прошептал в ухо, что она похожа на свою бабушку, другой прокричал – на дедушку, и они не рады были, что к нему обратились. Тогда он сказал той, которая ему меньше нравилась, но у которой на пальчике поверх перчатки надето было колечко: – Вы не бойтесь, у меня такая профессия – портить людям настроение.

И эта девочка с колечком догадалась:

– Ты клоун?

– Да, – сказал он. – Разве по мне не видно?

* * *

Выбежав на платформу, Тая увидела последний вагон электрички и отправилась пешком. За городом ее подобрала попутка. В кабине Тая капюшон с головы не снимала, опять обхватила руками виски и внимательно смотрела вперед, чтобы не пропустить поворот. Узнав дорогие знакомые холмы у развилки дорог, она попросила шофера остановиться и протянула ему несколько монет. Шофер заглянул ей в лицо и отказался от денег, пожалев девушку, догадываясь, что с ней произошло, и Тая, расчувствовавшись, потопала дальше, вытирая слезы. Вскоре она добралась до деревни, и, когда, поднявшись на крылечко, перешагнула через порог бабушкиного дома, ей удалось, как и Яше, подделать свои чувства, только наоборот – она притворилась веселой, и бабушка ничего не заметила. После обеда глаза у Таи начали слипаться, и, укрывшись тулупом, она прилегла на кушетку, ощущая, как угар понемногу отступает и от него остается сладкая истома. Уже через минуту ей показалось, что береза под окном не голая, и под неутомимый радостный шелест листвы Тая крепко уснула.

Весы, на которых взвешивают коров



<p>1</p>

Сначала папа привел Танечку, а на следующий день украл в колхозе котел.

– Зачем ты его привез? – удивилась Танечка. – Как из него кормить коз – он слишком большой.

Чтобы показать свою власть над этой женщиной, папа нехорошо обозвал ее, и она заплакала, тогда он попросил меня помочь вынести из дома стол. Танечка тоже взялась, а у нее с каждым днем вырастал живот, и папа сказал ей, чтобы открывала двери. Еле вытащили из дома старинный, еще дедушкин стол. Папа прикрутил к столу мясорубку, и Танечка стала крутить яблоки в капроновый чулок, который выжимала над тазиком. На земле вокруг валялись яблоки, а когда я взял одно, Танечка показала папе. В это время подошла коза и стала жевать чулок, привязанный к мясорубке. Прогнав козу, Танечка опять стала крутить за ручку мясорубку, но помешал дождь. Мы решили перенести стол в сарай. После того как умерла мама, земля во дворе от мусора и навоза поднялась, и, чтобы войти в сарай, я взял лопату и стал откапывать дверь. Стол внесли под крышу, и Танечка дальше стала крутить мясорубку, чтобы из яблок понаделать вина. А я спустился к реке, но вода уже осенняя, и я поспешил по дороге, чтобы перейти по мосту на другой берег.

На закате выглянуло солнце. Я бросил плащ в траву, опустился на него и, лежа навзничь, следил за ярко вспыхнувшими на небе облаками. Услышав топот, я вскочил. Мимо прогоняли стадо, когда на дороге появилась Маша. Она боялась коров и спряталась за деревьями. Две женщины, одна пожилая, в телогрейке, а другая помоложе, в платьице с короткими рукавами и босая, брели с хворостинами за коровами и заметили Машу. Та, что помоложе, подмигнула мне, а старуха улыбнулась невесело. Когда коров прогнали, Маша перебежала через дорогу, и мы не успели поздороваться, как эти женщины с хворостинами запели. А вы же знаете, как гладко плывут вечером по воде голоса, и мы смотрели на воду, сколько слышали песню, а потом стыдно друг на друга взглянуть. Маша покраснела и поспешила уйти. А я будто на крыльях полетел – никто в сумерках не видел, что я улыбаюсь, не зная, как сердце удержать в себе, а дома, улегшись в постель и засыпая, с нетерпением ожидал завтрашнего дня, когда увижу Машу.

Утром меня разбудил папа, попросил помочь погрузить котел на телегу. Сразу из постели не хочется во двор, где ветер срывает с деревьев желтые листья, и, если бы не заунывный скрип, с которым папа открыл ворота, я опять бы заснул. Выйдя на крыльцо, увидел в распахнутых воротах лошадь с телегой на резиновых колесах.

– Выпить хочешь? – папа показал бутылку и тотчас спрятал – выбежала Танечка в одной ночной сорочке и поинтересовалась, зачем раскрыли ворота. – Разве тебе не нужны деньги? – нашелся что ответить папа.

Танечка поспешила в постель досыпать. По доске мы закатили котел на телегу. Папа допил из бутылки, сел на телегу и дернул за вожжи. Резиновые колеса зашуршали по гравию на дороге. Со свистом дунуло, за поднявшейся пылью раздалось: дзиньк, – я не сразу догадался, что это вместе с пылью попал в котел камушек, – и лошадь понесла. Пьяный папа свалился под телегу, и колеса проехали по нему. Я подбежал, не зная, жив ли папа, а он вскочил на ноги, и вдруг все то, что у него накопилось ко мне за жизнь, выплеснулось во взгляде, и папа закричал на меня: байстрюк!

Я побрел назад и, войдя к себе в комнату, уставился в зеркало, а за стеной Танечка застонала. Никогда таких стонов я не слышал и догадался: у нее начинается. Я забыл, что папа обо мне сказал, выбежал за ним, но на улице никого, только шуршащий листьями сухой ветер, как перед болезнью.

Я поспешил в колхозную контору, вызвал по телефону «скорую» и – обратно к Танечке. Она разметалась на кровати, будто ей очень жарко. На ее живот я боялся посмотреть, а глаза у нее голубые, притягательные, – я не смог оторваться.

– Потуши свет, – прошептала Танечка, – а то глаза режет.

Я сказал, что взошло солнце, затем понял: ей режет глаза от моего взгляда. Ожидая «скорую», я выглянул в окно – там пьяного папу шатало с одной стороны улицы на другую. Кое-как он добрался до калитки и, взбираясь на крыльцо, сломал перила и на ступеньках заснул. Я дотащил его до кровати и стянул с ног сапоги. Как Танечке ни было тяжело, она поднялась и при мне, не стесняясь, вывернула у папы карманы, но денег не нашла. Тут приехала «скорая», и Таньку увезли, а папа, сразу протрезвев, вскочил, схватившись за голову.

Он сделал вид, будто не замечает меня; кажется, он уже давно не принадлежал себе – ему словно кто-то нашептывал на ухо, чтобы только об одном думал: от него забеременела Танечка или не от него, а я, попадаясь на глаза, напоминал о маме, которая его не любила, но почему-то вышла замуж, и ему жутко было осознать, что он всю жизнь в дураках.

Иногда папа спохватывался и готов был меня, как маленького, поцеловать. Как же он не мог догадаться – кто упрашивал его поцеловать меня? Но едва этот неизвестно кто отступал на шаг, тут же появлялся другой голос – чего только не шептал, наговаривал на ухо, – и, чтобы не видеть меня, папа как уходил утром в колхоз, так к ночи возвращался, всякий раз навеселе, и, когда сообщили, что Танечка родила, не знал: обрадоваться или же напиться до бесчувствия.

Он боялся – как повезет Танечку из роддома, будут над ним смеяться и пальцами показывать, и отправил меня. Когда я в больнице взял на руки ребенка, невольно подумал: а что, если это мой братец, – стал вглядываться в его личико, но Танька поспешила забрать от меня младенчика. И когда мы потом ехали на такси, надо было сказать ей что-нибудь приятное, но ничего не мог придумать, и я ужаснулся: а что же папа скажет? Но его дома не оказалось – только вечером приехал, привез на тракторе весы, на которых коров взвешивают. Собрались соседи и по доскам опустили весы с прицепа, загородили весь двор. Танечка вышла с ребеночком и закричала на папу: зачем их привез, кому эти весы нужны?! Папа не смог удержаться и опять обозвал Танечку. Она поспешила с ребеночком удалиться, даже не заплакала – только большими глазами смотрела. Загодя она понаделала из яблок вина, чтобы отпраздновать, когда родится ребенок, но ей было сейчас не до вина, и тогда стала его дешево продавать мне.

<p>2</p>

Осенними вечерами поднимался над рекой туман. В воздухе летали невидимые, как ангелы, птицы. Такая тишина, что жутко; только слышно: свистят крылья, и Маша спросила:

– Чего молчишь?

– Как тебя увижу, – ответил я, – забываю, что хотел сказать.

– А ты записывай.

