Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Долгая дорога к миру

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Йоси Бейлин / Долгая дорога к миру - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Йоси Бейлин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Одновременно я был также корреспондентом молодежной секции «Коль Исраэль», редактором гимназической газеты и приглашенным юным участником передач культурной редакции «взрослого» отделения «Голоса Израиля». Параллельно, еще в 13-летнем возрасте, я записался в молодежный кружок национального драматического театра «Габима». Театр, как шахматы и журналистика, привлекал меня всегда, но в «Габиму» до 14 лет не принимали. После длиннющего письма руководителю кружка меня приняли на год раньше. Работа в кружке велась в трех направлениях: мы ставили сцены и этюды, слушали лекции и участвовали в репетициях и спектаклях самой «Габимы». Самым интересным и большой привилегией для нас было посещение генеральных репетиций в театре накануне премьеры. Я по пять раз просмотрел все тогдашние спектакли. Мы были детьми театра и не только сами знали актеров, но и нас узнавали в лицо такие знаменитости того времени как Ровина, Мескин, Бертонов.

В гимназии я написал свою первую книгу, которая называется «Рамы и цвет». Это роман, который я сохранил для себя, никогда никому не показывал и не публиковал. Еще до того завершилось мое увлечение шахматами. Я часто посещал шахматный клуб «Ласкер». Там бывали люди, которые не вызывали особой симпатии, но которые без шахмат жизни своей не представляли. Для мальчика компания пенсионеров была не особенно привлекательной. Их вид меня несколько спугнул, и тогда я решил, что с этим надо кончать. И излечился – до такой степени, что десятилетиями после этого не прикасался к шахматной доске. Затем настала очередь театра. Я очень хотел быть актером, хотя не был уверен, что смогу им стать. Когда, как в шахматах, так и в актерской карьере я пришел к выводу, что смог бы быть хорошим театральным критиком, но не актером, я завершил и свой роман с театром. Хотя любовь к этому искусству сопровождает меня всю жизнь.

Когда мне было 9 лет, я влюбился в соседскую девочку. Это был период алии из Польши, с которой она и приехала вместе с родителями и поселилась рядом с нами. Она еще плохо знала иврит, и я с радостью вызвался ей помогать в обучении. Она была очень красивая, уже успела сняться в кино. Но она была на три года старше меня! В итоге мы стали хорошими друзьями, но она вряд ли вообще обращала внимания на мои чувства. Три года – это такая огромная разница в возрасте! Это было сродни влюбиться в Мэрилин Монро. Вскоре у нее появился ухажер, а потом она вышла замуж за известного израильского актера Исраэля Полякова. Потом они разошлись, она продолжила играть в кино, снова вышла замуж и уехала в Лондон. А моей первой подругой и серьезной любовью стала моя первая жена, Елена, с которой мы учились в одном классе в гимназии «Герцлия».

В 1963 году мы переехали из дома на улице Калишер. Мы оставили гнездо, в котором я рос, которым гордился, из которого черпал силы и которое связывало меня с дедушкой, которого я не знал, но ждал пять лет…

Родом из детства

Детство моего поколения проходило под знаком Катастрофы европейского еврейства. Для меня это были умалишенные на улицах, где я играл и по которым ходил в школу. Часть из них были бездомными. Один все время сидел на углу и постоянно что-то шил. Рядом с нами в маленькой комнатушке жила женщина, которую дети называли мадам Кецале[10], а она их гоняла палкой. Я всегда страшно боялся, что она погонится за мной, хотя и не припомню ни единого случая, чтобы она кого-то действительно ударила. Неподалеку жили портные, у которых починял одежду мой отец. Это были два брата-близнеца, возможно, из «близнецов Менгеле»[11]. В одном углу комнаты у них стояла швейная машина, в другом, за занавеской, они спали. Когда я спрашивал у взрослых, кто эти люди, мне отвечали, что они – «из Катастрофы». И я возненавидел Катастрофу, из-за которой на улице было много сумасшедших и бродяг. Они были тихими, никому не причиняли вреда, но это было страшно. А еще Катастрофа вошла в жизнь моего поколения через радиопередачу по поиску пропавших родственников. Я помню, она шла в эфир в полдень, когда я возвращался из детского сада, а потом уже со школы. Я слышал исполненные драматизма интонации диктора, медленно зачитывающего имена, и пугался еще больше. А еще на улице и в доме в любых ругательствах постоянно звучало имя Гитлера. Но кто он такой, мне неоткуда было узнать. Таким образом, с одной стороны, все детство проходило под знаком Катастрофы, с другой – информация была очень частичной, и это угнетало. Катастрофа была для меня чудовищем, породившим людей, которых я боялся, создавшим передачи, которые меня пугали.

