Как моя бедная мать рыдала при виде всего этого! Когда мне исполнилось восемь лет, стены Афин были восстановлены, и мы смогли вернуться домой. Мой отец повел меня на первую великую трагедию Фриниха, хорегом которой был сам великий Фемистокл; однако теперь я даже не могу вспомнить ее название, так что, как видишь, она не произвела на меня большого впечатления. Гораздо больше поразили меня картины Полигнота, которые по распоряжению Фе-мистокла были выставлены и в наших филийских храмах, и в самих Афинах. Ах, как я мечтал стать художником! Но, по воле богов, эта проклятая страсть к стихоплетству к тому времени уже овладела мной, хоть я и не догадывался об этом. Десяти лет от роду я стал свидетелем процессии, переносившей останки великого Тесея с острова Скирос в Афины, и сами собой во мне родились строки. Я записал их, но, перечитав спустя некоторое время, с грустью стер с восковой таблички, на которой я так старательно нацарапал их своим детским пером, и предал забвению, которого они заслуживали.
– Вот в этом я сильно сомневаюсь, – вставил Аристон.
– И напрасно. Это было графоманство чистейшей воды. В двенадцать лет я посмотрел «Персов» Эсхила, и моя судьба была предрешена, как я ни противился ей. В семнадцать я посмотрел «Семеро против Фив» – хорегом был Перикл – и окончательно погиб. Точнее, погиб бы, если бы на следующий год не стал эфебом и мне бы не пришлось взять щит и копье и отправиться в поход против фракийцев. И я когда-то был молод и силен, Аристон, сын мой. Так же силен, как ты сейчас. Я выиграл бег на длинную дистанцию в Афинах и панкратеон в Элевсине. Но я все еще страстно хотел стать художником: и, к несчастью для себя, преуспел и на этом поприще.
– К несчастью? – переспросил Аристон. – Почему к несчастью, учитель?
– Да потому что, если бы меня постигла неудача, я просто вынужден был бы гораздо раньше посвятить себя своему подлинному призванию. Некоторые мои картины – кстати, неплохие – до сих пор висят в храме Мегары. Мне их заказали, потому что в то время я считался великим художником. Но я им не был. Я был хорошим, добросовестным ремесленником, и не более того. В моих картинах не хватало самого главного…
– Гения, – подсказал Аристон.
– Вот именно. Но тем не менее в то время вряд ли что могло стать причиной моей меланхолии, разве что мое чересчур болезненное отношение к той пропасти, что существовала между словами и делами людей, между тем, что они проповедуют, и тем, что творят. Или даже между тем, что боги…
– …требуют от людей, и тем, что они сами дают людям, – закончил за Еврипида Аристон.
– А дают они очень мало – или вообще ничего, – сказал Еврипид. – Но сами Афины, или, точнее, их крикливая чернь, вечно пекущаяся о некоем благочестии, суть и смысл которого непонятны ей самой, вскоре снабдили меня достаточным поводом для печали. Мой старый учитель, Ана-ксагор из Клазомен, был изгнан из полиса, был вынужден бежать, спасая свою жизнь, несмотря на то что сам Перикл сделал все возможное, чтобы ему помочь. А Протагор, читавший вот здесь, в этой самой пещере, свой великий труд «О богах»…
– Что касается богов, то «я не могу знать, что они существуют, равно как и того, что они не существуют, слишком многое препятствует такому знанию – неясность предмета и краткость человеческой жизни», – процитировал Аристон.
– Ты что, запоминаешь все, что прочел? – спросил поэт.
– Или услышал. Это странный дар, за который я очень благодарен богам. Мне достаточно прочесть что-то один раз или внимательно прослушать, и я запоминаю это навсегда, причем чаще всего слово в слово.
– Это является еще одной причиной, почему тебе следовало бы быть великим актером, а не производителем орудий убийства, – сказал Еврипид.
– Убийства? – возразил Аристон. – Лично я считаю себя защитником цивилизации, матерью которой являются Афины.
– Как на Мелосе? – осведомился Еврипид.