И я стал писать Маше письма, а когда встречались, отдавал листочек. При мне, конечно, она не читала; назавтра я заглядывал ей в лицо, надеясь найти в глазах ответ. Маша прятала от меня глаза, а я уже протягивал следующее письмо. Каждый вечер оказывался лучше другого, но когда таких вечеров насобиралось – я будто списал душу на бумагу. А может, так всегда – не заметишь, как наступила осень, и уже вся листва под ногами…

Однажды я пришел на берег и долго ожидал Машу. Никогда она раньше не опаздывала. Хорошо, что я привык глядеть на реку, как заходит солнце и уплывает. Когда начинает смеркаться, конечно, очень грустно, и я уже не ожидал Машу, как она пришла. На другом берегу заунывный взвизг – это у нас заскрипели ворота. Я подумал, кому могли понадобиться весы, на которых коров взвешивают, а потом решил – папа еще один котел украл в колхозе, и я не расслышал, что сказала Маша. Ей пришлось еще раз повторить, а у меня будто ноги отнялись. Так и не расслышав, что она одними губами прошептала, – я догадался, и меня будто током ударило. Я почувствовал, как люблю ее, и ноги сами за ней побежали.

Когда я назавтра проснулся, Маша еще спала. Я поднялся и на цыпочках подошел к окну. Увидел белый двор, заборы, деревья, на которых от выпавшего первого снега прогнулись ветки, тут я услышал, как Маша заплакала. Я подбежал к ней, погладил по вздрагивающим плечам.

– Чего плачешь?

– Я плачу оттого, – пробормотала она, – что ты сейчас уйдешь.

Я лег под одеяло и обнял ее, и Маша меня обняла, а я целовал слезы на ее лице. Маша закрыла глаза, и я закрыл, чтобы все было как ночью. Проснулись, когда уже смеркалось, – в синих окнах падал снег. Я вспомнил, что вчера не выпили Танечкино вино. Наложили дров в печку, подожгли, а потом сидели рядышком на скамеечке у огня и пили вино, передавая бутылочку друг другу и отодвигаясь от печки – жаром обдавало все сильнее. Целовались, а губы от огня горячие; выпили бутылочку и почувствовали счастье. Дрова выгорели, закрыли печку, и очень захотелось есть. Когда чистили картошку, счастье ощущали по-прежнему, и, когда ели, были счастливы, и, целуясь, поспешили в постель понаслаждаться; заснули обнявшись, не зная большего счастья, а назавтра я проснулся оттого, что Маша плачет.

– Чего ты? – удивился я после того, что произошло между нами.

– Я боюсь, что ты уйдешь, – опять прошептала она. – Не уходи.

– А я никуда не собираюсь, – сказал я. – Разве что на работу.

– А ты и на работу не иди.

– Я тебя понимаю, только не плачь, – попросил я Машу, – а что потом – не будем задумываться.

Мы обнялись и – вот так, обнявшись, стали жить. Я любил посидеть у окна, выглянуть, когда идет снег и так чисто и свежо, что на душе просветление. Маша садилась рядом или же на колени мне, и мы смотрели на дорогу. У столба стояла лавочка. Всегда в одно и то же время шла в магазин очень толстая тетка – туда с пустой сумкой, а обратно с полной, – на этой лавочке счищала снег, чтобы передохнуть, садилась и смотрела, куда уходят столбы. Там строился многоэтажный дом из блоков. Построили три этажа, а дальше блоков не хватило или забыли про этот дом, и сквозь оконные проемы без рам видна замерзающая река – от воды поднимался пар.

За рекой жил папа с Танечкой и с младенчиком, и Маша не хотела, чтобы я туда смотрел. Она не знала, что я не хочу к ним возвращаться, – я просто так смотрел на толстую тетку, как она смотрит на столбы, и я за ней вижу сквозь недостроенный дом застывающую реку… Конечно, я чувствовал себя перед папой нехорошо – все-таки нужно сходить домой и рассказать, где я, чтобы он не волновался, но не хотелось никому, тем более – папе, объяснять, что со мной, и все же я вспоминал его каждый день, каждый час по несколько раз. Часто мне чудился визг наших открывающихся ворот, будто папа еще что-то украл и привез, и я стеснялся спросить у Маши – это мне чудится или она тоже слышит.

И вот, никуда я не ухожу, но почему в самые, кажется, счастливые моменты появлялись у нее слезы. Я не мог этого понять, к слезам привыкнуть нельзя, и они стали меня пробирать. Я попытался выяснить у Маши, почему она плачет, – что-то же должно быть такое, и она тогда сказала:

– Сходи в магазин за хлебом.

Я вышел во двор, взял лопату и расчистил снег, чтобы выбраться на улицу. Все эти дни, обнимаясь с Машей, я никого, кроме толстой тетки, из окна не видел, и теперь идти по улице было боязно; я находил все вокруг не таким, как всегда, и мне радостно было дышать свежим воздухом. Я разглядывал любой прутик, торчащий из-под снега, будто никогда не замечал. Такое состояние бывает после болезни – выйдешь на улицу, и тебя еще шатает, неуверенно ступаешь и радуешься всему на свете, только почему-то пугают люди, и сейчас, шагая по пустынной улочке, боялся встретить прохожих, но, вышедши на большую улицу, где ездили машины, увидел сразу много людей и вдруг почувствовал, как соскучился по ним.

Перед магазином отдыхал прямо на снегу пьяный мужик. Устраиваясь – будто дома на перине, он провалился в снег локтем и подпер ладонью щеку, и так, полулежа, внимательно посмотрел на меня. Я поспешил в магазин и там задумался, что же еще кроме хлеба купить Маше, чтобы она не плакала, чем ее обрадовать. И я ничего не мог придумать, как купить бутылочку вина. Выйдя из магазина, едва не споткнулся о пьяного мужика под ногами. Поднимаясь, он спросил: как папа? Я не знал, что ему ответить, и дал рубль. Пьяница остался мне благодарен, а я спиной чувствовал его взгляд, пока не свернул в улочку.

Затопили печку, выпили вино – и все опять стало хорошо, можно лечь в постель, еще одна ночь прошла в объятиях, а когда утром я проснулся – Маша плачет. Я уже не знал, что подумать, в отчаянии закричал на нее – сам испугался, – и стал ее обнимать, как раньше не обнимал, и овладеть ею, в слезах, после того, что она мне сказала, оказалось слаще всего, так хорошо нам еще не было, и я забыл, что она мне сказала, но прошло несколько дней, когда все так же было очень хорошо, она, проснувшись, опять сказала: уходи

Я оделся и сам едва не заплакал. Маша бросилась мне на шею, как ненормальная, и стала целовать – я даже растерялся. После этого много раз говорила: уходи, – каждый раз заканчивалось, что я не уходил, а, наоборот, все слаще и слаще любовь – так она перерастала в муку, без которой настоящая любовь не настоящая, и вот тогда хочется смотреть вдаль, куда уходят столбы. Однажды, выглянув в окно, я увидел в недостроенном доме рабочих, услышал, как они стучат и весело переругиваются, и позавидовал им. Маша подошла сзади и закрыла мне ладонями глаза.

– Ты разве не видишь, какой этот дом уродина, и к тому же он заслоняет вид на реку. А эти рабочие несчастные, – добавила Маша, – пока они здесь – их жены с другими, разве ты не понимаешь, почему они так безобразно ругаются.

Целуя ей руки, я губами почувствовал, как она вся дрожит и сейчас заплачет. Я повернулся к ней. Сквозь слезы она посмотрела на меня, а я поспешил отвести в сторону глаза, когда до чертиков все это надоело, и выдал себя. Маша поняла, что я не женюсь на ней, – я никак не могу найти удобного момента, чтобы уйти без ее слез. После этого мне нельзя уже оставаться, я набросил на себя пальто и выскочил на улицу.

Под мотающимися на ветру проводами побежал, минуя столбы, но чем дальше шагал, тем нестерпимее становилось на душе. Наконец стало так больно, что я повернулся, будто что-то забыл, и поспешил обратно, затем побежал – еще быстрее, чем сначала, – тут навстречу толстая тетка. Она взглянула на меня, но я не успел разглядеть ее лица. Она дальше побрела с пустой сумкой в магазин, а я, оглянувшись, увидел черный платок – от него повеяло смертью. Когда я вернулся, Маша еще плакала; мне показалось – она как-то по-другому плачет, и – действительно, вытерла слезы, достала из шкафа свою рубашку и протянула, чтобы я надел ее. Затем отрезала у себя волосы и подала их вместе с письмами, которые я ей писал.

<p>3</p>

На мосту дул сильный ветер. Я давился им, поворачивался спиной, чтобы вздохнуть. В деревне затишье среди домов – легче идти, и я наконец увидел, что снег осел и почернел, на дороге лужи, и я осознал, что пришла весна. Я сначала не понял, почему посреди улицы идут люди и машины останавливаются, – вдруг подумалось о самом ужасном, я решил – папу хоронят. Я спрятался за дерево, ожидая, когда похороны подойдут и я пристроюсь к ним. Но когда они подошли, папу не увидел, а увидел Танечку с маленьким гробиком под мышкой. Я не мог знать, кем приходится мне Танечкин ребенок, и только сейчас онемевшим сердцем почувствовал, кем он мне приходится.