Но настал переломный момент, когда мы начали понимать, о чем идет речь.

Моему поколению очень многое прояснил знаменитый процесс над Эйхманом[12]. Мы слушали судебные заседания по радио вместо уроков в школе. Это длилось часами. К тому времени я уже многое знал, но гораздо большее понял. В детстве я сделал умозаключение, что все это случилось далеко в Германии, где раньше жили плохие люди, а сейчас живут хорошие и что теперь существует иная Германия (раз так сказал Бен-Гурион). Когда я повзрослел, то понял, что весь ужас заключается в том, что Катастрофа вообще могла случиться, что это совершали люди, а не животные. Что люди, которые еще вчера были добрыми соседями и друзьями, назавтра способны доносить и убивать друг друга, и такие люди способны появиться в любой точке мира в любой исторический период. Ведь Германия до этого была одной из развитых европейских стран, родиной великих философов и музыкантов. Я понял, что Катастрофа внутри нас, что возможность превращения уничтожения людей в систему сидит в самом человеке. И пришел к выводу, что надо стремиться к созданию такого мира, в котором это заложенное в каждом из нас зло не сможет вырваться наружу ни при каких обстоятельствах.

И я действительно считаю, что это достижимо: путем образования, создания этических и культурных норм, достижения истинного равноправия. Это непростая схема. В любом случае она намного сложнее, чем отказываться приобретать продукты немецкого производства и думать, что таким путем мы побеждаем Катастрофу. Это самый простой и самый неверный путь. Проще всего не ездить в Германию и не говорить по-немецки, но это ничего не меняет. Я много думал об этом, когда в начале палестинской интифады Эль-Акса 2000 года произошло «линчевание», расправа над израильскими солдатами в Рамалле. Я не сомневаюсь, что совершившие его палестинские изверги и поддерживающая их бесноватая толпа в иной ситуации были вполне нормативными людьми. Они наверняка возвращались домой, ужинали с семьей, рассказывали женам, как прошел день. А в тот ужасный день среди прочего рассказали и том, как они разорвали на куски израильтян. Все – как у тех немцев, которые работали на рейх. Они ведь тоже не были носителями идеологии Гитлера. Люди на улице вряд ли вообще об этом задумывались. Вместе с тем, он смог выпустить на свободу дракона, который живет где-то в каждом из нас. И от этого никто не застрахован, даже евреи. Это не вопрос национальности или гражданства, хотя я думаю, что в части из нас пробудить такое будет сложнее.

И не обязательно из-за того, что евреи пережили Катастрофу. Из-за личных качеств каждого из нас. Вместе с тем, я считаю, что израильтяне могут быть как самыми цивилизованными и просвещенными, так и самыми жестокими людьми – в зависимости от того, что в них проснется, в зависимости от обстоятельств. О Германии нельзя сказать, что в канун Второй Мировой войны она была непросвещенной страной. И на вопрос, как это могло случиться именно там, существует единственный ответ: это универсально. Безумный лидер смог разжечь в немцах ту страшную искру, которая горела животным всепоглощающим пламенем в течение нескольких лет.

Моя мать – дочь «русских» сионистов, отец – выходец из «польской» религиозной семьи, я сам родился в Израиле в год основания государства, и родной язык у меня иврит. Какой ментальностью обладает такой ребенок? Было время, когда я думал, что израильской, даже не подозревая, что в нашем доме почти все было «русским». Семья с ярко выраженными национальными и сионистскими ценностями, говорящая на иврите – что на свете может быть менее русским?!