– А, вот ты о чем. Что ж, ты прав. Этому нет и не может быть оправдания. Но я делаю оружие не для истребления невинных, учитель. И не моя вина, что его подчас используют не по назначению. Я родом из Спарты. Я видел, как в моем родном полисе искусство, музыка, красота – все извращалось в угоду дикости и невежеству, а любая мысль уничтожалась в зародыше. Вот почему я защищаю Афины. При всех своих недостатках это самый свободный полис в мире. Но прошу тебя, ты хотел рассказать мне о Протагоре…
– …который был бы сейчас жив, если бы «свободные Афины» не изгнали его за то, что он открыто высказывал свои мысли, – с горечью сказал Еврипид.
– Он утонул в море и…
– И ты написал: «Вы, о эллины, вы убили соловья самих Муз, вещую птицу, певшую только во благо!» – опять процитировал Аристон.
– Да-да, именно так. Прости мне мою резкость. Аристон, тем более что ты намерен спасти мою пьесу. Но я должен предупредить тебя, что у «Троянок» нет никаких шансов на победу. Может так случиться, что ты, как хорег, даже впадешь в немилость толпы из-за нее.
– Сочту за честь, – заявил Аристон, – ибо если она способна до такой степени возбудить умы и сердца, это великое произведение.
– По крайней мере, сильнодействующее. Я написал ее как раз из-за этого кошмарного события на Мелосе. Видишь ли, этим летом в Афинах, на невольничьем рынке, я увидел мальчика, одного из пленных. Он был прекрасен как бог. У него были волосы цвета спелой пшеницы, до того светлые, что отливали серебром, но глаза его были чернее ночи. Его плечо было рассечено ударом меча; рана, очевидно, плохо зажила и вновь открылась. Кровь и гной сочились из нее, привлекая сонмы мух. Он даже не пытался их отогнать, просто сидел неподвижно, глядя в пространство этими бездонными черными глазами. Я подошел к нему и спросил, как его зовут. «Фаэдон», – произнес он; это все, чего я смог от него добиться. Я помчался домой за деньгами, чтобы выкупить его, подарить ему свободу. Но когда я вернулся, его уже продали. Как мне сказали, в одну из бань в качестве порна. А ведь ему было не более двенадцати лет.
– О боги! – воскликнул Аристон.
– После этого я вернулся домой, и первые строки этой трагедии – а я уже давно обдумывал ее идею – тут же возникли у меня в голове. Я сел и стал писать; все получалось как бы само собой, так что мне не пришлось исправлять ни единой буквы из всего того, что мое перо начертало на воске:
Как слепы вы все, Вы, городов разрушители, вы, Разорители храмов, вы, Осквернители великих могил, Где покоится прах тех, кто давно уж ушел, Вы, кто так скоро Уйдете за ними вослед!
– Учитель, – прошептал Аристон, – можно мне прочесть ее? Сейчас, сию минуту?
– Конечно, – сказал Еврипид.
Вот так и вышло, что Аристон покинул эту пещеру, дом на Саламине, даже не упомянув о своих проблемах, по правде говоря, совершенно забыв и о них, и о самом существовании девушки по имени Хрисея. Темнокожему Цефи-зофону пришлось взять его под руку и довести до лодки, ибо глаза его застилали слезы, столь сильны были сострадание, стыд и ужас, охватившие его под воздействием величайшей трагедии, когда-либо написанной человеком.
Спустя две недели, кстати, накануне того самого дня, когда столь долго откладывавшаяся экспедиция против Сиракуз наконец отплыла, Аристон сидел в открытом театре с Данаем и Сократом, ожидая начала представления «Троя-нок». Никто из его друзей не знал, что он хорег этой пьесы, ибо он не сказал им об этом. Ни им, ни кому другому. Собственный вклад казался ему крайне ничтожным по сравнению с величием этого произведения.
