Алкивиад вручил ему невероятных размеров чашу, но Аристон даже не прикоснулся к вину. Он почувствовал, как зеленая тошнотворная волна медленно подкатывает к горлу. И это та цивилизация, ради которой он из кожи вон лез, чтобы получить возможность ее защищать? Этот разгул разврата и полного упадка нравов? Конечно, Афины подарили миру великие произведения искусства, музыки, театра, поэзии, создали бессмертные шедевры и все еще создают их, но…
Но кто является самым популярным человеком в Афинах, если не его гостеприимный хозяин? Все знатнейшие юноши города пытались подражать ленивой походке Алки-виада, его женственной манере слегка шепелявить. Стоило этому высокородному принцу гуляк выйти на улицу в новых сандалиях, как сапожник, первым ухитрившийся изготовить такие же, мог считать себя обеспеченным на всю оставшуюся жизнь. Этот дом, который он, приветствуя Аристона, назвал с показной и ернической скромностью «убогим жилищем», на самом деле представлял собою городскую достопримечательность, ибо своей чрезмерной, вызывающей роскошью опрокидывал все весьма строгие эллинские понятия о вкусе. Он держал беговых лошадей, и когда его колесницы выигрывали призы – что случалось очень часто, – он за свой счет угощал все Собрание. На его щите был изображен Эрос, метающий молнию, что должно было символизировать его бечисленные победы в любовных сражениях над представителями обоих полов – а возможно, и не только над ними; здесь в равной степени присутствовали и глумление, и хвастовство. Он оснащал триеры, регулярно выступал в роли хорега, оплачивая театральные постановки. Он настолько привлекал всеобщее внимание, что к нему невозможно было относиться равнодушно. Все афиняне либо обожали его, либо ненавидели.
И в то же время, размышлял Аристон, разглядывая его в этом странном, непристойном одеянии, в битвах при По-тидее и Делии он проявил отвагу, граничащую с безрассудством. Более того, его любит сам Сократ, так что в нем просто должно быть что-то хорошее, хотя провалиться мне в Тартар, если я вижу…
Сидевший рядом с ним Алкивиад неожиданно встал и хлопнул в ладоши.
– Друзья! – воскликнул он. – Давайте в честь нашего нового и неожиданного гостя, прекрасного Аристона, еще раз исполним мистерии!
Аристон поднялся на ноги. Он не собирался принимать участие в богохульстве. Он просто не мог. Хотя бы из уважения к своему приемному отцу, чьи верования были очень просты и чисты, он не мог принять участие в этом издевательстве над богинями или их таинствами.
Алкивиад схватил его за руку, но Аристон отработанным борцовским движением освободился от цепких пальцев своего хозяина. Одним прыжком он достиг двери и выбежал в ночь. Он уже готовился вскочить в седло, но тут услыхал зычный голос Орхомена, окликавший его.
Он остановился и стал ждать, все еще слегка содрогаясь от увиденного, пока его бывший соратник подойдет к нему.
– Ты прав, – пробурчал Орхомен. – Беги отсюда! Фес-сал собирается обвинить его в святотатстве. Все началось как шутка, но теперь это зашло слишком далеко. И вот что еще, калон…
– Что, Орхомен? – с грустью спросил Аристон, глядя на размалеванное лицо своего друга, волочащееся по земле платье, накрашенные губы, на его бритую бороду, нелепо просвечивающую сквозь румяна.
– Вот твои два таланта. Я же говорил тебе, что раздобуду их где-нибудь, не так ли? – сказал Орхомен.
За три долгих месяца, понадобившихся ему, чтобы создать свою опытную эргастерию, Аристон пришел к твердому убеждению, что за бурной деятельностью Орхомена скрывается нечто большее, чем казалось на первый взгляд. Все это время он почти ежедневно наведывался в мастерские своего приемного отца, расспрашивая управляющих и мас– теров, отвечавших за их работу. Многие из них работали на Тимосфена уже более двадцати лет; и тем не менее Орхомен за неполные два года, что он находился в услужении у благородного всадника, сумел настолько войти в доверие к Тимосфену, что был им поставлен начальником над всеми ними и теперь являлся главным управляющим всеми его мастерскими.
