В нижней части долины были расположены другие подобные усадьбы – родовые дворы, обитатели которых были в более или менее близком родстве между собою и с Толе. Кроме самого хозяина, в усадьбе жили все его дети и домочадцы – и сыновья, и дочери, незамужние и замужние с потомством, три поколения, а также масса челяди, не считая рабов. Если прибавить к этому домашний скот, то и получится настоящий поселок с угодьями, полями и дальними выгонами, которыми пользовались главным образом летом, когда скотину даже не загоняли домой.
Для того, кто попадал сюда из безлюдной местности, казалось, что здесь страшно шумно и суматошно: десятки людей и повозок, утоптанные тропинки между домами, бесчисленные следы людей и животных; в домах кишмя кишели женщины и дети; крики грудных младенцев неслись словно из самых недр земных. Пар валил не только в дымовые отверстия, но и сквозь дерновую крышу и из всех щелей жилищ, как бы излучавших тепло и благополучие; во многих домах двери были открыты, и из них тоже валил дым; весна и долгие дни вступали в свои права; ребятишки нежились за порогом на солнце, заслоняя глаза ладонями от яркого света. На каменных порогах амбаров рабыни в обычной позе мелющих женщин – на четвереньках и выпятив зад – растирали зерна в муку; спутанные волосы лезли в глаза, полуослепшие от тяжелой работы, и все-таки какое-то смутное воспоминание тянуло их с работой на воздух и свет.
У пруда стригли овец – картина столь же знакомая и привычная для Норне-Геста в это время года, как именно такое преломление лучей света в воде холодных прозрачных прудов и появление на лугу коротеньких стебельков гусиного лука. О наступлении весны говорили и низко надвинутые на лоб платки женщин, стригших овец; животные дрожали, так как их сперва окунали со связанными ногами в пруд, а потом отпускали на волю, оголенных и похудевших, а воздух был еще холодный, резкий. Некоторые обзавелись уже ягнятами, которые неуверенно ковыляли вокруг, словно живые скамеечки на своих четырех подпорках, и тоненько жалобно блеяли. Ах, молодая, новорожденная весна пришла слишком рано, но все-таки пришла!
Из кузницы доносился стук молота о наковальню – и там тоже напрягались силы, шла тяжелая работа; в хлевах и на воле мычала скотина; собаки лаяли, как бешеные; юноши рысью и вскачь носились взад и вперед на бойких лошадках, бывших не по росту для крупных всадников; тут шла стрельба в цель по щитам, слышался треск натягиваемой тетивы и стук попадавших в цель стрел; там двое парней схватились в рукопашной и, громко пыхтя, по очереди седлали друг друга; на заднем дворе кололи свиней и вешали туши на деревья, чтобы кровь стекала; женщины взбирались на приставные лестницы и голыми до локтей руками вынимали из свиней требуху; повсюду кипела работа и жизнь, пестрая, суетливая, но покоящаяся на твердых привычных основах, жизнь маленькой общины, ставшая с приходом весны еще хлопотливее, беспокойнее.
На усадебном лугу стоит в меховой одежде, опираясь ладонями на рукоять секиры, сам Толе и осматривает свой скот.
Скотину еще не выгоняют на пастбище – там ей пока нечего есть, – но ей дают поразмяться и подышать свежим воздухом около усадьбы, выпускают ежедневно на часок из душных тесных .хлевов. Коровы бродят по лугу и лижут языком коротенькие стебли травы; многие из них стельные; конные пастухи и собаки не дают стаду разбредаться – оно очень велико: весь луг пестреет белыми, черными, рыжими головами с отметинами и звездами во лбу. Освещенная солнцем картина радует глаз; да и любо-дорого послушать, как щелкают бичи, покрикивают пастухи, загоняя отбивающихся от стада. Коровы осмелели на солнце и хотят порезвиться на воле, скачут и разбегаются; трудно держать их в куче; они так и рвутся на простор дальних выгонов, но час приволья еще не пробил. У Толе свои приметы по солнцу: тени еще слишком длинные, лес еще не распустился. Когда все приметы сойдутся и будут совершены необходимые весенние жертвоприношения, тогда скот и выпустят на волю. Нынешний год скудный, сена и кормов осталось мало, еле-еле можно дотянуть до нового сенокоса.