Когда наступила весна, снег на дороге превратился в лед – по нему осторожно, парами – как в детском саду, с бумажными цветочками в руках, боясь поскользнуться, брели дети. Их выпроводили родители, не упустив такого подходящего случая для воспитания, а сами побежали на работу в колхоз, где бригадир не отпускал на похороны грудного младенца. Как всегда, дети подражали взрослым – надули щеки, в одной руке букетик, а другую прижимали к груди, выражая чувства от всего сердца. Девочки платочками вытирали слезы, но были и такие мальчики, что хихикали и подставляли девочкам ножки – и потекли настоящие слезы. Эти мальчики заметили меня за деревом и показывали пальцем, не забывая при этом толкать других мальчиков и девочек, – и все они стали на меня показывать, а я, не зная, куда деться от их пальчиков, когда ужасно скорбел по своем братце, представил себя среди детей в процессии – не заметишь, как вымажут спину мелом или сажей или еще чего придумают, – вот этого я забоялся и поспешил домой, надеясь увидеть папу. Я понимаю, почему папа не пошел на похороны, – он тоже боялся детей.

Подошедши к дому, я увидел распахнутые ворота и елочки, разбросанные по льду. Из окна выглянул папа, и я, еще недавно думая, что он умер, обрадовался ему. Когда я вошел к нему в комнату, он, как бы оправдываясь, объявил, что сейчас должны приехать за весами, на которых коров взвешивают, и поэтому никак не мог пойти на похороны. Наконец спрашивает у меня:

– Где ты был?

Я не знал, что ему ответить, а папа, все понимая, положил мне руку на плечо. И, когда он пожалел меня, я стал рассказывать:

– Один день Маша меня любила, а другой ненавидела, – передернул я плечом, все еще ничего не понимая, – и так жить оказалось очень тяжело. И если бы не было настоящей любви, я сразу бы ушел, а так терпел, сколько мог.

– А ты ду-умал, – протянул папа, – это же жизнь, жизнь, – повторил. – Вот теперь Танечка заспала ребенка… Как это могло случиться, зачем?

Я сразу не понял этого выражения.

– Как это заспала?!

Папа развел руками. Я вспомнил, как покойный дедушка точно так же разводил руками, и я еще вспомнил невольно, как дедушка при мне обозвал папу «байстрюком» и папа, не зная, что ответить своему папе, выскочил пулей из дома. И я теперь – по рукам, по одному жесту, узнал в папе дедушку, и – вспомнилось времечко, когда вообще ничего не понимал в жизни, и, может, поэтому голубее неба и ярче солнышка не помню.

На улице загрохотал трактор, остановился у раскрытых ворот. Папа побежал за соседями, и я тоже вышел во двор. Железные весы за зиму примерзли к земле. Соседи принесли лом, по очереди долбили землю, пока кто-то не догадался отливать весы кипятком. Я стал выкручивать из колодца воду, кипятили ее, да не одно ведро, – и охватывали весы. Когда у всех промокли ноги, наконец удалось оторвать весы от земли. Соседи положили на тракторный прицеп две доски, по ним мы затащили весы наверх, закрыли борт, и, с ухмылкой в бороде, румяный мужичина, которому понадобились эти весы для коров, рассчитался с папой, как обычно, водкой. Папа пригласил соседей, они спрятались от жен в сарае и на дедушкином столе, к которому еще с лета прикручена мясорубка, стали отмечать поминки, а меня забыли, и я закрыл ворота – в сырую погоду, когда таял снег, они не проскрипели.

Я вошел в дом, надеясь побыть один, но уже вернулась с кладбища Танечка – никто и не заметил. Она собирала чемоданы и не услышала, как я тихо вошел.

Я пожалел ее.

– Уезжаешь?

– Когда загорится дом, – обернулась она, чтобы пояснить про чемоданы, – знать за что хвататься.

Я увидел, какие у нее голубые и безумные глаза после того, как похоронила ребенка, и поспешил в свою комнату. Я сбросил мокрую одежду и раскрыл шкаф, чтобы переодеться. На внутренней стороне створки шкафа каждый год бабушка писала химическим карандашом, когда «бегала» корова, и я вспомнил эти страшные дни, а переодевшись, нашел бабушкину тетрадку с молитвами, написанными тем же химическим карандашом. Как раз соседи привели пьяного папу, но я не мог помолиться, когда за стенкой он ругался, и – сейчас заметил мешки с зерном. Я стал перетаскивать их от одной стены к другой, чтобы добраться до кровати. Снизу мешки прогрызли мыши, и зерно высыпалось под ноги. Я лег и сразу заснул – и так тяжело, что во сне хочешь проснуться, но не можешь. Наверно, так можно умереть, и, если бы меня утром, протрезвев, не разбудил папа, может, я и не проснулся бы, но папа разбудил, и я еще ухватился за обрывки сна, но, как ни старался удержать его в памяти, только руками развел.

– Где ты был? – Папа подсел ко мне на краешек постели. – Я зимой волновался, думая о тебе.

– Я вчера все рассказал, – отмахнулся я. – Неужели не помнишь?

Папа удивился, что забыл, как со мной вчера разговаривал, и тут же, спохватившись, сделал вид, что помнит. Сконфузившись, он поспешил уйти. Надевая рубашку, я невольно вспомнил Машу, и вот сейчас из всего мучительного сна, ускользнувшего от меня, всплыло – будто вижу Машу с «моим» животом, а она идет под ручку с ухмыляющимся новым хозяином весов, на которых коров взвешивают. И я так отчетливо увидел, что услышал, как у него сапоги скрипят. Я не мог пуговицы застегнуть, кое-как оделся и вспомнил о письмах, которые вернула Маша. Я испугался, что папа с Танечкой найдут их и прочитают – будут рассказывать по деревне, и все будут смеяться. Я вздохнул, когда нашел письма, но Машины волосы потерял, не смог отыскать после того, как Танька перевернула полдома, собирая чемоданы, а в чемоданы под Танечкину кровать я не полезу. Я стал перебирать свои письма к Маше. Из них выпал листочек, и это был не мой листочек, поэтому и выпал. Я нагнулся за ним и, как он лежал на полу, прочитал: ты мое сердце. У меня голова закружилась, и я прямо сел на пол, на зерно, что вчера рассыпал. Я решил – это Маша написала мне перед тем, как отдать письма при расставании, потом вижу – не ее почерк, и тогда догадался, что это ей кто-то написал, а она хранила этот листочек вместе с моими письмами. Теперь я понял, почему она плакала, когда я целовал ее. Чего только ей не писал, а до этих простых слов про сердце не догадался, и мне стыдно стало вспомнить, что ей писал.

Когда я вышел во двор, папа успел выпить и сделал вид, будто не замечает меня. День тихий, теплый, и ветки на деревьях запахли весной. Папа решил выпустить из сарая коз, но не мог вместе с Танечкой справиться с ними или же специально выпускал в сад – может, радуясь засыхающим яблоням, которые посадила мама. Я пытался выгнать коз, но заборы в саду поломаны, и, когда я стал чинить их, Танька заявила, что это не мои заборы. Чтобы разобраться, чьи они, на это надо жизнь положить; жалко жизни – я проходил мимо, будто не замечая, как козы обгрызали кору на стволах, – при этом сердце кровью обливалось.

В зоопарке



Пока оденется утром, она стала так уставать, что опять ляжет, а когда все же поднимется – голову катит по стене, затем ноги переставляет. Еле добрела до соседей и попросила их сообщить сыну в город. Через несколько дней приехал Гоша, и старухе сразу полегчало. Он пробыл неделю, и мать выздоровела, но когда Гоша достал чемодан, в глазах у нее появилась прежняя грусть.

– Поехали со мной, – предложил ей Гоша.

Старуха вспомнила про огород, и Гоша понял: если его не посадить – мать будет думать о нем днем и ночью. Гоша пошел на почту и позвонил жене, что задержится, пока посадит огород, но Любочка озабочена была чем-то другим.

– Что с тобой? – встревожился Гоша.

Она чуть не заплакала:

– Мне приснился страшный сон!

– Ну, это ерунда, – усмехнулся Гоша и, выйдя на улицу, забыл о телефонном разговоре, направляясь в колхозную контору, чтобы выписать лошадь.