Если судить по результатам, достигнутым спартанцем, то он несомненно заслужил подобное повышение. За все семьдесят с лишним лет, прошедших с того дня, как отец Тимосфена, знатный эвпатрид Телефан, приобрел по случаю три оружейные мастерские, это предприятие – ныне состоявшее из восьми отдельных мастерских, в каждой из которых работали от двадцати до ста рабов и которые как бы дополняли друг друга, производя отдельные детали, превращавшиеся затем в готовые изделия в самой большой мастерской под непосредственным руководством Орхомена, – никогда не приносил своему владельцу таких доходов.
– Но как это у него получается, отец? – недоумевал Аристон. – Он ничего не смыслит в оружейном деле, кроме того, чему он научился уже здесь, в Афинах. И тем не менее под его руководством наши эргастерии стали прибыльнее, чем любые мастерские во всем полисе, даже те, что вдвое больше наших!
Тимосфен пожал плечами.
– Это знает одна Афина с ее божественной мудростью, сын мой, – заявил он, – Меня же это совершенно не интересует. Он приносит мне прибыль, огромную прибыль, даже за вычетом того, что он, по всей видимости, крадет. И меня это вполне устраивает. Нет, даже более того; меня это полностью устраивает.
В этом ответе Тимосфена как в капле воды отразились все те типичные для всадников взгляды, которые Аристон уже не пытался оспаривать. Аристократы вроде Тимосфена преумножали свои состояния, владея землей, мастерскими, рудниками, кораблями, рабами, и никогда не опускались до столь недостойного и неблагородного занятия, как работа. Даже управление их собственностью передоверялось ими другим. Точно так же как стратег Никий сколотил себе целое состояние, одалживая тысячу своих рабов владельцам се– ребряных рудников и при этом ни разу в жизни не побывав ни на одном из них, так и благородный Тимосфен жил в довольстве и роскоши на те деньги, что он получал от других за пользование его собственностью, ни в малейшей степени не утруждая себя размышлениями о том, как, каким образом и за счет чего работают его мастерские. В сущности, для него все его богатство заключалось в длинных рядах цифр на листе пергамента, время от времени присылаемых мастерами и управляющими ему на дом, ибо за все два года знакомства со своим приемным отцом Аристон ни разу не видел, чтобы Тимосфен лично посетил сами мастерские.
Ибо проявить слишком явный к ним интерес значило унизить свое достоинство всадника. Это пахло торгашеством, меркантильностью, жадностью – словом, дало бы повод его высокорожденным друзьям презирать его.
«Но я-то, по крайней мере, не всадник, – мрачно подумал Аристон. – И поскольку я метек, никто не сможет смотреть на меня свысока из-за того, что я занимаюсь ремеслом или торговлей. Это единственная дорога, открытая для нас. Так что в моих интересах разузнать, как у Орхомена это получается».
Но у него ничего не вышло. Другие управляющие при одном упоминании имени спартанца как будто проглатывали языки вместе с бородами, и в их глазах появлялась враждебность. Что же касается самого Орхомена, то он легко и непринужденно уклонялся от всех вопросов, как бы дразня его. И каждый раз, когда Аристон направлялся в мастерские, его встречали на полпути, отвлекали всякими разговорами, задерживали. И тем не менее, когда он входил в мастерскую, он не мог обнаружить ничего подозрительного. Кроме, пожалуй, атмосферы. Чего-то угрожающего, мрачного, тяжелого, что буквально висело в воздухе. Но он не мог понять, что именно создавало у него подобное впечатление. Не мог, и все тут.
