В ожидании чумы
ModernLib.Net / Яневский Славко / В ожидании чумы - Чтение
(стр. 1)
Славко Яневский
В ожидании чумы
„Коснись меня, Господи,
бесплотной рукой,
научи, что есть человек,
а что – крыса.
Есть Ты, меня бы не было,
нет Тебя, я – живой труп,
вместо молитвы – брань.»
О магическом реализме Славко Яневского
Открывая эту книгу, читатель попадает в необычный образный мир – югославский писатель Славко Яневский создает собственную поэтическую вселенную, населяя ее самыми разнообразными, причудливыми и непривычными персонажами, восходящими к мифологии балканских народов и давним христианским поверьям. Книга необычна даже на фоне того, что называют магическим или фантастическим реализмом. В ней соединяется набор местных преданий и образы, рожденные прихотливой фантазией то ли самого автора, то ли его персонажей. Монологи упыря-мертвеца, помнящего прошлое и будущее, перемежаются диковинными видениями монахов. Иные из символов принадлежат к числу тех, которые нынешняя наука называет архетипическими: таковы предания об исполинской руке, внезапно поднимающейся из земли, или об исполинском оке. Подобные образы есть в самых разных древних и новых мифологических традициях. Но в предлагаемой вниманию читателей книге есть очень много отраженных поверий и легенд, которые могли возникнуть только в описываемых автором краях. Все прошлое Македонии в переплетении с судьбой Балкан, по-своему преломленное античное греческое наследие, особенности православных верований в их взаимодействии с не угасшим совсем язычеством составляют основу эпизодов, способных поразить читателя, впервые знакомящегося с этим удивительным и странным миром. Наиболее выразительная особенность этого мира – то, что и образы народной демонологии, и видения монахов, томимых подавленными страстями, погружены в кошмарные и тягостные восприятия разрастающегося человеческого тела, становящегося чуть ли не главным субъектом мифов, собранных в книге. Тело это чаще всего уродливо, страдает каким-то дефектом, недостачей или избытком (то глаз не хватает, то мясо обглодано крысами), но, и даже когда оно вдруг покажется прекрасным, это кратковременное наваждение: за телом женщины просвечивает наславший ее злой дух или человечек, а то и эмбрион, в ней таящийся. Это колыхание плоти охватывает не только человека, но и зверей (сколько страшного и чудовищного в книге только о крысах), и растения. Природа кишит духами и призраками, любое животное и человек может вдруг оказаться их временным пристанищем. Весьма занимательны отношения автора и главных героев его трилогии со временем. Сознающие себя мертвецы помнят то, что с ними было много веков назад. В обрывках перед нами мелькает история Македонии и сопредельных стран (в том числе и Руси) на протяжении веков. Легенды и связанные с ними персонажи окутывают селение Кукулино, превращая его в таинственное обиталище вечности. Старцы, собирающиеся на совет, кажутся чуть ли не ровесниками мироздания. Оттого не только время, но и пространство повествования начинают выглядеть по-иному. Я совсем не уверен в том, что поверья и россказни, которыми полна книга, соответствуют реальным верованиям, когда-то бытовавшим в Македонии. Куда важнее другое: автор в духе всей новейшей европейской прозы рядом с описываемым миром строит другой, воображаемый, который для иных его героев становится едва ли не гораздо более реальным. Это двоякое существование персонажей одновременно в небольшом селе, крепости и монастыре неподалеку от него и в фантастических образах можно считать большой стилистической удачей писателя. Иной раз повторение мотивов, особенно кошмарных и тягостных (те же полчища крыс, одолевающих людей), может показаться нарочитым и назойливым, тем более что натуралистические подробности, возможно, и оттолкнут читателя. Но поэтика книги вся рассчитана на изобилие, в ней всего много: мифов, покойников, призраков, соблазнительных женщин и монахов, готовых поддаться соблазну. Автор словно не доверяет первому впечатлению и спешит усилить и закрепить его неоднократными повторами. Книга удивительно органична. Упыри и злые духи растут в ней, как деревья и травы. Подлинное ощущение природы, напоившее книгу поэзией, оправдывает и самые будоражащие душу описания омерзительных выходок нечисти. Разумеется, и по отношению к «Мираклям», как и ко многим другим показательным произведениям художественной литературы нашего века, можно задаться вопросом: почему – даже при описании монахов, отшельников и святых – такой перевес получают воплощения местного или мертвого зла? Литература XX века в большой мере обращена к изображению мелких бесов или настоящего черта. Это объединяет Запад и Восток, Сологуба и Булгакова, Томаса Манна и Акутагаву. В этот ряд произведений, воспроизводящих «пузыри земли» (слова из «Макбета», поставленные Блоком эпиграфом к его стихам на эту тему), встала и эта книга с ее колдовской и дивной поэзией. Читателю предстоит сложное и не совсем привычное чтение, хотя книга не нуждается в доскональном разъяснении, растолковании. Она требует от самого читателя работы мысли. И чувства тоже. И пусть, ведомый этими двумя наставниками, отправится он в многотрудное и познавательное путешествие по страницам богатейшего жизнеописания, предлагаемого ему Славко Яневским, писателем-мыслителем.