Но вот что все трое прекрасно знали, так это то, что шансов завоевать приз у Еврипида не было никаких. Победу можно было заранее отдать его сопернику Ксеноклу, пред– ставившему на зрительский суд три трагедии – «Эдип», «Ликаон» и «Вакханки», а также сатирическую драму «Ата-мант». Аристон ограничился «Эдипом», а Данай осилил все три трагедии Ксенокла, но даже его хватило лишь на половину первого акта сатирической драмы – ее бесконечные непристойности вызывали у него глубокое отвращение. Ну а Сократ вообще не посмотрел ни одной из пьес Ксенокла, потому что ходил только на постановки работ Еврипида. Из этого правила он не делал исключений даже для Софокла, хотя тот тоже был его другом.
Но разумеется, все трое посмотрели «Александра» и «Паламеда», две другие трагедии Еврипида, представленные на конкурсе. А сегодня пришел черед «Троянок», и они с нетерпением ожидали начала. Более того, из уважения и любви к своему великому другу они намеревались вытерпеть даже его «Сизифа», хотя это была сатирическая драма, то есть один из тех исключительно грязных фарсов, которые все поэты, участвующие в фестивалях, были вынуждены включать в свой репертуар на потребу обожавшей непристойности афинской толпе.
– Я пересмотрел все эти дешевки Ксенокла! – бушевал Данай. – Он не достоин даже шнуровать Еврипиду котурны! И тем не менее…
– Тем не менее он выиграет, – с горечью сказал Аристон. – Ив этом нет ничего удивительного. Дан. Еврипид никогда не поступится своими принципами. Он не станет потакать толпе. Эта пьеса как раз и будет стоить ему приза. Я это знаю. Я ее читал.
– Ты ее читал? – удивился Данай.
– Да. В доме Еврипида – то есть в его пещере на Саламине. Я отправился туда, потому что узнал от Перикла, что поэт совсем занемог под тяжестью своих трудов, что работа над этой пьесой сводит его с ума. А знаете, почему он взялся за нее? Из-за этих жутких событий на Мелосе. Чтобы показать афинянам, что истребление всего населения беззащитного острова, мягко говоря, не делает им чести. Что это дикость, недостойная даже варваров. Вряд ли такая оценка этих событий добавит ему популярности, не так ли? Понимаете, в своей пьесе он становится на сторону троянцев. Вы не поверите, но, когда я уходил от него, раб вел меня за руку, ибо глаза мои ослепли от слез!
– И как она звучит? – спросил Сократ. – Ты запомнил что-нибудь из нее, калон?
– Да, и слишком многое. Она до сих пор бередит мою душу. Подождите немного, и вы сами все услышите.
– Нет, – сказал Данай. – Ничто не может сравниться с твоим голосом, мой калон, когда он произносит слова высокой поэзии. Прошу тебя, прочитай мне что-нибудь из нее!
– Ну что же, – прошептал Аристон. – Ну хотя бы это:
Здесь, у этих ворот, разбитых, слетевших с петель, Пред взором рабов, равнодушно и праздно стоящих, Гекуба лежит, распростерта, и слезно горюет О Трои погибших сынах, об их душах, во мрак отлетевших.
Ее Поликсена меньшая, любимая дочь Уж жизни лишилась под хладною жертвенной медью, В пепел и прах обратившись на Костре погребальном Ахилла.
Нет уж Приама, и дети, взращенные ею, Убиты.
Одна лишь жива: безумная дева Кассандра, Разум оставил ее под тяжкой рукой Аполлона, И не знает она, что уж скоро Царь Агамемнон, герой, благочестием славный, Силой возьмет непорочность ее, Обагрит ее девственной кровью Ложе свое беззаконное, Волю богов нарушая И добродетель поправ…
– О боги! – прошептал Данай.
– Слушайте дальше, – сказал Аристон, – одно это место будет стоить ему приза:
Женщины ради одной, Из-за ночи одной греховодной Эти герои пришли возвратить Менелаю Елену, Трупами землю устлав и кровью невинных насытив. А стратег их, мудрый и набожный, как Подобает, Ради той шлюхи рассек своей дочери горло На жертвенном камне в Авлиде. Ради попутного ветра погибла Ифигения, Дочь отца, чье сердце как камень, Ради воздуха, бьющего в парус. И все для того, чтоб вернуть Менелаю супругу, Порну, его осрамившую, Без принужденья Ложе супруга сменившую На обитель разврата…
Он услышал чей-то прерывистый вздох у себя за спиной и обернулся. Но женщина, седевшая на каменной скамье сзади него, была тщательно укутана в покрывало, и он не смог как следует рассмотреть ее. Затем начался спектакль, и он тут же забыл о ней.
