Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кавказская Атлантида. 300 лет войны

ModernLib.Net / История / Яков Гордин / Кавказская Атлантида. 300 лет войны - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Яков Гордин
Жанр: История

 

 


Яков Гордин

Кавказская Атлантида. 300 лет войны

Дороги, которые мы выбираем

Россия вступила в двадцать первый век и третье тысячелетие, унося с собой опасно тлеющую Кавказскую проблему – трагический конфликт с трехсотлетней историей, считая от похода Петра I на Каспий в 1722 году.

Западный мир вступает в двадцать первый век и третье тысячелетие, влача за собой более чем тысячелетнюю историю противоборства с агрессивным исламом. Причем со второй половины прошлого столетия мы имеем дело с исламским реваншем, и никакая политкорректность не должна нам мешать трезво сознавать это.

С тех пор, как в середине VII века недавно обратившиеся в ислам, исполненные молодой энергии арабы начали наступление на форпост западного мира – Византию, этот натиск не ослабевал до XVIII века.

В начале VIII века арабы завоевали Испанию и двинулись на Францию – под угрозой оказалась вся христианская Европа. И когда в 732 году Карл Мартел при Пуатье остановил завоевателей, то это была лишь передышка.

Яростная попытка контрнаступления – два века крестовых походов – успеха не принесла. Боевую эстафету приняли турки-османы, разгромившие Византию, захватившие Балканы, в конце XVII века доходившие до Вены, которую спас польский король Ян Собесский…

За прошедшее тысячелетие исламский мир сделал колоссальные успехи во всех областях культуры, в средние века значительно опережая Европу. В этом мире шла бурная духовная жизнь. Турецкая и Персидская империи охватили гигантские пространства, контролировали важнейшие морские пути. (Оставим в стороне державу Тимура и Золотую Орду).

С XVIII века началось обратное движение. Австрия, Венеция, Польша далеко раздвинули свои границы за счет Турции. Россия раз за разом громила турецкие армии. Попытка султана Махмуда II, расстрелявшего в 1826 году из пушек янычарские полки – оплот фундаментализма, – начать европеизацию успеха не принесла. Турция под напором России и внутренних неустройств стремительно превращалась из сверхдержавы в третьестепенное государство. С Персией это произошло еще раньше. И та, и другая великие некогда исламские державы стали пешками в общеевропейской игре, в частности – в сложных интригах Англии и Франции против России, стремившейся утвердиться в Азии.

В первой четверти XIX века из всех европейских пограничий ислам был подкреплен мощным боевым духом только на Кавказе. Не в последнюю очередь потому, что там ислам был сравнительно молод, а в Чечне очень молод. Среднеазиатские ханства, дряхлые деспотические образования, в военном отношении не шли ни в какое сравнение с вольными горскими обществами Кавказа.

Но роковое соревнование Европы и исламского мира было соревнованием отнюдь не только военно-техническим. Это было и соревнованием духовных энергий. И в новое время Европа стала побеждать прежде всего именно в этом соревновании.

«Дряхлый Восток» – скажет Лермонтов в программном стихотворении «Спор». А Ростислав Фадеев, один из идеологов завоевания Кавказа, напишет в 1860 году:


«Мусульманство прокатилось по земле огненным потоком и теперь еще производит страшные пожары в местах, куда оно проникает вовне, чему примером служит Кавказ. <…> Для России Кавказский перешеек вместе и мост, переброшенный с русского берега в сердце азиатского материка, и стена, которою заставлена Средняя Азия от враждебного влияния, и передовое укрепление, защищающее оба моря: Черное и Каспийское. Занятие этого края было первой государственной необходимостью. Но пока русское племя доросло до подошвы Кавказа, все изменилось в горах.

Выбитый из европейской России, исламизм работал неутомимо три века, чтобы укрепить за собой естественную ограду Азии и мусульманского мира – Кавказский хребет, – и достиг цели. <…> Вместо прежних христианских племен мы встретили в горах самое неистовое воплощение мусульманского фанатизма. Шестьдесят лет длился штурм этой гигантской крепости: вся энергия старинного мусульманства, давно покинувшая расслабленный азиатский мир, сосредоточилась на его пределе, в Кавказских горах. Борьба была неистовая, пожертвования страшные».


Генерал Фадеев как исторический и политический мыслитель – фигура далеко не безусловная. Его ретроспективный взгляд целиком определен конкретными имперскими задачами текущего момента. Но в данном случае его наблюдения во многом соответствуют реальности. В XIX веке непреклонное сопротивление кавказских горцев в смысле историософском (было, разумеется, и еще множество других аспектов) явилось арьергардным боем ислама.

Ислам отступал. Постепенно Англия и Франция колонизировали страны, которые были наследницами великих арабских халифатов и Блистательной Порты, они вместе с Россией распоряжались с унизительным высокомерием судьбами Турции и Ирана. Унижение – вот, пожалуй, ключевое слово. Унижение и мощная историческая память о былом величии – опасная смесь. В любой общности находятся радикальные группы, которые преобразуют эту смесь в политическое действие.

Когда я говорю об исламском реванше, я имею в виду именно эти группы, в которых – как некогда в кавказских горцах – сосредоточилась энергия униженного и оскорбленного исламского мира. Иногда эта иррациональная, с прагматической точки зрения, энергия охватывает весьма значительные массы людей. Мы наблюдали это в хомейнистском Иране. Когда униженная общность не может отстоять свое историческое достоинство средствами современными, то в ход идет идеализированное прошлое. И тогда происходящее, кажущееся абсурдным для одной стороны, оказывается фундаментально мотивированным для другой. Радикал-исламист живет вовсе не в том психологическом пространстве, что средний европеец, и любые патерналистические поползновения только усугубляют ощущение исторической обиды.

Исторический процесс – целен. Можно в параллель физическому закону сохранения энергии вывести исторический закон сохранения энергии.

Потомки сталкиваются с тяжкими последствиями событий, которые стимулировали их отдаленные предки. Такова расовая проблема в США. Такова проблема исламского радикализма. Такова проблема Кавказа для России.

Аятолла Хомейни и бен Ладен отнюдь не просто властолюбивы и тем паче вовсе не безумцы. Они люди принципиально иного мировидения, и потому состязание с ними с позиций европейской логики – бессмысленно.

Путь преодоления нарастающего конфликта миропредставлений, который перетекает в следующее тысячелетие, будет долог и тяжел. И одно из непременных условий его преодоления – трезвая оценка реальности. Как показывает опыт великой Кавказской войны, дефицит этой трезвости неизбежно усугубляет трагичность ситуации.

10 августа 1837 года начальник военно-походной канцелярии командующего Кавказским корпусом отправил своему командующему генералу Розену «секретное отношение»:


«Государь Император по всеподданнейшему докладу отношения Вашего Высокопревосходительства от 22 минувшего июля № 732, о взятии отрядом, под начальством генерал-майора Фези состоящим, укрепленного селения Тилитли, после чего дагестанский изувер Шамиль сдался, приняв присягу на подданство России и выдав аманатов, – Высочайше поручить мне соизволил уведомить Ваше Высокопревосходительство, что Его Величеству благоугодно, дабы сделаны были Шамилю и главным его сообщникам внушения воспользоваться прибытием Его Величества в Закавказский край и испросить милости предстать перед лицом Самого Монарха, дабы лично молить о Всемилостивейшем прощении, и принеся со всей искренностию раскаяние в прежних проступках, изъявить чувство верноподданической преданности».


В свете реальной ситуации, которая сложилась тогда на Кавказе, «секретное отношение» представляется документом анекдотическим, построенным на целой цепи заблуждений. Генерал Розен принял хитроумные маневры Шамиля, попавшего в тяжелое военное положение, за чистосердечное желание стать российским подданным, а Петербург со своим уровнем осведомленности и понимания требовал, чтобы «дагестанский изувер» Шамиль явился пасть в ноги императору Николаю, вымаливая прощение. Шамиль, между тем, активно собирал силы для продолжения войны, каковую он и вел еще – и часто весьма успешно – двадцать два года. Самые тяжкие поражения русской армии на Кавказе были впереди…

В середине 1830-х годов, когда Шамиль стал имамом, а Кавказская война отнюдь не выглядела завершенной, в штабе командующего Кавказским корпусом, а в Петербурге – в военном министерстве – активно разрабатывались планы расширения завоеваний, движения через Среднюю Азию навстречу англичанам, осваивавшим Индию. В том, что Средняя Азия будет рано или поздно завоевана, ни Петербург, ни кавказское командование не сомневались. Ермолов отправлял разведывательные экспедиции с целью рекогносцировки будущего театра военных действий. Активен был и Генеральный Штаб. Талантливый военный, соученик и приятель Пушкина по Лицею Вольховский не один год провел в подобных же экспедициях, что, кстати говоря, спасло его, последовательного члена всех декабристских тайных обществ, от каторги – в 1825 году он был в Азии.

Имперская мысль стремительно обгоняла реальные возможности государства.

В начале 1835 года в Тифлис прибыли два афганца, представившиеся посланцами кабульского правительства, которым поручено вести переговоры о сближении с Россией. Они были приняты со всей серьезностью. Но вскоре стало ясно, что полномочия их сомнительны. Тот же Вольховский, ставший к этому времени начальником штаба Кавказского корпуса, писал находившемуся в отъезде командующему корпусом:


«Авганцы, в предупреждение воли Вашей, содержатся так хорошо, как только можно в их положении. Мирза живет у Оленича в загородном доме, при коем приятный сад. Хан переведен из Прибиля дома в квартиру Потоцкого, хорошо устроенную и при коей тоже садик, недостатка они ни в чем не терпят и продовольствуются роскошно; только не могут никуда выходить, ибо сие было бы общественным соблазном. Коль скоро слухи пошли о их подлоге, то в народе начали их называть разбойниками. <…> Притом, если позволить им ходить по городу, то весьма возможно, чтобы они сделали попытку убежать».


Тем не менее, штаб корпуса извлек из пребывания сомнительных послов, но несомненных афганцев, максимум пользы. Штабс-капитану Стишинскому было поручено подробнейшим образом расспросить их, и на основании этих расспросов с добавлением сведений, почерпнутых из европейской литературы об Афганистане, Стишинский составил подробную «Записку об афганцах», содержащую любопытные пассажи. Самих афганцев «Записка» характеризует так:


«Афганцы, как и все горные жители, крепкого сложения, стройны, имеют выразительные черты лица, мужественный вид и вообще воинственный характер; смелы, склонны к перенесению военных трудов, любят дикую свободу, склонны к хищничеству, привязаны к обычаям и предрассудкам своих предков».


Обстановка в Афганистане описывалась как крайне нестабильная и провоцирующая на внешнее вмешательство. При чтении «Записки» трудно избавиться от ощущения, что она описывает будущее поле действий русской армии.

И это было только начало внимательного профессионального интереса российских военных к Афганистану, который на протяжении XIX века не раз приближался к черте, за которой начиналась прямая экспансия, а в XX веке кончился изнурительной войной…

Российское имперское сознание на протяжении столетий с гибельным упорством воспроизводило одни и те же стереотипы, ложившиеся в основу тактики и стратегии по отношению к Кавказу. Современный исследователь так описывает действия Красной Армии, подавлявшей сопротивление на Кавказе в 1920 году:

«Они же (части Красной Армии. – Я. Г.) перекрыли границу с Грузией, откуда по горным тропам поступали так необходимые повстанцам боеприпасы (оружия в Дагестане всегда хватало). Красная Армия заняла сначала равнинные районы Дагестана и Чечни, а затем стала медленно продвигаться в горы. Боевые действия продолжались вплоть до лета 1921 года, когда оставшиеся формирования повстанцев рассеялись по недоступным горным ущельям и пещерам. Сопротивление тем не менее продолжалось: не прекращались убийства советских работников, коммунистов и милиционеров».


Эта схема, вполне соответствующая сегодняшнему дню, воспроизводит и ситуацию на протяжении XIX века. Беда в том, что центральные власти постоянно шли простейшим путем, делая основную ставку на военное подавление. Попытки как дореволюционной, так и советской власти учитывать народные традиции и опираться на местных лидеров были непоследовательны и противоречивы.

Историк и философ Георгий Федотов писал в 1937 году: «Кавказ никогда не был замирен окончательно». И это было правдой. Но главная опасность состояла в том, что российские власти после периодов обострения настойчиво убеждали себя и мир в обратном. И не утруждали себя поисками реального и прочного выхода из трагического конфликта, существовавшего перманентно с разной степенью интенсивности. Компетентное научное издание «Чеченский кризис» в 1995 году сообщало:


«Историки знают, что нынешний конфликт был не единственным “военным решением чеченского вопроса” в XX веке. Первая крупная операция “по усмирению” Чечни была проведена частями Красной Армии летом 1922 года. В ее ходе было изъято несколько сотен винтовок и три пулемета, а также сожжено несколько домов “бандитов”. Три года спустя в такой же операции участвовало 6 тыс. бойцов Красной Армии. С 23 августа по 12 сентября 1925 года были осуществлены воздушные бомбардировки 16 населенных пунктов и более 100 подвергнуты артиллерийскому обстрелу, сожжено 119 домов “бандитского элемента”. Было изъято 25 тыс. винтовок и более 4 тыс. револьверов. В декабре 1929 года Красной Армии и ГПУ вновь пришлось подавлять восстание чеченцев при поддержке броневиков и авиации».