Вячеслав Вс. Иванов
К советскому читателю
Мы не знакомы лично. Сегодня связь между нами с помощью издательства «Радуга» осуществляется через трех грамматиков и их записи в «Мираклях», через этих грешных святых и благословенных проклятых из прошлого. Этот текст я пишу в гостинице, расположенной неподалеку от храма Василия Блаженного, столь привлекательного места для грез и поэзии. Я проездом в этом городе – значит, у меня мало времени, чтобы объяснить все то, что предстоит тебе прочитать. События, описанные в книге, состоящей из трех частей, лишь часть большой хроники. Она начинается романом «Девять веков Керубина» (701—1596) и заканчивается «Рулеткой с семью цифрами» (2096). Между этими двумя книгами – романы «Легионы святого Адофониса», «Песье распятие» и «В ожидании чумы» (XIV век), сразу же за ними – «Чудотворцы» (XVIII век), «Упрямцы» (XIX век) и «Марево» (XX век). Место действия на протяжении всех четырнадцати веков – Кукулино, село в Македонии… на Балканах… на третьем адовом дне, где человеческой надежде только снится спокойствие, такое недостижимое. Предлагаемая советскому читателю трилогия представляет собой неразделимое целое, она объединена с другими романами общими героями и событиями – и все же достаточно самостоятельна, чтобы иметь право на жизнь в собственной Вселенной, среди мрака и блеска молний. Доверительно скажу: сотни и сотни ночей пробирался я по коридорам времени к истокам истины. Известно, что бывают моменты, когда автор живет и умирает вместе со своими героями. Было такое и у меня. Более двадцати лет создавал я этот опус. Стоило ли делать это – оценивать другим. Одним судьей будешь и ты, читатель. Я желаю тебе всего самого наилучшего.
Написано в Москве, ноябрьским днем, двадцатым по счету, в год 1989.
В ОЖИДАНИИ ЧУМЫ
Чekajkи чума
Тем, кому я бередил раны,
да станут эти слова исцелением.
