Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Утро красит нежным светом… Воспоминания о Москве 1920–1930-х годов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Юрий Александрович Федосюк / Утро красит нежным светом… Воспоминания о Москве 1920–1930-х годов - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Юрий Александрович Федосюк
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


В пассажирских поездах беспризорные ходили попрошайничать. Чаще всего – в товаро-пассажирских, которые именовались в народе «Максим Горький» или попросту «максим», ибо ехала в них небогатая публика, во многом напоминавшая героев Горького. Слово это было настолько общеупотребительным, что давно уже не вызывало улыбки, а стало почти термином. «На скорый не достал, придется на максиме ехать», – можно было услышать около вокзальных касс. В классные вагоны беспризорных не пускали проводники, в «максимах» таковых, кажется, вовсе и не было.

Для попрошайничества использовалась особые сценарии и репертуар, придуманные явно не самими попрошайками, а их взрослыми патронами. Вот дверь вагона открывается, и на пороге появляется маленький оборванец со страдальческим выражением на лице. Четко и звонко он заученно провозглашает на весь вагон: «Граждане-товарищи! Вы видите перед собой круглую сироту, обездоленную жизнью. Батька погиб в немецкую войну, мамка померла с голоду в гражданскую. Приютила меня с сестренкой бабушка Анисья. Сестренка померла от тифу, бабушка, царство ей небесное, скончалася от старости, и вот остался я круглой сиротой-горемыкой. Нету у меня никого на целом свете, и живу я подаянием добрых людей. Граждане-товарищи, не оставьте несчастную сироту, помогите кто чем может».

Далее следовала заунывная, сердцещипательная песня – любимый шлягер беспризорного мира:

Ах, умру я, умру я,

Похоронят меня,

И никто не узнает,

Где могилка моя.

И никто на могилку

На мою не придет,

Только раннею весною

Соловей запоет.

После монолога и песни пассажирки начинают сопеть носами и утирать уголками косынок слезы. Расстегиваются кошельки, и развязываются узелки. В ладонь сироты сыплются медные монеты, в котомку – куски хлеба.

Зимой часть беспризорных подавалась в теплые края, но немало оставалось и в Москве, ночуя в подвалах полуразрушенных зданий, в котельных или в котлах для варки асфальта. К утру котлы остывали, и нередко из уст в уста испуганно передавалось: «Нынче в котле, что у нас на углу, мертвого парнишку нашли. Помер с холоду да? голоду. Милиционер утром подобрал».

Такого рода сообщения можно было прочитать даже в «Вечерней Москве».

Зимой головы многих беспризорных по уши утопали в почерневших, но довольно богатых меховых шапках типа «пирожок». Такие модные шапки носили в то время мужчины посостоятельней. Как же эти шапки оказывались у беспризорных? Подкравшись сзади и подпрыгнув, оборванец сдергивал шапку, ничем не закрепленную, с головы её обладателя и молниеносно исчезал. Отнимали беспризорные шапки и варежки и у школьников.

Попавшийся на краже беспризорный проявлял чудеса энергии и изворотливости. Однажды я был свидетелем того, как двое взрослых парней держали пойманного с поличным 12—13-летнего воришку, который ужом извивался, пытаясь вырваться из их железных рук:

– Ой, дяденьки, за что ето, отпустите! Ой, больно, больно, не могу, – следовали отчаянные стоны, хотя никакой особой боли не могло быть. – Зачем мучаете сироту?

Если жалобы не действовали, в ход пускались угрозы:

– Пустите, а то заплюю, я больной – заражу. Я Ваньке Идолу про вас скажу, он большой и сильный, он вам выдаст! У него ножичек есть, не жить вам после этого! Ой-ой, больно, отпустите, не брал я ничего: на земле лежало, я подобрал, ой, руку сломаете, – следовал душераздирающий рёв.

На помощь призывались окружающие:

– Ой, дяденьки, тётеньки, ослобоните меня от йих! Не брал я ничего, никого не трогал, чего они ко мне пристали? Ой-ой-ой!