А между тем, меню было русским, столовые приборы русскими, акцент русским, близкие «русскими», даже детские врачи – и те «русскими». Я помню, как мама доверительно (чтобы ребенок не понял) сообщала стоматологу по-русски «он боится». Литературой для меня была русская классика, напитком – чай. Чай – единственное, что подразумевалось, когда в нашей семье у человека спрашивали, хочет ли он пить. Свист самовара я слышал круглые сутки. Кофе в доме не держали, мне по великим праздникам готовили какао, а когда в продаже появился чай в одноразовых пакетиках, то мой отец объявил им «идеологическую войну». Дедушка с бабушкой из Пинска и мама с дядей знали русский, немецкий, идиш, в доме было огромное количество книг на русском и немецком языках, но говорили только на иврите, и это было идеологическое решение. Мой дядя впоследствии даже состоял в группе «защитников иврита». У мамы на всю жизнь остался легкий русский акцент. И она всю жизнь ощущала связь с Пинском (у папы, который к моменту репатриации был старше нее, акцента не было вообще, и к Варшаве он никаких сантиментов не испытывал). В детстве и юношестве я считал все это израильской ментальностью и вовсе не думал, что рос в «русском» доме.

К религии в нашей семье относились, я бы сказал, очень многогранно и изобретательно. Мои родители были не просто светскими, они были антирелигиозными людьми. При этом испытывали теплые чувства к тем, кто соблюдал традиции. Мама, например, никогда не постилась в Судный день, но всегда говорила, что на праздник Песах в доме все должно быть кошерным, чтобы раввин мог у нас отобедать. Этот воображаемый раввин так никогда и не пришел, да его вряд ли кто-то дожидался на самом деле, но в этом состояла идеология. Папа никогда не писал по субботам, но ездил на футбол! Эти противоречия меня раздражали. Перед своей бар-мицвой[13] я заявил отцу, что так дальше продолжаться не может. Он ответил: каждый сам создает свой иудаизм таким, каким он его видит. «Мой отец не ездит по субботам, а я езжу, и считаю, что в XX веке отказываться от этого глупо. Ты можешь найти себе свое место», – сказал он тогда, и меня это еще больше разозлило. Я мог понять маму, которая вообще ничего не соблюдала, тем более понимал родителей папы, которые были сугубо верующими людьми, но совершенно не понимал отца, соблюдающего традиции наполовину. А тут еще и бар-мицва, заставившая меня пойти на крайности.

Я когда-то был религиозным человеком, да еще каким! Я перестал ездить и не писал по субботам, соблюдал кашрут, не ел в семье моего светского брата, ежедневно накладывал тфилин и каждую пятницу и субботу ходил на молитвы в синагогу. В армии я частенько оставался на военной базе по субботам, так как не мог поехать домой, у меня были две миски – для молочной и мясной еды. Папу это очень злило (маму как раз нет), но он до конца своей жизни так и не увидел меня светским человеком.

Все изменилось в одночасье, после участия в войне Судного дня, когда я уже сам был отцом. Я отказался от соблюдения заповедей – слишком велико было потрясение от увиденного и пережитого в ту войну. У меня осталась любовь и знание религии, я могу пойти в синагогу, когда представляю Государство Израиль за рубежом, я знаю, как себя там вести. Но не более того.

Война тогда кардинально повлияла на многих молодых людей. Мы вдруг увидели жизнь по-иному. Это был тяжелый, переломный момент в моей жизни.

Если вспомнить время, когда формировались мои политические пристрастия, то следует вернуться далеко назад.

Мне было пять лет, когда воспитательница в детском саду собрала детей и сказала, что глава правительства Бен-Гурион подал в отставку и уехал жить в Негев, находящийся, как мы думали, «на краю света». Дети это прослушали и пошли играть дальше, а я отошел в уголок и заплакал. И это притом, что он, в конце концов, не умер и даже потом еще вернулся к власти, но я этого тогда знать не мог, а как дальше жить без великого вождя страны Бен-Гуриона не понимал. Я думал, что мир перевернулся – что-то похожее на то, что происходило в СССР в день смерти Сталина (этот день я, кстати, тоже очень хорошо помню: мне тогда было пять лет, и у нас в доме не смеялись и не танцевали, хотя и не плакали). Я рос ярко выраженным «бен-гурионистом». В школе у меня был преподаватель истории – ревизионист, которого я очень любил, но с которым вел тяжелейшие споры по поводу Бен-Гуриона. С «детьми-ревизионистами» в классе мы тоже вели постоянные дискуссии, устраивали заседания общественного суда – к примеру, по «Альталене»[14] или по поводу создания телевидения в Израиле.

Телевидения, без которого не может существовать ни один политик ни в одной стране мира!