В сторонке стоит племенной бык, охраняемый почетной стражей из двух человек; они издали следят за каждым его движением. Но он в мирном настроении, сонно греется на солнце, наслаждаясь теплом, и дремлет в благородном животном спокойствии, крепко упершись в землю всеми четырьмя копытами.
Это могучий косматый красавец, напоминающий и зубра, и лося, с длинным туловищем и огромными рогами, у корня вдвойне утолщенными и торчащими на голове подобно двум прочным столбам, лишь чуть согнутым и с тупыми концами; он не прокалывает ими, когда нападает, а стирает жертву в порошок, как двумя пестами.
Сейчас он – воплощенная кротость с дремлющими внутри силами; медленно поводит он тяжелой угловатой головою, как бы вписывая себя рогами в круг мира и покоя; глаза у него опухли от сна, сам он совсем отупел от избытка сил; на курчавом лбу отметина – звезда, которую он подымает вверх, когда делает смотр своим коровам или собирается кинуться на врага. Волосы и брови нависли над темными затуманенными глазами с обведенными красным ободком белками, которыми он медленно вращает; животное спокойно, но мощь и бешеная ярость готовы прорваться наружу по любому поводу!
Беда, если он разъярится!.. Его бедра и массивные лопатки способны к стремительно быстрому бегу, толстый мясистый затылок давит голову книзу, крепкий лоб распух от массы костей и корней рогов; этим лбом он бьет с налета, со всего размаха, вкладывая в удар весь напор чудовищной тяжести своего тела; затем он метет рогами, а то, что он не успел уничтожить с их помощью, он подминает под себя, топчет копытами, словно таранами, затаптывает до неузнаваемости; вот каков он в ярости!
Но сейчас он спокоен и стоит так тихо, что теплый пар его тела, исходящий от мощных боков, поднимается над ним столбом в прохладном воздухе. Лишь изредка, словно спросонок, он подает голос – под влиянием каких-то смутных бычьих грез из глубины пасти вырывается глухое мычание, мрачное и зловещее, словно гуденье барабана после легкого удара по нему, и долго не замирающее в воздухе. Как же он ведет себя, когда разъярится, и все духи гнева зафыркают из его ноздрей?
По временам в его четырехугольной косматой, костистой и рогатой башке бродят как будто иные грезы: он вытягивает шею и нюхает воздух влажной, покрытой пеной мордою, и в глазах его мелькает кровавый ободок – он почуял коров, но время года еще раннее, пора случки не пришла, и зачарованный весенним солнцем, он снова погружается в дремоту.
Стоя так, он воплощает собой силы самой природы, породившей его, и силы тех, кто приручил его. Человек и бык долго странствовали бок о бок, и впереди у них была еще долгая совместная жизнь. Но дикая свирепость, переданная быку его вымершими предками – зубрами или турами, населявшими некогда здешние леса, еще жила в нем, как и свирепость древних северян, видавших зубра в этих долинах, отчасти еще давала себя знать их потомкам, унаследовавшим от них прирученного тура.
После того как скотина была загнана обратно в хлева, Толе пожелал сделать смотр и всем своим лошадям, да заодно и конной дружине из чад и домочадцев своих.
На смотр явились все сыновья и зятья, все грозные Толлинги[2], рослые и статные, как на подбор; число их было велико, а сколько именно было среди них родных сыновей Толе, никто толком не знал: целомудрие мешало вести им счет и вообще допытываться об этом. Но их была целая стая, и они могли заставить замолчать кого угодно, собравшись все разом в одном месте; потомков Толе и не различить было – все на одно лицо, воинственного вида, с чубом, похожим на конский хвост; у всех были черты Толе, все унаследовали его цвет лица, даже дочери; только те были розовые, а не красные, потому что меньше бывали на солнце и на резком ютландском ветру. Таковы были сыновья Толе.
Зятья больше отличались друг от друга – они были из других родов, из других долин, но и они не казались заморышами: чтобы попасть в зятья к Толлингам, нужно было сперва одолеть сыновей, так что лишь самые отчаянные головы добирались до девушек, да и тем еще надо было суметь понравиться. Зато было на что посмотреть, и земля дрожала, когда все Толлинга выезжали в поле.