Весна была поздняя – в лесу еще полно снега, и никто огородов не пахал. В ласковую погоду, когда вытянулась на лугу зелененькая нежная травка, работалось в охотку, хотя заболели с непривычки руки и спина, но заныли приятно. Гоша наслаждался, не зная, будет ли он еще когда-нибудь возить на коляске навоз и разбрасывать его по своему огороду.

Назавтра с утра морозик, и, когда шагал на конюшню, подмерзла на дороге корочка и лужи застыли; затем, когда привел лошадь, поднялось яркое солнце, земля оттаяла, и, когда Гоша начал пахать, а соседские бабы стали за ним садить картошку, никто представить не мог, что вернется зима.

Огород расположен на косогоре, внизу еще топко, и земля там тяжелая – лошадь начинала бежать, затем прыгала, выскакивая на луг. От копыт в траве оставались глубокие следы, на глазах они заполнялись водой. Выдернув из земли плуг, Гоша бежал за лошадью, поворачивая ее назад, а у самого сапоги утопали, и – когда начинал новую борозду, – выйдя на сухое, лошадь останавливалась, чтобы передохнуть. Ожидая, пока она успокоится, Гоша счищал с сапог налипшую грязь; поднял голову – на горке у ворот увидел сгорбившуюся мать с палочкой. И, пройдя еще круг, останавливался, а мама, опираясь на палочку, так и простояла до обеда на горочке.

На небе незаметно потускнело, и после того, как управились с огородом, Гоша пригласил баб обедать. Сели за стол – за окном повалил хлопьями мокрый снег, а к вечеру лег на посаженную картошку.

Назавтра собрали чемодан и сумочку с едой, посидели на дорогу, заперли дом и вышли за калитку к остановке. Дожидаясь автобуса, старуха не выдержала, заплакала, а Гоша, едва сам удерживаясь от слез, отвернулся и посмотрел вдаль.

На станции сели в поезд, и, когда колеса застучали на стыках рельсов, Гоша забрался на верхнюю полку и оттуда лежа смотрел в окно – смотрел сколько можно было, пока не начало смеркаться, и наконец уставился на себя в черном стекле. Закрыл глаза и долго не мог уснуть. И – не уснул как следует, а только забылся. Утром пробежала по коридору проводница – через простыню почувствовал ветер и очнулся. Начинало светать; из вагона, где еще не отключили электричество, – снег за окном и небо были синие. Гоша слез с полки и удивился, что мама давно поднялась и смотрит на снег и дальше в небо.

– Уже немного осталось, – сказал он, пытаясь ее приободрить. – Ну как – поспала?

– Голова на колесе, – вздыхая, ответила старуха.

Поезд замедлил ход и остановился на какой-то маленькой станции. Проводница в тамбуре открыла дверь, и в вагон ворвались с ветром крики петухов. На соседнем пути остановилась пустая электричка. В ней ярко светились голые окна, и синева вокруг уплотнилась. Маленький человечек в длинной, до пят, шубе влез в электричку. Она понеслась дальше – и стало жутко, как этот человечек в шубе трясется один во всех вагонах. И, как часто бывает, показалось, что не электричка движется, а поезд, в котором Гоша с матерью смотрели в окно, и, когда она умчалась, открылся снежный чистый пейзаж. Незаметно продолжало рассветать; вдруг сделалось совсем видно – будто приехали на станцию, где начинается другая страна. В окна слепила белизна – пассажиры начали изнывать, вышли на перрон покурить, вернее, не вышли, а выпрыгнули – вагон был последний, и перрона здесь не было. Гоша решил тоже подышать свежим воздухом, вышел в тамбур и выпрыгнул в снег. Оказавшись на краю обрыва, увидел внизу забор, распахнутые ворота; возле костра рабочие раздумывали, как бы опохмелиться. Гоша почувствовал, как им эта бель режет глаза, а от морозного свежего воздуха мутит. Ветерок сносил дым от костра на деревья за забором, которые едва проступали из тумана. Застывшие вдали, они походили на столбы этого же сизого дыма, клубами поднимающегося вверх.

Из вагона мать постучала в окно, и Гоша побежал назад.

– Ты забоялась, – спросил у нее, вернувшись, – что уедешь без меня? А я смотрел на семафор, там и сейчас красный свет.

– Там будет то же самое, – объявила старуха, и Гоша не сразу понял, где там, но, когда понял, – не стало страшно, и, удивляясь, переспросил:

– Неужели то же самое?

Он выглянул в окно и опять начал рассматривать столбы, заборы, будто их не увидит никогда, если они везде, и позавидовал пьяным рабочим, которые все еще сидели, задумавшись, на корточках у костра. Поезд наконец покатился; дым от костра и деревья вдали одно за другим исчезли за зданием вокзала. Когда окна на фасаде совпали с окнами на противоположной стене, – сквозь них еще раз промелькнули деревья и снег. Проехали поселок, а за ним поезд загрохотал на железном мосту. Внизу бурлила черная вода в снежных чистых берегах.

За рекой потянулся лес, в просеках ему конца не было видно – так ехали несколько часов, затем начал просматриваться горизонт и открылось голое поле, где торчали домики с дымящимися трубами. Вокруг все те же столбы и заборы – за ними показались многоэтажные здания большого города, но до вокзала еще далеко, и лишь тогда, когда поезд второй раз прогремел по мосту через реку, пассажиры засуетились.

Выйдя из поезда на перрон, Гоша с матерью побрели к метро и спустились в него. У Гоши в одной руке чемодан, за другую вцепилась мать, и, когда в набитом людьми вагоне их прижали друг к другу, он почувствовал, как на матери каждая жилочка трясется. Вдруг ее рука ослабела, пальцы разжались, и Гоша едва успел подхватить старушку. На следующей остановке он вытащил мать из вагона и дотянул до эскалатора. Наверху старухе полегчало, и Гоша обошел с ней вокруг станции метро, но ни одной скамейки не увидел. Дальше находился зоопарк, и Гоша вспомнил, как, познакомившись со своей Любочкой, пригласил ее в зоопарк – и они там сидели на лавочке. Гоша купил билеты и повел маму в зоопарк. Заметив, как посетители зоопарка оглядываются на них, улыбнулся, когда можно было заплакать. Лавочку, на которой сидел с будущей женой, заменили на другую, новую, но Гоша не обратил внимания, пытаясь вспомнить, о чем тогда разговаривал с Любочкой. Он усадил маму на лавочку и поспешил назад, чтобы «поймать» на улице машину.

Старуха, оглядевшись, увидела клетки со зверями – и понять не могла, зачем Гоша привез ее сюда. На какую-то минуту она почувствовала себя легко, болезнь ее отпустила, и старуха вздохнула. Люди, конечно, не услышали, а звери в клетках насторожили уши и загрустили сильнее. Вскоре к воротам подъехала машина. Гоша подбежал к матери и помог ей подняться. Таксист недоумевал, глядя, как Гоша вывел старуху из зоопарка и усадил в машину. Гоша решил ничего не объяснять – посматривал на мать, но при чужом человеке не спрашивал, как она себя чувствует, и – чем ближе подъезжали к дому – все больше думал про жену, как та встретит старуху.

Расплатившись с таксистом, Гоша взял чемодан – в другую руку снова вцепилась мать. Они взобрались по ступенькам в подъезд, и Гоша заметил, что почтовый ящик забит газетами. Когда он открыл квартиру – на окнах шторы, и воздух застоялся, будто давно здесь никто не живет. Гоша поспешил раздернуть шторы и открыл форточки, потом обнаружил записку от жены. Не желая объясняться и воспользовавшись случаем, когда муж уехал в деревню, Любочка написала, что ушла.

Гоша стал варить кашу и накормил мать, затем наложил себе, но каша в рот не полезла. Тогда он вспомнил про почтовый ящик, спустился вниз и нашел среди газет письмо, которое написал из деревни жене, и обрадовался ему. Поднявшись в квартиру, Гоша распечатал письмо и стал читать с того места, куда попал взгляд:

Я не помню: в связи с чем писал в первом письме о душе. Так что я, может, не о том сейчас пишу, но где логика, связь между местом, где болит душа, и идеей сверхчеловека. Хотя, может, пока дойдет письмо, ты уже сама забудешь, что написала, как и я. Когда многое утрачено, и – малое драгоценно либо совершенно бесполезно. Как для кого! В конечном счете, мы все разбазариваем, и далее делится на 2, на 3, и т. д., и люди привыкают ко всему; а может, не делится, а повторяется. Какие могут быть мелочные обиды, если мы созданы для любви. Еще мне подумалось, что маленькая разлука – это для того, чтобы отлежалось в душе. Снятся сны с тобой, а сегодня приснилось, что ты беременная и должна скоро рожать. И мне было очень страшно. Мама поднялась в полседьмого и спросила, куда девать сено? Я ей сказал, что еще не начинала расти трава. С самого утра дождь, после обеда выглянуло солнце, и с мокрых крыш начал подниматься пар. Если бы не было веселой желтизны, а немного бурого, – вечер смахивал бы на сентябрьский, совсем как тот, когда мы познакомились, и почему-то вспомнился Кизляков. Он будто не мог понять, что мы полюбили друг друга, и привязался за нами. Я разговаривал с тобой глазами, а когда он заметил – как раз хлынул дождь, и Кизляков убежал, будто спрятаться, а мы целовались под дождем, и я никогда не был так счастлив…

Как раз зазвонил телефон, и Гоша догадался, к кому ушла его жена. Он взял трубку, почувствовав, что голос у него звучит не изнутри, а извне, будто он не здесь, а там – в каком-то другом месте и другом времени, – и ему тут сообщили, что Любочка находится в психиатрической больнице.