Восстания в Чечне с их кровавым подавлением продолжались с мрачным постоянством до 1944 года. Уже в 1938 году в Чечне повстанцы провели 98 боевых операций, носящих политико-криминальный характер. Было убито 49 руководящих советских работников.

Во время войны войска ГПУ в Чечне в ходе карательных операций уничтожили около 20 тыс. повстанцев. И это при том, что большая часть мужского населения была на фронте…

После победы у власти была уникальная возможность опереться на фронтовиков-чеченцев, волею обстоятельств включившихся в общебоевое братство, но сталинский режим пошел проторенным путем, превзойдя в жестокости все уже бывшее…

Попытки имперской власти с топорным упорством навязать Чечне и всему Кавказу несвойственные ей правила существования лежат в общем контексте взаимоотношений европейской политической цивилизации с миром неевропейским. В частности, с миром исламским. Но если во второй половине XX века западные страны перешли к более гибкой системе отношений, то Россия, как и во многом другом, тяжело запоздала. Окостеневшая советская система, рухнув, поставила новую демократическую власть перед необходимостью немедленно найти новую систему взаимоотношений с Кавказом – взамен выработанной веками. Новая власть, слишком много унаследовавшая от прежней, по сей день с этим не справилась.

Как не справилась с этой задачей в свое время и пришедшая к руководству после 1996 года новая сепаратистская элита, сумевшая только лишь воспроизвести повстанческую политико-криминальную модель поведения.

И та, и другая стороны оказались в плену гибельных стереотипов…

Историческая память как отдельных людей, так и больших общностей имеет одно опасное свойство – она фрагментарна. Национальная вражда и сепаратизм, радикальные формы культурного и государственного самоопределения слишком часто есть результат этой фрагментарности. Только сильные и подготовленные умы способны охватить картину в целом. Эта категория людей называется просветителями.

Одна из фундаментальных задач России на будущее столетие – «выращивание» этой категории. Ни самодержавное, ни коммунистическое государства, агрессивно предлагавшие гражданам свою принципиально фрагментарную модель прошлого, не были заинтересованы в существовании этой категории и всячески ее подавляли. Построенные одно на мифе, другое на вульгарной лжи, эти государства более всего боялись именно выявления общей и объективной картины прошлого, ибо восприятие такой картины неизбежно разрушало представление о власти как о справедливой и законной.

Христианство и ислам – великие системы миропредставления. И та, и другая на протяжении столетий выбрасывали из себя смертоносные протуберанцы радикализма. Христианству удалось справиться со своими крайностями, исламу – нет. Причины понятны. О них уже шла речь. Победоносные христианские державы давно оправились от унижений арабского и османского напора. Побежденный исламский мир мучительно изживает это чувство и, судя по всему, не скоро изживет. В своем самовоспитании его радикалы используют фрагментарные представления об истории, действующие как возбуждающий наркотик.

Надо сказать, что это относится и вообще к народам, испытавшим пусть даже в отдаленные периоды своего существования национальное унижение. Тут можно вспомнить сербов, несколько столетий живших под властью османов. Да и в судьбе России, до брутального XVIII века изживавшей травму монгольского владычества, эта жажда компенсации сыграла немалую роль.

Или XXI век станет веком выравнивания исторических представлений, их сближения у бывших противников, – для чего необходимо сознательное встречное движение обеих сторон, – или интенсивность исламского радикализма будет возрастать, ломая судьбы стран и народов.

Взаимоотношения России и Кавказа – направление их развития в ближайшие годы – станут важнейшим индикатором для XXI века.

Что увлекло Россию на Кавказ?

Заметки об идеологии кавказской войны

Император Николай <…> неизменно соблюдает правило вести одновременно лишь одну войну, не считая войны Кавказской, завещанной ему и которую он не может ни прервать, ни прекратить…

Лунин

В конце шестидесятых годов XIX века, когда Кавказская война была завершена, а грядущие мятежи горцев еще не начались, когда обществом и государством владела иллюзия полной решенности проблемы, автор знаменитой книги «Россия и Европа» Н. Я. Данилевский писал:


«Возьмите для примера хоть поселения русских на Кавказе. К благословенным ли странам Кавказа стремится русский народ, предоставленный собственной воле? Нет, для него Сибирь имеет несравненно более привлекательности»[1].


Данилевский, безусловно, был в этом вопросе лицом компетентным. Чиновник департамента сельского хозяйства, он изъездил вдоль и поперек всю Россию.

Ту же мысль, но уже на собственно исторической основе, сформулировал и уточнил первый историк-исследователь в точном смысле слова – в отличие от историков-летописцев Кавказской войны Н. Ф. Дубровина, В. А. Потто, А. Зиссермана – М. Н. Покровский. В начале XX века он писал в работе «Завоевание Кавказа»:


«Война с горцами – Кавказская война в тесном смысле – непосредственно вытекала из этих персидских походов: ее значение было чисто стратегическое, всего менее колонизационное. Свободные горские племена всегда угрожали русской армии, оперировавшей на берегах Аракса, отрезать ее от базы»[2].


Данилевский, пожалуй, в силу своего жизненного опыта и знания крестьянской России, глубже взглянул на проблему. Колонизационные мечты у правительства российского были, но вот насколько естественна была эта колонизация – в отличие от совершенно естественной колонизации Сибири – вопрос другой.

В феврале 1792 года в ответ на предложение командующего Кавказской линией генерала Гудовича переселить на земли близ Терека десять тысяч государственных крестьян Екатерина отвечала:


«Касательно переселения государственных крестьян малоземельных из внутри России рассуждаем, что когда строением крепостей по линии земли сии закрыты будут и хлебопашцам доставится безопасность и спокойствие, тогда сами собою, без убытков казне, и помещики, и государственные крестьяне мало-помалу станут переносить жительства свои в сию привольную страну и вскоре, выходя из малоземельных наместничеств, заселят оную к пользе и выгодам собственным и государственным»[3].


Никто не думал в 1792 году, что мир и спокойствие в этих местах – и то относительные – установятся через столетие… Надо отдать должное М. Н. Покровскому – он отметил чрезвычайно важную черту кавказской драмы. Неколонизационный смысл завоевания Кавказа, принципиально отличающий эту акцию от всех других экспансий Московской Руси и России, делает анализ ситуации особенно сложным.

Завоевание Казанского, Астраханского и Крымского ханств с прилегающими территориями имело многообразное значение. Во-первых, происходило устранение военно-стратегической опасности, ликвидация плацдармов, с которых совершались или могли в любой момент совершаться вторжения на собственно российскую территорию. Во-вторых, эти войны имели ясный оттенок реванша за причиненные некогда Ордой страдания и унижения, что создавало благоприятный психологический климат в русских войсках. И в-третьих, в состав государства включались весьма соблазнительные для колонизации земли.

Основная территория Северо-Восточного Кавказа, где и разворачивались решающие события российско-кавказской драмы, особенно Дагестан, – вовсе не прельщала переселенцев из России. Даже если бы она вдруг оказалась свободна от коренного населения. Это – не Крым и не Поволжье.

К Кавказу XVIII – начала XIX века неприменим знаменитый тезис Ключевского о колонизации как одном из главных факторов русской истории. Описывая колонизационный процесс, Ключевский в первом томе своего «Курса русской истории» упоминает и Кавказ, но, в отличие от других названных им районов – Туркестана, Сибири, не приводит никаких конкретных цифр. И не случайно. Данилевский был прав, когда оговорился относительно переселения по «своей собственной воле». Основная масса переселенцев в Предкавказье, в том числе и казаков, была помещена туда директивным путем – для закрепления и охранения территории.

Ответы на вопросы: в чем истинный смысл завоевания Кавказа? чем оправданы колоссальные жертвы, приносимые страной ради этого завоевания? есть ли иные пути решения кровавого кризиса? – были столь туманны и противоречивы, что длительное время официальные публицисты и государственные мужи не рисковали даже их ставить.

Как всегда бывает в подобных случаях, проблемой занялись аутсайдеры. Причем, главным образом, это были люди, по тем или иным причинам не имеющие возможности прямо влиять на события.

Пожалуй, впервые ясно и недвусмысленно наиболее радикальное решение очертил Пестель в подпольной «Русской правде».

В первой главе своей конституции – «О земельном пространстве государства» – революционер-государственник, говоря о землях, которые необходимо присоединить к России «для твердого установления Государственной безопасности», утверждал:


«Касательно Кавказских земель потому что все опыты, сделанные для превращения горских народов в мирные и спокойные соседы, ясно и неоспоримо уже доказали невозможность достигнуть сию цель. Сии народы не пропускают ни малейшего случая для нанесения России всевозможного вреда, и одно только то средство для их усмирения, чтобы совершенно их покорить; покуда же не будет сие в полной мере исполнено, нельзя ожидать ни тишины, ни безопасности, и будет в тех странах вечная существовать война. Насчет же приморской части, Турции принадлежащей, надлежит в особенности заметить, что никакой нет возможности усмирить хищные горские народы кавказские, пока будут они иметь средство через Анапу и всю вообще приморскую часть, Порте принадлежащую, получать от турок военные припасы и все средства к беспрестанной войне»[4].


Во второй главе – «О племенах Россию населяющих» – Пестель решительно развил свои соображения:


«Кавказские народы весьма большое количество отдельных владений составляют. Они разные веры исповедуют, на разных языках говорят, многоразличные обычаи и образ управления имеют и в одной только склонности к буйству и грабительству между собой сходными оказываются. Беспрестанные междуусобия еще больше ожесточают свирепый и хищный их нрав и прекращаются только тогда, когда общая страсть к набегам их на время соединяет для усиленного на русских нападения. Образ их жизни, проводимой в ежевременных военных действиях, одарил сии народы примечательной отважностью и отличной предприимчивостью; но самый сей образ жизни есть причиной, что сии народы столь же бедны, сколь и мало просвещенны. (Обратим внимание на этот момент! – Я. Г.) Земля, в которой они обитают издревле, известна за край благословенный, где все произведения природы с избытком труды человеческие награждать бы могли и который некогда в полном изобилии процветал, ныне же находится в запустелом состоянии и никому никакой пользы не приносит, оттого что народы полудикие владеют сей прекрасной страной. Положение сего края сопредельного Персии и Малой Азии могло бы доставить России самые замечательнейшие способы к установлению деятельнейших и выгоднейших торговых сношений с Южной Азией и следовательно к обогащению государства. Все же сие теряется совершенно оттого, что кавказские народы суть столь же опасные и беспокойные соседы, сколь ненадежные и бесполезные союзники. Принимая к тому в соображение, что все опыты доказали уже неоспоримым образом невозможность склонить сии народы к спокойствию средствами кроткими и дружелюбными, разрешается Временное Верховное Правление:

1) Решительно покорить все народы живущие и все земли лежащие к северу от границы, имеющей быть протянутой между Россией и Персией, а равно и Турцией; в том числе и приморскую часть, ныне Турции принадлежащую.

2) Разделить все сии Кавказские народы на два разряда: мирные и буйные. Первых оставить в их жилищах и дать им российское правление и устройство, а вторых силой переселить во внутренность России, раздробив их малыми количествами по всем русским волостям, и

3) Завести в Кавказской земле русские селения и сим русским перераздать все земли, отнятые у прежних буйных жителей, дабы сим способом изгладить на Кавказе даже все признаки прежних (то есть теперешних) его обитателей и обратить сей край в спокойную и благоустроенную область русскую»[5].


Жестокий радикализм Пестеля, поражающий при чтении этих страниц, вовсе не уникален. Достаточно вспомнить взаимоотношения Англии и Ирландии сразу после Английской революции и беспредельную жестокость Кромвеля, буквально утопившего Ирландию в крови. Причем и государственнический пафос, и основная аргументация Кромвеля и вообще идеологов колонизации Ирландии чрезвычайно близки к пафосу и аргументации Пестеля.

Нужно помнить, что Пестель писал это в 1824 году, когда активный период Кавказской войны длился около четверти века и действительно были испробованы различные способы замирения горских обществ. В 1824 году ситуация на Северо-Восточном Кавказе была сравнительно спокойной, но пронзительный ум Пестеля точно оценил это спокойствие. В 1825 году восстала вся Чечня и была подавлена Ермоловым. Но Кавказ уже стоял на пороге мюридизма.

«Русская правда» – документ, дающий обширное поле для размышлений. Пестелевская железная конституция продолжает суровую традицию утопических проектов, восходящих к «Государству» Платона, проектов, оперирующих логическими императивами и абсолютно игнорирующих как человеческую природу, так и права отдельной личности.