На скот свой Толе взирал с самодовольной и признательной радостью собственника, которую, впрочем, старался скрыть, так как знал, что не следует искушать силы, которым человек бывает обязан всем своим добром, – они могут разгневаться и лишить его своих милостей, чему бывали примеры. Но он не в состоянии был скрыть горделивой радости, когда гарцевала перед ним на конях его удалая дружина. Он любил коней пуще глаза, сам вывел породу от лучших кобылиц и отборных жеребцов; не было у него за всю его долгую жизнь такой лошади, которой бы он не помнил со дня ее рождения или появления в его усадьбе, и он добился того, что у него завелась своя порода, хотя и одной крови с лошадьми всех других бондов Ютландии, но отмеченная какою-то особой печатью, вся почти одной масти, так что опытный глаз сразу узнавал коней из табуна Толе и слава их разнеслась далеко.
Они были низкорослые, на коротких ногах, большеголовые, с удлиненным корпусом, мохнатой и рыжеватой масти; они хорошо переносили зиму на открытом воздухе и благодаря своим широким копытам легко проносили всадника через болота, не увязая; они были очень неприхотливы в пище – сильные челюсти помогали им довольствоваться одной соломой; они одинаково годились и в тягло, и в упряжь, и для езды верхом. Сам Толе уже не ездил верхом – его возили в повозке, – но он любил смотреть, как гарцевала на конях молодежь.
Каждый всадник был в дружбе со своим конем и обучал его всяким приемам, на которые они и бывали способны только вдвоем, – между конем и его всадником устанавливалось полное взаимопонимание. Все стати коней и большой вес всадников способствовали выработке у лошадей Толе рысистого бега, в котором они отличались быстротой, уверенностью и неутомимостью. Галопом они скакали только тогда, когда всадник спрыгивал наземь и, облегчив коню бег, сам бежал вприпрыжку сбоку, держась рукой за гриву; таким образом дружина Толе на своих низкорослых лошадках передвигалась по любой почве с большей скоростью, чем другие на более крупных скакунах. В один миг вскакивать на коня, в один миг соскакивать с него, мчась во весь опор, метать стрелы и копья, повисать сбоку от коня, чтобы таким образом укрыться от врага, защитив другой бок коня своим щитом; притворяться мертвым, припадая вместе с конем к земле, мчаться, стоя на крупе коня во весь рост или даже на голове, – все эти приемы всадники исполняли более или менее мастерски, и Толе от души наслаждался зрелищем. „Хо-хо-хо", – далеко разносился раскатистый зычный хохот, давая знать, что кто-то позабавил хозяина, полетев с коня на землю.
Все это было лишь предвкушением предстоящих вскоре конских бегов и скачек, которыми праздновалось наступление весны; тогда всадники будут разнаряжены и в полном вооружении, и кроме конских ристалищ будут еще соревноваться в бое с быком, самой любимой своей забаве, так как она была очень опасна; будут там и трубачи, подзадоривающие коней и всадников звуками рогов, и все это уже не за горами.
Шум и гам на лугу выманили из жилищ женское население усадьбы. Женщины стояли поодаль с раскрасневшимися лицами, ослепленные солнцем и зрелищем: до чего бесстрашны эти молодцы!.. Женщины тоже лелеяли золотые мечты о будущем: девичьи сердца били тревогу при мысли о том, что станет с ними, когда на них разом нахлынут все силы неба и солнца, и парни, и белые ночи с их чарами. Где устоять против такого бурного напора слабому женскому существу! Ох, они чувствовали себя такими беззащитными в своих легоньких одеждах, что их пробирала дрожь. Да и в самом деле было холодно, следовало бы укрыться дома, но девушки словно приросли к месту, глаз не сводя с удальцов, которые так непринужденно летали на конях, едва касаясь земли.
Позади всех, из-за сараев и из люков землянок выглядывали темные головы рабов – этим нечего было ожидать от весны, кроме усиленной работы. Все, что происходило на лугу, было совсем не для них; все, творившееся в мире свободных людей, как и сам этот мир с его сияющим солнцем и воздухом, были им чужды. Свободные люди принадлежали светлому дню, свежему воздуху, а рабы пресмыкались во тьме, сгорбленные, кривоногие, спотыкающиеся, они принадлежали самой ночи, глядевшей из их привыкших к копоти глаз и всклокоченных косм. Лучи весенне-молодого солнца заставляли их только почесываться и кутаться в свои шкуры; им дела не было до этого большого небесного костра; в их беспросветно-темных душах чувства копошились, подобно червям в болотной трясине. Но гарцующие всадники все-таки привлекли их внимание. Из торфяных ям на болоте поднимались одна за другою черные фигуры, словно глыбы самого торфа, и тоже глазели на луг, где носились удальцы с длинными волосами, наподобие солнечного сияния развевавшимися вокруг их голов. Светлые гривы и хвосты коней тоже отливали на солнце золотом; у Толе все кони были светло-рыжей масти, с мордами телесного цвета, словно родные братья всадников! По двору и лугу как будто катилось огненное колесо.