Видя этот спектакль, толпа постепенно смягчалась и начинала уговаривать поимщиков:

– Да отпустите вы его, Христос с ним, всё одно краденое-то отняли. Ишь, у него еле-еле душа в теле.

Парни, дав вору крепкий подзатыльник и пинка в зад, отпускали его, и беспризорный с неожиданной для ослабленного быстротой удирал со всех ног.

Помимо беспризорных нэповская Москва кишела уголовниками и полууголовниками, бороться с которыми милиции было нелегко ввиду массовости этого явления. Немало было шпаны – подростков, живущих с родителями или с матерью – многодетной, полунищей вдовой. Над такими семья теряла всякую власть. Изрядное количество шпаны жило и в нашем дворе. Эти хулиганы подстерегали нас, благовоспитанных мальчиков, около подворотни, когда мы шли в магазин покупать хлеб или молоко (кошелка и бидон выдавали наличие денег). Требовали денег, в лучшем случае на обратном пути – сдачу. Террор был настолько силен, что хождение в магазины становилось пыткой. Обычно ссылались: денег нет – в ответ слышалось: а ну, разожми кулак, покажи карманы. Подчас в руке вымогателя сверкало «перо» – ножик. В ход он не пускался, но угрозу представлял реальную. Мне везло, денег у меня никогда не отбирали: завидя издали шпану, я старался прошмыгнуть через соседний двор или переждать. Но многие мои ровесники вынуждены были отдавать мелочь или получать тумаки. Тощий Изя Гольдберг из девятого подъезда (его изводили: «Жид, жид, на веревочке висит») пытался откупиться от поборов и побоев мелкими подачками – самое гиблое дело, ибо величина требуемого откупа каждый раз росла.

Я просил родных не посылать меня в магазин, но мольбы мои почему-то сочувствия не вызывали. Отец говорил, что надо уметь постоять за себя и давать достойный отпор. Где уж там!

Был во дворе один особенно мерзкий и опасный подросток по кличке Йодина. Лет ему было 13–14, семья от него отступилась, ни дворники, ни другие взрослые ничего не могли с ним поделать. Казалось, главной целью своей жизни он поставил вредить всем, без разбора. Разбивал камнями окна, бил и всячески обижал маленьких. Никакой уголовщины он не совершал, но был отпетым негодяем, не знавшим ни страха, ни совести. Слушая брань и угрозы взрослых, Йодина нагло и насмешливо смотрел им в глаза, явно наслаждаясь их бессильной злобой. В школу он не ходил и целый день шатался по двору, одним своим видом вызывая ужас детворы, которая тут же забирала свои игрушки и убегала подальше. А это ему было приятно.

Неподалеку была Хитровка, бывший печально знаменитый Хитров рынок[1]. Хотя милиция давно закрыла все ночлежки и притоны и выслала всех сомнительных хитрованцев, нравы этого московского дна еще долго давали себя знать. Хитровка была рядом с моей школой, и некоторым ученикам приходилось пересекать её по дороге в школу или домой. Одним из таких людей был учившийся на два класса старше меня Леня Хрущев, сын будущего генсека, а в то время секретаря МК[2]. Жили Хрущевы в новом доме в Астаховском (бывшем Свиньинском) переулке[3], Лёня, завзятый двоечник и прогульщик, парень лихой и сильный, не раз подвергался нападениям хитрованцев.

– Надо сделать так, чтобы не мы боялись Хитровки, а она боялась нас, – говорил, выступая на каком-то пионерском собрании, приятель Лёни, по фамилии Троицкий, а по кличке Мустафа: несмотря на чисто русскую фамилию, у него была совершенно татарская физиономия. – А для этого надо развивать мышечную силу. Надо быть сильнее хитрованцев, тогда они нас будет уважать и бояться. Как это сделать? Очень просто. – И Мустафа тут же с помощью венского стула стал показывать, как развивать бицепсы.