Но однажды во время предъявления он вновь услыхал тот же вздох. Это было в тот момент, когда Андромаха произнесла:
Ночи одной, говорят, сладострастной довольно, Чтобы любая забыла про стыд и сомненья, Но уж по мне так достойна презренья супруга, Честь и любовь променявшая На наслажденья, Он вновь обернулся и внимательно посмотрел на нее. Судя по одежде, перед ним была замужняя афинянка. «Нет, скорее всего, вдова, – подумал он, – раз это так взволновало ее. А может быть, она уже испытала то, о чем говорила Андромаха, и теперь горько сожалела о содеянном. Похоже, она еще молода, но нет. Молодая женщина никогда бы так не задрапировалась. Женское тщеславие не позволило бы».
Его внимание опять переключилось на эпическую драму, разворачивавшуюся перед ним. Он позабыл о женщине сзади него, о любимом друге слева и живом воплощении мудрости справа. Когда дело дошло до кульминационной сцены, в которой торжествующие эллины вырывают маленького Астианакса из рук матери, чтобы уничтожить вместе с ним доблестный дух Гектора, унаследованный его сыном, он склонил голову и заплакал, вспоминая Алкамену, свою мать, вспоминая Фрину, мать его сыновей, которым не суждено было родиться. Страшные слова звучали в его ушах как удары бича, рассекающего воздух вокруг него:
Сбросьте его со стены, разлучив с материнскою грудью, Пусть разобьется о камни, как хрупкий сосуд, его череп, Пусть вся земля оросится младенческой кровью И разлетятся мозги наследника Гектора; ешьте Детскую плоть, как молочных едят поросят, Если хотите.
Коли уж боги, все милосердные боги, которым молилась, Ныне от нас отвернулись и не дали сил мне Сына спасти.
Так закройте лицо мне. Бросьте в смердящее чрево Этой галеры. Ведите К новому брачному ложу, куда восхожу я, Перешагнув чрез его бездыханное тело…
Он почувствовал ее руку на своем плече. Он услышал ее голос, хриплый от рыданий, полный слез, так что трудно было понять, слышал ли он этот голос прежде. Ему показалось, что слышал. Вот только где?
– Ты плачешь над этим? – сказала она. – Ты? Мужчина?
– Да, – сказал он. – Я плачу по моей матери, отдавшей свою жизнь за меня и моего отца. Пронзившей себе грудь мечом, чтобы спасти нас обоих. Я плачу по единственной девушке, которую я любил. Которая была растерзана, как Поликсена, на могилах кровожадных зверей. Эта пьеса слишком похожа на мою жизнь, моя госпожа. Иянестыжусь своих слез.
– Да благословят тебя боги, незнакомец, – сказала она. В тот же день, все еще находясь под впечатлением «Тро-янок», переполненный нахлынувшими на него чувствами, он пошел на могилу своего приемного отца и принес жертву богам. Закончив этот благочестивый обряд, он обернулся и увидел женщину, закутанную в покрывало, которая стояла неподалеку вместе с молодой рабыней. Ему показалось, что это та самая женщина, что сидела сзади него в театре. Однако убедиться в этом ему не удалось, ибо при его приближении она повернулась и удалилась с таким достоинством, что он не решился следовать за ней, боясь оскорбить ее. Поэтому он отправился обратно к себе домой.
Глава XVIII
Ужасный вопль разбудил его поутру, когда флот уже скрылся за горизонтом. Казалось, что он раздавался отовсюду; он звучал с Агорийского холма; он метался между колоннами всех портиков Агоры; он несся с Акрополя, летел с Ареопага, холма Ареса, взмывал над Пирейским портом, разносился по городу вдоль длинных городских стен какими-то жуткими завываниями, более похожими на волчьи, нежели на человеческие.