Наверху, на холме, пахал землю человек с большими деревянными колодками на ногах, свесив голову на грудь. Остановив на минуту свою соху, чтобы дать волам передохнуть, он мутным, тупым взглядом созерцал происходящее на лугу. Слюнявя бороду, он с трудом сообразил наконец: а, опять эти скачки – уж поломают они себе когда-нибудь шеи! Но это их дело, а его дело пахать за них поле. И он, прикрикнув на волов, потащился дальше по своей вязкой борозде. Два приземистых коренастых существа в юбках – скотницы – разбрасывали навоз, время от времени останавливаясь передохнуть и, жарко дыша, поглядывали сквозь нависшие космы волос, словно сквозь решетку, то на двор, то на солнце: долго ли еще до полудня?
Центром всеобщего внимания был, разумеется, сам Толе; взоры всех устремлялись к нему, стоявшему на пригорке, опираясь на рукоять секиры, к старику хозяину с длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под куньей шапки.
Старик был дородный, с бычьей шеей, кряжистый и мускулистый, с сильными руками, уже слегка трясущимися, с вывернутыми красными краями век и слезящимися глазами, но с властным взглядом, смотревшим в упор на того, с кем старик говорил. Особую силу приобретал взгляд Толе, когда он смотрел на женщин; они чувствовали его даже на расстоянии и волновались, даже если он и смотрел благосклонно.
Взоры любопытных тем более приковывались к лугу, что рядом с хозяином стоял почетный гость, Норне-Гест. Он зашел погостить в усадьбу, и в честь него-то и был устроен смотр. С его прибытием всегда связывались особые ожидания, его пребывание нарушало обычное течение будничной жизни.
А двум старикам было о чем поговорить между собою, и они, видимо, горячо беседовали все время; Толе даже откинулся назад, словно готовый упасть под тяжестью обрушившихся на него вестей – должно быть, речь шла о великих событиях, но самого разговора никто не слыхал: оба стояли так далеко от всех прочих, что даже самые ближние не могли ничего уловить. Все знали, что стариков связывала давняя дружба, и можно было припомнить в прошлом не один пример большой перемены в судьбе некоторых домочадцев, произошедшей в то время, когда скальд гостил в усадьбе.
Даже рабы глядели на него с упованием, зная, что он не преминет посетить их норы: он знал о них то, чего не знали их хозяева; входил в их нужды, печали и радости. Те из них, кто был в свое время захвачен в плен и сохранил еще воспоминания о родине, могли рассеять тоску в откровенной беседе с НорнеГестом. Редко оказывалось, чтобы родной край пленника был совсем не знаком скальду, чтобы он не побывал хоть раз и там.
После окончания ристалищ оба важных зрителя стали подниматься с луга на откос позади усадьбы. Тсс!.. Это они направились в священную рощу, где находился жертвенный камень. Погадать? Может быть, на зелье, может быть, по светилам небесным?
Средь бела дня не страшно подойти к роще, и кое-кто из самых отчаянных подростков двинулся по пятам за стариками; ведь никто не обращает внимания на любопытных ребят, но они-то всегда все видят.
И вот они видели, как старики прошли за частокол в лесок, образовавший как бы обособленный островок, не доходя до большого леса; опушка леска или рощи густо заросла кустами и деревьями помельче, а в глубине росли крупные деревья, обступавшие источник и пруд. Все это были недосягаемые святыни, не говоря уже о священных хижинах, разбросанных там на открытой лужайке и между деревьями; это были страшные хижины, обители ужаса; и всех ужаснее была длинная бревенчатая хижина, где находилось само капище и трапезная, в которой пировали мужчины в дни торжественных жертвоприношений. Сами деревья нагоняли жуть своими старыми узловатыми, засохшими сучьями и ветвями, увешанными скелетами, черепами и рогами жертвенных животных, а также людей. Часть старых, почерневших от времени и высохших до костей трупов попадала на землю и валялась под деревьями. Словом, тут было целое кладбище; стоило кому-нибудь войти в рощу, как гнездившиеся там вороны, крупные, сытые, медлительные птицы, почти ручные, снимались с мест и тотчас же снова садились на деревья с солидным бормотаньем, словно узнавая и приветствуя вошедших.