За два месяца Аристон многое узнал, но, что любопытно, большая часть всего этого ему не понравилась. Отличаясь живым и острым умом, он на каждом шагу задавался вопросами, причинявшими головную боль его собеседникам. Почему мастерские должны быть такими маленькими? Почему на рабочих скамьях всегда так тесно? Не лучше ли иметь одну-две большие плавильные печи, чем множество маленьких? Почему мастерские такие темные и так плохо проветриваются? Нельзя ли соорудить какую-то вентиляционную систему, чтобы не приходилось менять весь персонал каждые четыре года из-за смерти рабочих от легочных заболеваний?
Всякий раз, когда он слышал ответ: «Потому, что так издавна заведено», Аристон без колебаний отказывался от устоявшихся традиций. Его эргастерия росла буквально на глазах, большая, полная воздуха и света; печи, литейные формы, закалочные ванны были сосредоточены в центре мастерской, в то время как рабочие скамьи располагались по периметру вокруг них, поближе к самым большим окнам во всех Афинах. Все управляющие соседних мастерских и даже некоторые из их владельцев – ибо среди них было много метеков, имевших свое собственное дело, – приходили посмотреть на это диво. «Идиотизм! – бурчали многие. – Парень совсем спятил». Но кое-кто из метеков оказался достаточно проницательным, чтобы оценить все преимущества подобной планировки. Но они скромно молчали, преисполнившись решимости позаимствовать ее при первом удобном случае.
Затем Аристон стал подбирать себе рабочих. Он отдавал предпочтение тем специалистам по бронзе, что когда-либо отливали изделия для скульпторов и, соответственно, были знакомы с технологией точного литья. Кроме того, он предпочитал иметь дело со свободными людьми независимо от того, были ли они свободнорожденными или вольноотпущенниками. Наконец, он приобрел и нескольких высококвалифицированных рабов. Им он сделал следующее предложение:
– Я буду платить вам столько же, сколько и свободным, но я буду удерживать десятую часть вашей платы в счет специального фонда. Когда эти средства составят половину той суммы, что я за вас заплатил, я прощу вам вторую половину и дарую свободу. Но имейте в виду, что в этот же самый день я уволю тех из вас, кто плохо себя проявит на работе, – так что в ваших интересах добросовестно служить мне!
Сразу нужно сказать, что эта идея принадлежала не Аристону, а Сократу. Аристон, на сердце которого тяжелым грузом все еще лежали воспоминания о тех страшных днях, что он и Орхомен провели в рабстве, предпочел бы сразу освободить всех рабов, тем более под впечатлением угрюмых, тупых, полных страха и ненависти лиц рабов в мастерских его отца. Но уродливый старый философ, слишком хорошо изучивший природу человека, отговорил его от излишней щедрости.
– Будь осторожен, калон, – говорил ему Сократ. – Самое худшее в рабстве – это то, что оно притупляет в человеке чувство личной ответственности. Освободи их немедленно, и ты тем самым окажешь им дурную услугу. Нет, сперва ты должен возродить в них чувство собственного достоинства, научить их поступать разумно, обуздывать свои страсти, жить своей головой. Так что пусть свобода станет для них целью, к которой они будут стремиться. И к тому времени, когда они ее достигнут, они снова станут людьми.
Так он и поступил. И, приняв все это во внимание, вряд ли стоило удивляться тому, что эргастерия Аристона сразу же начала процветать. Конечно, при том, что братоубийственная война между городами-государствами по-прежнему заволакивала голубые небеса Эллады дымом горя и отчаяния, любой оружейной мастерской разориться было бы крайне сложно, и тем не менее даже на этом фоне успех Аристона превзошел все ожидания. Во-первых, как бывший спартанский гоплит, он превосходно разбирался в оружии, так что продукция, выпускавшаяся под его личным руководством, вызывала всеобщее восхищение своим отменным качеством. Во-вторых, приспособив изобретенный скульптором метод точного литья для изготовления барельефных изображений на защитных доспехах и щитах, он превращал каждую их деталь, шлемы, латы, наголенники в столь великолепные произведения искусства, что все без исключения молодые всадники, да и многие постарше, устремились в его мастерскую, громогласно требуя, чтобы он оснастил их с головы до ног, и немедленно.