Он пошел на кухню и стал есть холодную кашу. Затем помыл тарелки и кастрюлю и, собираясь в больницу, увидел, какое лицо у матери.

– Ну, все же хорошо, – сказал он ей. – Наконец добрались. Чего загрустила?

– Скучаю по тебе, – ответила старуха.

– Как это скучаешь, – удивился Гоша, – если я перед тобой?

– Скучаю по тебе – маленькому, – пояснила мама. – Я хотела бы подержать тебя на руках, как когда-то, – с грустью добавила она.

Гоша вышел на улицу и сел на трамвай. Трамвай проезжал через кладбище. Сейчас оно завалено снегом – ни души, только собака пробиралась между могилами. Гоша подумал, что ей нужно на кладбище, и собака оглянулась. Сразу за кладбищем находился пруд – на другой стороне парк, и здесь – ни души. Опять повалил снег. Давно ему надо растаять, но снег все сыпал и сыпал, и весну выдавали одни дали. Если посмотреть на другую сторону пруда, заметно, как деревья уже иначе чернеют, а еще дальше все сливается в густую синеву, чересчур яркую для зимы.

На следующей остановке Гоша вышел. Однажды летом он приезжал сюда вместе с Любочкой, когда Кизляков заболел непонятной болезнью и лечился здесь. День выдался тогда чудный; вдоль дорожек цветники – подобных Гоша даже при церквях не видел, а теперь одни сугробы, и под деревьями снег изрешечен каплями. Гоша еще вспомнил: ему кто-то рассказывал, что психические болезни заразные и необходимо остерегаться людей со странностями. Ничего такого с Кизляковым не происходило, разве что он почувствовал внутри себя огненный шар. Гоша этому не верил, усмехался, а сейчас испугался, и ему открылась тайная жизнь его жены. И вот тут, только вспомнив Кизлякова, Гоша встретил его. Навестив любимую женщину, Кизляков, задумавшись, шагал навстречу и, глядя прямо в лицо Гоше, не увидел, а тот не стал окликать его и отвернулся. Два мальчика в синих пижамах – из тех, кто прикидывается, чтобы не идти в армию, несли на носилках старуху. Мальчики положили на снег носилки и встряхивали руками, чтобы размять онемевшие пальцы.

Гоша поднялся в больнице на второй этаж и нажал на кнопку перед железной дверью. В окошечко сбоку выглядывали по очереди глаза, и, когда медсестра открыла, Гошу обступили женщины – стали подмигивать, хихикать. Гоша растерялся, но тут увидел жену в больничном халате и поспешил к ней. У Любочки брызнули слезы на грудь Гоше, и он сквозь рубашку почувствовал, какие они горячие. Гоша стал гладить жену по вздрагивающим плечам, успокаивать и, когда она взглянула на него, спросил, вытирая платочком ей щеки:

– Что случилось?

Любочка заметила, как и у него изменилось лицо.

– А что с тобой? – пролепетала.

Гоша попробовал улыбнуться и поцеловал ее.

– Ты не рада мне?

– Почему же?

– Я рад, что ты рада, – сказал он с грустью, глядя в окно, где опять пошел снег. – Когда она закончится? – вздохнул.

– Зима? – переспросила Любочка. – В этом году очень длинная зима, и поэтому мне стали сниться страшные сны.

– Я понял, – сказал Гоша, – у сумасшедших сны наяву.

– Откуда ты знаешь? – удивилась Любочка. – Когда растает снег, – заявила, – я выздоровлю. Хочется сбросить больничный халат и пройтись по улице в прозрачном платьице, чтобы мужчины оборачивались.

– Как тебя лечат? – спросил Гоша. – Таблетками?

– Мне от них, – пожаловалась Любочка, – втягивает внутрь лоб с хрустом.

Когда он уходил, опять из палат сбежались женщины, с серыми лицами после долгой затяжной зимы, и, заглядывая в лицо, улыбались, беззубые, страшные, – все больше старухи, и даже девушки, похожие на старух, и Гоша даже не помнил, как с Любочкой попрощался.

Выходя из больницы, Гоша услышал, будто мама позвала его и что-то сказала. Как раз он проходил через арку – звуки в ней были гулкие, и Гоша подумал: ему почудилось. Бредя дальше по улице, едва не столкнулся с Кизляковым, вышедшим из винно-водочного магазина. Тут мама в другой раз позвала Гошу, и он даже оглянулся. Он, конечно, не увидел ее, но голос услышал отчетливо. Мама сказала: чувствую себя, как в зоопарке, – и Гоша понял, что произошло, зачем, почему она позвала его и где она сейчас. А Кизляков не ожидал встретить Гошу и испугался. Он забыл поздороваться и показал бутылку вина, но Гоша отказался, сославшись на то, что его позвала мама.

– А я не услышал, – изумился Кизляков.

– Ты не услышал, – пояснил ему Гоша, – потому что она не твоя мама, и если я услышал, а ты не услышал, это еще ничего не означает.

Он побежал к остановке и вдруг почувствовал, будто у него спичкой чиркнули в груди. Гоша понял, что и он заразился огненным шаром и спешить теперь некуда и незачем. Он вспомнил, как утречком в поезде мама сказала: там будет все то же самое, что и здесь, – и успокоился, вздохнул. Еще он вспомнил – когда летом навещал с женой Кизлякова, – сбежались из палат мужчины посмотреть на Любочку. И где она сейчас, – подумал Гоша и, после того как сегодня сбежались женщины посмотреть на него, испугался: а где же я буду завтра?..

Рояль



<p>1</p>

На скамейке напротив сидела девушка – за букетом ее лица не видно. В вагоне сильнее, чем цветами, запахло рыбой – сразу за переездом рыбный магазин, дальше улица опускалась к реке.

– Ты любишь город? – спросила у Павлушки девушка с букетом.

– Когда жил в нем – не любил, – признался мальчик, – а сейчас полюбил.

– А где ты теперь живешь?

– Мама развелась с папой, и мы переехали к бабушке в деревню.

– Сейчас едешь к папе?

– Нет, папа женился – у его новой жены рыжая девочка, – сказал Павлушка, – и я не хочу видеть, как она играет на моем пианино.

– Почему же ты не забрал пианино в деревню?

– Я перестал на нем играть.

– Почему?

Мальчик не ответил. У вокзала поезд остановился. Пассажиры выбрались из вагона на перрон и разошлись кто куда. Павлушка побежал, свернул в переулок – навстречу стадо коров; за ними брели, спотыкаясь, пастухи. Они опохмелились и уже никуда не спешили. Мальчик опять побежал, вскоре остановился, чтобы отдышаться, но, разволновавшись, не мог отдышаться. Приоткрыл у Куркиных калитку и заглянул во двор. Как раз мама Ольки поливала из лейки цветы у крыльца.

– Олька спит, – сказала мама.

– А когда проснется?

– Она только что пришла.

Павлушка побрел дальше, зазвонили в церкви, а куда еще можно пойти в воскресенье утром – и он обрадовался.

Идти в церковь надо мимо отеческого дома – нельзя не зайти, но Павлушка боялся увидеть девочку, которая играет на его пианино. Сквозь тучи пробилось солнце и ударило в окна. Одно было распахнуто, и в нем от мух сетка. Раньше этой сеткой накрывали ящик с цыплятами. У Павлушки защемило сердце, он не выдержал и поднялся в дом. Когда папа увидел его, смахнул со щеки слезу и, не зная, куда деть глаза, уставился в сетку на окне. Впрочем, это не сетка, а кусок жести, в котором папа пробил гвоздем дырочек, чтобы цыплята в ящике не задохнулись. На солнце надвинулась туча, зашуршал по крыше дождь, и опять зазвонили в церкви.

– Как мама? – спросил папа.

Тут в сенях стукнула дверь, но прежде новой жены папы вбежала Жучка.

– Сбегай, Мотя, в магазин, – сказал папа, когда жена вошла. – И не забудь бутылочку вина.

Тетя Мотя оглянулась на Павлушку.