Заходили в наш двор и прилегающий к нему «Грибовский сад» юнцы лет 16–18, целыми группами по 8—10 человек. Нас, мелюзгу, они не трогали, о чем-то тайно беседовали, играли на деньги в ножички и расшибалочку или орлянку, а то и в карты. Иногда в этой компании фигурировала накрашенная девица, говорившая хриплым, почти мужским голосом.

– Это проститутка ихняя, – шепнул мне как-то соседский мальчик Борис. – Знаешь, что такое?

Я не знал, но, чтобы не упасть в глазах товарища, понимающе кивнул головой. Дома же украдкой заглянул в «Словарь иностранных слов» и прочитал: «Проститутка – женщина, торгующая своим телом». Краткое объяснение ввело меня в полное недоумение. Как можно торговать собственным телом? Руки, ноги что ли давать отрезать за деньги? Но все зримые части тела были у девицы на своем месте и в полной сохранности. После «Словаря иностранных слов» девица с загадочной профессией стала внушать мне почти мистический трепет.

Нельзя сказать, чтобы мир уголовников или полууголовников не оказывал влияния на нормальную молодежь. Грязные свои дела «урки» (так они назывались на жаргоне) прикрывали «блатной романтикой», проникнутой культом силы, отчаянной дерзости, товарищеской солидарности и конспиративности. Всё это было сдобрено налетом дешевой сентиментальности. Блатной язык и фольклор шел из «Одессы-мамы», немалую роль в его распространении сыграл молодой тогда Леонид Утесов, песни которого охотно подхватывала молодёжь: «С одесского кичмана бежали два уркана», «Жил-был на Подоле гоп со смыком» и т. п. Вся Москва пела трогательную песню об уголовнице Мурке; эта девица порвала с преступным миром, «связалась с лягашами и пошла работать в губчека», за что герой по приказу «малины» (банды) был обязан её убить, что и сделал, несмотря на сильное личное чувство к Мурке. Прощание убийцы с телом зарезанной жертвы звучало поистине трагически: «И теперь лежишь ты в кожаной тужурке, смотришь в голубые небеса…» Мораль же песни была отвратительна: жестокие законы «малины» преступать нельзя, за измену – кара любой ценой.

В школах, на «пустых» уроках, когда приближался директор или завуч, мы оповещали друг друга об опасности блатными словечками: «зека» (одесское «гляди-ка») или «шухер» (по-одесски «сыщик»). «Лягавить» означало «доносить, выдавать», «хаза» – «квартира», «бан» – «вокзал», «хруст» – «рубль» и т. д.

Первым полноценным звуковым советским фильмом была «Путевка в жизнь», повествующая о борьбе милиции с малолетними правонарушителями и об их трудовом перевоспитании. Фильм был поставлен талантливо и правдиво, идея его была весьма гуманна. Но, увы, блатной мир был изображен в нем настолько жизненно и красочно, что чем-то даже подкупал, вызвав новую волну подражания, во всяком случае внешнего. Песенки и блатные словечки из «Путевки в жизнь» получили широчайшую популярность, родились и частушки на темы фильма:

Мустафа дорогу строил,

Мустафа по ней ходил,

Мустафа по ней поехал,

А Жиган его убил, —

так бесхитростно излагалась одна из сюжетных линий фильма: бывший беспризорный татарин Мустафа, с энтузиазмом взявшийся за строительство узкоколейки и решившийся первым проверить её готовность на ручной дрезине, был убит главарем банды Жиганом, роль которого исполнял Михаил Жаров.

Особенно восхищал юную публику эпизод, в котором не исправившийся еще Мустафа ловко и незаметно, с помощью острой бритвы, вырезал у модницы заднюю часть богатой меховой шубки:

Мы «Путевку в жизнь» видали,

Раздавался в зале смех;

Мустафа у модной даме

Вырезал на ж… мех.

Но это был последний всплеск «блатной романтики». В 1932 году власти всерьез взялись за ликвидацию беспризорности как одного из питательных источников уголовщины. Вдруг, в мгновение ока, из Москвы исчезли все беспризорные. Их поместили в колонии, каждого сбежавшего немедленно хватала милиция. Заметно поредело жулье, притихла устрашенная принятыми мерами дворовая и уличная шпана. Хитровка стала тихим и мирным районом. Исчез и более не появлялся распроклятый Йодина. Хождение в магазины стало безопасным. Москва облегченно вздохнула.