Он вскочил с постели и в одном хитоне выбежал на улицу. Повсюду, у каждой двери, толпились люди, воющие, рыдающие, заламывающие руки. Он посмотрел по сторонам и, поняв причину их скорби, сам с трудом сдержал слезы. Ибо все двойные гермы, которые стояли у входа в каждый дом, храня покой его обитателей – эти родовые статуи с двумя лицами, располагавшимися затылком друг к другу, так что они смотрели одновременно в обе стороны, чтобы, как верили афиняне, вовремя предупредить хозяев об опасности, – были вдребезги разбиты чьей-то варварской рукой.
Хотя сам Аристон не верил, что каменные статуи могут кого-нибудь от чего-нибудь защитить, он тоже поставил герму у входа в свой дом из уважения к верованиям окружающих и не желая оскорблять их чувства открытым пренебрежением к местным обычаям. А его собственные пере– живания были вызваны отнюдь не суеверным ужасом, охватившим афинян при виде столь чудовищного святотатства, а тем, что его герма была создана руками самого Сократа.
Ибо философ по просьбе Аристона временно вернулся к своей старой профессии скульптора, причем вовсе не из-за нужды, так как богач Критон так удачно вложил в дело его сбережения – семьдесят мин, – что Сократ отныне был избавлен от необходимости зарабатывать себе на хлеб, высекая фигуры из камня. Теперь он занимался этим просто для собственного удовольствия, либо из благочестивых побуждений – так, например, одну из своих герм и статую «Три Грации» он преподнес в дар храму Парфенон, либо, наконец, как в случае с Аристоном, чтобы сделать подарок своим друзьям или любимым ученикам.
И вот теперь Аристон стоял и смотрел на разбитую статую, а со всех сторон неслись крики:
– Кто это сделал?
– Кто же еще, как не этот нечестивец Алкивиад! Или его люди. Человек, который в собственном доме наряжается в одежду гиерофанта, изображает из себя жрицу, оскверняет священные обряды – такой человек способен на все, это я тебе говорю!
– Что делать? Созывать Собрание, вот что! Отправить триеру за этим негодяем! Притащить его обратно в Афины! Напоить его ядом вместо вина! Подумать только, и такого человека мы назначили командующим экспедицией!
И именно в этот момент Аристон вспомнил слова, сказанные ему Алкивиадом несколько недель назад: «В чем бы меня ни обвинили, это обвинение будет ложным, Аристон. Клянусь могилой Гиппареты!»
Аристон медленно зашагал обратно. Войдя в дом, он плотно закрыл за собою дверь, как бы отгораживаясь от этого безумия, как бы оставляя за ней свою боль.
Этот вечер он собирался провести на званом обеде, в кругу богатейших людей Афин. Однако в нынешних обстоятельствах ему было явно не до веселья. Поразмыслив, он все же решил пойти туда. Ибо вряд ли стоило упускать такую возможность прощупать настроения, царившие в городе.
Хармид повернулся к Аристону.
– Ну, а ты, друг мой, – сказал он, – что ты думаешь обо всем этом? У тебя наверняка есть что сказать?
Аристон обвел взглядом зал. «Как странно, что я нахожусь в таком обществе, – подумал он». Обед давал сам Хармид, сын Глаукона, а гости, за исключением Сократа и его самого, все принадлежали к старейшим и знатнейшим родам Афин. Вокруг стола возлежали люди, известные всем Афинам: Ницерат, сын бывшего хозяина Орхомена, стратега Никия, отплывшего накануне вместе с Алкивиадом и флотом, которым они оба командовали, в экспедицию против Сиракуз; старинный друг и соперник Аристона, знаменитый борец Автолик, сын известного политика Ликона; философ Антисфен, променявший учение Горгия Софиста на диалектику Сократа; богач Критон и его сын Критобул; Каллий, богатством превосходивший Критона, а мотовством соперничавший сАлкивиадом, и наконец Клиний, двоюродный брат Алкивиада, один из тех юношей, ослепительная красота которых во многом объясняла столь характерную для Афин путаницу в отношениях между полами.