– Ты не видишь, что он уже взрослый? – добавил папа.

– Ничего не хочу! – заявил Павлушка. – Только посмотреть на пианино.

Он вошел в бывшую свою комнату. На кроватке спала девочка. Почувствовав на себе взгляд, она открыла глаза и сразу не могла понять, где она. Наконец вспомнила, на лице ее выразилось отчаяние – куда она попала, и Павлушка выбежал.

Во дворе чуть не упал, наступив на шнурок; присел, чтобы завязать его, а Жучка, выскочив вслед и виляя хвостом, попала по лицу. Отгоняя Жучку, Павлушка увидел девочку в окне и скорее шагнул за калитку.

Дождь закончился, выглянуло солнце, и мальчик прошел мимо церкви к стадиону. Ворота с чугунной решеткой распахнуты. Тень от решетки падает на лужи и на постамент с гипсовой скульптурой. Дальше еще постаменты, аккуратно побелены, но скульптур уже нет. За воротами шелестят деревья перед некошеным зеленым футбольным полем. Павлушка зашел за трибуны; над головой деревянные скамеечки и лучи солнца. Мальчик пролез в дырку в заборе, идет по глинистой скользкой после дождя дорожке, боится поскользнуться в белой рубашке. Пока не выбрался на улицу – над белой рубашкой каркает ворона.

У рыбного магазина лошадь. На телеге воняет рыба в бочках. За магазином железнодорожный переезд, где Павлушка проезжал утром. Закрывается шлагбаум, можно успеть перебежать, но Павлушка смотрит на лошадь, затем на вагоны один за другим. В открытом окне рука женщины. Накрашенные ногти сверкнули на солнце электричеством. Поезд прогрохотал, и мальчик, переходя на другую сторону путей, услышал, как гудят рельсы.

Дальше улица спускается вниз, между домами проплывает труба парохода. Павлушка бежит, за спиной развевается рубаха. На берегу трактор распахивает зарастающий травой пляж. Там уже собрались папины друзья, а пьяный Куркин, подойдя к Павлушке, спросил:

– Как Алешка?

На облаках, – ответил мальчик.

– Как это – на облаках? – не понял Куркин.

Павлушка бросился назад. Ветер с реки подталкивает в спину. У церкви мальчик оглянулся, как внизу у переезда идет поезд, и как плывет по большой реке пароход, и как впадает в нее маленькая речка, а дальше – горы. Там выпал снег и на солнце блестит – больно глазам. Навстречу поезду показался другой поезд, и – другой пароход, а потом можно ждать еще и еще… Птички вьются, от их порхания ветер; кажется, вот-вот самая юркая заденет крылышком по щеке – жарко, воздух густеет и застилает дальний берег синью, от которой становится тревожно.

Все же осмелился зайти в церковь. Пробравшись к самой большой золотой иконе, чуть не опрокинул вазу и узнал букет девушки, с которой ехал утром в поезде. Поставил свечку и скорее на улицу, а там идет рыжая тетя Мотя с дочкой.

– В магазин? – догадался Павлушка.

– Да, – кивнула тетя. – Пусть лучше твой папа выпьет дома, чем пойдет на пляж с друзьями; еще утонет, когда после обеда вода становится ледяная.

– Они уже там, – доложил мальчик, – а Куркин так напился, что забыл, где сейчас Алешка.

– Почему после обеда, – спросила девочка, – ледяная?

– Когда припечет солнце, – объяснил Павлушка, – в горах начинает таять снег.

<p>2</p>

Чтобы пройти на кухню, пролез под веревкой; они и во дворе, и на крыльце у Куркиных, а Олька у плиты вздрогнула – никак не ожидала его увидеть.

– Как ты вырос, – изумилась она, – и как ты похож на Алешку!

Мальчик показал, недоумевая:

– Что это за веревки?

– Бабушка стала плохо видеть, – начала объяснять Олька, – и поэтому везде протянули, чтобы она могла ходить, как в больших городах троллейбусы.

– А что, если я подарю ей иконку? – спросил Павлушка.

– Бабушка будет очень рада.

Пройдя вслед за Олькой, мальчик увидел у окна старушку в очках с толстыми стеклами. У нее так тряслись руки, что она не могла взять иконку.

– Паркинсон замучил, – как бы оправдываясь, сказала она. – Кто это?

– Бог, – ответила Олька, устанавливая иконку на подоконнике перед бабушкой.

– Не похож, – пробормотала, вглядываясь, старуха, и Павлушка подумал, что ей видней.

Олька убежала на кухню, а мальчик огляделся. Половину комнаты занимал рояль. Уже давно Павлушка не хотел, не мог играть на своем пианино, но рояль – это РОЯЛЬ, – и у мальчика сквозь загар вспыхнули щеки. Олька принесла бабушке обед, а Павлушка выскочил на крыльцо. Опять небо заволакивало, солнце потускнело, и стало душно. Олька вернулась на кухоньку – тут раздался визг поросенка. Павлушка выглянул в коридор и через открытую дверь увидел, как на кухне бьется в окно птичка. Олька распахнула окно, и птичка выпорхнула.

– Влетела через форточку, – объяснила Олька и приложила руку к сердцу, стараясь его успокоить. – Как я испугалась!

– А откуда поросенок?

– Это я так завизжала! – засмеялась она. – Хочешь вина?

– Давай возьмем бутылочку, – предложил Павлушка, – и пойдем на большую реку.

– После того как утонул твой брат, – пробормотала Олька, – я не хожу на реку.

– А я не могу играть на пианино, – подхватил мальчик, – потому что это Алешка научил меня играть. – И еще прошептал: – Пошли тогда в лес.

– Не могу, – покачала она головой. – Я выхожу замуж.

У нее из пальцев выскользнул стакан, но не разбился на коврике на полу, и Олька заплакала. Павлушка сначала даже не понял, почему она плачет; потом догадался: не от пролитого же вина плачет – а оттого, что стакан не разбился и ей счастья, выйдя замуж, не видать.

– Не надо об этом думать, – сказал Павлушка.

– А о чем?

– О чем-нибудь другом.

– Когда у бабушки начинают трястись руки, – начала Олька, – иногда я не выдерживаю, сжимаю их изо всех сил, пока не почувствую, что они уже не трясутся, и только тогда могу думать о другом, – и она опять расплакалась.

– Перестань, – попросил Павлушка, не зная, как ей помочь.

– Я стала некрасивая? – вытирая слезы, всхлипнула Олька.

– С чего ты взяла?

– Растолстела.

– Для меня ты какая была, такая и осталась. – Павлушка не знал, что ей ответить.

– Не надо об этом.

– Ты сама первая начала, – сказал мальчик.

Она улыбнулась с грустью:

– Я рада, что ты меня не забываешь.

– Как я могу тебя забыть? – удивился Павлушка и тоже загрустил.

– Можно я полежу? – Олька будто попросила разрешения и прилегла на диванчик. – Я поняла, – добавила, – с чего начинается старость.

– Ну, и с чего?

– Когда из жизни уходят мечтания, – вздохнула Олька. – Я сегодня, – пробормотала, оправдываясь, – очень рано поднялась…

Павлушка догадался – она сегодня и не ложилась, но не успел опомниться, как Олька закрыла глаза и уснула. Павлушка присел, посмотрел на часы, а его поезд ушел, и что ему сейчас делать, но уйти, когда Олька заснула, не попрощаться, было нехорошо. Мальчик вспомнил, как раньше носил ей каждый день записки от старшего брата, задумался и вздрогнул, когда послышались шаги. Павлушка сначала подумал, что это Олькина мама, затем увидел бабушку. Нащупывая веревку, протянутую вдоль коридора, старуха выбралась на крыльцо и на свежем воздухе глубоко вздохнула. Павлушка поднялся и, выйдя на цыпочках из кухни, заглянул в комнату старухи. Когда старший брат на облаках – а это он научил Павлушку играть, – ясно, почему мальчик перестал играть на пианино, но, подойдя к РОЯЛЮ, не мог сдержать себя и загорелся. Павлушка открыл крышку и заиграл тихонько, но как можно тихонько играть?! Вдруг воздух стал вязкий, тяжелый, – рук не опустить на клавиши. Павлушка обернулся и увидел пузатого какого-то краснорожего мужчину, вытирающего пот со лба. Павлушка догадался, что это жених Ольки, и выбежал из комнаты.

Еще было светло, но на улице ни души, и туча обкладывала небо. Листья на деревьях зашелестели, когда посыпался дождь. Павлушка побрел домой, позабыв, что мама развелась с папой, и папа женился. Загремел гром, ночь в грозу наступила раньше, и сделалось очень грустно, что скоро осень и опять в школу.