Свой первый комплект доспехов он изготовил по заказу Алкивиада. Второй предназначался для его друга Даная.
Ровно через три месяца после открытия мастерской, Тимосфен принял приглашение своего приемного сына по– сетить ее. Если учесть, что он никогда не захаживал даже в свои собственные мастерские, то этот его шаг был лучшим свидетельством той любви, что он питал к юноше. В сущности, он согласился с явной неохотой, опасаясь обвинений в меркантильности, однако к этому времени все Афины знали – или, по крайней мере, полагали, – что он ни обола не вложил в это предприятие. Ибо Алкивиад не постеснялся пустить слух, что те два таланта, понадобившиеся для основания этой новой прекрасной эргастерии, Аристон получил непосредственно от него. И когда взбешенный юноша бросился за разъяснениями к Орхомену, он обнаружил, что племянник Перикла ничуть не солгал.
– Ну и где же еще, по-твоему, я мог раздобыть целых два таланта за такое короткое время, калон? – спокойно осведомился Орхомен.
– Они должны были быть у тебя самого! – бушевал Аристон. – Судя по тому, сколько ты уже заработал, не говоря уж о том, сколько ты сверх того украл, у тебя должно быть не менее десяти талантов. Почему…
– Потому что я по уши в долгах, – ухмыльнулся Орхомен. – Видишь ли, мой прекрасный юноша, чтобы разбогатеть, человек должен обладать двумя качествами: умением зарабатывать деньги и умением сохранять их. Я доказал, что первое из них у меня есть. Но что касается второго… Клянусь Аидом, мой мальчик! В умении находить самых жадных девок…
– И мальчиков! – фыркнул Аристон.
– Да, и мальчиков, мой милый святоша. А что в этом плохого? Как говаривал твой дядя Ипполит, они, по крайней мере, никогда не заявляются с раздувшимся животом, чтобы наградить тебя урожаем, чьи семена были посеяны кем-то другим. Так о чем бишь я? Ах да, так вот, в умении находить самых жадных девок, самых привередливых маленьких педерастов и самых тихоходных лошадей мне нет равных. Все сводится к элементарному сложению и вычитанию. Да, я зарабатываю много денег, но при этом я трачу вдвое больше.
– Тебе следовало бы сидеть дома с Таргелией! – заявил Аристон.
– Ну разумеется. Но понимаешь, она нагоняет на меня скуку. Просто невыносимую скуку. А когда мне становится слишком скучно, я не могу удержаться от того, чтобы не мучить ее. Поэтому, чтобы ее совсем не убить – а я наверняка бы убил ее, если бы мне пришлось две ночи подряд выносить ее скулеж, ее гнусную плаксивую физиономию и этот ее собачий взгляд, – я и держусь от нее подальше. Но это мне дорого обходится. У меня такой изысканный вкус!
В итоге Аристон сделал то, что ему только и оставалось сделать: он пошел к Тимосфену и рассказал ему, как его обманом заставили взять деньги Алкивиада. Даже рискуя быть обвиненным в меркантильности, Тимосфен не мог допустить, чтобы его приемный сын остался в долгу у человека, виновного в смерти Фебалида. В ту же ночь он отправил своего доверенного слугу с двумя талантами, плюс набежавшие за это время проценты, к Алкивиаду. А Алкивиад, не замедливший раструбить на весь мир о своей щедрости, вовсе не спешил всем сообщать о том, что деньги ему вернули. В сущности, к тому времени, когда Афины узнали, что Аристон никому ничего не должен, Алкивиад находился уже в изгнании в Спарте.