Но в подходе Пестеля к кавказской проблеме есть одно печальное достоинство – он совершенно трезв. Холодный логик Пестель выбирал наиболее прямой, не отягощенный никакими побочными, – прежде всего нравственными, – соображениями путь к цели. Так было с идеей поголовного уничтожения императорской фамилии. Так было с идеей «окончательного решения» кавказской проблемы.

Пестель представил без обиняков чисто имперскую государственническую точку зрения. И обосновал ее системой аргументов: 1. Необходимость защититься от набегов. 2. Необходимость нейтрализовать постоянный очаг нестабильности на южной границе. 3. Необходимость обеспечить безопасность азиатской торговли России (здесь явно маячит тень Петра I с его каспийско-индийским проектом). 4. Необходимость рационально использовать природные условия, которыми не умеют пользоваться «полудикие народы» Кавказа.

Последний пункт очень характерен: оправдание безжалостного отношения к горцам – уверенность в их хозяйственной и гражданской неполноценности (точка зрения, вполне совпадающая с ермоловской). И с этой точки зрения они совершенно незаконно занимали земли, которые могли быть использованы с пользой для государства.

Это вовсе не противоречит тезису Покровского о неколонизационном смысле завоевания Кавказа. Собственно кавказские земли не были столь обширны, чтобы приобретение их стоило таких колоссальных жертв и затрат. Главный смысл – ликвидация горских племен как военно-политического фактора. (Ермолов за несколько лет до Пестеля писал о развращающем примере горской свободы на Россию.) Для Пестеля в его расчисленном и жестко организованном государстве принципиально недопустимо само существование фактически в пределах империи – после присоединения Грузии – вечно кипящего кавказского котла, где население живет по собственным нерациональным правилам, чуждым пестелевской утопии.

Думаю, что Пестеля безумно раздражала романтизация Кавказской войны, игравшая не последнюю роль в психологической атмосфере завоевания.

Такова была «оправдательная доктрина» Пестеля. Для него над тактической прагматикой высоко возвышалась генеральная идея государственной пользы. И здесь непримиримый враг самодержавия оказался самым последовательным учеником Петра. Но даже современное ему самодержавное государство не могло позволить себе до поры – до разгрома Черкесии в 1864 году – ни подобных деклараций, ни подобных действий. Пестель же бестрепетно записывает план уничтожения – тем или иным способом – целых народов в документ, который он собирался предъявить всему миру.

Хотя политика николаевского правительства на Кавказе большую часть царствования и была в основных чертах попыткой реализовать идеи Пестеля, но попыткой компромиссной, непоследовательной, половинчатой. Отсюда следовали и вполне плачевные результаты.

С екатерининских времен, когда резко возросла российская активность на южных рубежах, индульгенцией для жестких действий против горцев, идеологической мотивацией была защита единоверной Грузии.

В известном манифесте Александра I от 12 сентября 1801 года, которым было узаконено вхождение Грузии в состав империи, согласие императора на этот акт обосновывалось исключительно необходимостью спасти христианский народ от истребления «хищными соседями», что имело под собой вполне реальную основу {1}. Отсюда естественным путем вытекала и логика действий против этих соседей. Но у Пестеля этот гуманистический мотив даже не упоминается. Он в нем не нуждался. Пестель, фигура сколь замечательная, столь и опасная, честно сформулировал позицию группы дворянства, наиболее последовательной в своем героически-имперском устремлении. В предвкушении государственного переворота, ориентированного на революционную диктатуру, дающую победителям неограниченные права, он вслух произнес то, что другие, существующие в традиционно-официальном контексте, сказать просто не решались.

Но Пестель и его радикально-имперские единомышленники (главным образом, вне Тайного общества) были явным меньшинством. Большинство – и практики-завоеватели, и публицисты-государственники – жаждало осознания нравственной цели Кавказской войны – крупной, ясной, исторически обоснованной, которая оправдала бы огромные жертвы, и уже понесенные, и те, что предстояло понести в будущем. В противном случае в русском общественном сознании рано или поздно образовалась бы болезненная сфера, порождаемая непониманием и ощущением неоправданности жертв и усилий.

Есть редкие, но явные свидетельства, что люди, особенно чуткие к этой стороне исторического процесса, внимательно следили за происходящим. В 1852 году Чаадаев запрашивал московского почтмейстера А. Я. Булгакова:


«Не можете ли вы прислать мне ненадолго письмо главного наместника (М. С. Воронцов. – Я. Г.), в котором он вам сообщает о бегстве Хаджи-Мурата и его смерти. Эта новость, не могущая появиться в газетах, очень важна и подробности ее чрезвычайно любопытны»[6].


В правомочности и неизбежности завоевания Кавказа сомнений не возникало, но потребность в стройной и убедительной оправдательной доктрине безусловно была.

Автор первого обзорного сочинения, вышедшего в Петербурге в 1835 году, в котором сделана была попытка дать общую картину военных действий на Кавказе и в Закавказье первой трети XIX века, Платон Зубов (не путать с фаворитом Екатерины II) в прологе пытался сформулировать такую идею:


«Исполнители великих намерений российского Монарха, они (русские генералы. – Я. Г.) извлекли Грузию и сопредельные ей земли, подвластные Российскому скипетру за Кавказом, из страшного анархического состояния; создали их благоустройство, политическую свободу, неприкосновенность собственности; озарили просвещением и гражданственностью; дали способ России предвидеть важные выгоды от ее Закавказских владений и заставили Персию и Азиатскую Турцию трепетать Российского оружия»[7].


«Важные выгоды» здесь вполне гипотетичны – недаром их можно только «предвидеть». Тем более что манифестом от 12 сентября 1801 года Александр пообещал грузинам: «Все подати с земли вашей повелели мы обращать в пользу вашу», то есть все налоги, собранные на новых землях, на этих землях и остаются. «Трепетать» Персию и Турцию можно было заставить – и заставляли! – и не присоединяя Грузию. Этот «трепет» отнюдь не был самоцелью.

Центральная идея здесь – чисто благотворительная: спасение, благоустройство и просвещение единоверного народа. Исполнение христианского долга. Действия в Закавказье и – неизбежно – на Кавказе оказывались новым крестовым походом…

Через шестьдесят с лишним лет, после окончания войны, этот религиозно-благотворительный аспект ретроспективно сформулировал Данилевский:


«Мелкие христианские царства еще со времен Грозного и Годунова молили о русской помощи и предлагали признать русское подданство. Но только император Александр I, в начале своего царствования, после долгих колебаний, согласился наконец исполнить это желание, убедившись предварительно, что грузинские царства, донельзя истомленные вековой борьбой с турками, персиянами и кавказскими горцами, не могли вести долее самостоятельного существования и должны были или погибнуть, или присоединиться к единоверной России. Делая этот шаг, Россия знала, что принимает на себя тяжелую обузу, хотя, может быть, не предугадывала, что она будет так тяжела, – что она будет стоить ей непрерывной шестидесятилетней борьбы. Как бы то ни было, ни по сущности дела, ни по его форме, тут не было завоевания, а было подаяние помощи изнемогавшему и погибавшему»[8].


Но все это формулировалось постфактум. А в разгар изнурительной войны идея крестового похода, сопряженного с такими жертвами и усилиями, была уже недостаточна. В первое десятилетие XIX века мощная инерция имперского строительства, рывка России на юг в Причерноморье, подвиги в этом направлении Румянцева, Суворова и Потемкина, воспитанниками которых были генералы-завоеватели этого периода, заменяли идеологию войны. Позже энтузиазм, рожденный подавлением Польши, во время которого и прославился первый покоритель Кавказа князь Павел Дмитриевич Цицианов, играл ту же роль. Но после 1812 года и заграничных походов требовалось нечто иное, дополняющее и облагораживающее идею государственной пользы как таковой.

Требовалось нечто схожее с идеей, одушевлявшей русское общество в его постоянном противостоянии Турции: во-первых, освобождение единоверных и единокровных братьев-славян и братьев по вере и культуре греков – как аспект гуманистический и религиозный; во-вторых, контроль над Босфором и Дарданеллами, обеспечивающий беспрепятственный выход в Средиземноморье, – как аспект прагматический. Противостояние Турции воспринималось как грандиозная историческая задача европейского масштаба, как благородная миссия, восходящая к миссии Руси, заслонившей Европу от монголов. Эти представления уже трансформировались в XIX веке в чистый миф, но миф психологически комфортный и духовно мобилизующий.

Ермоловский период – приход на Кавказ людей 1812 года, участников заграничных походов с их антидеспотическими настроениями – принес наметки новой доктрины – цивилизаторской и гуманизаторской, на основе которой Ермолов повел непримиримую борьбу с местными деспотиями – ханствами, борьбу, победные результаты которой обернулись против России. Подорвав и почти уничтожив власть ханов, нарушив тем самым и без того неустойчивую структуру политического и военного равновесия в Дагестане, Ермолов поставил Россию лицом к лицу с куда более опасным противником – вольными горскими обществами. Но это – проблема другого ряда.

Сейчас вернемся к идеологии, предлагаемой аутсайдерами – декабристами, которые не были связаны официальным контекстом, дисциплинирующим мысль до ее омертвления.

Как это ни парадоксально, самым внимательным и пристально анализирующим наблюдателем кавказских дел в наиболее тяжелый период войны был загнанный в глубь Сибири Михаил Сергеевич Лунин, один из наиболее сильных мыслителей декабризма.

О Кавказской войне – как характернейшем факторе русской политической и экономической жизни – напряженно думали именно те, кому ясна была катастрофичность генерального пути, выбранного самодержавием.

Историософски мыслящий человек, Лунин включает Кавказскую войну и все, что связано с кавказскими делами, в общий контекст российской жизни. Он перечисляет бездарные акции правительства, в том числе и тяжелейшую, с огромными жертвами выигранную Турецкую войну, неумелую борьбу с холерной эпидемией, приведшую к кровавым бунтам. Лунин с поразительным чутьем обозначает фон, на котором началась убийственная для русских властей пробуксовка военных действий на Кавказе.


«Годы 1833, 34 и 40 будут отмечены трауром в наших летописях из-за почти повсеместного голода, поразившего страну и обличающего некий коренной порок в общественном хозяйстве. В длительных мучениях голода в своих лачугах погибли и гибнут ежедневно тысячи кормильцев и защитников государства, на которых бедствия народные падают всею своею тяжестью. Во всяком бедствии есть предел, который приводит народ в движение. В нескольких внутренних губерниях крестьяне при виде полей, выжженных во время жатвы, павшего скота и гибнущих семейств убили помещиков, подожгли собственные жилища и покинули землю, которую напрасно поливали своим потом…»[9].


Знаменательно, что эти пассажи о тяжком внутреннем положении России вклиниваются в рассуждения Лунина о подавлении Польши и завоевании Кавказа. Выстраивается некая единая система взаимоотношений глубоко неблагополучной империи со своими составляющими. Но отношение к Польше и Кавказу у Лунина принципиально различное. И дело, разумеется, не просто в известном полонофильстве Лунина, а в его подходе к двум этим наиболее актуальным тогда имперским проблемам.

О Польской войне он пишет:


«Потери нашей заново набранной армии еще раз были громадны. Но не одну лишь смерть соотечественников надлежит нам оплакивать в несчастной этой войне. Меч был поднят против родственного народа, введенного в заблуждение обманчивыми обещаниями в предшествующее царствование; и братья истребляли друг друга на полях сражений»[10].


Война с Польшей – трагическое недоразумение, которого можно и нужно было избежать. Не то с Кавказом. Лунин безусловно приветствует включение в состав империи новых территорий – «областей Эриванской, Нахичеванской и Ахалцыхской». Кавказская война вызывает его резкое неприятие не сутью своей, но самим характером действий и последствиями их для России.

Лапидарно, безжалостно и конкретно очертив внутренние неустройства империи, из этих принципиальных неустройств, из неверного общего движения дел в стране, из пагубного выбора модели государственной системы, из отстранения от активной легальной деятельности людей Тайного общества с их спасительными идеями Лунин непосредственно выводит роковые пороки Кавказской войны.


«…Разорительная, убийственная война, заполнившая три предыдущих царствования, оправдать которую можно лишь политическими соображениями, все еще длится на Кавказе. Несмотря на значительные силы, брошенные в эту войну с начала нынешнего царствования, никакого положительного результата нет. Внутренняя часть обширной территории, вдающейся в пределы империи, по-прежнему находится во власти нескольких полудиких народцев, которых не смогли ни победить силой оружия, ни покорить более действенными средствами цивилизации. Эти орды нападают на наши одинокие посты, истребляют наши войска по частям, затрудняют сообщение и совершают набеги в глубь наших пограничных провинций. Медленность военных операций в этих краях приписывают обычно трудностям местности, изрезанной горными цепями и сетью бурных потоков, нездоровому климату и воинственному нраву туземцев. Однако современная военная наука не считает более препятствиями неровности почвы; климат, в котором произрастает виноград, хлопок, шелковица, марена, кошениль, шафран и сахарный тростник, не может быть вреден для человека; и, наконец, бедные туземцы, которых стараются изобразить в столь мрачных красках, это всего лишь слабые разрозненные орды, лишенные союзников, невежественные в военном искусстве, не обладающие ни крепостями, ни армией, ни пушками. Не естественнее ли приписать вялый ход войны причине, которая повсюду в той или иной мере тормозит успехи правительства? Ему пришлось сменить подряд нескольких главнокомандующих за их небрежность или явную неспособность. Один из них был лишен командования и переведен в Сенат за кражи и взятки, которые имел слабость допускать, если не пользовался ими лично. Никто из них, исключая победителя Эривани, не заслужил общественного доверия своими военными или административными талантами. Правительству недостает людей, потому что ему самому недостает принципов»[11].