Трупы и вонь от них не пугали ребят: им не в диковинку было видеть мертвые тела и нюхать всякую падаль, и их неудержимо влекли к себе ужасы, таившиеся в капище. Кое-что им было известно, но недостаточно, и, прильнув глазами к щелям в частоколе, они старались разглядеть, что там творилось. Пока Толе с Норне-Гестом ходили между хижинами, за ними легко было уследить – оба и впрямь направились к жертвенному камню, и Толе зачем-то положил на него руку, – но когда старики входили в хижины, любопытные терялись в догадках и изнывали от досады. Когда же наконец оба посвященных вознамерились войти в самое капище, волосы стали дыбом на головах ребят, и они, разинув рты, невольно отвели вытаращенные глаза от щелей и обратили их к небу, как бы призывая его в свидетели: ведь те двое, дерзнувшие войти в обитель самого божества, должны были теперь ослепнуть!.. Ребята только одно это и знали о святилище: кто узрит его ужасы, непременно ослепнет. И чаша была переполнена – ползком, на четвереньках смельчаки уходили из чащи, подальше от опасного места, пока не выбрались в поле, а там живо вскочили на ноги и во весь дух понеслись к жилью, чтобы сообщить товарищам и матерям о том, что дедушка и высокий чужой гость полезли прямо в пасть к злому духу!
А тем временем Толе и Норне-Гест вошли в капище. В дверях им пришлось нагнуться, потом шагнуть с высокого порога глубоко вниз – капище находилось наполовину под землей, и дневной свет проникал в него только через дверь; но на полу горел костер, слабо озарявший середину помещения и оставлявший в тени все углы. Древняя старуха поднялась навстречу пришедшим, вся сгорбленная и скрюченная, но живая, и беззубый рот ее болтал без умолку, по-сорочьи, красные глаза были грязны, и все морщины на лице полны копоти, крошечная голова совершенно облысела, пальцы почернели и потрескались от вечной возни с огнем. Его надо было поддерживать все время – это был священный очаг всего народа, не угасавший круглый год, обновлявшийся лишь на празднествах солнца; заботы о костре, не считая других обязанностей при богослужениях, и лежали на гюдиях.
Их было довольно много; жили они в хижинах внутри частокола и хранили огонь по очереди; были среди них и молодые девушки, и даже совсем девочки, новопосвященные, которые обучались у старых: как закалывать жертвы, гадать по их внутренностям, творить заклинания, варить колдовское зелье и прочему искусству общения с темными силами, что тоже входило в обязанность гюдий. Кто раз попал за частокол, тому уж не было дороги назад: женщины, посвященные служению неземным силам, не могли вернуться в мир земной жизни.
Случалось, что из посвященных юных гюдий вырастали цветущие молодые девушки и слава о их красоте проникала за пределы частокола и разбивала сердца мужской молодежи, которая не могла не сожалеть о том, что такая красота пропадает задаром, якобы во славу неба! Как относились к этому сами девы, никто не знал: частокол строго оберегал тайну, как и их самих. И как бы красивы ни были некоторые из них в молодости, все кончали свою жизнь в заповедной роще такими же старыми ведьмами, как другие гюдии, если вообще доживали до старости.
Гюдии были девами; тайны жизни и смерти в известном смысле оставались для них запечатанными семью печатями; зато в других отношениях старухи набирались жуткого житейского опыта и переставали быть людьми, не обладая, однако, наивностью животных. Из всех живых существ гюдии были самыми жестокими.
Толе приветствовал старуху и обошел с Гестом все святилище; потом он снял с возвышения в глубине капища лежавший там священный обруч из чистого золота, такой тяжелый, что им можно было убить человека, и передал его в руки Гесту – знак большого доверия и почета, ибо никто, кроме верховного жреца, не смел касаться обруча и всякий, дотронувшийся до него, даже нечаянно, искупал свою вину смертью на костре, становился жертвой огня. Прикасаться к обручу разрешалось лишь в особо торжественных случаях, и прикосновение это налагало строгие обязательства: на обруче давались клятвы, которые считались нерушимыми; молодые пары сочетались на всю жизнь, давая друг другу обет верности на обруче. Он изображал солнце, золотой солнечный круг, и прикасавшийся к нему вступал в союз с самим небом, оставаясь верным своему обету. Норне-Гест взвесил обруч на руке и кивнул головой; Толе, положив обруч обратно на место, тоже кивнул.