Ну а в тот день, когда они ехали рядом по афинским улицам, направляясь к эргастерии Аристона, ни он, ни Тимосфен даже не упоминали о мастерских, доходах и вообще об оружейном деле. Как это ни странно, но они говорили о девушках.
Ибо теперь, когда Аристон твердо встал на ноги, Тимосфен решил, что настало время подыскать своему приемному сыну подходящую невесту. Конечно, по афинским понятиям, Аристон в свои двадцать один год был еще слишком молод для женитьбы, ибо афиняне, имея в своем распоряжении все мыслимые земные наслаждения, никогда не спешили со вступлением в законный брак, а впоследствии всегда жаловались на тяготы семейной жизни. Но Тимосфена угнетали воспоминания о покойном Фебалиде. Ему хотелось как можно скорее обзавестись внуками и тем самым обеспечить продолжение рода. Поэтому он вознамерился ускорить женитьбу Аристона.
Но все дело в том, что эта проблема сама по себе была невероятно сложна. Ибо согласно закону, изданному самим великим Периклом, чужестранцы не имели права вступать в брак с афинскими гражданами. То, что по иронии судьбы самому Периклу пришлось проталкивать через Собрание особую поправку, позволявшую ему узаконить своего сына, Перикла II, рожденного от его союза с иноземной гетерой Аспасией, абсолютно ничего не меняло. Исключение было сделано для великого афинянина ввиду его особых заслуг перед полисом и ни на кого больше не распространялось.
Самое же печальное состояло в том, что в Афинах не существовало самого понятия натурализации. Можно было усыновить иноземца, но гражданства он при этом не получал. Он мог, подобно Аристону, вознестись в самые высшие сферы общества, перед ним могли распахнуться все двери, дружбой с ним могли гордиться самые блестящие аристократы. Но при этом он не мог быть представлен их сестрам даже в тех очень редких случаях – во время свадеб, похорон, некоторых религиозных праздников, – когда суровые афинские обычаи дозволяли светское общение между представителями различных полов. И хотя многие граждане Афин, вроде Даная, с радостью отдали бы своих сестер за столь богатого, образованного и красивого человека, как Аристон, из-за этого незыблемого закона, начертанного на свитке пергамента наряду с другими основополагающими законами Афин, подобное знакомство, даже если бы оно и состоялось, ничего бы не дало, ибо любовь к мужчине, за которого они никогда не смогут выйти замуж, могла их только обесчестить.
Теоретически у Аристона был только один способ добыть себе афинское гражданство: чужестранец, с риском для жизни совершивший какой-либо исключительный подвиг на благо полиса, в принципе мог получить гражданство как бы в награду, разумеется, с одобрения Собрания. Но на практике постоянно растущее богатство трудолюбивых метеков возбуждало такую зависть у афинских простолюдинов, что планка этого пресловутого подвига для чужеземцев поднималась все выше и выше, пока, наконец, фактически не приравняла его к самоубийству. В результате, в тех очень немногих случаях, когда гражданство таким образом все же присваивалось, оно всегда доставалось сыну в память о его геройски погибшем отце.
Конечно, Аристону приходилось принимать участие в боевых действиях. Как и любой житель Афин, он в любой момент мог быть призван на военную службу до достижения шестидесятилетнего возраста. Но, приняв участие в двух тяжелых кампаниях, он решил последовать примеру Тимос-фена и стал просто-напросто откупаться от воинской повинности. При этом он руководствовался двумя соображениями: прежде всего, он ненавидел войну вообще, в особенности ту жестокую и неизбежную необходимость убивать людей, не причинивших ему никакого вреда, которую она предполагала. Кроме того, у него не было ни малейших сомнений, что, попади он в руки своих бывших соотечественников, лакедемонян, его не просто убьют – это его мало волновало, ибо систематическим убийством пленных отличались обе стороны, – но обрекут на долгую, мучительную смерть под пытками за столь тяжкое преступление, как измена своей родной Спарте.