– Мы слушаем тебя, Аристон! – подбодрил его Хармид, видя, что Аристон колеблется. – Можешь говорить совершенно откровенно! Даже Клиний знает, что Алкивиад грязная свинья. Так что можешь не церемониться!
Аристон улыбнулся.
– Я думаю, что ты, о гостеприимный хозяин, забыл, что я не гражданин Афин; у меня нет ни малейшего желания оказаться во власти сикофанта из-за слов, которые могут быть истолкованы как клевета.
– Ну, это ерунда, о благородный Аристон, – возразил Клиний. – Среди нас нет вымогателей, – он замолчал, медленно обвел взглядом присутствующих и только затем продолжил: – По крайней мере, мне так кажется, – что вызвало дружный хохот всей честной компании. – Разумеется, я слышал, что Каллий залез по уши в долги из-за своих разнообразных и разнополых любовных похождений, но…
– Но я не стану шантажировать нашего прекрасного Аристона, – подхватил Каллий. – Ибо, не говоря уж о том, что я сам постоянно страдаю от этих жалких псов сикофантов, кто же решится шантажировать человека со столь безупречной репутацией? Теперь, когда богоподобный Данай отправился вправлять мозги надменным сиракузцам, наш Аристон утратил единственного любовника. Так что он может быть спокоен на сей счет. Скажи нам, о прекрасный Аристон, у твоей гермы тоже отбили уши и нос?
– Да, – сказал Аристон.
– Ну и что ты думаешь по этому поводу?
– Что я никогда не прощу тому, кто это сделал. Эта герма была моим величайшим сокровищем.
– Ха-ха! – воскликнул Ницерат. – Эта каменная уродина была твоим величайшим сокровищем? И это говоришь ты, который может с потрохами купить моего отца, Критона и Каллия вместе взятых?
– Да, – спокойно сказал Аристон, – ибо эту статую изготовил для меня Сократ.
– А! – сказал Антисфен. – Ну тогда конечно. За такую статую, даже изуродованную, я отвесил бы тебе столько золота, сколько она весит – если бы, конечно, у меня было столько золота, а у меня его, увы, нет, и если бы ты захотел ее продать, а ты, разумеется, не захочешь. Но ближе к делу, Аристон; ведь ты хорошо знал Алкивиада через своего друга и товарища по плену Орхомена. Кстати, я никогда не мог понять, почему вас обоих не выкупили вместе с другими спартанцами, взятыми в плен на Сфактерии.
– Спроси об этом Ницерата; его высокочтимый отец наверняка поведал ему эту историю во всех подробностях, – сухо сказал Аристон. – Но я слушаю тебя, Антисфен.
– Скажи нам вот что: как, по-твоему, это Алкивиад устроил избиение герм, охраняющих вход в каждый афинский дом?
– Не думаю, – сказал Аристон. – Более того, я знаю, что он здесь ни при чем.
– А каким это образом ты можешь это знать, молодой человек? – осведомился Критон.
– Ну если ты так ставишь вопрос, мой господин, – сказал Аристон с тем глубоко укоренившимся в нем ува– жением к старшим, которое афинянам казалось явно чрезмерным, точно так же, как его и всех других лакедемонян всегда шокировало полное отсутствие благоговения афинян перед преклонным возрастом, – то я, разумеется, не могу этого знать наверняка. Но тем не менее, я уверен, что он этого не делал. Я готов согласиться с вами, что Алкивиад вполне заслужил свою недобрую репутацию, но кто из присутствующих здесь осмелится назвать его глупцом?
– В этом ты прав, мой мальчик, – согласился Кри-тон. – Помните, как он избавился от Гипербола?
– Конечно, отец! – рассмеялся его сын Критобул. – Гипербол – этот гиперболический Клеон! – попытался подвергнуть его остракизму. Но когда стали подсчитывать черепки, Алкивиад и твой отец, Ницерат, устроили так, что черепков с начертанным на них именем Гипербола оказалось вдвое больше, чем с именами Алкивиада и Никия вместе взятыми. Так что остракизму подвергся сам изготовитель светильников, и ему пришлось отправляться в изгнание. Ха-ха! Аристон совершенно прав; Алкивиад кто угодно, но не глупец!