Перед возвышением стоял огромный жертвенный котел, выкованный из чистого серебра, богато украшенный изображениями, таинственными письменными знаками кимвров, понятными лишь посвященным; теперь он был вычищен и блестел, как новый, но во время больших жертвоприношений, когда верховный жрец с помощью гюдий совершал обряды, необходимые для поддержания мирового порядка, в котле этом дымилась свежая кровь. По его огромным размерам можно было судить, каких хлопот и трудов стоило наполнить его кровью и что это делалось не по пустякам. Ярко и вместе с тем загадочно выступали в окружающем полумраке изображения на его серебряных стенках, отражавших красные блики огня.
На самой верхней ступени возвышения стоял, словно дом в доме, ковчег с дверцей. Толе отворил ее – за нею пребывало само божество.
Старая гюдия, давно ревнивым оком следившая за его движениями, заверещала от страха и зажмурилась. Но он отстранил ее локтем, сунул руку в святая святых и вынул оттуда божество.
Оба они с Гестом о чем-то таинственно совещались, сблизив головы, не тратя лишних слов, но обмениваясь многозначительными кивками головы и выразительно подмигивая друг другу. Сгорбленная старушонка суетилась позади них, бормотала про себя что-то невнятное и сыпала что-то на огонь, как бы в искупление совершенного святотатства. Когда в капище запахло пряным смолистым запахом, она еще сунула в огонь собственный палец и держала его там, пока не запахло горелым мясом, попрыгала кругом по-птичьи и, наконец, разостлалась в прах лицом вниз: она сделала все, что могла!
А оба верховных посвященных не причинили богу никакого вреда; они только разглядывали его. С виду это был совсем небольшой божок, меньше двух пядей в длину, что-то вроде грубо вырезанного из дерева человеческого плода, болванчик с едва намеченной головой, без рук, но с продольной бороздкой внизу туловища, обозначавшей место разделения ног. Дерево почернело от времени и пропиталось жиром; глаз и носа не было, но рот был намечен поперечной бороздкой, на которой виднелись следы свежего масла. Божок ел в дни летнего солнцеворота; лучи солнца, падавшие сквозь двери капища прямо в святая святых, растопляли масло на губах божка, и это была его кормежка в течение всего года. Впрочем, в сущности, это была богиня – Толе грубо ткнул пальцем в половой признак и красноречиво хрюкнул. Потом он перевернул идола, но сзади на нем не было никаких следов отделки – с этой стороны божество рассматривать не полагалось. Зато по всему туловищу – и спереди, и сзади – сияли черные обугленные дырки, похожие на те, что получаются при добывании огня; в сущности, идол был древним огнивом; никто не мог определить его возраста, но во всяком случае он был не моложе самих кимвров и всегда, с самых незапамятных времен, находился в их владении, передаваясь по наследству в роду Толе. Из поколения в поколение. Это была величайшая святыня всего народа. Всякому было известно, что в нем испокон веков таилась молния, ослеплявшая каждого, дерзнувшего поднять взоры на божество. В сознании большинства существовали на этот счет самые чудовищные, сверхъестественные представления.
Толе поставил изображение на место в ковчег и закрыл дверцу. Оба посвященных снова вышли на свет, продолжая перешептываться и обмениваться многозначительными кивками и предоставив усердной старухе колдунье окуривать оскверненное капище. Им предстояло еще осмотреть другие священные предметы заповедной рощи. Между прочим, они побывали в хижине, выстроенной для хранения колесницы, священной колесницы, на которой возили божество по стране в торжественных случаях. Она была роскошно отделана и покрыта бесценными украшениями. Но Толе больше всего восхищала упряжка; в некоторых случаях в колесницу впрягали коров, в других – кобылиц, но Толе всегда заботился, чтобы упряжка была наилучшей. И кого бы ни впрягали, впечатление возникало такое, будто священную колесницу влекут превращенные люди; Толе вывел для этой цели особую породу животных – почти телесной масти, которая была ему самому более всего по вкусу.