Отличаясь по-эллински трезвым умом, Аристон не видел никакого смысла в том, чтобы подвергать себя столь ужасной опасности, тем более что он мог принести гораздо больше пользы своему приемному полису, оставаясь дома и снабжая его оружием, чем позволив выпустить себе кишки в роли гоплита. К этим соображениям он был вынужден добавить и то на редкость неприятное обстоятельство, что в любом случае он мог бы стать гражданином Афин лишь посмертно. А поскольку у него были сильные подозрения, что в Тартаре афинское гражданство ему вряд ли понадобится, он со свойственной ему рассудительностью решил обойтись без бессмысленного героизма.
Таким образом, если только не произойдут какие-либо крайне маловероятные перемены, Аристон никогда не сможет жениться на дочери всадника, пентекосиомедимна или даже самого последнего свободнорожденного рабочего. Более того, в принципе он не смог бы взять в жены даже дочь афинянина, проданную в рабство за долги, или преступника, осужденного за преступление, не связанное с лишением гражданства.
Впрочем, надо сразу сказать, что все эти обстоятельства ни в малой степени не волновали Аристона. Во-первых, он нисколько не спешил со вступлением в законный брак, ибо главная причина, обычно влекущая мужчин к брачному алтарю – сексуальный голод, – была чем-то совершенно немыслимым в Афинах. Во-вторых, он отлично знал, какие чистые, очаровательные, прекрасные девушки встречаются в семьях зажиточных метеков. Главная проблема заключалась в том, что Тимосфен, который тоже хорошо понимал, что среди иноземных девушек, проживающих в Афинах, есть и такие, кто своей образованностью, добродетельностью и красотой не уступят лучшим из афинянок, оказался в сложном положении из-за полного отсутствия каких-либо социальных контактов с метеками. А поскольку, согласно одному из самых строгих афинских обычаев, отец должен был сам найти невесту для сына, вместо того чтобы позволять юнцу, руководимому в столь важном деле такими абсурдными обстоятельствами, как собственные вкусы, горячая кровь и очевидная неопытность, самому выбирать себе жену, эти затруднения оказывались весьма серьезными. Но любовь Тимосфена к своему приемному сыну была столь велика, что он уже начал, по мере сил и возможностей, налаживать такие контакты.
Поначалу метеки вежливо уклонялись от его знаков внимания, придерживаясь той жироко распространенной точки зрения, что всадник может добиваться их дружбы исключительно с целью занять у них денег, но Тимосфену удалось преодолеть это препятствие, прямо изложив суть дела своему казначею Парису. Надо сказать, что все афинские казначеи и ростовщики были иноземцами, ибо эти профессии считались недостойными граждан. Когда Парис убедился, что благородный всадник всего-навсего ищет невесту для своего приемного сына, он тут же предоставил себя в полное распоряжение Тимосфена, начав, разумеется, с того, что пригласил его в собственный роскошный дом и представил ему трех своих незамужних дочерей. Одна из них, младшая, по имени Фетис, чрезвычайно понравилась Тимосфену своей неброской красотой, целомудренностью и скромностью. Именно о ней и говорил благородный всадник со своим приемным сыном по дороге к эргастерии, причем с явной укоризной.
– Эта маленькая Фетис – ну ты помнишь, дочь Париса, – по-моему, очаровательное дитя, Аристон. А ты так и не навестил ее с тех пор, как я ввел тебя в их дом.
– Мне не нравятся очаровательные дети, отец, – серь– езно сказал Аристон. – Я предпочитаю взрослых женщин – умных, своенравных, страстных. С независимым характером. И красота меня не привлекает. Скорее даже отталкивает. Красота это проклятие. По крайней мере для меня она всегда была проклятием. Ибо что дала она мне в жизни, кроме ужаса и страданий? Если я когда-либо женюсь, – что, по правде говоря, очень сомнительно, ибо этот мир слишком неподходящее место для того, чтобы приводить в него детей, – то можешь быть уверен, моя жена будет некрасивой. Или еще лучше – уродливой.