ВВЕДЕНИЕ В ЛЕТА ОТРОКА
1. Великий летун Спиридон
Дикие горные петухи распевали свадебно, распушив хвосты, ослепшие и оглохшие. В ежевичнике похрюкивала опоросившаяся свинья. На голом камне грелся под солнышком уж. Бывший монах Тимофей лечил в своей сараюшке олененка – поломана нога. Завершилась петушиная свадьба, свинья с поросятами присоединилась к стаду, уж сбросил кожу на камень и исчез. Кто-то, из Кукулина или из села по соседству, в одну облачную ночь унес олененка на мясо. В глазу бывшего монаха окаменела слеза. Нерест в болотине кончился раньше срока – выдры благословили его, принимаясь за лов. Женщины резали камыш на рогожки, мужчины собирали пиявок – всем чем попало село торговало с Городом. «И я буду зеленобородым призраком, тоже буду вставать из гроба, как мой отец Вецко? Буду ведь, когда вырасту?» Меня одергивали. Оставь в покое мертвых. Живым куда тяжелее. А все началось много раньше… …Лесной дорогой вышагивал к Кукулину человек с торбой. Напевал, привлекая рои мух, словно был их божком. На тропке у Сухогорской Ямы лежал длинноногий бродяга. Судя по всему, спал. Человек с торбой не стал его обходить. Перескочил. Бродяга открыл глаз, на другом гуще заплелась паутина сна. «Человек, когда его перескочат, не растет больше», – вымолвил. Путник усмехнулся. «Детишки не растут. А ты – что? – козловой кожи тебе надобно на обувку». Бродяга приподнялся. Сел, уставившись в можжевельник, в голые рожки-ветки. «Ошибаешься, дядя. Лукиян Жестосердец горазд удлиняться и рукой обирать каштаны. Что у тебя в торбе?» «Камень, – спокойно ответил путник. – Чудотворный, со гроба святителя Прохора, монаха, упокоенного в монастыре Святого Никиты». Бродяга вздохнул. «Ежели камень, то я тебя под ним и закопаю. Покажи. А то гони златницу с ликом кесаря». Человек и вправду вынул из торбы камень и спустил его на голову бродяги. «Прости, златницы с ликом кесаря не держу». Не осознав конца, бродяга мягко завалился на спину. «Я человек, – перекрестился другой, – и ты человек. Прикрою тебя землицей. А за крест из дерева, Лукиян Жестосердец, не потребую с тебя златницы с ликом кесаря. Даже сребреника не возьму. И не серчай на
314меня. Помяну тебя завтра в молитве». Чуть дальше повстречал он Лозану, молодку с младенчиком за плечами. «Найдется ли на селе женщина для меня?» – подступил к ней. Лицо, заросшее волосами, напоминало мордочку выдры. Девятимесячное существо за плечами у женщины звалось Ефтимий. Сын Лозаны и Вецко, из-за больших ушей я смахивал на летучую мышь и был чадом крикливым. Пока человек с торбой ждал ответа, Лозана перебросила грудь за плечо – покормить младенца. «Маловат ты да хил, уважаемый женишок. И в ножках тонок». Поглядел на нее с сожалением. «А при чем тут ножки? Я летать умею, я – Великий Летун Спиридон». Лозана повелительно указала на охапку валежника. «Бери-ка это на спину, Спиридон. И запомни – я одна, Вецко моего ветер отвеял. Коли строить умеешь, отселюсь от свекра Богдана и свекрови Велики. Я не Агриппина Великомученица, чтобы маяться да дожидаться успения». Человек поинтересовался, не знавала ли она его матушку. «Что ты, чего мелешь?» – недоверчиво попятилась Лозана. Он уже подбирал сушняк. «Матушку мою, да будет тебе известно, зовут Агриппиной. Странствует без устали от церкви к церкви». – «Говори ясней, Спиридон. Святительша она у тебя, что ли?» Человек с торбой держал валежник в охапке. «Какая святительша! Игумена размонашила. Соблазн? Агриппинин муж, как и другие, подковал ветер – да за туманом вслед. Что был, что не было. А этот кусочек мясца на твоих плечах, значит, приходится мне сыном?» И я стал его сыном. «Какие они, небеса?» – вопросил он, когда мне было четыре года. «Мучнистые, – ответствовал я. – У бабочек крылья в муке, бабочки летают меж небом и землей, они – ангелы». Трижды стукнул меня по лбу средним пальцем правой руки, она была у него длиннее. «Они соленые, сынок, – наставительно произнес. Вводил меня в свои тайны. – Я совсем другой, чем прочие люди. Разину рот – и языком вижу. Когда глаза закрыты, язык самое мое