В нашем дворе открылась летняя детская площадка с разными кружками и играми, для чего были построены дощатые помещения. В кружке рисования я принял деятельное участие. Всё происходило под надзором взрослых активистов. Шпана в той мере, в какой она осталась, туда и нос не смела сунуть.

Говоря о темных сторонах предвоенного пятнадцатилетия, нельзя не упомянуть о таком нигде не описанном явлении, как «помойщики». В то время в каждом дворе стояли большие ящики для сбрасывания мусора – металлические мусоросборники появились только в 1950-х годах. Вдруг повсеместно, в том числе и в нашем дворе, вонючие ящики-помойки стали заселяться грязными, оборванными бродягами. Они и жили, и спали в помойках или около них. Никого не обижали, но страх и отвращение внушали немалое. Промышляли помойщики тем, что сортировали отбросы: всё, что годилось как «вторичное сырье» (по-тогдашнему – утильсырье) где-то сбывали. Не очень приятно было пойти с мусорным ведром к помойке и наткнуться там на грязного, обросшего мужчину, одетого в тряпье, вероятно подобранное тут же.

Однажды помойщик завязал со мной разговор: «Ну, чего принес? Ничего годного, гляжу, опять нет. Ты попроси у мамки одёжи какой ненужной, обуви старой. А так, пустой, больше и не ходи».

Вскоре наш помойщик обзавелся «женой» – рваной, растрепанной и немытой бабой. Можно было лицезреть, как перед сном прямо на помойке они по-семейному распивали пол-литра водки, закусывая хлебом и солеными огурцами. Жену прозвали «помойщица». Асе, маленькой соседской девочке, мать грозила: «Не будешь слушаться – отдам тебя помойщице». Перспектива, действительно, была не из приятных. Ася пугалась, затихала.

Откуда взялись помойщики? Говорили о них разное. Некоторые считали их безработными, но безработица к моменту их появления была уже почти ликвидирована, а в разгар безработицы никаких помойщиков никто не видел. Другие говорили, что это раскулаченные крестьяне, бежавшие от ссылки. Однако опустившиеся и неряшливые бродяги были мало похожи на домовитых и хозяйственных кулаков, недавних сельских богачей. Скорее всего это были отбывшие свой срок арестанты, не нашедшие себе места в жизни. Возможно, массовое появление помойщиков было вызвано какой-нибудь амнистией того времени. Так или иначе, помойщики внезапно всплыли на поверхность и так же неожиданно, в одночасье, и исчезли – в 1932 или 1933 годах.

7

Кони и автомобили

В глубокий наш двор редко-редко заезжал автомобиль. Как правило, это был «таксомотор», по-современному – такси. В корпусе жило немало ответработников, но не помню, чтобы за кем-то из них была закреплена персональная автомашина. Времена были демократические, даже обладатели «трёх ромбов» отправлялись на работу пешком или городским транспортом.

Таксомоторами были обычно открытые автомашины заграничных фирм: маленький итальянский «Фиат», остроносый австрийский «Штайр» или тапирообразный, со срезанным радиатором французский «Рено». Шофер в кожаном шлеме со стеклами и в крагах казался нам, детям, пришельцем из другого мира, сейчас бы сказали – инопланетянином.

Каждый приезд автомобиля становился для детворы, особенно мальчишек, сенсацией. Мгновенно вокруг машины собирались десятки ребят, гам стоял невообразимый. Редкостный экипаж подвергался тщательному и восторженному осмотру и, когда отворачивался шофер, благоговейному ощупыванию. Как только шофер чуть отходил, наиболее наглые и ловкие бросались к торчащей у дверцы резиновой груше-клаксону и нажимали на нее – раздавался резкий, рвущий уши сигнал, казавшийся божественной музыкой. Молчаливый, невозмутимый шофер сердито оглядывался – вся толпа во главе с пунцовым смельчаком, коснувшимся запретного клаксона, быстро отступала. Пока машина не уезжала, толпа вокруг нее не расходилась. За отъехавшей машиной многие бросались вслед, пытаясь зацепиться на задке, где было укреплено запасное колесо, но это редко кому удавалось. Проехаться в самой автомашине было мечтой заветной, но неисполнимой. Как дивное видение, автомобиль скрывался за воротами, оставляя после себя быстро рассеивающийся вонючий дым и долго не исчезающие впечатления.