– И вот я спрашиваю вас, – продолжал Аристон. – Какую выгоду Алкивиад мог бы извлечь из подобного безумства? Ведь он уже получил командование флотом вместе с Никием. Так с какой стати ему нанимать людей, чтобы восстановить народ Афин против себя подобным святотатством по отношению к их домашним божествам? А в результате вы отправляете за ним эту внушительную полисную триеру, он возвращается в Афины и предстает перед судом по обвинению в святотатстве; ну что же, именно этого и хотели подлинные виновники этого преступления; вы попадаетесь в ловушку, приготовленную вам теми, кому в самом деле выгодно это на первый взгляд абсолютно бессмысленное надругательство над гермами.
– И кто же эти люди? – спросил Автолик.
– Те, кто, пытаясь обесчестить Алкивиада и добиться его опалы, добросовестно отрабатывают сиракузское серебро, полученное ими, – заявил Аристон.
– Но зачем им это нужно, как ты думаешь, калон? – спросил Сократ.
Аристон оглядел пирующих, его взгляд встретился со взглядом Ницерата.
– Ницерат, – сказал он, – надеюсь, ты простишь мне мою откровенность? Я бесконечно уважаю твоего отца; как человеком я им восхищаюсь, но как полководцем…
– Он старый трусливый перестраховщик с кучей предрассудков и безо всякого воображения, – спокойно произнес Ницерат. – Я это знаю лучше тебя. Аристон. Я имел несчастье сражаться под его командованием, и не один раз. С отвагой и напором Алкивиада мы без труда одолели бы сиракузцев, однако теперь…
– Теперь все в руках богов, – сказал Аристон. – Сократ, ты высечешь для меня еще одну герму?
– Охотно, – отозвался философ, – но предупреждаю тебя, плата будет высокой!
– Назови ее, – улыбнулся Аристон.
– Ты подаришь мне то же, что и поэту Софоклу, – с серьезным видом произнес Сократ. – Только еще прелестнее.
Столовое серебро задребезжало от разразившегося хохота. История о том, как Аристон якобы подарил маленькую гетеру Феорис великому поэту, разнеслась уже по всем Афинам и, судя по всему, принималась всерьез, к его немалому удивлению. Разговор переключился на эту тему; гости Хармида, горячо обсудив несравненные прелести Феорис, заговорили о недавнем судебном процессе, на котором сын поэта, Иофон, попытался объявить своего отца слабоумным на том основании, что тот в столь преклонном возрасте связался с гетерой, да еще рассчитывает на потомство. Из слов присутствующих следовало, что Софокл блестяще выиграл процесс, прочитав судьям несколько строк из своего нового произведения, еще неизвестного широкой публике. Аристон запомнил его название, решив при следующей встрече попросить поэта подарить ему копию этой пьесы. Она называлась «Эдип в Колоне».
Аристон терпеливо слушал громогласную болтовню Каллия насчет того, что Аристону следовало предъявить такое же обвинение, поскольку человек, отдавший другому одну из прекраснейших гетер во всей Эллаце, явно не в себе, если совсем не сумасшедший, когда вошел раб с маленьким серебряным подносом?, на котором лежало письмо. Он поклонился своему господину и что-то прошептал ему, кивая головой в сторону Аристона. Хармид взял письмо, взглянул на печать. Однако вместо эмблемы какого-либо афинского рода письмо было запечатано крохотным изображением лани, и он ничего не смог определить по ней. Тогда он поднес его к косу и шумно втянул в себя воздух.
– Ата! – воскликнул он. – Боюсь, что ты поторопился, Каллий, сказав, что после отплытия Даная у нашего друга Аристона не осталось любовников. Что-что, а любовница, я полагаю, у него есть – и к тому же весьма знатная особа, если судить по изяществу почерка и аромату духов! Итак, мои возлюбленные друзья, вот вам и разгадка тайны его жестокого обращения с бедной маленькой феорис: ему просто нужно было от нее избавиться! Это пророческое письмо – оно предсказывает скорую свадьбу, да такую, ччо не потерпит никаких гетер, алевтрид, порн или даже мальчиков! Я прав, не так ли. Аристон?