И тут же Лунин переходит к явлениям, которые для него связаны с многолетней безуспешной «разорительной войной».


«Рекрутчина поглотила за эти пятнадцать лет более миллиона человек. Косвенные налоги возросли вследствие обложения табака и выпуска новых бумажных денег. <…> Государственный долг превышает миллиард рублей, вынуждает нас передать его будущим поколениям как печальное наследие и наследственный недуг»[12].


При этом Лунин полагает, что Николай «не может ни прервать, ни прекратить» Кавказскую войну «по причинам, указанным нами выше».

Однако причины эти не совсем ясны из предыдущего текста.

В отличие от поляков – «родственного народа», кавказские горцы, как видим, не вызывают у Лунина ни уважения, ни сочувствия. Первое, очевидно, объясняется отсутствием личных впечатлений. Горцы даже на непримиримых конкистадоров производили сильнейшее впечатление, которое проявлялось в самых неожиданных формах. Это подлежит подробному исследованию как один из важнейших психологических аспектов Кавказской войны для России. Второе – принципиальное. Движение России на юго-восток, в Азию Лунин считал неизбежным и оправданным. Более того, из двух направлений имперской экспансии: западного и юго-восточного – вечная дилемма российской геополитики – важнейшим он считал второе. И был в этом не одинок.

В 1838 году в очередном письме сестре, – а Лунин, как известно, использовал форму писем к сестре, как Чаадаев письма к некой даме, для изложения своих политических и историософских идей, – он все расставил по местам.

Чтобы придать своему тексту вид частного письма, Лунин воспользовался в качестве повода обсуждением возможной карьеры племянника. Он писал:


«…Ты опровергаешь идею действительной службы на Кавказе для твоего старшего сына. Объяснимся. Южная граница наша составляет самый занимательный вопрос настоящей политики. В стужах сибирских, из глубины заточения мысль моя часто переносится на берега Черного моря и обтекает три военных линии, проведенных русскими штыками, в краю, иззубренном мечами римлян. Предназначенные также значительно действовать в истории, русские в 1557 году имели два направления для развития своей материальной силы: одно на север, другое на юг. Правительство избрало первое. Постоянными усилиями и пожертвованиями оно достигло своей цели. Главная выгода этого направления состоит в приобретении прибрежия двух второстепенных морей и океана неудобоходного. Второе направление представляло важнейшие результаты. Это была мысль Адашева и Сильвестра. Сохранясь силою сокровенною, свойственною идеям органическим, она с полвека тому начала развиваться в постепенных завоеваниях наших на южной границе. Каждый шаг на севере принуждал нас входить в сношения с державами европейскими. Каждый шаг на юге вынуждает входить в сношения с нами. В смысле политическом взятие Ахалциха важнее взятия Парижа. Если дела Кавказа немощны, несмотря на огромные средства, употребляемые правительством, это происходит от неспособности людей, последовательно назначаемых вождями войск и правителями края. Один покоритель Эривани по своим военным талантам отделен от группы этой старой школы. Но он явился мгновенно во главе армии, а в этой земле надо не только покорять, но и организовывать. Система же, принятая для достижения последней цели, кажется недостаточна: ибо не удалась на равнинах запада, как и в горах юга. Пределы письма не позволяют развить все мои мысли. Verbum – sapienti[13]. Из этих общих усмотрений следует: служба на Кавказе представляет твоему сыну случай изучить военное искусство во многих его отраслях и принять действительное участие в вопросе важного достоинства для будущей судьбы его отечества»[14].


После фразы о «недостаточности системы» шла фраза, затем вычеркнутая: «Не имея под собой разумной основы, они годится лишь для того, чтобы скрепить присоединенные части». Очевидно, Лунин, стремившийся к максимальной лапидарности и выразительности, считал, что и так все понятно. Но вычеркнутая фраза крайне важна – речь идет о механическом, силовом скреплении частей империи при отсутствии органично объединяющей идеи. Речь идет об отсутствии убедительной идеологии, которая облегчила бы процесс завоевания Кавказа, который в чисто военном отношении не представлял, по мнению Лунина, ничего невозможного. Что вполне соответствовало действительности. Русские батальоны, эскадроны и казачьи сотни за четыре десятилетия исходили Кавказ вдоль и поперек. Задача заключалась не в том, чтобы достигнуть того или иного пункта, а в том, чтобы удержать, освоить пройденное пространство. Вот это-то и не удавалось. Тут требовалась та самая организация, которая была невозможна без идеи, которую – в идеале – могли органично воспринять и усвоить обе противоборствующие стороны. Или, хотя бы, только русская сторона.

По Лунину, успехи в борьбе с Турцией объяснялись сокровенной силой органичной идеи, которая лежала в основе южной стратегии в противовес западной. Лунин не воспринимал западные державы как естественного противника. Странное, на первый взгляд, утверждение: «Каждый шаг на севере принуждал нас входить в сношения с державами европейскими. Каждый шаг на юге вынуждает входить в сношения с нами», – имеет вполне определенный смысл. Продвигаясь на запад, то есть север по отношению к южному направлению, Россия, так сказать, навязывала себя Европе, силой втискивалась в «концерт» европейских держав, отбирала земли, принадлежащие западным странам, что создавало постоянно конфликтную и напряженную ситуацию. Расширяясь на юг, усиливаясь таким образом территориально, морально и в отношении военном, ослабляя Турцию, не одно столетие угрожавшую юго-восточному флангу Европы, Россия делается для Запада желанным и непременным партнером. Она не теснит западные державы, но становится в один ряд с ними.

Вот почему Лунин особо выделяет взятие Ахалциха – мощного турецкого форпоста в Грузии – в 1828 году войсками Паскевича, что принципиально меняло военно-стратегическую обстановку в направлении собственно турецкой границы. Выигранную Турецкую войну Лунин считает важнее победы над Наполеоном в Европе – «взятие Ахалциха важнее взятия Парижа», ибо здесь одержана победа над главным, естественным противником на главном, естественном направлении.

Таким образом, идеологическое оправдание для расширения российских территорий в южном направлении – в том числе и на Кавказе – для Лунина ясно. Но Кавказ – особая сфера, особая ситуация, нуждавшаяся в специальной доктрине. Этой-то доктрины ни правительство, ни кто иной при засилии консерваторов предложить не может.

Для Кавказской войны – в отличие от Персидской и Турецкой – у России нет локальной органичной идеи, поскольку консервативный контекст не дает ей родиться. А талантливых исполнителей нет постольку, поскольку они вырастают только на дрожжах органичных идей. Заколдованный круг.

(Если мы вспомним, что двадцатилетняя Северная война не выдвинула ни одного сколько-нибудь выдающегося полководца, кроме самого Петра, равно как и участие России в Семилетней войне, а турецкие войны екатерининского времени немедленно породили блестящую плеяду военачальников во главе с Румянцевым и Суворовым, то стоит задуматься над лунинским парадоксом.)

На одну лунинскую мысль надо обратить особое внимание: система, принятая Петербургом для того, чтобы организовать новоприобретенные части империи, «не удалась на равнинах запада, как и в горах юга».

Лунин впрямую сравнивает Польшу и Кавказ, подтверждая отсутствие у империи в этот период общей органической идеи, общего объединяющего принципа, кроме механического «скрепления присоединенных частей».

Он видит в этом глубокий порок и угрозу будущему. И, как мы знаем, он не ошибся. Однако, считая покорение Кавказа «вопросом важного достоинства для будущей судьбы <…> отечества» – ни больше ни меньше! – впрямую никак не формулирует эту столь необходимую органическую идею.

Но некоторое представление о том, что имел в виду Лунин, составить все же можно. На следующий год он снова возвращается к кавказской проблеме – ясно, что она не уходила из его мыслей:


«Я указал, что медленность успехов на Кавказе проистекает от людей старого толка: люди с новыми понятиями явились в рядах войска и совершили важный шаг».


Лунин говорит здесь о тех членах Тайного общества или близких к ним людях, которые сыграли незаурядную роль в кавказских событиях, – Николае Николаевиче Раевском-младшем, возглавлявшем русские войска на Черноморском театре, Иване Бурцове, герое Ахалциха, генерале Вольховском, обер-квартирмейстере Кавказского корпуса во время Турецкой войны, а затем начальнике штаба корпуса. Но дело не в их личных талантах и достоинствах, а в той идеологии, которую они, по мнению Лунина, представляли.

Не подразделяя различные группировки Тайного общества по оттенкам – иногда весьма существенным – политических представлений, Лунин считал их всех носителями конституционной либеральной идеи.

Лунин явно не был сторонником компромиссного решения конфликта России с Кавказом. Он был убежденным сторонником военного давления на «слабые разрозненные орды» «бедных туземцев» с одновременной разумной «организацией» края. Но, как ни парадоксально это звучит, он убежден, что эффективно воевать и удерживать завоеванное способна отнюдь не военная империя Николая, а либеральное конституционное государство Тайного общества. И, стало быть, органичную идею для Кавказа следовало искать в этом направлении. Это особый вопрос, требующий отдельного исследования. А здесь скажем только, что стремительное окончание войны после 1856 года, когда появились явные тенденции либерализации политического режима, подтверждает эту странную на первый взгляд мысль Лунина.

У декабристов, близких к Лунину и разделявших убеждение в неизбежности и необходимости завоевания Кавказа, когда сами они оказывались лицом к лицу с кавказской реальностью, появлялись соображения, отличные от лунинских в деталях, но принципиально развивающие и конкретизирующие их.

Глубоко почитавший Лунина и многому от него в моральном и историософском плане научившийся Андрей Розен в воспоминаниях оставил удивительное свидетельство этого движения взглядов. Вспоминая свой отъезд с Кавказа после разрешения выйти в отставку, он писал:


«Прощай, Кавказ! С лишним уже 140 лет гремит оружие русское в твоих ущельях, чтобы завоевать тебя окончательно, чтобы покорить разноплеменных обитателей твоих, незначительных числом, диких, но сильных в бою, неодолимых за твердынями неприступных гор твоих; иначе русский штык-богатырь давно довершил бы завоевание»[15].


Здесь две вещи важны. Розен писал кавказские главы «Записок», судя по всему, в конце 1850-х годов – но до пленения Шамиля, иначе он обязательно упомянул бы об этом роковом моменте войны. Он считает завоевание далеко еще не законченным, что свидетельствует о настроениях в обществе, о том, как представлялась в самой России ситуация на Кавказе. То, что пленение Шамиля и фактическое окончание войны в 1859 году было полной неожиданностью, подтверждается и другими источниками. Р. Фадеев, участник, идеолог, историограф Кавказской войны, так начал свою книгу о ней:


«В прошлом сентябре Россия прочитала с удивлением, едва веря своим глазам, телеграфические донесения князя Барятинского Государю Императору, извещавшие, “что восточный Кавказ покорен от моря Каспийского до Военно-Грузинской дороги”, что “Шамиль взят и отправлен в Петербург”; русское общество знало, хотя и смутно, что в последнее время дела пошли на Кавказе хорошо, но далеко еще не ждало такого быстрого конца»[16].


Это еще одно подтверждение, что Великая Кавказская война была терра инкогнита для русского общества. В конце пятидесятых – уже есть телеграф, масса газет, существует институт корреспондентов, газеты соревнуются по части свежих новостей, цензура не свирепствует, – а общество «смутно» представляет себе, что же происходит на самом многолетнем театре военных действий в отечественной истории.

Далее – Розен абсолютно не сомневается в необходимости покорения Кавказа и в конечной достижимости этой цели. Как и Лунин, он сетует на длительность войны, но объясняет это совершенно по-иному. Лунин считал первопричиной устаревшую порочную идеологию, выдвигавшую принципиально неспособных людей, не умеющих «организовать» завоеванное пространство. Розен объясняет неуспехи русского оружия чисто географически: горцы «неодолимы за твердынями неприступных гор» Кавказа.

Наконец – хронология. Розен, наверняка участник многих разговоров о Кавказской войне, определяет ее длительность около 1859 года в 140 лет. То есть возводит ее начало к персидскому походу Петра I.

Но главное для нас – дальше.


«Мы давно уже владеем равнинами по сию сторону Кавказа; владения наши по ту сторону гор, в Закавказье, простираются далее прежней границы Персии, а все еще Кавказ не наш; ни путешественник, ни купец, ни промышленник не посмеют ехать за линию без воинского прикрытия, без опасения за жизнь свою и за имущество».