Более частыми посетителями двора были извозчичьи пролетки, а зимой санки. Это интересовало меньше. Если автомобилей в. Москве было немного, то конный транспорт, особенно гужевой – ломовые телеги, зимой дровни и розвальни, заполонял весь город. Лошади занимали меня необыкновенно. Я мог подолгу рассматривать стоящую у тротуара нашего переулка лошадь, низко опущенную её голову с печальными и, казалось, всепонимающими глазами. Летом лошадь облепляли мухи, особенно их привлекала слизь вокруг глаз. Бедное животное, желая отделаться от насекомых, мотало головой, обмахивало круп хвостом, но мухи были неумолимы. Иногда возница вешал на шею лошади торбу с сеном, и животное медленно, нежадно пожевывало корм.

Интересно было наблюдать и лошадиные отправления. Вот неожиданно к задним копытам животного стекала густая струя мочи, остро и пряно пахнущей. А то лошадь вдруг красивым султаном поднимала хвост, из-под которого выпадали круглые, ровные шарики. От них шел теплый парок, особенно заметный зимой. Наиболее наглые из воробьев, рискуя попасть под копыта, тут же бросались к желанной добыче.

А как хороша была сбруя, всякие там седелки, подпруги, шлеи, чересседельники – названия эти, конечно, я узнал гораздо позднее. Чем богаче была сбруя, тем обильнее украшали её медные бляхи, ослепительно сверкавшие на солнце. Непременной частью сбруи была дуга с названием артели или треста, владеющего упряжкой, даже с номером телефона. Дно телеги было уложено слоем сена, клочья которого лошадь, идущая вслед, норовила урвать.

Дуги, дуги… Ведь делать их очень непросто, их гнут из одного обрезка дерева, клееных дуг не бывает. Вот уж сколько лет живу, так и не узнал, почему за границей, даже в Прибалтике, западных областях Украины и Белоруссии, обходятся без дуг, прикрепляя оглобли прямо к хомуту, а у нас без дуги ни одна лошадь не везла.

Летом на головы некоторых ломовых лошадей для защиты от солнца надевались соломенные шляпы с прорезями для ушей. Это придавало мощному животному нелепый, игривый вид и очень смешило меня, особенно когда иной затейливый возчик украшал конскую шляпу потертой голубой или розовой ленточкой. Однажды я слышал, как дворник крикнул такому возчику, загородившему телегой въезд во двор: «Куды ж ты барышню свою поставил?» Не сразу я понял, что барышня – это лошадь в шляпке, украшенной лентами, но реплика показалась мне в высшей степени меткой и остроумной.

Возчиками были пожилые плохо выбритые или бородатые мужики, не стеснявшиеся в выражениях, как правило – пьяницы. Наш переулок очень привлекал их водочным магазином, который мой отец называл по-старому – казёнкой или монополькой. Здесь было целое скопище извозчиков, особенно зимой. Официально водка тогда целомудренно не называлась водкой, на этикетках значился эвфемизм – «русская горькая», «английская горькая» и даже «белое вино». Рядом с «казёнкой» находился продовольственный магазин, я не раз наблюдал, как возчик, в парусиновом плаще поверх тулупа, заходил туда, прося продавщицу: «Отсыпь маленько сольцы, родная». Продавщица отсыпала, не требуя платы. Возвратясь к своим дровням, возчик посыпал грубой, желтой солью краюху хлеба, извлеченную из необъятного кармана, распечатывал бутылку, отпивал из нее, заедая посоленной краюхой, иногда – с соленым огурцом. После этого, согревшийся и побагровевший, лихим ударом кнута он отправлял свою кобылку в дальнейший путь.