– Понятия не имею, – хладнокровно заявил Аристон, – ибо мне еще нужно прочесть это письмо, к тому же я не знаю, от кого оно…
– Ну, это не проблема, – рассмеялся Хармид. – Отнеси ему письмо, Нибо,
– пускай прочтет вслух. Думаю, это нас позабавит.
– Ну уж нет' – в тон ему отпарировал Аристон – Я еще недостаточно долго живу в Афинах, чтобы опуститься до такого бесстыдства. Ты мне вот что скажи, мой добрый Нибо, каким образом это письмо доставлено сюда? Я хочу сказать, откуда посланец мог знать, где меня искать?
– Он узнал это от твоих слуг, мой господин, – сказал раб. – Ему было приказано передать это письмо лично в твои руки, и после долгих препирательств – судя по всему, им очень хотелось, чтобы он оставил письмо у них…
– Чтобы нагреть печать на пару, – прошептал Сократ, – или вскрыть ее горячим лезвием ножа. Ты должен сказать своей даме, чтобы она была осторожней, калон!
– Продолжай, Нибо. – сказал Аристон.
– В конце концов они направили его сюда. Он за дверью, дожидается твоего отчета.
–Отдай ему эту драхму, – сказал Аристон, – а вторую оставь себе. Пусть передаст тому, кто его послал, что я отвечу немного попозже. Я думаю, что он…
– Ха-ха! – фыркнул Хармид.
– …или она поймет причину задержки.
– Благодарю тебя, Нибо. Ты можешь идти.
– Благодарю тебя, мой господин, – с чувством произнес Нибо.
Вся компания смотрела на него с озорным любопытством школьников, наблюдающих за своим учителем. Аристон с непроницаемым лицом засунул письмо под хитон, даже не взглянув на него, и как ни в чем не бывало повернулся к своим сотрапезникам.
– Итак, на чем мы остановились, друзья мои? – спросил он.
Следующие полчаса они, как и подобает истинным афинянам, посвятили догадкам насчет таинственной дамы, приславшей письмо Аристону, и попыткам хоть что-нибудь из него выудить. Каллий даже предположил, что это жена Ницерата; вообще-то он ничем не рисковал, так как знал, что Ницерат не обижается на подобные шутки; горячая и нежная привязанность этой достойной женщины к своему мужу была известна всем Афинам. Любопытно, что об этом говорили больше, чем о самых свежих скандалах: «Ты представляешь, до чего докатились Ницерат и его жена? Они верны другдругу! И как это им удается? Да, такого в Афинах еще не бывало!»
– Когда приду домой, я ей всыплю, – с серьезным видом пообещал Ницерат, вызвав очередной взрыв хохота.
– Сократ, не уделишь ли ты мне пару минут? – сказал Хармид. – Видишь ли. мой племянник очень хочет познакомиться с тобой. Ему всего двенадцать лет, но он \умен не по годам. Я уже давно уговариваю своего зятя, чтобы тот разрешил ему стать твоим учеником.
– Пускай сначала подрастет. Не хватало мне только обвинений в совращении детей, – отозвался Сократ. – Но пусть войдет, Хармид, пусть войдет!
Хармид послал раба за мальчиком. Когда они вошли, все гости с любопытством оглядели его. Мальчик был коренаст и широк в плечах, его мускулатура была развита не по годам. Видно было, что ему не суждено стать красивым. Но Аристон готов был поклясться, что никогда в жизни ему не доводилось встречать столько ума, сколько светилось в этих темных глазах.
– Это мой племянник Аристокл, – сказал Хармид. – Но мы никогда не зовем его по имени. Мы зовем его Платоном за его широкие плечи. Он тренируется у Аристона – я имею в виду борца, а не нашего друга; боги свидетели, что между ними нет ничего общего, кроме имени, – и он уже достиг немалых успехов. Платон, сын мой, подойди к великому Сократу!