Но раз Бен Гурион был против телевидения, то и я автоматически был против, в отличие от «плохих» детей, которые почему-то хотели смотреть телевизор. Статьи, которые я писал, имели ярко выраженную бен-гурионистскую окраску. Я был его истинным поклонником, и должен признать, что со временем не изменил свого мнения. Теперь я, правда, знаю, что он, как простой смертный, совершал и много ошибок, тем не менее, продолжаю считать, что первый премьер-министр Израиля был великим государственным деятелем. В детстве я специально бегал к его дому по четвергам, чтобы посмотреть, как он возвращается из Кнессета. Теперь я, конечно, понимаю, что ни один политик не достоин такого поклонения, но тогда я думал иначе.

Педагогами, повлиявшими на мое становление, были Йоси Годарт, который отвечал за молодых корреспондентов на радио «Коль Исраэль», заместитель главного редактора газеты «Маарив ле-ноар» Моше Бен Шауль и руководитель молодежного кружка театра «Габимы» Шломо Бартонов. Бартонов, наверное, был мне ближе остальных. Великим актером он так и не стал, исполнял в основном второстепенные роли, но педагогом был замечательным. Он до безумия любил театр и сумел и нам, его воспитанникам, привить страсть к этому искусству. Моше Бен Шауль сам был поэтом, но очень многому научил меня, как и многих моих сверстников, именно в журналистике. Он отправлял в корзину множество наших статей, но его критика всегда была предметной, и на ней мы учились тому, как должен работать настоящий журналист. Йоси Годарт, который с созданием телевидения стал одним из известных документалистов, открыл для меня радио и был примером для подражания.

Журналистика была в ту пору для меня главным не увлечением, а я бы скорее сказал, занятием. Учась в гимназии, я начал много выступать во «взрослых» передачах Голоса Израиля («Коль Исраэль»), посвященных литературе и искусству. Меня туда приглашали в качестве юного критика, этакого «вундеркинда», который все читал, все видел и все знал. Учитывая, что я ежедневно брал по две новые книги в библиотеке, я действительно знал, о чем говорил. В одной из таких передач, в конце декабря 1965 года, каждого из участников попросили назвать «произведение года». Я назвал произведение автора, о котором до тех пор ничего не слышал, но сама его книга – «Страны шакала» – произвела на меня огромное впечатление. Это был роман впоследствии выдающегося израильского писателя Амоса Оза.

Прошло время и вдруг я получаю письмо от самого автора, который пишет, что он очень растроган моим выступлением и хотел бы со мной познакомиться. Путем переписки (телефонов, вы знаете, тогда почти не было) договорились о встрече. Мы проговорили без устали несколько часов. Он сам догадался, что я тоже пишу. Только когда он попросил показать ему мои произведения, я признался, что уже закончил книгу, которую не собираюсь публиковать, но могу послать ему несколько рассказов и стихов. Так и было: я отправлял свои произведения, он в ответ посылал мне критику – частью очень хорошую, отчасти тяжелую. В любом случае, я думаю, что она была справедливой. Из-за этого или, может, по иной причине, но в армии я уже практически ничего не писал. Возможно, случилось то, что ранее произошло у меня с театром и шахматами. Когда я понял, что не стану актером и гроссмейстером, я бросил этим заниматься. По поводу занятий литературой у меня еще были сомнения, и в этом смысле Амос Оз помог мне понять, что это не мое призвание. Не могу сказать, что это разбило мое сердце. Как раз наоборот, скорее, помогло определиться. Он ни разу не советовал мне бросить мои литературные изыскания, но он меня к этому подтолкнул. Между строк я понял то, к чему он меня на самом деле не призывал. И я ему за это очень благодарен. Я не думаю, что ивритскую литературу постигли большая утрата от того, что я не стал беллетристом. Книги на исторические и политические темы я писал и пишу, но литературой в чистом виде с тех пор не занимаюсь.

В 1956 году, во время Синайской кампании[15], отец уже во второй раз после войны за Независимость и старший брат в первый раз были мобилизованы в армию, на войну. Для меня это стало трагедией: не из-за того, что их не было дома, что само по себе было грустно, но я за них не боялся, а из-за того, что, как мне говорили, когда я вырасту, уже не будет не только войн, но и армии вообще. Меня это ужасно расстраивало. Я думал, что не побывать на войне – это великое упущение в жизни мужчины, и говорил себе, что с моим-то «счастьем» с войной мне точно не повезет.