вострое око. У меня во рту полно глаз без ресниц. А дерева коснусь ладонью – слышу. Пальцы следят за червями под корой ясеня или граба. Уши мне вообще не нужны. Мешают. Я их как-нибудь отрежу и дам тебе на игрушки. Запомни, небеса соленые, очень соленые. Я их лизал глазами. – Попотчевал меня глотком ракии. – И умею на них взлетать, – сам тоже отпил глоток. – Без свидетелей. Я не воробей зевак тешить. – Я не знал, что такое зеваки, знал только, что это не я. Я глядел в облака, мечтая увидеть под ними летуна с лицом выдры. – А ты заметил, Ефтимий? Кур я не режу и не ем. То-то и оно, я не такой, как другие. Когда мать оставляла меня в зыбке голодного, ласточки меня кормили вишнями без косточек и гусеницами. Вот и сделался я птичьей родней. Пошли, ты не зевака. И запомни, гусеницами, маленькими такими, без щетинки». Он взял меня за руку и повел на Песье Распятие, где стояла недостроенная крепость, ее называли Русияновой. Вокруг, в зарослях терновника и пырея, пусто – ни скотины, ни человека. «Какой высоты крепость?» – спросил он. «Такой же, как орех за домом деда Богдана», – с уверенностью прикинул я. «Верно, – согласился он. – Сейчас я ее перелечу. – Он взобрался на сухой ствол, откинул голову. Что-то шептал, полегоньку вздымая руки. Оттолкнулся, издав клич, и грянулся оземь. – Не мой день, – вздохнул, с трудом поднимаясь. – Через три дня полнолуние, тогда я взлечу». Через три дня неспешно проплыла над селом луна, подобная моноксилону – челну из цельного дерева. В ту ночь Спиридон, без свидетелей, надо полагать, перелетел через крепость. Вернулся Великий Летун с первыми снежинками, со льдом на ресницах. «Провожал журавлей», – пояснил. Через несколько зим Спиридон снова вызвал мое восхищение. «Лозана, подбрось-ка чурку в огонь, – задумчиво попросил он. – К нам подходит промерзший гость». Мать, склоненная над дубовым веретеном, глянула на него. «Мы никого не ждем, не морочь меня». Спиридон разинул рот – кончиком языка, белым и прозорливым, долбил время, высматривал сквозь него. «Слышу шаги. Идет бывший твой муж Вецко». Веретено в руках матери обратилось в кол для вампиров. «Не знаю я никакого Вецко. Муж у меня ты, бездельник». Между облаками и селом сгущалась снежная вьюга, когда прибыл доподлинный Лозанин муж. В высоте бились с ветрами стаи диких гусей. Вецко отворил дверь единственной горницы и остановился, замотанный в тряпье и звериные шкуры. За ним под накидкой, со снегом в бровях скромненько шмыгал носом мой дед Богдан. «Веду его, Лозана, в твой новый дом». Стушевался и замолк, Лозана опустила веретено и поднялась с треноги. «Явился, непутевый вояка, воротился-таки, – принялась она приветствовать гостя. – Ни коня, ни меча. А я тебя теперь корми, да?» «Брось, Лозана, – прервал ее Спиридон. – По морщинам на лбу видать, что меч и конь променял он на медовину. Пусть войдет, такие не куют ковов». Вошли. Снег с них таял, собирался на глинобитном полу малыми лужицами, в которые я глядел. В одной я увидел себя старым и мудрым, на лбу, как ни странно гладком, спала ба — бочка прошлой жизни. Меня не волновали семейные недоразумения и эта ночная суматоха. К тому же Вецко не был здесь хозяином – он сгинул еще до моего рождения и дом выстроил Спиридон. «Зима, – склонившись над очагом, Спиридон разворошил угли. – А слышу пальцами – громыхает. Будто летом. Уж не предсказание ли это, Богдан?» Богдан меж тем ожидал вина. «Давно я, мой любезный, не заглядываю в треснутую тыкву. Прошло то время, когда я в предсказанья игрался. Жуки навозные и те нынче стариков уважать перестали. Принеси-ка вина, Лозана, а то неможется мне». Уселся на тесаную сосновую скамью, рядом Вецко; по их лицам – у одного старое, у другого синеватое и испитое – заиграли блики пламени, перегоняя морщины: то казалось, что оба, и Богдан и Вецко, скалятся, то лица их подергивались – того гляди, разразятся плачем. И позднее, в старости, я не знал, понял ли я тогда, что в жизни моей и моих близких смешное и трагичное будет путаться, накрепко переплетаясь, что на время и на события я стану взирать