Колесница оказалась в полном порядке и пробудила много заглохших было воспоминаний. Да, время двигалось! Но и колесница стояла, готовая двинуться в нужную минуту, которая была не за горами. Да, пока эта колесница будет возить по стране священные реликвии народа и таким образом освежать народную память, скот кимвров будет плодиться, а поля их – давать урожаи.
Гест должен был еще осмотреть сокровищницу Толе – склад оружия и драгоценностей, но сначала они направились в кузницу. По дороге Толе так воодушевился, что они приостановились, чтобы подробно обсудить дело.
Беседа касалась плана, возникшего у них еще несколько лет тому назад и теперь приводимого в исполнение самим Толе. Он замыслил вылить из бронзы изображение тура. Гест обещал помочь кузнецу своим советом, как уже помог однажды, когда ковался серебряный котел, – таинственные украшения последнего могли быть придуманы лишь тем, кто много странствовал на своем веку, и были ему одному понятны.
Старое божество, издревле хранившееся в неприкосновенной святыне капища, они решили заключить в недра тура и таким образом навеки схоронить его от взоров непосвященных; при этом вся святость перейдет на тура, которого поставят на возвышение в капище, а во время праздничных процессий будут ставить на колесницу; это представит гораздо более внушительное зрелище, нежели прежнее, ничего не говорящее взору хранилище святыни. Старцы сообща обмозговали этот план, и теперь он был близок к осуществлению. Толе годами копил металл для отливки тура, между прочим, и древние бронзовые мечи, драгоценная память о предках, но как оружие, намного уступавшее современным железным мечам; лучшего применения священному наследию предков, как употребить его на отливку священного изображения, нельзя было найти!
Дело уже подвинулось настолько, что скоро можно было приступить к самой отливке; это была самая большая работа, когда-либо предпринимавшаяся в здешних краях; о ней много говорили и предсказывали ей успех.
Приготовлены были литейная яма и горн небывалых размеров и собрано целое войско рабочих, среди которых было немало свободных родичей Толе, не считая его самого, а им в помощь даны были обученные рабы.
Кузнец, дальний родственник и друг Толе, был искусным оружейником, а также золотых и серебряных дел мастером. Под его руководством изготовлялась глиняная форма тура. Делалась она таким образом: на внутреннее ядро из глины накладывался воск, который опять покрывался глиняной смазкой; последнюю предстояло обжечь снаружи; расплавившийся воск должен был вытечь в особые отверстия, а его место занимал влитый в форму расплавленный металл; в общем, труд, кропотливый и подверженный всяким случайностям, легко мог кончиться неудачей.
Восковая модель была почти готова, когда Толе с Гестом пришли взглянуть на работу; вылепленное в половину натуральной величины, изображение тура производило впечатление живого существа, стоящего посреди хижины, где производилась работа, – глина и воск как бы ожили.
Сходство с туром было поразительно схвачено: животное стояло, строптиво расставив ноги и наклонив несколько угловатую, но взятую прямо с натуры голову. Гест с первого взгляда угадал тут еще чью-то руку, кроме самого кузнеца, и невольно оглянулся, ища мастера.
Кузнец понял его взгляд и указал пальцем на одного из стоявших поодаль рабов. Из дальнейших разговоров выяснилось, что во время работы этот раб обнаружил особые способности и почти самостоятельно сделал восковую модель, которую запечатлеет расплавленный металл после обжигания верхней смазки, если отливка вообще удастся. Да, этот раб – большой умелец – сумел придать изображению необыкновенное сходство с живым быком, и когда его одолевали сомнения, он шел и проверял себя, хватая, так сказать, быка за рога. Другим этого в голову не приходило, они полагали, что преспокойно могут работать по памяти; мало, что ли, они видели живых быков! Разумеется, рабу ни в чем не отказывали, лишь бы работа удалась на славу; быка даже приводили к дверям хижины, чтобы мастер мог проверять себя, не отрываясь от работы. По всему было видно, что к нему относились с уважением.
Прозвище Эйернет[3]. было дано ему за то, что он был такой бойкий, проворный, маленького роста и с длинными белыми передними зубами. Настоящего имени его никто не знал, так как вообще никто не понимал его языка. Теперь он сам научился с грехом пополам говорить по-человечески. В кузницу он попал недавно.