<p>3</p>

Сначала мальчика разбудил папа – поцеловал, уходя на работу, – затем тетя Мотя распахнула окошко, вставила от мух сетку, которой раньше накрывали цыплят, и в спальне сразу посвежело. Через дырочки, которые папа пробил гвоздем в куске жести, струились лучики солнца и тянул свежий воздух. На другой стороне улицы ржавая крыша из таких же кусков жести, за ней береза под небо – из окна не видно верхушки.

Выйдя на кухню, Павлушка увидел за столом девочку. Тетя Мотя налила молока, а сама ушла. Поднеся ко рту кружку, Павлушка заметил на большом пальце гусеницу и невольно махнул от себя рукой с кружкой, чтобы сбросить гусеницу, – расплескал молоко по столу, а девочка засмеялась. Павлушка сконфузился, не знал, что сказать, но девочка так смеялась, что и он засмеялся.

Вернулась тетя Мотя – и сразу же на дочку:

– Что ты наделала?!

– Это я, – признался Павлушка и, выходя, дернул за косичку девочку, а на улице вспомнил, что забыл, не попрощался с пианино, но возвращаться не стал.

Поднявшись на горку, мальчик оглянулся, как всегда оглядывался, чтобы посмотреть так – будто никогда не увидишь больше свой дом, и, если так глянешь, – обязательно вернешься. Он оглядывался всегда с отчаянием на лице, а сейчас, когда девочка в окне махала ему и улыбалась, оглянулся с еще большим отчаянием.

Небо синее, бездонное, ни одной тучки; солнце пекло – и Павлушка решил искупаться, пока в горах не начал таять снег. Мальчик повернул к пляжу. После грозы и не подумаешь, что его вчера распахали на тракторе. Земля крепко прибита дождем, но уже на солнце подсыхала, и там, где подсохла, песок под ногами рассыпался.

* * *

Павлушка не заметил, как отплыл далеко от берега, и – когда не думал переплывать на другую сторону, – поплыл, не оглядываясь. Он не знал, как сдержать восторг посреди большой реки; затем показалось, что река не такая и большая. Его снесло вниз по течению; выбравшись на другой берег, Павлушка побрел вверх, но начал дрожать и, чтобы не замерзнуть, опять бросился в воду. Опять не заметил, как доплыл до середины, – впереди буксир тащил баржу, и Павлушка испугался волны. Сильное течение проносило мимо пляжа, а за ним низкий берег зарос лозняком, где не выбраться. Плыть все тяжелее – вода сделалась вязкая, как воздух, когда вчера играл на рояле. Буксир давно протащил баржу, а Павлушка все ожидал волну – она никак не приходила, и он понял, что на большой реке волна не дойдет. Его снесло за пляж и за низкий берег, поросший лозняком; дальше река повернула, и ветки дуба нависли над водой.

Выбравшись на берег, Павлушка обогнул лозняки, затем ему пришлось тащиться через пляж – только слышал, как бьется все еще ожидавшее волны сердце, но когда добрел до своей одежды и упал в горячий песок, почувствовал, как замерз в ледяной воде – затрясся, и даже зубы застучали. На берег наползала от облака тень; Павлушка лег на спину, глядя в небо и ожидая, когда появится солнце. А когда оно появилось, все равно дрожал. Песок под ним остывал – Павлушка переполз на другое горячее место, дрожал и думал о маленькой девочке, которая играет на его пианино, чувствуя к ней еще детскую свою последнюю любовь, и не хотел с ней расстаться.

Ваня и Ворыпаев



<p>Глава первая: <i>перепутал</i></p>

Дома никого не было, и Ваня решил сходить к бабушке через дорогу, а Коля остался с Ваниной невестой. Увидев у бабушки младшую сестричку Алю, Ваня обрадовался. Бабушка сказала, что мама в парикмахерской, и послала за ней Алю. Когда девочка выбежала на горку, мама вышла из парикмахерской, и Аля повернула обратно.

– Идет? – спросила бабушка.

Аля ничего не ответила и спряталась в спальне за швейной машиной. Затопали тяжелые шаги – и все ближе, затем стена в доме вздрогнула. Аля догадалась, что мама села рядом с бабушкой на лавочку и прислонилась к стене. Девочка взобралась на швейную машину и, выглянув в окно, увидела пышную прическу, которую сделали маме в парикмахерской.

– Совсем плохо стало, – пожаловалась Ване мама. – Сегодня еще проживу, а завтра не знаю…

На улице остановилась грузовая машина. Из кабины вылез пьяный папа.

– Зачем тебе прическа, – закричал он маме, – если…

Мама поднялась и побрела с Ваней домой, а шофер открыл борт. Папа бросился ему помогать; они вытащили из кузова гроб и понесли к сараю, но пьяный папа споткнулся и уронил гроб. Раздался гулкий грохот, как с того света.

– Решил подготовиться заранее, – оправдываясь, сказал папа, – чтобы потом не суетиться.

Увидев будущую невестку, мама расплакалась. Ее уложили в постель, и мама закрыла глаза, чтобы не текли слезы. Затем приволокся папа; он слишком был пьян, чтобы поговорить с Ксюхой. В доме накопился тяжелый воздух, и у нее закружилась голова. Ксюха вышла во двор; там голова закружилась сильнее, и, чтобы не упасть, девушка прилегла прямо на траву. К ней подпрыгнул петух, и Ксюха вскочила, испугавшись. Тогда Ваня отправился к бабушке и попросил ее постелить для невесты постель.

– Все ложитесь у меня, – сказала бабушка, – вам надо хорошо выспаться после дороги, – и переставили кроватку Али в кухню около печи, а в спальне положили на полу матрасы.

Проснувшись назавтра, Ваня увидел, как его брат целует Ксюху, которую положили посередине. Выйдя из дома, он пошел осенью по улице в трусах и майке, не зная, куда идет и зачем.

За деревней начинался лес. В лесу текла речка, и он побрел вдоль берега. Вскоре взошло солнце; раздалось щелканье бича. Эхо раскатывалось по лесу, и, кажется, тени от стволов деревьев вздрагивали. Выбравшись на луг, Ваня зажмурился от яркого солнца и не сразу заметил, как рядом с пастухом сидит под кустиком на бревнышке папа. К ним подошла женщина, достала бутылку и налила в стаканы.

– Господи! – воскликнул папа, прежде чем выпить, – прости меня за то, что я обижал покойницу!

Его стало жалко, и Ваня отвел взгляд, чтобы папа не поперхнулся, но вспомнил, как он издевался над мамой, и – тогда, еще ничего не соображая, повернул назад и поплелся нехотя, а потом все быстрее и быстрее. Вдруг он осознал, что мама умерла. Когда он прибежал домой, бабушка уже сама начала распоряжаться – в то время как папа пил водку на лугу. Ваня увидел брата и вспомнил про невесту, но они ничего друг на друга не заимели, когда умерла мама.

* * *

Аля проснулась, почувствовав, что ее оставили одну, и открыла глаза. По выступу на печи гуськом ползли одна за другой только что родившиеся мыши, какие-то облезлые, мокрые, гадкие, но девочка не испугалась, а, наоборот, обрадовалась. Тут появилась тетя Зина, взяла метлу и смела мышей на совок.

– Хочешь со мной на поле? – спросила она у Али и, не дожидаясь ответа, поторопила: – Одевайся скорее!

Девочка не могла быстро собраться, но тетя терпеливо дожидалась. Пока они добрели до поля, солнце спряталось в облаках. Женщины, выбирая свеклу, очищали ее от земли и отрезали стебли. Затем приехал грузовик, который вчера привез гроб. Бросая в кузов свеклу, женщины волновались, что не услышат гудок лесозавода.

Когда набросали полную машину, раздался гудок, и, задумавшись о вечной жизни, женщины поспешили на похороны, и на лицах у них разгладились морщины.

Аля была еще маленькая, и ей можно было не идти на похороны. Тетя отвела ее к бабушке, а сама скорее переоделась в лучшую одежду. На улице остановилась машина председателя колхоза, который тоже по гудку спешил на похороны. Аля боялась его и, когда Сургачев вошел в дом, спряталась за швейную машину.

– А я вижу тебя в зеркале, – заявил он Але и попросил тетю Зину положить от него венок на могилу мамы. И, подавая венок, рука его задрожала.

– Какой неприятный человек, – сказала тетя, когда он вышел, – но и он не может забыть первую любовь.

Тут председатель колхоза вернулся. Пока он разговаривал с тетей, улица заполнилась людьми, и ему нельзя было проехать на машине. Тетя Зина с венком ушла на похороны, а Аля осталась одна с Сургачевым.

– Что там, в окне? – председатель посмотрел на часы, потом на Алю в зеркале.

– Туча, – вздохнула девочка.

– А ты видишь меня в зеркале? – спросил Сургачев.

– Да, – кивнула Аля.