со страхом и любопытством, с детской наивностью, питающей кукулинское бытие. Я не назову себя вурдалаком, подобно русскому монаху Упырлиху, жившему две сотни лет назад и так себя помянувшему в своем писании, я не посчитаю себя вампиром, подобно Борчиле – его жутковатые записи попадут мне в руки, когда все вокруг станет безымянной могилой, а сам я сделаюсь быльем, побегом в пространстве, распустившим цвет в пору, когда увядало и обращалось в прах то, что составляло сегодня. «Зимний гром – это и впрямь предсказание, – растолковывал Спиридон. – Нынче ночью на село нападет волчья стая». Богдан, зажав в кулаке, пытался расколоть орех об орех. «Волчья стая, говоришь, а? Но у меня, любезный, скотины нету. Ниву мою пашешь ты, своим волом». Спиридон взял у него орехи, а вернул ему один, расколотый. Затем протянул и другой, расщелкав его крепкими зубами. «И все-таки эта стая зарежет твою овцу, – вымолвил он. – Одну или больше». Меня положили спать, накрыли одеялами и шкурами: без детей взрослым слаще пьется. Не видели: я следил исподтишка, как они пьянели. По стенам собирались и удлинялись их тени: могли быть смешными, но были и страшными, каждая чернее своей судьбы. Лозана принесла вино в глиняном кувшине и три глиняные же кружки и вновь уселась за веретено: смешно, что у нее два мужа, страшно, что не знает она, какой останется. «А ты, стало быть, чудотворец, – услышал я голос Вецко. – Некоторые говорят, ты и летать умеешь, видел, дескать, мои сын…» «Погоди-ка, – прервал его Спиридон. – Какой это твой сын, как его зовут?» Вецко не знал моего имени. «Не важно, я ведь не чудотворец, Спиридон. Слышишь ты – Спи-ри-дон! Мне довольно и твоего имени. – Тень его упиралась теменем в потолок. – Так вот, хотел бы я знать, Спиридон, если не тайна, сладко ли живется с чужой женой?» За Спиридоновой спиной тоже выросла тень, распластанным крылом прикрыла дверь, в которую стучался бездомный ветер. Эта тень даже и без уст поучала: «Вон камень на полке с могилы отца Прохора. Чудотворный, вливает в меня силу. Коснусь его – и молитвы слышу, а то и советы». Я перевел взор на чудотворный камень – на нем восседал человечек в рясе. Сквозистый, похожий на личинку какого-то сна. «Камней я видел побольше, чем ты хлеба съел, Спиридон. Ты мне не угрожай, я-то тебя чудотворцем не считаю». Тень Великого Летуна убрала с двери свое крыло. «Ты меня вызываешь, воитель. Так вот, гляди, камень этот, чудотворения ради, раскалится». Карликовый игумен исчез. Не меняя обличья, камень задрожал изнутри, стал блистающим. Комната залилась растопленным золотом. Вецко поднялся, подковылял к камню. Протянул руку, кончиками пальцев прикоснулся к пыланию. Вскрикнул. «Не дури, Спиридон», – Лозана опустила веретено на колени, шерсть перед ней подрагивала, как живая, в белом дыму, ширилась, покрывала и свет, и тень. Веки мои тяжелели, тоже раскалялись изнутри. Меня обволакивала теплота. Тени и голоса мешались, спутывались в неразличимость. Забирали меня в мягкую броню теплоты. «Спать ты, Вецко, ляжешь в сарае. В сене тебе будет тепло». Может, моя мать и еще что говорила столь внезапно вернувшемуся супругу. Только я уже забрался в тишину, один, с хохотком карликового отца Прохора в ухе. Сон увлекал меня в серебряные и розовые пределы, там стелились снежинки, очень теплые. Той ночью волки порвали много овец в Кукулине, и трех из тринадцати у моего деда Богдана, бывшего следопыта и отгадчика вчерашних и завтрашних дел по треснутой тыкве. На Честные Вериги апостола Петра, когда миновали большие праздники, крохотный старичок в рясе мне шепнул: «Весной, в первый солнечный день, Спиридон отведет тебя на то место, где отколупывает с неба кусочки соли». «А я буду, отец Прохор, а я тоже буду?» «Что ты будешь?» «Призраком, как мой отец Вецко». «Не пророчь. Вецко жив». «А я знаю. Он станет призраком». Когда Давидица, река малая и святая, освободилась от вериг, когда зацвели подснежники, Спиридон повез меня на осле в лес. Миновало несколько недель со смерти моего деда Богдана – его сердце все еще живо во мне.