На войне как на войне

В 1967 году я прибыл на призывной пункт, понятия не имея, куда меня могут направить для прохождения срочной службы. Так я оказался в войсках связи, на курсе радистов. Мы учили азбуку Морзе и тренировались на американских передатчиках времен Второй Мировой войны. С сегодняшней аппаратурой это нельзя даже сравнивать, а тогда один передатчик состоял из шести больших ящиков. Для выхода на каждую волну – отдельный ящик. Для того чтобы найти нужную волну, нужно было сначала вычислить правильный ящик, а потом найти подходящую антенну. В общем, современным радистам такое и в страшном сне не приснится.

Я был примерным мальчиком в школе и остался им и в армии. Куда направили – туда и поехал, что приказывали – то и исполнял. Раз надо, так надо, и я прикладывал максимальные усилия для освоения своей воинской специальности и привыкания к обязанностям военнослужащего Армии Обороны Израиля. А когда эти усилия начали приносить плоды – я наловчился, повысилась скорость работы, – то возросли и мотивация, и уверенность в себе и в своих силах. Так что я был доволен, несмотря на то, что пришлось осваивать нечто совершенно непривычное.

Я и сегодня помню азбуку Морзе. Это остается на всю жизнь. Я иногда случайно слышу ее обрывки на какой-то радиоволне и автоматически готов записывать текст, даже со сна. По завершении курса меня откомандировали в Генштаб, но это была чисто формальная приписка, так как нашу часть постоянно куда-то направляли – то к танкистам, то к парашютистам. Так длилось до Шестидневной войны. Курс я закончил в феврале 1967 года. В мае меня отправили с секретным поручением в приграничный район, в пустынную отдаленную местность обеспечивать связь боевой группе, цель операции которой мне до сих пор неизвестна. Нас было всего несколько человек. Еду нам сбрасывали с вертолетов, так как местность была практически недоступна. Никакой связи с внешним миром кроме моей рации у нас не было. Когда после недели пребывания там я вернулся в цивилизованный мир и попал в командование Южного военного округа, то понял, что страна находится в состоянии ожидания войны…

В чем это выражалось? Ни войны, ни мира. Тревожно, а еще больше, непривычно. Совершенно иная, неизведанная реальность. Меня, в составе Восьмой танковой бригады, направили в пустыню Фаран, в южной части Негева. Там мы пробыли около двух недель, которые каждому из нас показались длиннее двух лет. Запасы воды были ограничены, мыться запрещено. На курсах молодого бойца нас учили выживать в военно-полевых условиях, но там все это выглядело как тяжелая, но все-таки игра, упражнения, которые надо совершать в армии. Мыслей о войне вообще ни у кого из ребят моего поколения не было. А тут вдруг все настоящее – и траншеи в пустыне, и нехватка воды, и тревожное ожидание войны. Всего этого никто из моих сверстников даже представить себе не мог. При этом в Фаране мы ничего особенного не делали, не было почти никаких поручений, мне даже не приходилось выходить на связь со штабом, так как был приказ хранить эфирную тишину до появления позывных «красная простыня», которые должны были означать начало войны.

Питались мы боевыми пайками – их обычно раздают только во время военных действий. Один раз привезли фильм, а однажды приехал командующий израильского генштаба Ицхак Рабин. Тогда я впервые увидел человека, с которым впоследствии судьба свела меня очень тесно, хотя я никогда не был особо приближенным к его персоне. Но тогда, в Негеве, я и мои сослуживцы смотрели на него издалека как на недосягаемого героя – о том, чтобы приблизиться к начальнику Генштаба, мы даже мысли не допускали. Его приезд придал нам чувство уверенности, – авторитет его был огромен – и это было очень кстати, так как ожидание становилось невыносимым. Мы хотели, чтобы война уже началась. Я был одним из счастливых обладателей великой роскоши – транзистора – и мог слушать новости по радио. Руководство страны успокаивало граждан, но и это не всем помогало.