Тимосфен с удивлением уставился на своего приемного сына.
– Клянусь Афродитой, – воскликнул он, – ты можешь толком объяснить почему? Аристон улыбнулся.
–Все очень просто, отец. Красота определяет всю жизнь женщины. Я ни разу не встречал красивой женщины – а у Парфенопы я видел многих красавиц, – чьи интересы не замыкались бы полностью на собственной очаровательной персоне. Все по-настоящему привлекательные женщины, которых я знаю, только и делают, что милостиво принимают знаки внимания мужчин и в придачу цветы, подарки, драгоценности, наряды и просто деньги. Можешь назвать меня эгоистом, но если уж я завожу семью, то хочу быть хозяином и повелителем в своем доме. Моя милость должна быть желанна для моей супруги, а не ее для меня. Я хочу, чтобы мое слово было законом, чтобы любая моя прихоть воспринималась как царственное повеление. А что может быть лучше для этого, чем женщина, которая получает урок смирения всякий раз, когда смотрится в зеркало? Что может лучше способствовать кротости и покорности женского сердца, чем ясное понимание того, что ее господин в любой момент может хлопнуть дверью и на любом углу найти себе куда более соблазнительное тело и очаровательное личико. И можно ли найти более надежную гарантию супружеской верности, чем лицо и фигура твоей жены, вызывающие у потенциального соблазнителя приступ зевоты?
– Я вижу, ты все обдумал, не так ли? – сказал Тимосфен.
– Вот именно – вплоть до подходящей кандидатуры, девушки, на которой я никогда не смогу жениться, что, согласись, особенно смешно.
– И кто же она?
– Хрисея, сестра Даная. Не беспокойся! Я отлично знаю, какой дурной славой пользуется эта семья! Пандор и его младший сын Халкодон – законченные извращенцы, а Брим просто грубая скотина. И только мое уважение к Данаю не позволяет мне открыть ему глаза на то, что всем очевидно; его почтенная мать по крайней мере дважды наставила рога этому жеманному старому щеголю: раз с сыном мясника, произведя на свет Брима; и другой раз – с царственной особой, зачав от него Даная, единственного приличного человека – возможно, не считая Хрисеи – во всей этой семье.
– Почему ты говоришь «возможно», если влюблен в нее? – осведомился Тимосфен. Аристон весело расхохотался.
– Да я вовсе не влюблен в нее! – сказал он. – Как можно любить девушку, которую ты никогда не видел?
– Ты ее ни разу не видел? Да полно, Аристон! Даже в дни моей молодости можно было найти способ – подкупить рабынь, сесть рядом в театре, подстеречь на углу во время женских празднеств, таких, как праздник Артемиды, Па-нафинеи и…
– Ну разумеется! Но все дело в том, что я не хочу глядеть на нее. Я в любом случае не могу на ней жениться, поскольку она гражданка Афин; в таком случае, к чему мне ее соблазнять? Благодаря Парфенопе и ее маленьким нимфам я не испытываю недостатка в женской ласке. А так это просто игра. Я прошу Даная передать ей мои заверения в совершеннейшей преданности, чего он наверняка не делает, так как все эти разговоры ему явно не нравятся, в то же время это служит достаточным объяснением моей несговорчивости для чересчур ретивых мамаш и настырных папаш-метеков, уже считающих деньги, которые я от тебя унаследую.
– А в действительности дело вовсе не в ней, – подытожил Тимосфен.
– Нет. Дело в двух других женщинах, – тихо произнес Аристон.
– И кто же они?
– Парфенопа, которая так хорошо удовлетворяет мои физические потребности, что тем самым отбивает у меня охоту совершать всякие глупости, и Фрина, память о которой согревает мне дущу.