То есть Розен стоит на позиции ограниченно прагматической. Необходимость победоносного завершения Кавказской войны диктуется невозможностью терпеть внутри империи неподконтрольный опасный анклав, угрожающий безопасности российских граждан и успехам торговли. Таким образом, речь идет о коммуникациях с Закавказьем.


«Имена Зубова, Лазарева, князя Цицианова, Котляревского, Ермолова, Паскевича, Розена напоминают нам ряд блестящих и геройских подвигов, коих было бы достаточно для покорения многих государств, но оказались бесполезными до сих пор против горцев»[17].


Разумеется, Розен как человек ясного ума догадывался, что безуспешность колоссальных и самоотверженных воинских усилий объясняется не только сильно пересеченной местностью на театре военных действий. И в процессе рассуждения он приходит к весьма определенным выводам.


«До Ермолова военная сила наша была незначительна в тех местах; она увеличивалась при особенных, важных экспедициях только временно. Ермолов имел постоянно не более 40 000 войска, но мастерски владел этой силою, умел быстро направить ее куда нужно было, держал врагов в непрестанном страхе – одно его имя стоило целой армии. Ныне с линейными казаками у нас больше 110 000 воинов на Кавказе постоянно; хотя мы и подвигаемся в завоеваниях, но медленно, ненадежно и дорого. Кажется, что самое начало было неправильное (выделено мной. – Я. Г.); мы подражали прежнему старинному образу действий: как Пизарро и Кортес, принесли мы на Кавказ только оружие и страх, сделали врагов еще более дикими и воинственными, вместо того, чтобы приманить их в завоеванные равнины и к берегам рек различными выгодами, цветущими поселениями»[18].


Сравнение русских войск с испанскими конкистадорами не было изобретением Розена. Очевидно, оно было достаточно распространено. Во всяком случае, Н. Н. Раевский-младший, командовавший Черноморской линией и самоотверженно воевавший, но не разделявший фундаментальных принципов завоевания, писал:


«Наши действия на Кавказе напоминают все бедствия первоначального завоевания Америки испанцами»[19].


Именно это и имел в виду Лунин – консервативный конкистадорский подход к кавказской проблеме. У Розена названы имена-символы. Кавказский корпус поставлен на одну доску с отрядами испанских завоевателей, руководствовавшихся чистой прагматикой, абсолютно не учитывавших интересы туземцев, знавших два принципа – подавляй силой оружия и разделяй и властвуй. Именно эти два принципа и были определяющими до второй половины 1840-х годов. С той только разницей, что Испания, равно как и сами конкистадоры, стремительно обогащалась, а Россия не менее стремительно растрачивала свой капитал. Недаром и Лунин, и Розен постоянно говорят о дороговизне войны.

Из розеновского текста надо выделить фразу: «Кажется, что самое начало было неправильное». Если учесть, что Розен отсчитывает начало Кавказской войны от персидского похода Петра, то его сомнения отнюдь не беспочвенны. Петр и его генералы совершенно неправильно оценили обстановку на Кавказе. Горские общества воспринимались ими даже не как противник, но как досадная злая помеха великому делу. Это был принцип. Совершенно так же Петр отнесся к стрельцам, взбунтовавшимся в 1698 году, даже не попытавшись понять, что же заставило их пойти на этот самоубийственный шаг. Хотя причины были вполне конкретны и устранить их ничего не стоило. Но поведение стрельцов идеально укладывалось в схему, которую Петр для себя построил, – косные, темные люди, желающие сорвать великие начинания. Между тем стрельцы и рады были бы вжиться в эту строящуюся систему отношений, но им не давали такой возможности, их полуосознанно провоцировали. И Петр решил проблему отсечением тысяч голов.

Ситуация с горскими племенами была, конечно же, сложнее. Но путем кропотливой дипломатической работы, не исключавшей отдельные военные акции, налаживанием торговых связей, умным сопоставлением ценностей можно было начать процесс сосуществования.

Горцы действительно пытались не пропустить через свою территорию драгунские полки, идущие неизвестно куда и зачем. Но карательные экспедиции генерала Матюшкина стали камертоном отношений России и Кавказа на столетия вперед… Именно эта, Петром заложенная, традиция взаимоотношений подготовила движение шейха Мансура, ставшее подлинным прологом классического периода Кавказской войны.

То развитие событий, плоды которого Россия пожинает ныне, не было безусловно детерминировано. Существовали – гипотетически! – иные варианты. И в середине XIX века Розен предлагает вернуться к тому, что было упущено в первой трети XVIII века. Он в общих чертах рисует всю систему воздействия на умонастроения горцев.


«Англичане тоже стреляют ядрами и пулями в индийцев и китайцев, но привозят к ним, кроме огнестрельного оружия, всякие орудия для выгодного труда, торговлю, образование, веру и, по доказанному опыту, верную надежду на будущее благосостояние. Россия также старалась действовать мирными средствами: она по обеим сторонам Кавказа поселила иностранных колонистов, но в малом объеме; она последнее время стала селить женатых солдат и отставных по военной дороге в Кабарде; но эти поселения служат не приманкою, а угрозою и страшилищем. Кто исчислит все жертвы, которые государство ежегодно приносит людьми и деньгами? Эти значительные пожертвования уже не позволяют отстать от начатого дела; кроме того, Кавказ нам нужен в будущем для сообщений торговых. Много уже сделано, остается довершить, но только не исключительно одним оружием»[20].


Из всего вышесказанного можно заключить, что Розен, разделяя тезис Пестеля об экономической несостоятельности горцев, делает существенно иные выводы и выдвигает в качестве оправдательной доктрины доктрину цивилизаторскую – Россия призвана принести горцам благосостояние и мирное гражданское существование. И добиваться этого нужно не только навязывая Кавказу свою волю силой оружия, но прежде всего демонстрируя в замиренных районах плоды экономического преуспеяния.

Проект Розена, основанный на английском опыте, конечно же, утопичен. Столетиями, если не тысячелетиями, привыкавшие к повиновению своим властителям индийцы и китайцы, жившие в строго иерархической системе, никак не сопоставимы с гордыми и свободолюбивыми воинами из независимых горских обществ, для которых право жить по своим традициям и миропредставлениям равнозначно было праву жить вообще. Не говоря уже об одушевлявшей и объединявшей их в тридцатые и сороковые годы фанатичной идее мюридизма.

(Да и с английским опытом все было далеко не так благополучно. В те самые годы, когда Розен писал вышецитированные строки, в Индии полыхало ужасающее по жестокости восстание сипаев, подавленное, как теперь бы сказали, адекватными мерами, то есть с неограниченной жестокостью.)

Вполне утопичны были и надежды Розена на мудрое поведение российской администрации на замиренных территориях.


«Много горцев уже поступили добровольно в подданство России, они известны под общим названием мирных черкесов; этим людям следовало дать всевозможные льготы и выгоды, оставить им пока их суд и расправу, не навязывать им наших судей-исправников. Благосостояние покоренных или добровольно покорившихся горцев доставило бы нам в несколько лет больше верных завоеваний и прочных, чем сто тысяч воинов и сто миллионов рублей могли бы это совершить. Пока не покорившиеся горцы видят, что покорные нам братья их ведут жизнь не лучше непокорных, до тех пор будут противиться они до последней крайности… Хорошее управление не меньше русской храбрости может ускорить окончательное покорение и сделать его прочным. <…> Потомство не забудет главных сподвижников в этом деле; потомство соберет плоды с земли, орошенной кровью храбрых, и с лихвою возвратит себе несметные суммы, издержанные предками на это завоевание»[21].


Благосостояние, разумеется, значило немало, но отнюдь не все. Для горца, как уже говорилось, не менее важно было сохранить традиционный миропорядок, который казался ему единственно достойным, сохранить тот стиль жизни, который позволял сохранить самоуважение. Трагичность и неразрешимость ситуации заключалась в том, что этот стиль органически включал в себя и элементы, совершенно неприемлемые для российской стороны, – как, например, набеги, составлявшие чрезвычайно важную – экономически и психологически – часть горского быта.

Но главное не в этом. Розен ждал от николаевского государства того, что тому было категорически несвойственно. Элементы розеновского проекта были использованы князем Барятинским – но уже в другой России. И зерно здесь, конечно, – «оставить им пока их суд и расправу, не навязывать им наших судей-исправников».

Вопрос о суде и расправе был едва ли не ключевым в замиренных областях. Ростислав Фадеев, бывший в первый период после окончания войны сторонником введения судопроизводства, приближенного к европейскому, в семидесятые годы на основании горчайшего опыта радикально изменил свое мнение:


«Подчинение христианским гражданским законам, – писал он в “Записке об управлении азиятскими окраинами”, – равняется для туземца насилованию на каждом шагу его веры, связанной с самыми мелочными обычаями жизни»[22].


Об этом же говорил и Грибоедов:


«Не навязывайте здешнему народу не соответствующих его нравам и обычаям законов, которых никто не понимает и не принимает. Дайте народу им же самим выбранных судей, которым он доверяет. Если возможно, то не вмешивайтесь в его внутреннее управление, пусть в органах управления и в суде присутствуют депутаты, назначенные правительством, а в остальном не прибегайте ни к какому насилию»[23].


Правда, говорил он это неофициально.

Время для реализации подобной методы было безнадежно упущено, о чем прямо и просто написал еще один русский мыслитель, побывавший на Кавказе в конце 1820-х годов. Это был Пушкин. В «Путешествии в Арзрум» есть полторы страницы, поразительные по безнадежности тона:


«Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. (У Розена: “В ермоловское время офицеры на Кавказе терпеть не могли мирных черкесов; они ненавидели их хуже враждебных, потому что они переходили и изменяли непрестанно, смотря по обстоятельствам…”) Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного. Здешняя сторона полна молвой о их злодействах. Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ими наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать. У них убийство – простое телодвижение… Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его слишком долго было заряжено. Что делать с таковым народом?»


Любопытно, что у каждого из цитированных мною авторов есть нечто только ему присущее, только им наблюденное и угаданное. Пушкин единственный, кто выводит безнадежность кавказской ситуации из неискоренимых особенностей национальной психологии горцев, то есть фактора, для устранения которого требуются столетия. И этим объясняется тон последующего текста:


«Должно однако ж надеяться, что приобретение Восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением».


Гениально лапидарные тексты Пушкина – родственные в этом отношении лунинским – замечательны тем, что иногда одно слово, один стилистический оборот является смысловым ключом к наиболее существенным пассажам.

Трудно отделаться от впечатления, что вышеприведенные фразы не есть пародия на известный в то время проект адмирала Мордвинова, предложенный Ермолову при его назначении на Кавказ. В проекте, в частности, предлагалось «умягчить суровую нравственность» горцев «нашим роскошеством, сблизить их к нам понятиями, вкусами, нуждами и требованиями от нас домашней утвари». Повторив мало уместное слово «роскошь», Пушкин тут же убил смысл мордвиновского предложения словом «самовар». Укрощать смертельно обиженных, ограбленных черкесов введением в их быт самовара – это могло быть только издевательством над самой идеей бытовой адаптации горцев.

Но далее у Пушкина идет крайне серьезный абзац:


«Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия. Черкесы очень недавно приняли магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана, между коими отличался Мансур, человек необыкновенный, долго возмущавший Кавказ противу русского владычества, наконец схваченный нами и умерший в Соловецком монастыре. Кавказ ожидает христианских миссионеров».


Но далее, как и в случае с мордвиновской идеей, Пушкин одним словом фактически перечеркивает смысл сказанного:


«Но легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты»[24].


Здесь, разумеется, знаковое слово – «леность», которое приводит нас к знаменитой фразе: «мы ленивы и нелюбопытны». Наблюдая бессмысленную попытку распространения Священного писания на русском языке среди горцев, Пушкин явно не верит в реальность миссионерской деятельности.

Над поисками выхода из российско-кавказской драмы размышляли, разумеется, не только военные профессионалы. Вскоре после пленения Шамиля – осенью 1859 года – Добролюбов, поборник гражданских прав и свобод, опубликовал статью «О значении наших последних подвигов на Кавказе». Слово «подвиги» здесь употреблено в самом точном и серьезном значении.

На всем обширном пространстве статьи Добролюбов ни разу не усомнился в самой необходимости и целесообразности завоевания. Но, подробно очертив основные этапы войны, он трезво проанализировал главные, по его мнению, причины ожесточенного сопротивления горцев – грубость, некомпетентность и невежество русской администрации, совершенно не учитывавшей особенности миропредставления, обычаев и верований кавказских племен.

Оценил он и суть конфликта между великим имамом и охладевшими к нему в середине 1850-х годов горцами:


«Управление Шамиля казалось тяжело для племен, не привыкших к неповиновению, а выгод от этого управления они не находили. Напротив, они видели, что жизнь мирных селений, находящихся под покровительством русских, гораздо спокойнее и стабильнее. Следовательно, им представлялся уже выбор – не между свободой и покорностью, а только между покорностью Шамилю, без обеспечения своего спокойствия и жизни, и между покорностью русским, с надеждой на мир и удобство быта. Само собою разумеется, что рано или поздно выбор их должен был склоняться на последнее»[25].