2. Пречестные вериги скорби
Серая волчица с золотыми глазами. В ногу ей вцепился нераспустившийся дуб. В лесу гниль и солнечные искры. Столетний перегной, мягкий и плодотворный, отепляет стволы испареньями. Рябчики далеко от гнезд. Волчица, вся в пене, рвется из плена, воет. Не пускает жилистый дуб. Ждет ночи. Оживит подземные корни, может, и дарует ей исцеление – освободит для завтрашней свадьбы с самым сильным волком северного чернолесья. Загадочна власть смерти. Ногу волчицы ухватили железные зубья ловушки, выкованной давно, когда в Кукулине проживал великий коваль, некий Боян Крамола. Волчья скорбь, бешенство помутившейся крови, заржавелость цепей. Зверь не воет – проклинает жестокую долю. Рычит и поскуливает, коротко и резко взлаивает. Сотворяя невидимые круги влажной мордой, черной и блестящей, острыми зубами рвет окаменевшее время. Редко, очень редко сорвется с ветки дуба капля росы, упадет неслышно прошлогодний лист, твердый и потемнелый – неживой. Не находится силы, что порушит ствол с живыми соками, поднявшимися из оттаявшей земли. Спиридон и я сидели на поваленном дереве подальше от ловушки, где зверь изредка затихал, чтобы опять с громкой жалобой обратиться к своему господу. Мы пытались угадать имя волчицы. «Кабы ты, Ефтимий, слышал, как кто-то ее зовет – матерь, волчица-матерь, – так это был бы я. Понял бы ты тогда, что волчицу зовут Агриппиной. Понимаешь – Агриппина Великомученица». А я в ответ: «А если бы этот голос был мой, Спиридон?» «Молчи. Тебя волчица не выкармливала, как меня». Я напомнил про ласточек, что носили ему вишни без косточек и гусениц без щетинок. «Это было позднее, – возразил он. – Сперва меня выкармливала волчица. Только я в своей зыбке завою, она из логова откликается и бежит ко мне с полным выменем». На узкой тропе дровосеков, и ночью беспогрешно находимой козловым башмаком, показалось несколько человек: Вецко, помолодевший, с усмешкой, от которой побелел хрящ на его носу, да двое его дружков, Исидор и Менко, молодые, мосластые, первый пахарь, ворочающий за двоих, задумчивый, с тяжелыми веками, второй – незадачливый иконописец, обучавшийся у старого мастера из Любанцев и теперь перенявший от облысевшего Богдана кое-что из его следопытского умения. За ними подвигался нерешительным шагом Тимофей, бывший монах по имени Нестор и бывший разбойник, мщения ради угодивший на недолго в отряд к какому-то Папакакасу. С того места, где были мы со Спиридоном, они походили и на грабителей, и на святых. Хотя не были ни тем, ни другим, просто мужики, каждый на свою стать, но при том – одинаковые: дома запали и покосились, а сами – столбы живые, завтра подопрут кровли теменем, все, даже самый старый, Тимофей. Я у него считался в должниках – этим летом он вылечил меня травами от желтухи. В снопе солнечного света, пробившегося сквозь дубовые ветви, я углядел: ловушка крепилась к корню цепями. Столетний ствол, с тайнами под корой, склонялся над волчицей, не сумевшей перегрызть себе лапу, чтоб, оставив ее в железных зубьях, спастись на трех ногах и вести калечную жизнь – кормиться падалью, остатками с орловьей трапезы, больной овцой, жуками. Костями впитывала она стужу земли, отдавая ей свою теплоту. Пришедшие – за ними явился еще один, сельский могильщик Арсо Навьяк, бывший слуга и эконом городского торговца тканями, – выстроились вокруг владычицы лесов, не настолько близко, чтоб попасть к ней на острый зуб, но и не настолько далеко, чтоб упустить звериную боль. Молчали, а может, голоса их до меня не доходили. Сгорбленная, с