Улица все плотнее заполнялась людьми в черной одежде, и, может, поэтому в доме стало сумрачно, будто вечером. Пришли даже из дальних хуторов, и собрались певчие. Когда церковь закрыли, им негде было попеть, и сейчас, когда все очень жалели покойную маму, над которой пьяный папа поиздевался всласть за жизнь, – церковный хор собрался весь, как на праздник, а их насчитывалось больше, чем сто пятьдесят человек из разных деревень. Тут в один голос они запели молитву, и Аля догадалась: гроб с мамой выносят из дома. Девочка, оглянувшись, заметила в зеркале, что Сургачев так же боится ее маму, как и она, – поэтому и передал венок тете Зине. Председатель колхоза даже вспотел, затаившись. На его лице появилась странная улыбка, и от нее девочке стало совсем жутко.

Голоса певчих удалялись вниз по улице; вдруг на одну минуточку сделалось очень тихо, как перед рассветом, пока не забарабанили по крыше капли и всходился ветер, который опять принес молитву. Сургачев осторожно вышел на улицу, и, когда рассматривал в тени под кленом стрелки на часах, подбежала какая-то собака и укусила его за ногу. Сургачев поспешил сесть в машину и уехал. Загремел гром, молодые тонкие деревца отчаянно гнулись, а на старых деревьях оставшаяся листва вмиг слетела. Еще раз треснуло над головой; небо будто раскололи, как полено топором. Все вокруг гудело и стонало, но дождь никак не собирался. На стекла брызнули несколько капель; пейзаж за окном сразу же размылся. Потом хлестануло, да только на минутку. Опять сделалось тихо, тучу пронесло, и на небе посветлело. Во дворах перекликались петухи, уже готово было просиять солнце, когда на крыльце появилась вымокшая невеста Вани, о которой все забыли. Она пряталась в кустах за огородом, не зная, как посмотреть жениху в глаза, и теперь обрадовалась, что в доме одна девочка.

– Горит, горит! – закричали на улице и побежали на пожар от молнии, и еще раз проехал на машине Сургачев.

Ксюха схватила свою сумочку и тоже побежала как бы на пожар, думая о том, чтобы скорее добраться до станции и уехать на поезде в город. Аля поспешила вслед за ней, но бежать далеко – дым повалил в той стороне, где колхозное гумно, и вскоре маленькая девочка оказалась на улице совсем одна. Она побрела, глядя на небо, где в вышине рассеивались клочья дыма, и наткнулась на гроб, который бросили посреди улицы, когда увидели, что горит гумно. И когда рядом никого не было, девочка осмелилась глянуть на маму, и, заметив на ее лице незнакомое ей выражение, какого ни у одного живого человека не встречала, она не испугалась, а, наоборот, шагнула ближе…

Назавтра с самого утра отправились на кладбище «будить» маму, и бабушка взяла с собой Алю. Из собравшихся родственников и соседей никто не помнил молитв и не умел петь, и они стали пить на могиле водку. Аля попросила у бабушки разрешения спуститься к озеру и сбежала вниз по дорожке между памятников и крестов за оградами. На берегу в бурьяне сидел рыбак с удочкой. Вода в озере после дождя была мутная; чего только в ней не плавало – бутылки, доски, даже оконные рамы. На другом берегу лепились сараи, а за ними строили новую колхозную контору. Ветерок поднимал рябь на озере; бурьян и оставшиеся листья на деревьях шелестели. Солнце заволоклось дымкой, на сердце легла тень, а ветерок все повевал и повевал – рябь на мутной воде пробегала шире, и разрасталась в душе тревога. Услышав голоса старших братьев, Аля оглянулась. Они, спускаясь к озеру, заметили в кустах сестру, но подумали, что маленькая девочка ничего не понимает. Когда умерла мама – не из-за Ксюхи же выяснять отношения, и братьям хотелось обняться и расплакаться, да стыдно перед сестричкой. Она же все почувствовала и скрылась в зарослях, никак не могла выбраться на дорожку и опеклась в крапиве. Едва сдерживая слезы, нашла другую дорожку и направилась вдоль кладбищенского забора, однако дырки в нем не обнаружила. Ей следовало бы вернуться, но девочка обогнула кладбище и с другой стороны подбежала к распахнутым воротам.

Из разговора взрослых Аля узнала, что вчера на пожаре председатель колхоза испугался, и его парализовало вместо ее папы, который пьяный издевался над мамой; и – возвращаясь с кладбища, без конца повторяли: перепутал, перепутал, – а девочка еще не понимала, о Ком так говорят. И, когда проходили мимо дома Сургачева, решили зайти к нему. Председатель лежал в постели, и его жена принесла еще одну подушку. Ее подложили Сургачеву под спину, чтобы он мог сидеть. Председатель колхоза обрадовался, что с бабушкой пришла Аля, и улыбнулся, а девочка уже не боялась его.

<p>Глава вторая: <i>слышишь, светает…</i></p>

Выйдя из вагона, Ксюха направилась куда все – на набережную. Сильный ветер раскачивал на реке синие волны с барашками, и Ксюха схватилась за поля на шляпе. Два мальчика ехали на велосипеде, упали и засмеялись. Ксюха подумала: с нее смеются, и поспешила пройти мимо. Один из мальчишек поднялся и решил, что мало повалялся; еще упал – лишь бы посмеяться, а у другого локти в крови. Тут Ксюхе стало как-то странно нехорошо – и она увидела распахнутую дверь в церкви. Никогда Ксюха в церковь не ходила, а сейчас зашла. Она знала: в церквях ставят свечи, купила одну. Служба закончилась, народ расходился, и Ксюха оказалась одна перед алтарем, зажгла свечку и поставила. Опять ей стало нехорошо, и она подумала, что в церкви и должно быть так странно нехорошо. Ее затошнило, закружилась голова, и Ксюха вдруг догадалась, что забеременела. Если бы она это почувствовала где-нибудь в другом месте, наверняка испугалась бы и не знала, что такое с собой сделать, но оттого, что в этот момент находилась в церкви, осознала свое счастье, когда ей нельзя было в глаза Ване посмотреть. Она вышла из церкви, дальше еще собор, колонны в два ряда и ступеньки. Она стала подниматься по ступенькам, и все было как во сне. Тут же старый парк, где в бурю вывернуло с корнями деревья, и сразу за собором с колоннами обнажился памятник Ленину, а за ним открылись дали.

Начинало смеркаться, но там, где упали деревья на провода, не зажглись фонари, и Ксюха повернула туда, где зажглись. Под фонарями еще скверик – в нем росли цветы, но засохли осенью, и осталась трава. Ксюха разглядывала траву, словно цветы, и заметила: трава здесь точно такая же, как в деревне рядом с коровником, и она подумала о том времени, когда будет рожать, когда все будет другое – трава вырастет новая и высокая и будет свистеть на ветру, как лоза.

Сзади что-то стало поскрипывать, она оглянулась. Между колонн старушка и старичок катили коляску с ребеночком. Подойдя, Ксюха спросила:

– У вас мальчик или девочка?

Ей ответили:

– Девочка.

Ксюха поняла: у нее тоже будет девочка; еще спросила, как ее зовут, чтобы и свою дочку так назвать. Она не помнила себя и не знала, куда идет, и, оказавшись перед витриной магазина, как в зеркале, увидела себя и остановилась. Мимо шагал какой-то чудик, заметил, как она себя рассматривает, и помахал ей. По небу тучей пролетели вороны, и она воскликнула:

– Сколько их и куда они?!

Прикрывая лысину газетой, этот чудик показал на упавшие в бурю деревья.

– На них были гнезда. – И пояснил: – А теперь вороны не знают, куда перебраться.

Ксюха опять обернулась к зеркальной витрине, не узнавая в ней себя, и внимательно оглядела свой животик – ей показалось, будто он округлился; тут девушка вздрогнула – лысый этот все еще стоит, не ушел, и она тоже помахала ему, но, когда он шагнул к ней, чуть не заплакала.

– Видишь, я тоже машу, – пролепетала. – Как тебя зовут?

Ворыпаев достал из кармана паспорт и показал ей.

– Ну так что? – пошатываясь, к нему подошел краснорожий мужик. – Извините, обознался, – оглянулся на Ксюху.

– Почему к тебе постоянно пьяные привязываются? – спросила она у этого Ворыпаева.

– Откуда ты знаешь, – удивился он, – если мы едва познакомились?

На лавочке играли на аккордеоне по очереди два мальчика, и тот, который отдыхал, спрятал руки под себя, под попу, чтобы отогреть пальчики, и улыбался. Ворыпаев бросил в шапку на земле несколько монет.

– Страшно здесь?

– Наоборот, – ответила Ксюха, – я хожу сюда успокаиваться. Давай зайдем!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6