И делает логичный вывод:


«Отсюда ясно, что нужно для того, чтобы удержать и прочно связать с Россиею новое завоевание: нужно, чтобы всем горским племенам было гораздо лучше при русском управлении, нежели было при Шамиле. Из фактов, которые мы припомнили из истории Кавказа, очевидно, что не случайное появление личностей, подобных Шамилю, и даже не строгое учение мюридизма было причиною восстаний горцев против русских. Коренною причиною была ненависть к русскому господству».


Однако последняя фраза в смысловом отношении недостаточна. Приятие горцами русского владычества означало бы крушение того миропорядка, который горцы считали единственно возможным. (И, несмотря на без малого полтораста лет существования в контексте российской государственности, адаптации к этой государственности и системе ценностей так и не произошло. Кавказ оказался уникально консервативным психологически.)

Рационалист Добролюбов, конечно же, упрощает ситуацию, возлагая все надежды на умное администрирование:


«Когда русское управление сделает то, что для горцев не будет привлекательною перемена его на какое-нибудь другое, – тогда только спокойствие на Кавказе и связь его с Россиею будут вполне обеспечены».


Добролюбов игнорировал как родовые особенности русской администрации, которая за все полтора века и не выработала форм, приемлемых для городского сознания, так и вышеупомянутую консервативность этого сознания.

Но в данном случае важны два момента. Во-первых, если такой непримиримый оппозиционер по отношению к самодержавному государству, как Добролюбов, признавал законность и неизбежность завоевания Кавказа, это значит, что в общественном сознании сам по себе факт завоевания сомнений не вызывал. И во-вторых, его вера в принципиальную возможность окончательного и тотального замирения горских племен.

И Пестель, и Лунин, и Розен, – не говорю уже о Зубове, – и штатский Добролюбов понимают все технологические трудности покорения Кавказа, но в принципе они оптимисты. Они – в отличие от Пушкина – верят, что тем или иным способом на Кавказе можно достичь желаемого результата. Пестель верит в реальность фактического геноцида горских племен, Лунин – в военную победу и разумную организацию управления замиренными территориями на основе либеральных идей, Розен не сомневается в действенности экономико-психологических методов, Зубов уверен в непобедимости российского оружия. Добролюбов, безусловно выражавший мнение демократического круга «Современника», уповает на просвещенную администрацию и на возможность «внушить диким племенам истинные начала образованности и гражданского быта».

Каждый из них подписался бы под конечным выводом Розена:


«Потомство соберет плоды с земли, орошенной кровью храбрых, и с лихвою возвратит себе несметные суммы, издержанные предками на это завоевание»[26].


Недостаточность, психологическая неубедительность цивилизаторской и экономической оправдательных доктрин стали очевидно ясны в период фатальных неудач русской армии на Кавказе.

В середине сороковых годов, скорее всего после катастрофической Даргинской экспедиции 1845 года, ветеран Кавказской войны адмирал Серебряков писал:


«Силою самих обстоятельств мы увлечены за Кавказ; мы покоряем Дербент, Баку, Ганжу и спасаем Грузию, порабощенную игу изуверов, а с этим вместе последнее, слабое христианство в Азии, доблестно боровшееся несколько веков с могуществом мусульманским»[27].


«Сила обстоятельств» здесь – это именно необходимость защитить Грузию, ставшую частью империи. И мотив спасения христианства далеко не случайно снова всплывает как определяющий. За четыре десятилетия выработать действенную идеологию этой изнурительной войны, кроме той, с которой все начиналось, – не удалось.

Следующая после Лунина подлинно историософская попытка осмыслить суть и значение Кавказской войны как проблемы, имеющей прямое касательство к будущей судьбе России, как роковой вопрос, а не просто кровавую попытку прирастить к огромному пространству империи еще один небольшой кусок территории, сделана была только по фактическом окончании войны.

В 1860 году Ростислав Фадеев, чье участие в Кавказской войне имело целью получить из первых рук материал для теоретических построений, выпустил книгу «Шестьдесят лет Кавказской войны». Мы уже к ней обращались. Во вступлении Фадеев писал:


«Наше общество в массе не сознавало даже цели, для которой государство так настойчиво, с такими пожертвованиями добивалось покорения гор»[28].


Это очень значимый пассаж. Через шестьдесят лет после официального начала войны – а на самом деле этот срок куда длиннее! – впервые публично ставится вопрос об истинной, а не формально-официозной цели этого колоссального государственного усилия. И далее Фадеев излагает соображения, восходящие в известной степени к лунинскому тезису об «органической идее» продвижения на юг, а кроме того, предвосхищающие известную нам мысль Покровского о неколонизационном смысле завоевания Кавказа.


«Страны, составляющие Кавказское наместничество, богатые природою, поставленные в удивительном географическом положении для высокого развития в будущем, все-таки, с чисто экономической точки зрения, независимо от других соображений, не могли вознаградить понесенных для обладания ими жертв. На Кавказе решался вопрос не экономический, или, даже если отчасти экономический, то не заключенный в пределах этой страны. Понятно, что для большинства общества этот вопрос, необъяснимый прямой перспективой дела, оставался темным»[29].


Когда Фадеев утверждал, что «на Кавказе решался вопрос не экономический», то есть дохода Россия ожидать не могла, то он понимал, что говорил, ибо прекрасно знал финансовую сторону войны и управления покоренными территориями и позже составлял официальные записки для наместника с подробной росписью расходов.

Уже в наше время в самой фундаментальной работе на интересующую нас тему сказано совершенно категорически:


«В отличие от Закавказья и Предкавказья, Большой Кавказ не представлял для России особого экономического интереса»[30].


Этот мотив экономической ущербности, убыточности приобретенных территорий имел долгую традицию. Еще в 1791 году упоминавшийся генерал Гудович, командовавший Кавказской линией, писал императрице Екатерине о землях по Тереку:


«А дабы край сей стоящий уже больших сумм казне Вашего Императорского Величества приготовлялся впредь к пользе государственной и к поданию доходов, а стража границ около оного не оберегала пустых земель и лесов, дерзаю представить всеподданнейшее мое мнение, чтобы перевести в удобные и выгодные места в сей край по меньшей мере десять тысяч душ государственных крестьян малоземельных из внутри России»[31].


Это, кстати, к вопросу об органичности колонизации… Земли Предкавказья заселялись, но с доходами дело было плохо.

В одной из записок, касающейся способов сокращения расходов на управление Грузией и Кавказом, Фадеев, в частности, писал:


«Грузия не может расшириться, а потому нечего опасаться новых растрат с этой стороны. Совсем другое дело – мусульманские области. Они могут раздвинуться еще очень далеко, но уже в настоящем виде поглощают на свое искусственное управление много государственных средств совершенно бесплодно»[32].


Ключевые же слова в ранее цитированном тексте: «необъяснимый прямой перспективой дела». Уже в тридцатые годы, когда турецкая и персидская угрозы были сняты двумя победоносными войнами, когда ограниченную задачу обеспечения коммуникаций с Закавказьем можно было решить, не завоевывая всю Чечню и весь Дагестан, когда у Кавказского корпуса хватало сил и средств, чтобы обеспечить относительную безопасность русских поселений на линиях от набегов, гигантские жертвы людьми и деньгами для полной победы над Шамилем, с точки зрения прагматической, казались отнюдь не оправданными. Была некая психологическая данность – Кавказ должен быть покорен и войти как обычная административная единица в состав империи. Но почему?

26 сентября 1846 года у Николая I состоялся знаменательный разговор с доверенным человеком нового кавказского наместника М. С. Воронцова. Год назад русские войска были фактически разгромлены Шамилем во время кровавой Даргинской экспедиции. Ситуация на Кавказе была кризисной. Но император заявил:


«Слушай меня и помни хорошо то, что я буду говорить. Не судите о Кавказском крае как об отдельном царстве. Я желаю и должен стараться сливать его всеми возможными мерами с Россиею, чтобы все составляло одно целое»[33].


Это был ответ Воронцову, пытавшемуся дополнить военные усилия новой экономической политикой, предоставлявшей Кавказу и Закавказью право свободной торговли. Но идея, четко сформулированная императором, имела значение куда более широкое. Речь шла о полной интеграции Кавказа в состав империи – без оговорок и послаблений. Безо всякого учета его резких особенностей. Эта идея могла быть полностью реализована только методами полковника Пестеля, предложенными в «Русской правде». А коль скоро империя не решалась прибегнуть к этим методам в полном объеме, а мысль об автономности существования Кавказа, даже в случае его лояльности, была для Николая крамолой, то благополучного решения проблемы не было вообще. Это был один из страшных исторических тупиков, подобный, например, курдской трагедии…

Фадеев попытался показать многослойную основу этого явления.


«Покорение восточных гор обрадовало Россию в ее патриотизме, как победа над упорным врагом, независимо от громадного значения этого события, гораздо яснее понимаемого до сих пор за границей, чем у нас. Утверждение бесспорного русского владычества на Кавказском перешейке заключает в себе столько последствий необходимых или возможных, прямых и косвенных, что покуда невозможно объять их разом; они будут еще выказываться одно за другим, такою длинною цепью, что разве следующее поколение будет знать весь объем событий 1859 года»[34].


Фактическую сторону войны – «объем событий» – следующее поколение, люди восьмидесятых-девяностых годов, действительно узнали достаточно подробно. Но Фадеева главным образом волнует не это. Он тут же наспех пытается выстроить историческую логику процесса, приведшего к войне до победного конца, пытается поймать ведущую идею.


«Начало Кавказской войны совпадает с первым годом текущего столетия, когда Россия приняла под свою власть Грузинское царство. Это событие определило новые отношения государства к полудиким племенам Кавказа; из заграничных и чуждых нам они сделались внутренними, и Россия необходимо должна была подчинить их своей власти»[35].


То есть выдвигаются знакомые нам тезисы – по Зубову: спасение Грузии, по Пестелю: невозможность иметь внутри государства территорию, живущую по собственным «полудиким» законам. Но Фадеев идет дальше и смотрит глубже.


«Кавказ потребовал больших жертв; но чего бы он ни стоил, ни один русский не имеет права на это жаловаться, потому что занятие Закавказских областей не было ни случайным, ни произвольным событием в русской истории. Оно подготовлялось веками, было вызвано великими государственными потребностями и исполнилось само собой»[36].


Это «само собой» – как аналог «силы вещей» у Пушкина, – утверждение исторической неизбежности и органичности происшедшего.

Тут вспоминается тезис Лунина о важном значении завоевания Кавказа для будущих судеб России и глубокая фраза адмирала Серебрякова, «коренного» кавказца: «Силою самих обстоятельств мы увлечены за Кавказ». Фадеев, естественно, не читал ни того, ни другого, и эти смысловые совпадения знаменательны.


«Еще в шестнадцатом столетии, когда русский народ уединенно вырастал на берегах Оки и Волхова, отделенный от Кавказа дикою пустыней, священные обязанности и великие надежды приковали к этому краю внимание первых Царей».


Далее эти тезисы расшифровываются: священные обязанности – это опять-таки помощь единоверцам-грузинам, великие надежды – «доступ к золотым странам востока». Но если бы Фадеев ограничился повторением в более выразительной, быть может, форме того, что уже неоднократно говорилось до него, то не стоило бы к нему обращаться. Однако генеральная идея Фадеева иная. Речь идет о том, что при явном ослаблении Турции и Персии спор за их наследство


«станет спором европейским и будет обращен против нас, потому что все вопросы о западном влиянии или господстве в Азии не терпят раздела; соперник там смертелен для европейского могущества. Чье бы влияние или господство ни простиралось на эти страны (между которыми были земли без хозяина, как, например, весь Кавказский перешеек), оно стало бы во враждебные отношения к нам… Если бы горизонт России замыкался к югу снежными вершинами Кавказского хребта, весь западный материк Азии находился бы совершенно вне нашего влияния и при нынешнем бессилии Турции и Персии не долго дожидался бы хозяина и хозяев. Южные русские области упирались бы не в свободные воды, но в бассейны и земли, подчиненные враждебному влиянию. Если этого не случилось и не случится, то потому только, что русское войско, стоящее на Кавказском перешейке, может охватить южные берега этих морей, протянувши руки в обе стороны»[37].


Это, как видим, сложно модифицированная лунинская идея о прямой взаимосвязи успехов России на юге с отношением к России западных держав. Но идеологический вектор принципиально иной – вместо нейтрального лунинского Запада, культурно родственного, и только не желающего, чтобы Россия расширялась за его счет, здесь мы имеем дело с геополитической установкой, трактующей Запад как неизбежного противника, который стремится окружить Россию и который и есть главный противник на юге. И это новый поворот сюжета: зашедшая с тыла Европа. Хотя и не единственный.