ощетиненной шерстью на короткой шее, волчица билась передними лапами. Не приободрилась от близости человека – ее крепко держал капкан. Оставив осла, Спиридон взял меня за руку и повел к дубу. Теперь я их слышал. «Сосцы набухшие, выкармливает детенышей. – В волосах Арсо Навьяка желтые и оловянные искры, луч солнца, отбиваясь от его плечей, множил их. – Где-то у нее осталось потомство». Менко, может для смеху, спросил, годится ли на еду молодая волчатина. Арсо Навьяк от него отшатнулся. «Я до мяса полгода как не касаюсь. Живу на капусте. Сюда пришел поглядеть на ихнюю Богородицу». «Вот, возьми, – Вецко протянул топор. – Отруби кусочек». Захихикали. «Я мяса не ем, стало быть, и не рублю. Моих-то овец эта волчица не трогала». Смеялись раскатисто и без толку препирались, то приближались к затихшей волчице, то отходили, бросали в нее сухими ветками и грибами, легонькими, боли не причиняющими. У молодых страдания волчицы вызывали какую-то неясную радость. Вой, беспорядочные всклики. Зверели? Похоже на то. Кружили вокруг в полоумном плясе. Расширенные ноздри жаром своим могли подпалить сухие сучья. Придумывали волчице казни: огнем обложить, колючками дикой груши в глаза, сырую известь в глотку, соль на пораненные места. Становились исчадием кошмара. Пришли к согласию – повесить. После нескольких попыток затянули шею петлей. Словно поняв приговор, волчица протяжно взвыла на удивление чистым, каким-то человечьим голосом. Откуда-то, со значительностью ответа, долетел точно такой же вой. «Да вы звери, что ли?» – спросил молчавший до того Тимофей. На него не взглянули. За спиной Тимофея, сморщившись, всхлипывал и дрожал Арсо Навьяк. Тени молодых вешателей врастают в дубовый корень – высасывают из земли прах пролетевших столетий. Маятник на ветке – успокоилась повешенная волчица. «Бешеные, – впервые произнес Спиридон. – Вы же собаку повесили. Еще вчера она у меня ела с руки. Пошли, Ефтимий, тошно мне тут». Две недели спустя Вецко распрощался с Богдановой могилой и, никому не сказавшись, снова отправился вымерять бесконечие пустоты. Следом безвозвратно умчались несколько лет, и село охватила новая тревога, явилась новая напасть – ее посчитали отмщением повешенной волчицы. Сперва сгорела часть урожая, потом сараи да два брошенных дома за кладбищем. Как всегда при внезапных несчастьях, нашелся ли, придумался виновник: Спиридон или Тимофеева жена Катина, оба пришлые, из западного, мертвого ныне села Бижанцы. Подозрения были не случайны… Забытый уже атаман Папакакас, у него в разбойниках были и кукулинцы, каменными глыбами завалил мужчин из Бижанцев, в ущелье, по которому те двинулись за славой или за поруганием. Велика, Богданова вдова, полагает, что каждый народ после своей погибели оставляет отмстительные дрожжи, на которых всходит отравное тесто. Здесь такими дрожжами могли быть только Великий Летун Спиридон и Катина. Напрасно Лозана и Тимофей доказывали, что это безумие. Скрытая угроза раскаляла воздух. «Зарежут меня в постели, – пытался шутить Спиридон. И пояснял мне: – Огонь приносят псы. Им привязывают к хвостам тлеющие головешки и пускают. Спасаясь от огня, псы бегут и ищут укрытия где попало, в сарае, в доме». После этих слов, ночью, сгорел наш сенник. Это некоторых поколебало – с какой стати палить свой сарай? Спиридон ответил: «Чтоб вину от себя отвести, чтоб укрыться. Но только я не палил. Пошли со мной, на веревке приведем того, кто потчует нас огоньком». С ним пошли двое, Менко и Исидор. Верили ему. Исчезли в чернолесье, у Сухогорской Ямы. Привели