В отличие от современных шоферов, возчикам дозволялось править своими экипажами и в нетрезвом виде. Главным было доставить груз в сохранности и своевременно.

А это не всегда удавалось. И даже не по вине возчика. Лошади эксплуатировались нещадно, до последнего их часа. Несколько раз я был свидетелем сцен, больно сжимавших мое детское сердце. Старая кобылка еле-еле тянет нагруженную телегу. Выбившись из сил, падает на передние, потом на задние ноги. Возмущенный возчик, оглашая воздух омерзительной матерщиной, больно стегает кобылку, особенно стараясь попасть в глаза. Лошадь тужится, встает – ей явно неловко оставлять хозяина в столь затруднительном положении, делает несколько шагов и снова падает. Новые попытки поднять её и заставить двигаться. Но силы кобылки на исходе, на удары кнута она реагирует лишь судорожными вздрагиваниями ног и, наконец, белея глазами, испускает дух. Отчаявшийся, всё на свете проклинающий возчик распрягает её и идет звонить в свой трест, чтобы прислали на замену свежую лошадь. Это, разумеется, происходит не скоро, возчик, изрыгая проклятия, боится далеко отойти от телеги и поклажи… Дохлая лошадь, накрытая старой рогожей, иногда дня два-три одиноко лежит на мостовой, бока её заметно раздуваются. Проезжающие мимо лошади при виде мертвой товарки испуганно вздрагивают и отпрядывают. Вероятно, рассуждал я своим детским умишком, предвидят и свой подобный же мрачный конец.

Калужская площадь.

Фотография 1930-х гг.


Смешно и суетно было наблюдать деревенских лошадей, пришедших в Москву впервые. Их совершенно подавляла окружающая суета, они вздрагивали от гудков автомобилей, а видя проезжающий трамвай, в страхе становились на дыбы, безумно закатывая зрачки. Прохожие смеялись и подбадривали деревенских мужиков-возчиков, которые сами был растеряны едва ли меньше своих кобылок.

Редко-редко приходилось прокатиться на извозчике, но это ощущалось большой радостью. Извозчичьи пролетки, по современным требованиям, были экипажем весьма неудобным. На сидении с трудом умещалось три пассажира, дети обычно сидели на коленях у взрослых или устраивались в ногах. Ступенька была высокой, весь экипаж – неустойчивым и, когда грузный человек усаживался в него, заметно кренился в одну сторону. Лошадки, правда, выгодно отличались от ломовых: молодые, чищеные и быстрые. Сам извозчик прочно усаживался на козлы и виден был седоку преимущественно в спину, так и велся с ним разговор. Одет он был в темно-синий армяк со складками сзади (зимой – в тулуп), обут в сапоги (зимой – в валенки), голову его украшал картуз (зимой – особая мягкая шапка, закрывающая уши). Обычно это был мужик «в возрасте», видавший виды и любивший порассуждать. Если ломовые извозчики управляли лошадьми многословно и эмоционально, то легковые, напротив, действовали едва слышимо. Лошадь пускалась в ход изящным, непередаваемым на письме движением языка – особым чмоканьем; рулем, акселератором и тормозом служили легко подергиваемые в ту или иную стороны вожжи, и только при необходимости «экстренного торможения» произносилось громкое «тпрру» с добавлением, при замедленной реакции кобылки, слова «проклятая». Вообще же поражало какое-то загадочное единение извозчика, лошади и экипажа, словно это был единый, хорошо налаженный механизм.

Несмотря на рессоры и резиновые шины («дутики») ехать по булыжным мостовым было тряско и неудобно, переезд через трамвайные рельсы требовал особой осторожности: если у седоков была поклажа, то она норовила выскользнуть из рук. Тяжелые вещи – чемоданы, баулы – извозчик искусно привязывал на задке повозки. При дожде он поднимал кожаный верх, накрывал седоков клеенчатой полстью, но ни то ни другое не спасало от брызг, попадавших с боков.