– Ты очень странный юноша, – заявил Тимосфен. – Должен признаться, что не пони…
Это было все, что он успел сказать, ибо в это самое мгновение его лошадь вдруг встала на дыбы с пронзительным ржанием. Как и все афинские всадники, Тимосфен был великолепным наездником. Он ухитрился совладать с мечущимся, хрипящим, обезумевшим животным, но лошадь тут же вновь вздыбилась, молотя передними копытами прозрачный воздух; на этот раз Аристон успел заметить камень, ударившийся о булыжники мостовой после того, как он с огромной силой врезался в бок серого жеребца. Чуть повернув голову, он встретился взглядом с невысоким коренастым человеком Гераклового телосложения; его лицо, окаймленное густой черной бородой, было совершенно искажено лютой злобой, а его огромный кулак сжимал еще один камень.
– Берегись, отец! – крикнул Аристон, но было уже слишком поздно; камень белесым пятном промелькнул на фоне золотистого пополуденного неба. Аристон увидел, как он ударил его приемного отца прямо в лоб, увидел, как кровь хлынула внезапной, неукротимой струей, но к этому моменту он был уже в воздухе, легким, стремительным соколом налетев на врага Тимосфена.
Его противник был по меньшей мере вдвое сильнее его, но не имел никакой подготовки. Будучи искусным панк-ратиастом, Аристон мгновенно опрокинул своего мощного бородатого врага, затем, как только он поднялся, вновь поверг его на землю ударом ногой в подбородок, рубанул его по шее ребром ладони – один этот удар мог бы убить более слабого человека, – вторым таким же ударом, только горизонтальным, перебил ему переносицу, вызвав обильное кровотечение, и уже собирался добить его, когда скифские наемники, выполнявшие в Афинах обазанности городской стражи и привлеченные криками прохожих, ставших свидетелями нападения, выбежали из-за угла, гремя доспехами, схватили злоумышленника и увели его с собой.
Только после этого Аристон сделал то, что ему следовало бы сделать в первую очередь: он поспешил на помощь к Тимосфену.
Дела всадника были плохи. Все его лицо было залито кровью. Крови было столько, что лишь после того, как его уложили на носилки и принесли в лечебницу врача Офиона, обнаружилось, что его правое бедро было раздроблено как минимум в трех местах, при этом осколки бедренной кости вонзились в мышцы его бедра, подобно множеству остро отточенных лезвий. И что еще хуже, ореховидный сустав бедра был разбит до такой степени, что его невозможно было восстановить.
– Ну что? – спросил Аристон Офиона, когда тот закончил обследование.
Врач медленно покачал головой.
– Он обречен, – печально произнес он. – Хуже всего то, что он не умрет сразу. Его организм слишком силен. Видишь ли, в его возрасте подобные повреждения бедренных костей не заживают. Ногу я мог бы залечить; в этом случае он бы просто остался калекой. Но я не знаю способа залечить сломанное бедро. В конце концов начнется заражение крови, и он умрет. Если и не от заражения, так от истощения, от бесконечных бессонных ночей, от невыносимой изматывающей боли. Пройдет время, и даже опиум не сможет облегчить его страдания. А рана на лбу – пустяк. Небольшое сотрясение, только и всего.
Аристон посмотрел в глаза врачу и, проведя языком по высохшим, потрескавшимся губам, выдавил из себя только одно слово: «Сколько?»
– Полгода. Год. А может, и два. Но нам следует молить богов, чтобы конец наступил как можно скорее. Это будет тяжкое зрелище, Аристон. Будь с ним рядом, постарайся сделать для него все, что в твоих силах.
– Я не отойду от него ни на шаг, о достойный врач! – поклялся Аристон и, повернувшись, поспешил обратно в комнату, где лежал Тимосфен.
И все же ему пришлось удалиться от ложа Тимосфена, причем на весь день и всю ночь, пока его приемный отец мирно спал под воздействием сонного зелья, которое дал ему врач.