бродягу, старика из Бижанцев – руки в цепях с волчьей ловушки. Медленно вышагивал он перед поимщиками и пел. Вешать его не стали. Снизошли к глубокому его слабоумию и, по добродушию своему, свели в монастырь Святого Никиты, чтоб монахи его полечили. Малоумненький вскорости там и помер, как узналось позднее, распевая песнь о погибели бижанчан. А однажды: «Вставай, Ефтимий, Петров день. Сходим на могилку к тому человеку, что нам сараи палил. Кабы я дозволил соседям меня повесить, он бы все еще распевал». Лозана злилась: «Такие, как ты, Спиридон, бук повалят, чтоб веретено вытесать». А он: «Бук, веретено! Когда мне рыбки захочется, Лозана, я в пашню мечу икру и дожидаюсь карпа ли, окунька ли. – Мне: – Люди вроде меня появляются на каждый пятнадцатый Рог Овна. Следуй за мной, Ефтимий. Ты тоже человек божий, будешь ты у меня Ефтимий Книжник». Я следовал за ним по местам хоть и не далеким от Кукулина, но мне открывающимся впервые: вокруг разбрызгивалась каплями радуга, сплетались солнечные лучи и вздохи слабого ветерка в зарослях и кустах с незнакомым плодом. И снова капли находили дорогу друг к другу, сливались, возвращали свое истинное обличье, возвращали с удивительной четкостью. В кругах света и на островах тени, в этих просторах золотого моря, день затоплял межи. У шумов было свое место, своя строгая цель и определение: крик соек не перекрывал стуков дятла. И запах – такой запах был на погребении моего деда Богдана – отворял кожу, заставляя ее дышать, но тогда он поднимался из кадильницы и я понимал: слезы Велики, оставшейся с оравой Богдановых ребятишек, горючие и соленые, испаряются прямо на небо, где у Спиридона тайные соляные копи. Ладан? «Нет, это сосны встречают нас ароматом растопившейся смолы», – пояснил Спиридон, по пути наполнявший торбу грибами. И будто не я шел по дороге, обрамленной густым орешником, а она проходила сквозь меня – каждая моя жилка, каждая ниточка молодых мышц прирастала к листу и плоду лесному, к затаенному цветку. Пробегала лисица, вспархивала пернатая стайка, или шмыгал от нас, извиваясь, уж, и пряталась в свою костяную броню черепаха. За густыми деревьями не видать было того, на что указывал мне Спиридон. «Вон там, в глубине, Синяя Скала, глыба с пещерами. Когда Вецко вернется к Лозане, я распрощаюсь с вами. Отшельником стану, святителем. – В глазах его слишком весело отражалась жизнь, потому я ему не верил. – Но в Кукулино я заявлюсь еще раз. Когда ты будешь жениться, Ефтимий». Я дивился. Не верилось мне, что он моей свадьбы дождется – я считал его старым-престарым. В чащобе дорогу нам пересекла неясная тень и неслышно сгинула. «Призрак волчицы, которую повесили наши болваны, – услышал я, – призрак Агриппины Великомученицы в Честных Веригах». Я напомнил, что он эту волчицу назвал собакой. Глянул через плечо. «Я обманывал. А призрак волчицын за мной бродит, потому как я тайком выкормил ее волчат – братьев моих и сестер. Сотню лет моя мать была то женщиной, то волчицей». Сквозь листву завиднелся монастырь: купол, на нем крест, за крестом облако, пушистая розовая овечка – спустится и пасется на солнечных пятнах, пьет из вчерашней или завтрашней радуги. На куполе вытянулась зеленая ящерица. «То не ящерица, – поучал меня Спиридон. – Тень беспокойного ночного бродяжки, что палил нам сараи и жито». На монастырском дворе, косо перерезанном бороздкой воды, нас встретили двое, Киприян и Нестор, бывший Ион, человечек без бороды и ростом ниже меня – чуть больше пяди.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|