Тем не менее путешествие на извозчике было желанным и памятным событием. Завораживала прежде всего скорость: знакомые улицы, дома, магазины мелькали мимо с невиданной быстротой, очень интересно было обгонять трамваи – ведь они задерживались на остановках, восхищала умная, быстрая и как будто знающая маршрут лошадка.

Особенно приятно было ездить на извозчике зимой, когда колесная пролетка заменялась низкими и глубокими санками. Помню, всей семьей мы были вечером в Большом театре, из-за поздней поры отец решил нанять извозчика – целая цепочка их стояла у фасада, дожидаясь конца представления. Это называлось «извозчичья биржа», ибо таксы не было, плата была «по соглашению», то есть устанавливалась после некоторого торга. Отец, отказавший двум, заломившим слишком высокую, по его мнению, цену извозчикам, нанял третьего, который, хотя и согласился на отцову цену, но жаловался, что делает это себе в убыток. Однако предложение превышало спрос, многие извозчики так и не обрели седоков.

Извозчик накрыл нас, пятерых, толстой меховой полстью, и лошадка рысью понеслась по улицам центра, засыпанным свежим снегом, словно это была не Москва, а пригородный поселок. Хлопья снега ложились на шапку, плечи и спину извозчика, попону лошади, забеляли полсть, из-под копыт лошадки вздымались снежные брызги, иногда захватывало дух, особенно на поворотах, когда санки резко заносило в сторону. Синяя снежная ночь, редкие огни в окнах, желтый свет газовых фонарей, запушенные снегом деревья и крыши – незабываемое сквозь толщу десятилетий блаженство. Никогда не ездил на тройке – городские извозчики были только одноконными, но воспетая русскими писателями ямщицко-троечная романтика, навсегда исчезнувшая, понятна мне уже по этому короткому путешествию по зимней Москве 1926 или 1927 года.

На моих глазах конный транспорт в первую пятилетку сменился автомобильным. Телеги и дровни, спасаясь от конкурентов, на некоторое время надели на себя большие колеса, обутые в резиновые шины, и получили нелепое название «автокачки». Но час их пробил, эти «ни павы ни вороны» вскоре исчезли навсегда. Извозчиков вытеснили такси. Уже в 1935 году мне запомнилась фраза в разговоре взрослых: «Вот старомодные люди, до сих пор на извозчиках ездят». Такси, прежде всего новоявленные «газики», стали обыденным явлением. Говорят, последний московский извозчик исчез в 1939 году, хотя некоторые уверяли меня, что несколько извозчиков курсировало по московским улицам еще в годы войны. Не знаю, не видел.

Вместе с исчезновением конного транспорта изменились и московские мостовые. Булыжник уступил брусчатке и асфальту – сначала на крупных улицах, а в 1950-х годах – даже в глухих переулках. Удивляло меня, что асфальт поначалу укладывался на старый булыжник, разумеется, выровненный и усыпанный гравием или покрытый битумом, – основание достаточно прочное. «Культурный слой» Москвы тем самым поднялся на 15–20 сантиметров, под ним утонули нижние ступеньки подъездов, тумбы стали коротышками. Впрочем, скоро их убрали вовсе, за ненадобностью. Некоторые из них, чугунные, оказались стволами старых пушек и ушли в музей.

Даже в зимнее время поверхность московских мостовых стала ныне ощутимо иной. Раньше лошади выбивали копытами ступенчатые ухабы, полозья накатывали устойчивые колеи. В местах наибольшего скольжения, особенно на поворотах, снег уплотнялся, становился зеркально полированным, а на солнце быстро желтел. Теперь всего этого не стало. Зато выросли гряды, окаймляющие тротуары, образованные из более тщательно убираемого с мостовых снега. (Тут не могу не заметить: чудесное, старое слово «мостовая» в наши дни почему-то стало вытесняться уродливо-казенным «проезжая часть улицы».) Но гряды теперь недолговечны: их убирает снегоочиститель, грузя по транспортеру на самосвалы. Прежний сплошной снежный покров на московских мостовых стал редкостью. Вряд ли по Москве, даже в снегопад, можно теперь проехать на полозьях. А раньше на колесах проехать было трудно, автомобили то и дело буксовали.