Фадеев считает, что продвижение к Кавказу началось тогда, когда «домашняя борьба с мусульманством, давившим Россию со всех сторон, была решена». Но в середине XIX века Кавказ, по Фадееву, оказывается форпостом, передовым рубежом возможного столкновения с воинствующим исламизмом.


«Мусульманство прокатилось по земле огненным потоком и теперь еще производит страшные пожары в местах, куда оно проникает внове, чему примером служит Кавказ… Для России Кавказский перешеек вместе и мост, переброшенный с русского берега в сердце азиатского материка, и стена, которою заставлена Средняя Азия от враждебного влияния, и передовое укрепление, защищающее оба моря: Черное и Каспийское. Занятие этого края было первою государственною необходимостью. Но покуда Русское племя доросло до подошвы Кавказа, все изменилось в горах. Выбитый из европейской России, исламизм работал неутомимо три века, чтобы укрепить за собой естественную ограду Азии и мусульманского мира – Кавказский хребет, – и достиг цели… Вместо прежних христианских племен мы встретили в горах самое неистовое воплощение мусульманского фанатизма. Шестьдесят лет длился штурм этой гигантской крепости: вся энергия старинного мусульманства, давно покинувшая расслабленный азиатский мир, сосредоточилась на его пределе, в Кавказских горах. Борьба была неистовая, пожертвования страшные. Россия не отставала и преодолела, зная, что великим народам, на пути к назначенной им цели, полагаются и препятствия в меру их силы»[38].


Кавказ, таким образом, оказывается плацдармом, на котором Россия превентивно ограждает себя от экспансии Запада и в то же время ликвидирует опаснейший очаг воинствующего исламизма, чреватого пожарами внутри империи. А кроме того, что весьма существенно, доказывает превосходство христианского духа над мусульманским фанатизмом. И еще – как во времена монгольского нашествия – Россия сковала энергию нового исламизма.

В том или ином виде эти идеи встречались не только у Фадеева, – он их сконцентрировал и ясно оформил; но только он обратил внимание на одно из важнейших следствий Кавказской войны:


«Когда-нибудь Россия прочтет полную историю кавказской войны, составляющей один из великих и занимательнейших эпизодов нашей истории, не только по важности вопросов, решенных русским оружием в этом отдаленном углу империи, но по чрезвычайному напряжению человеческого духа, которым борьба ознаменовалась с обеих сторон…; по особой нравственной физиономии, если можно сказать, запечатлевшей сотни тысяч русских, передвинутых на Кавказ».


Последняя фраза важна необычайно. Фадеев первый громко заявил, что такое событие, как Кавказская война, не может пройти бесследно для самого духа народа и государства, что оно должно войти не только в процесс государственного строительства, но и в процесс формирования мировоззрения общества – всех его слоев. То есть он поставил вопрос о той роли, которую кавказская драма сыграла в общественном сознании России и фундаментальном психологическом устройстве русского человека. В первую очередь – прикосновенного к этой драме.

Дело в том, что деяния такого масштаба не совершаются без мощной психологической потребности той части общества, которая ответственна за решения. У русского дворянства, с одной стороны, и русского самодержавия – с другой, должна была быть неодолимая потребность в подобной войне для того, чтобы она началась и столько лет длилась. И дворянство, и правительство, а быть может, и солдаты в этой войне решали некие психологические, а возможно, и духовные задачи. Вот это прежде всего и подлежит изучению.

Увы, глубинная проблематика целого пласта русской жизни, обозначенного словосочетанием «Россия в Кавказской войне», не была с должным тщанием изучена лучшими умами прошлого века, великими аналитиками русского бытия, современниками, а иногда и активными участниками роковых событий. Достоевский вообще игнорировал Кавказскую войну в своей публицистике. Толстой, получивший офицерский чин «за отличие в делах против горцев», мало интересовался общим смыслом происходящего и рассматривал поведение людей в предлагаемых обстоятельствах. Гениальный «Хаджи-Мурат» – философская притча, приложимая к человеческой жизни вообще. Общегуманистическая рефлексия Лермонтова не мешала ему ревностно выполнять свои обязанности боевого офицера, и, быть может, слишком близкое знакомство с кровавой фактурой событий заслонило от него общий смысл происходящего. Точный и горький анализ Пушкина не получил развития и остался эпизодом в его историософской работе.

Свидетельство тому, что проблема эта необыкновенно сложна и запутанна, что ответить на вопросы: какова же была органичная ведущая идея, лежавшая в основе действий России в течение тяжелой шестидесятилетней (в минимальном исчислении!) войны, и была ли эта идея вообще, как повлияла эта война на самосознание русского человека, насколько определило торжество бульдожьего имперского упрямства дальнейшее движение государства, – свидетельство тому, что ответить на эти вопросы невозможно без углубленного изучения и неимперского подхода – полуторастолетнее отсутствие ответов.

Такой незаурядный мыслитель, как уже цитированный Данилевский, подводя итоги своим кавказским размышлениям, писал:


«После раздела Польши (принципиальная параллель! – Я. Г.) едва ли какое другое действие России возбуждало в Европе такое всеобщее негодование и сожаление, как война с кавказскими горцами и, особливо, недавно совершившееся покорение Кавказа. Сколько ни стараются наши публицисты выставить это дело как великую победу, одержанную общечеловеческой цивилизацией, – ничто не помогает. Не любит Европа, чтобы Россия бралась за это дело. Ну, на Сыр-Дарье, в Коканде, в Самарканде, у дико-каменных киргизов – еще куда ни шло, можно с грехом пополам допустить такое цивилизаторство, – все же вроде шпанской мушки оттягивает, хотя, к сожалению, и в недостаточном количестве, силы России; а то у нас под боком, на Кавказе; мы бы и сами здесь поцивилизировали. Что кавказские горцы и по своей фанатической религии, и по образу жизни, и по привычкам, и по самому свойству обитаемой ими страны, – природные хищники и грабители, никогда не оставлявшие и не могущие оставлять своих соседей в покое, все это не принимается в расчет. Рыцари без страха и упрека, паладины свободы да и только! В Шотландских горах, с небольшим лет сто тому назад, жило несколько десятков, а может, и сотен тысяч таких рыцарей свободы; хотя те были христиане, и пообразованнее, и посмирнее, – да и горы, в которых они жили, не Кавказским чета, – но однако же Англия нашла, что нельзя терпеть их гайлендерских привычек, и при удобном случае разогнала их на все четыре стороны. А Россия под страхом клейма гонительницы и угнетательницы свободы терпи с лишком миллион таких рыцарей, засевших в неисследимых трущобах Кавказа, препятствующих на целые сотни верст кругом всякой мирной оседлости; и, в ожидании, пока они не присоединятся к первым врагам, которым вздумается напасть на нее с этой стороны, – держи, не предвидя конца, двухсоттысячную армию под ружьем, чтобы сторожить все входы и выходы из этих разбойничьих вертепов»[39].


Здесь, как видим, Данилевский собрал все ранее существовавшие основные резоны покорения Кавказа, не прибавив ничего, кроме обличения коварства Запада. Хотя об этом в несколько ином аспекте говорил уже Фадеев.

После Данилевского, в семидесятых-восьмидесятых годах началась энергичная фактологическая разработка истории Кавказской войны, публикация бесчисленных и драгоценных для историков свидетельств и документов, но концептуальное осмысление дела было отодвинуто в неопределенное будущее…

Пролог Кавказской войны

Кажется, что самое начало было неправильное.

Декабрист А. Розен, свидетель Кавказской войны. 1850-е гг.
I

Первые походы регулярных русских войск в Дагестан – казачьи набеги учитывать невозможно, да и это явление иного порядка, – относятся еще к XVI–XVII векам. В 1594 году состоялся поход воеводы Хворостинина. Поход этот – поразительная модель многих экспедиций в глубь Кавказа уже в XIX веке. Это прямая параллель знаменитому Даргинскому походу Воронцова в 1845 году. Успешное наступление, прорыв к заданной цели – у Хворостинина это столица одного из крупнейших дагестанских владетелей – шамхала Тарковского, Тарки, у Воронцова это – резиденция Шамиля Дарго. Затем, после удачного штурма и овладения крепостью, – полный тупик. Невозможность сколько-нибудь долго удерживать захваченное при катастрофически растянутых и необеспеченных коммуникациях, нехватка продовольствия, болезни, блокада со стороны противника. Затем – как единственный выход – отступление. И тут-то приходит настоящая беда. Хворостинин потерял при отступлении три четверти своего отряда, Воронцов около половины. Все, завоеванное с такими жертвами, – утрачено.

Повод похода Хворостинина – союз с Грузией. Царь Федор Иоаннович титуловал себя «государем земли Иверской, грузинских царей и Кабардинской земли, черкесских и горских князей». Это была, разумеется, чисто символическая формула, но тенденцию она обозначила.

Характер государственного сознания того времени – и не только в России – подразумевал расширение территории как безусловное благо.

Следующий поход в Дагестан – на Тарки – состоялся в 1604 году, при Годунове. Сценарий был трагически схож. Московских воевод – Бутурлина и Плещеева – удивительным образом ничему не научил опыт Хворостинина, прекрасно им известный. Они взяли штурмом Тарки, отстроили крепостные сооружения, затем ввиду бескормицы часть войска ушла в Астрахань, а часть оказалась осажденной многократно превосходящим противником. Переговоры, отступление на почетных условиях, нарушение шамхалом договора и героическая гибель всего отряда вместе с воеводами… Схожая модель реализовалась во время Прутского похода Петра. И неоднократно во время Кавказской войны XIX века.

Совершенно непонятно, как московские воеводы собирались закрепиться в глубине враждебной территории, где против них было все: население, климат, отсутствие надежных коммуникаций для снабжения. Это был набег, разыгранный не по правилам набега.

Набег – вполне осмысленная и целесообразная форма ведения боевых действий – предполагал стремительный прорыв к цели, решение конкретной задачи: захват добычи, уничтожение укреплений и живой силы противника, деморализация противника, – и столь же стремительное отступление. С самого начала русские войска на Кавказе не сумели выработать рациональной тактики, соответствующей характеру театра военных действий.

Старому опытнейшему воеводе Ивану Михайловичу Бутурлину, воевавшему – и успешно – с крымскими татарами, литовцами, шведами, можно было бы задать вопросы, которые через два с половиной века были заданы одним из участников катастрофического Даргинского похода другому старому и опытному генералу графу Михаилу Семеновичу Воронцову:


«Зачем было стоять целую неделю в Дарго? Имелась ли тут в виду какая-либо цель, или это была простая и бесцельная медлительность, стратегическая ошибка, ничем не исправимая и неизгладимая? Вот вопросы, на которые трудно ответить. – При вступлении нашем в Дарго, у нас раненых было немного в сравнении с тем прикрытием, которое мы могли им доставить, кроме того, войска наши были воинственного духа…»


И в том, и в другом случае дело было именно в неясности стратегической задачи. И эта неясность, неопределенность катастрофически сопутствовала действиям русской армии на протяжении десятилетий, являясь главной причиной тяжких неудач.

О Даргинской экспедиции надо говорить специально. Это событие огромного значения для Кавказской войны, концентрат роковых проблем. Здесь же важно было показать истоки порочной традиции.

Следующим этапом – через сто восемнадцать лет – был Персидский поход Петра, и это уже была составляющая обширной и последовательной, хотя и вполне утопичной, завоевательной программы.

Для Петра Кавказ отнюдь не был самоцелью. Его цель – Восток: Бухара, Индия, восточная торговля, возможные результаты которой он сильно идеализировал. При всей прагматичности в замыслах Петра превалировали идеи. Прежде всего, идея строительства империи, не соотнесенная с реальными возможностями страны. Идея каспийского похода развивалась в голове Петра, очевидно, с начала десятых годов – после Полтавы. Прутский провал надолго исключил рывок к Черному морю. Петр переключился на левый восточный фланг – на Каспий. Волынский был послан в Персию как посол – по видимости, как разведчик – по существу. Волынский вернулся в Россию в начале 1719 года, отчитался перед императором и получил от него инструкцию, которая свидетельствовала о скором начале новой войны. В сентябре 1720 года Петр отправил к Волынскому капитана Алексея Баскакова – с тем, чтобы тот из Астрахани двинулся в Персию:


«1) Ехать от Терека сухим путем до Шемахи для осматривания пути: удобен ли для прохода войска водами, кормами конскими и прочим? 2) От Шемахи до Апшерона и оттуда до Гиляни смотреть того же, осведомиться также и о реке Куре. 3) О состоянии тамошнем и о прочих обстоятельствах насматриваться и наведываться и все это делать в высшем секрете».


И устье Куры, впадающей в Каспий, и Гилянь находятся значительно южнее Баку. Петр готовил дальний поход в сердце персидских земель и надеялся основать там плацдарм для дальнейшего продвижения.

Оценка этих планов, их реалистичности с точки зрения военной и экономической, осмысленности их для России в тот момент и вообще – вне поставленной здесь задачи. Я говорю об этом потому только, что грандиозный план прорыва в Индию через Каспий неизбежно увязывал в один узел взаимоотношения России с Грузией и Кавказом.