Раций было две: наша – солдат срочной службы, и еще одна у резервистов. Среди них был человек, который в какой-то момент впал в настоящую панику. Он говорил, что война – это гиблое дело, что египетский президент Насер не так прост и что мы не знаем, чем на самом деле обладают египтяне, что все это очень плохо кончится. И все это слушали мы – совсем молодые парни, очень уверенные в своей силе и в Армии Обороны Израиля. Да, мы знали, что несколько национальных парков в Израиле готовят для переоборудования в кладбища, но нас это не пугало. Конечно, в воздухе висела опасность и напряжение, но не более того. И тут он, со своими прогнозами. И вдруг, за несколько дней до начала войны, связистам сказали, что один из нас может съездить домой на выходные. После чего мы все – экипажи обеих машин, – не сговариваясь, в один голос заявили: «Пусть едет он», – имея в виду паниковавшего резервиста. Прошло много лет, и этот человек стал известным адвокатом и еще более известным активистом правого лагеря, ведущим политической телепередачи. Человек, который чуть не свел нас с ума разговорами о вреде и опасностях войны, который так ее не хотел, вот уже много лет всеми силами борется против мира. А мне до сих вспоминаются его «пророчества» того времени: «Насер нас всех здесь уложит».

В ночь перед войной кто-то сказал, что она начнется завтра в семь утра, и раздал нам зеленый лук. Последнее в полевых условиях было деликатесом и очень порадовало. А потом я сел писать завещание, которое сохранил до сих пор. Мне трудно воспроизвести ощущения тех дней и часов, но это было осознание какой-то гордости за то, что я здесь, что я иду на войну, а на войне всякое может случиться. Потом мы вырыли траншеи, в которых и провели ту памятную ночь. А в 8 часов утра 6 июня узнали, что можно вылезать, так как наши ВВС уничтожили все египетские аэродромы и самолеты. Мы думали, что для нас война завершилась, так и не начавшись, но тут поступил приказ выдвинуться в самое сердце Синая. Начался медленный и длинный поход на Синайский полуостров. Я при этом чувствовал себя персонажем «Войны и мира». Ощущение описанных Толстым событий во время войны просто витало в воздухе. Мы ехали днем и ночью, очень медленно, понятия не имея, в чем состоит цель этой передислокации, сколько нас всего в этой веренице машин и танков, к какой дивизии мы вообще относимся. Моя задача состояла в обеспечении связи с летчиками. Я должен был во время военных действий сообщать штабу авиации, где и в какого рода поддержке нуждается моя часть, и передавать полученную от летчиков информацию командованию своей части.

Вереница машин была очень длинной, и это только то, что было видно невооруженным глазом. Сколько их всего было, я и сейчас не знаю. Мы ехали безостановочно, днем и ночью, и очень-очень медленно. В какой-то момент водитель нашей машины перестал справляться с усталостью. Его сменил командир экипажа машины, у которого к тому времени уже были водительские права и свой автомобиль, но он тоже начал засыпать за рулем, и тогда было решено делать это по кругу. Я, при этом, не имел ни прав, ни машины и вообще видел, как ею управляют, только в маршрутных такси. Мне сказали: «Ты не бойся. Будешь ехать, пока не уткнешься в зад впереди идущего транспорта, он тебя и задержит». Показали, где газ и где тормоз, а про переключатель скоростей не рассказали, видно поняв, что так быстро я этого все равно не освою. В это невозможно поверить, но я как-то ее вел и даже умудрился не разбить. По дороге на Синай мы узнали об освобождении Иерусалима.

И я плакал. В детстве родители возили меня в синагогу на улице Штрауса в Иерусалиме. И там, с крыши, показывали восточные ворота Старого города и говорили, что в этом направлении находится Стена Плача. Но она казалась такой недосягаемой и далекой, что даже мысль когда-либо ее увидеть, а уж тем более прикоснуться, меня не посещала. Когда я подрос и случайно оказался на лекции одного американца, который бывал в Иордании и краем глаза видел частичку Стены, мне стало больно от несправедливости, обидно от бессилия. От того, что все это находится в двух минутах ходьбы от нас, но что туда нельзя дойти. И вдруг узнать, что мы освободили Иерусалим – это было невероятно! Все это мы узнали по дороге на Синай, заваленной десятками, сотнями обгоревших тел египетских солдат.

И я, гуманист, с трудом справлялся с этими чувствами – с одной стороны радость за возвращение Иерусалима, с другой – трупы.