Москва без лошадей – такого не могли бы представить себе не только наши далекие предки, но и довоенные её жители. Москва без автомобилей – такого не могут представить себе не только наши дети и внуки, но и мы.

8

Рейсовый транспорт

Трамвай я хорошо знал еще по Ленинграду, где мы жили до Москвы. Но московский трамвай мне полюбился гораздо больше ленинградского вот почему: в Ленинграде по обеим сторонам вагона стояли сплошные скамьи, сидящие пассажиры оказывались спиной к окнам. Что за интерес ездить, не видя, что за окнами? Чтобы видеть, надо было выворачивать голову, что было и неудобно, и утомительно. В московских трамвайных вагонах скамьи (кроме передних и задних) стояли перпендикулярно к окнам, открывая интереснейший обзор.

Хозяином вагона была кондукторша (мужчины-кондуктора были редки) – обычно полная, пожилая женщина с громким голосом. Она продавала билеты – рядом с денежной сумкой на плече её висели три билетные катушки. Почему три? Потому что до 1930 или 1931 года плата за проезд в трамвае была не единой, а в зависимости от расстояния, исчислявшегося «станциями». Станциями назывались не перегоны между соседними остановками, а несколько таких перегонов – вроде нынешних зон на пригородных поездах. Длина станций была разной и для меня не совсем вразумительной. Итак, билеты были трех родов: 8, 11 и 14 копеек. Продавались билеты и на «полторы станции». Незнающим кондукторша определяла стоимость билета по названной пассажиром остановке. Добрые кондукторши помогали приезжим советами, усаживали инвалидов и детей, называли ближайшие остановки, а иногда пускались в разные сторонние рассуждения и воспоминания. В 1957 году, когда кондукторов стали заменять билетными кассами, со мной разговорилась кондукторша, работающая на линии «А» с самого её основания, то есть с 1911 года. Вот был кладезь воспоминаний! Злые кондукторши, которых с годами почему-то становилось больше, чем добрых, всё время «воспитывали» пассажиров или злобно огрызались. Зато они очень ловко ссаживали пьяных.

Пневматические двери появились в трамваях только после войны. До того отправление трамвая происходило так: кондукторша, стоявшая в заднем конце вагона, справа, убедившись, что все сели, дергала за веревку, конец которой соединялся с рычагом простого механического звонка, находившегося над головой у вагоновожатого. Да, именно «вагоновожатого»; теперь его уже давно переименовали в «водителя трамвая». На тонкое «динь» кондукторского звоночка, вожатый отвечал гулким «бом-бом» своего ножного звонка: дескать, понял, отправляюсь. Если вагон имел прицеп, кондуктор прицепа звонил кондуктору моторного вагона, а уже тот вожатому.

Во время езды вожатый усердно пользовался своим «бом-бом»: уличная дисциплина тогда была слабая, многие приезжие, особенно из деревни, не учитывали опасностей уличного движения.

Театральная площадь.

Фотография 1929 г.


Многие вместо «трамвай» произносили «трынвай». Всякие наезды и аварии происходили чаще, чем сейчас. Во всяком случае, я, по малолетству ездивший в трамвае нечасто, видел их немало. Обычными были и пробки, заторы рельсового транспорта. После того как, съезжая с Рождественской горы, вагоны с непрочными тормозами налетали на впереди идущие, на гребне горы устроили установку со специальной сигнализацией: только после сигнала, что передний трамвай вышел на Трубную площадь, пускался в ход ожидающий. Но и это не спасало от аварий. Проблему решили просто: сняли эту линию вовсе – убыль, до сих пор ощущаемая москвичами.

Летом площадки были открытые, проветриваемые. Левые дверные проемы наглухо закрывались решетчатыми загородками метровой высоты. Зимой устанавливались сплошные двери, но неотапливаемый вагон в морозы превращался в передвижной холодильник, ехать в котором, даже при обилии пассажиров, было очень зябко.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4