Война за шесть дней превратила меня в другого человека. В это время меняется вся система приоритетов. Ты делаешь вещи, которых в мирное время не стал бы совершать – как со знаком плюс, так и со знаком минус. Ты ставишь стену между собой и своими чувствами. Впервые в своей жизни я видел тела погибших, и это было ужасное потрясение, но мы шли дальше. Потом мы воевали, а потом прибыли в пункт под названием Нахаль, расположенный в центре Синайского полуострова. В Нахаль подвезли и передвижной военный магазин (это была первая возможность за последний месяц ощутить вкус привычной мирной жизни), к которому выстроилась длинная очередь, в которую встал и я, хотя и понятия не имел, чего именно хочу. Когда подошел мой черед, я поднялся на две ступеньки, отделяющие меня от прилавка, и тут увидел нечто ужасное: под этими ступеньками лежало обгоревшее тело убитого египтянина. А я в это время покупаю вафли в шоколаде! Эта картина будет преследовать меня всю жизнь. Я не встречался с ним на поле боя, не видел, как его убивали, и я не устроил демонстрации протеста по поводу того, что мы стояли на этих ступеньках, над обгоревшим телом. Я тоже там был и не могу сказать, что возненавидел себя из-за этого, но картина была ужасающей. До армии я был довольно чувствительным молодым человеком. Потом война, даже за столь короткий промежуток времени, все это стерла. Чувства притупились. Кроме того, нас постоянно предупреждали, что оставшиеся в живых египетские солдаты стараются незаметно примкнуть к нашим частям и совершать диверсии. Нам не разрешали отделяться от товарищей – даже по нужде. Ходили слухи, что были жертвы, погибшие таким образом. Все это не располагало к сентиментальности, но та реальность врезалась мне в память навсегда.

В Нахале мы пробыли один день, после чего узнали, что на Голанских высотах идут тяжелые бои, и что нас направляют туда – из центра Синая на Голаны. На этот раз мы двигались гораздо быстрее, чем в обратном направлении, и на рассвете прибыли в Хедеру. Это был первый израильский город, который я увидел после начала войны. Я не могу точно сказать, по какому именно признаку я это определил, но в воздухе витало ощущение праздника. Во всяком случае, уже не было того гнетущего состояния ожидания неизвестности, в котором я покидал эту местность по пути на юг.

Тут я впервые смог поговорить с гражданским населением и сразу спросил, каково количество жертв с нашей стороны. Мне ответили, что, насколько известно до сих пор, около пятисот человек. Для Израиля это большие потери. Это было ужасно. Я думал, что не более ста, а тут говорят о пятистах погибших!

Первых наших погибших солдат я увидел уже на Голанах, куда мы прибыли за день-полтора до завершения войны. Экипаж нашей машины получил задание найти и обезвредить группу из трех сирийцев, маскирующихся под военнослужащих ЦАХАЛа. Мы начали прочесывать местность и в итоге нашли и взяли в плен этих сирийцев. Они были уже в возрасте и довольно напуганы. Это не было каким-то героическим сражением, и, тем не менее, запомнилось. После боя один из наших солдат вдруг забрал у плененного сирийца наручные часы. Я возмутился, на что он мне сказал, что на войне как на войне – мы победили, мы их захватили и нам полагаются трофеи. Я ответил, что еврейский солдат не имеет права на такие поступки, и чтобы он немедленно вернул часы, иначе я отпущу этого пленного. Он расстроился, но часы вернул.

Тем временем мы прибыли в Кунетру. О чем мечтают и говорят солдаты во всем мире? О горячей ванной, о девушках, о семьях. У экипажа нашей машины тоже была своя маленькая мечта – заполучить примус, чтобы можно было хоть как-то разогревать консервы (я не Бог весть какой едок, но пожирать их холодными было противно). Кунетра, когда мы в нее вошли, была городом призраков. Живых там почти не было. Мы стали прочесывать дома и тут в одном из них, о чудо, видим примус. А затем оглядываемся и видим кровать, на которой лежит тело. Мы думали, что видели уже так много тел, что у нас выработался определенный иммунитет, но это было нечто иное. Это был мертвый человек, лежащий в своей кровати, прикрытый одеялом по пояс – как будто он спит. И это было диссонансом даже по отношению к той войне. На нас это так подействовало, что мы вышли из дому, даже не думая прикасаться к вожделенному примусу. И тут мы увидели, как наши солдаты выносят вещи из опустевших домов. В основном, забирали телевизоры, хотя в Израиле в это время еще не было телевидения! Я помню резервиста, набивавшего свою машину всем, что ему попадалось под руки. Мы – солдаты срочной службы, да еще и только что отказавшиеся от примуса – попытались его остановить, сказали, что это запрещено и аморально, но ему было не до нас, да и кто мы такие, чтобы читать ему мораль после боя?


  • Страницы:
    1, 2, 3