То, что раньше было вполне периферийной военно-дипломатической проблемой, стало актуальной задачей, без решения которой невозможно было закрепить будущие завоевания.

Петр рассчитывал вести армию вдоль Каспия, частично транспортируя ее водой, частично – кавалерию – пустив сушей. Но в этом случае над правым флангом русских войск нависал Кавказ с его воинственными и не соблюдающими никаких договоров народами. И без того чрезвычайно растянутые и ненадежные коммуникации с собственно российской территорией оказывались под постоянной угрозой, а сохранение коммуникаций было для экспедиционного корпуса вопросом жизни и смерти. Это в полной мере подтвердил несчастный Прутский поход.

Опасения не замедлили подтвердиться – русский отряд бригадира Ветерани подвергся нападению в узком ущелье и понес значительные потери. Ответом была карательная экспедиция, уничтожившая крупное поселение Ендери, названное русскими Андреевской деревней. То есть мгновенно была построена модель будущих взаимоотношений: вторжение – ответный набег – карательная акция – озлобление и месть, провоцирующие новую карательную акцию, вынужденное смирение – новый набег и так далее.

Петр тогда уже понимал значение союза с Грузией для контроля над Кавказом. Волынский вел переговоры с царевичем Вахтангом о введении в Грузию русских воинских частей.

Персидский поход Петра в силу сложной международной комбинации не получил задуманного развития, но для горцев Прикаспия дело этим не кончилось. Петр поручил походному донскому атаману Краснощекову с тысячей казаков и сорока тысячами калмыков наказать тех, кто участвовал в нападениях на русские войска. Приказ был выполнен донцами и калмыками со свирепым энтузиазмом. В таких случаях не трудились отличать правых от виноватых. На следующий год экзекуцию повторил генерал Матюшкин с регулярными частями.

Таков был пролог Кавказской войны.

Драматизм и безвыходность ситуации заключались в том, что Кавказ – особенно его горная часть, непригодная для колонизации, – на всех этапах взаимоотношений с Россией не был ей нужен сам по себе.

Кавказ был привходящим обстоятельством, тяжкой помехой в движении, направленном мимо него. С петровских времен Кавказ представлялся плацдармом, с которого в любую минуту мог быть нанесен удар во фланг или тыл русской армии – сражалась ли она с турками или с персами. Позже Кавказ стал помехой для необходимой связи России с присоединенной Грузией.

России – в принципе – нужен был союзный, лояльный, мирный Кавказ, не обязательно жестко включенный в имперскую структуру, но таковым Кавказ быть не мог в силу психологической природы своего населения, традиций, обычаев, религиозных представлений, наконец, экономических потребностей.

Маловероятно, но все же возможно, что в петровские времена Россия и вольные горские общества – именно они, а не ханства, были основными противниками русских – могли бы договориться. Но только в том случае, если бы Россия удовлетворилась простой лояльностью. С петровского времени и до конца XVIII века в России складывалась имперская государственная доктрина, основанная на сугубо иерархическом миропредставлении, доктрина, не допускавшая партнерства с низшими, предполагавшая абсолютное включение новых народов и территорий в цельную систему.

Это не было капризом или самодурством. Это было непреодолимой психологической потребностью. В кавказском конфликте при сложении противопоказаний к компромиссу с обеих сторон он становился принципиально невозможен.

Это не получилось даже с родственной и европейски цивилизованной Польшей. Когда Александр I попытался построить отношения с Польшей на началах, напоминавших федеративные, – мы знаем, чем это кончилось.

Лунин, размышлявший в Сибири над проблемами Кавказа и Польши, утверждал, что попытка органично включить новые территории в состав империи равно не удалась как на равнинах Запада, так и в горах Востока. Происходило это от неумения и нежелания учитывать национально-психологические традиции тех, на кого направлена была экспансия.

И присоединение Грузии, и вся кавказская ситуация, которая сложилась вслед за этим присоединением – все это носило резкие черты перелома эпох: на этих территориях русский XVIII век столкнулся с веком XIX.

II

XVIII век не знал благотворительности. Екатерина, Орловы, Потемкин были достаточно решительные утописты, совершенно не рассчитывающие реальных возможностей государства. Завоевание новых территорий на юге эти возможности в экономическом плане явно превысило. Отсюда пошло печатание необеспеченных ассигнаций для покрытия военных расходов, соответственно, инфляция, государственные долги и так далее. Но даже они не собирались делать Грузию составной частью империи и тем самым брать на себя ответственность за весь регион. И это при том, что расширение империи на восток, мечта о прорыве в Индию была одной из навязчивых идей Екатерины. Грузия была чрезвычайно выгодным плацдармом в этом движении. Князь Авалов, грузин, писал в предисловии к своему исследованию «Присоединение Грузии к России» (второе издание, 1906 г.):


«Присоединение Грузии к России было политическим событием первостепенной важности. Именно со времени этого присоединения Россия становится на путь, который, может быть, приведет ее к берегам Персидского залива»[40].


Прекрасный знаток данного сюжета, он считал, что тенденция именно такова.

Вкратце дело обстояло следующим образом. Грузия в критические моменты неоднократно обращалась к России с просьбой о заступничестве и военной помощи. И никогда ее не получала. Наконец, в 1783 году между Грузией и Россией был заключен трактат, который объявлял Грузию вассалом российской короны, но отнюдь не частью империи. По этому трактату, что особенно важно, Грузия обязывалась порвать вассальные же отношения с Персией и Турцией. Наиболее актуальна была Персия.

Заключение трактата было несомненной провокацией как для Персии, так и для турецких владетелей на границах Грузии, а особенно для дагестанских ханов, на Персию ориентированных.

Россия прислала в Тифлис два батальона пехоты, что было жестом скорее символическим. Во всяком случае, когда через некоторое время Грузия подверглась жесточайшему набегу аварского хана Омара, русские батальоны защитить ее не смогли. Вообще положение сложилось крайне странное. Очевидно, в Петербурге поняли, что оказать Грузии реальную помощь не смогут. В 1787 году сразу после начала второй Турецкой войны полковник Бурнашев, командовавший русским отрядом, получил предписание вывести войска за пределы Грузии на Кавказскую линию. В приказе было фактическое признание нерациональности заключенного договора. Вывод русских войск мотивировался тем, что царь Ираклий II сможет лучше «обезопасить себя через возобновление прежних своих разрушившихся союзов единственно пребыванием в стране его российских войск». То есть Ираклию предлагалось вернуться под протекторат Персии. Объяснялось это, очевидно, тем, что Потемкин в это время вел свою особую игру с претендентами на шахский престол, а обстановка в Дагестане сложилась для России неблагоприятно.

Попытка Грузии в 1783 году отдаться под военное покровительство России обошлась ей дорого. Несчастный Ираклий неоднократно просил Екатерину выполнить условия трактата и прислать обратно хотя бы те же два батальона, но тщетно. Решение помочь Ираклию было принято только 4 сентября 1795 года, пришло оно к генералу Гудовичу, командовавшему войсками Кавказской линии, 1 октября, а 12 сентября захвативший шахский престол Али-Магомет-хан взял, разграбил и разрушил Тифлис…

Надо сказать, что в Петербурге прекрасно понимали, какую злую шутку сыграли с Грузией. Уже в 1801 году, когда Государственный совет рассматривал по поручению Александра в очередной раз вопрос о Грузии, то в протокол заседания было записано, что «протекция, какую в 1783 году давала Россия Грузии, вовлекла сию несчастную землю в бездну зол, которыми она приведена в совершенное изнеможение».

Царь Ираклий, однако, твердо держался условий трактата 1783 года и отказывался от всех мирных предложений Персии.

Игра с Грузией была для Екатерины связана с ее грандиозными восточными и средиземноморскими планами. В томе двадцать восьмом «Истории» Соловьева приведены замечательные материалы о заседании Совета, созданного императрицей для обсуждения стратегических вопросов. Там было решено возмутить против турок всех православных – как славян, так и грузин. Будущая война с Турцией, таким образом, принимала форму крестового похода против мусульман и должна была разрушить Османскую империю, отдав Восток в руки России. Присоединение Грузии оказалось рудиментом этой утопии, породившим Кавказскую войну.

Печальная особенность ситуации была в том, что второстепенная, служебная задача по причине невыполнимости задачи главной становилась самоцелью.

Реальные очертания взаимоотношения России и Грузии приняли уже при Павле. Но там тоже были свои драматические особенности. Наследовавший Ираклию Георгий XII, сам уже смертельно больной, предписывал своим послам, отправленным в Петербург в сентябре 1799 года:


«Царство и владение мое отдайте непреложно и по христианской правде и поставьте его не под покровительство Императорского Всероссийского престола, но отдайте в полную его власть и на полное его попечение, так чтобы царство Грузинское было бы в Империи Российской на том же положении, каким пользуются прочие провинции России».


Единственно, о чем просит Георгий, так это чтобы Павел


«обнадежил меня Всемилостивейшим письменным обещанием, что достоинство царское не будет отнято у дома моего, но что оно будет передаваться из рода в род, как при предках моих».


То есть грузинский царь становился наследственным наместником российского императора.

Это стремление полностью включить Грузию в состав России вполне объяснимо конкретными обстоятельствами.

Вообще внутригрузинский сюжет является для нас второстепенным. На нем можно было бы так подробно не останавливаться, если бы с Грузии не начался классический период Кавказской войны и действия князя Цицианова, плацдармом которого была именно Грузия, а не Кавказская линия, не определили логику войны на несколько десятилетий. Кроме того, метод, который Петербург использовал для отношений с Грузией, стал моделью отношений с Кавказом в XIX веке.

Последнюю четверть XVIII века Грузия интересовала Россию исключительно как база для продвижения в Персию и далее. Можно очень явственно наблюдать эти приливы и отливы интересов Петербурга к Тифлису в зависимости от восточных планов. Собственно, то же самое было и с Кавказом. То, что Кавказ стал самостоятельным объектом завоевания, есть некое историческое недоразумение. Именно поэтому так сложно было выстроить убедительную идеологию этого завоевания.

Пытаясь понять причины, по которым Россия совершенно для себя неожиданно оказалась втянута в шестидесятилетнюю тяжелую войну, имеет смысл сопоставить метод политического освоения грузинских и кавказских территорий Петербургом с методом, который применял Лондон в Индии. Казалось бы – завоевание и завоевание. Но было одно в высшей степени принципиальное различие. На подвластных территориях Англия оставляла значительную часть власти в руках местных владетелей. Разумеется, они были под контролем английских эмиссаров, в княжествах стояли английские войска или формирования сипаев под командой английских офицеров. Но система местной власти не была ликвидирована и трансформировалась очень медленно. Равно как и не посягала Англия на местные культы. Как мы знаем, это не избавило метрополию от многих неприятностей, в том числе кровавых мятежей, но именно эта метода дала горсти англичан возможность в короткое время поставить под контроль огромный субконтинент с населением, во много раз превышающим население метрополии.

Завоевательное сознание России было принципиально иным. Оно основывалось на стремлении жестко включить приобретенные территории в единообразную регулярную систему. Этот принцип, заданный Петром, стал фундаментальным принципом на полтора столетия вперед. При этом полностью игнорировалась органика процесса. Разумеется, проводить этот принцип идеально последовательно не решался даже самодержавный Петербург, некоторое маневрирование было. Оно, как правило, вынуждалось волнениями, восстаниями. Апофеозом этой методы были реформы сенатора Гана в конце 1830-х – начале 1840-х годов, одним махом отменившего все существовавшие до того грузинские законы – «Уложение царя Вахтанга» – и в несколько месяцев сочинившего новые, основанные на российском законодательстве. Столкновение традиционного правового мировосприятия с чисто формальной юридической системой привело к правовому параличу. В результате Николай вынужден был отменить все нововведения Гана. Но это была во всех отношениях крайняя ситуация. Начало, однако, было положено именно в период присоединения Грузии. Конечно, эта тенденция просматривалась уже в петровские времена, но тогда она не реализовалась в силу обстоятельств.

Павел манифестом, подписанным 18 октября 1800 года, объявил о согласии на просьбу Георгия. В манифесте содержался следующий пассаж:


«И сим объявляем императорским нашим словом, что по присоединении царства Грузинского на вечные времена под державу нашу не только предоставлены и в целости соблюдены будут нам любезноверным новым подданным нашим царства Грузинского и всех оному подвластных областей все права, преимущества и собственность, законно каждому принадлежащая, но что от сего времени каждое состояние народное вышеозначенных областей имеет пользоваться теми правами, вольностями, выгодами и преимуществами, каковыми древние подданные Российские по милости наших предков и нашей наслаждаются под покровом нашим».


Павел утвердил царевича Давида наследником умирающего царя Георгия.

Между тем, Павлом и графом Ростопчиным, ведавшим иностранной политикой, уже было принято негласное решение сделать наследника грузинского престола генерал-губернатором Грузии, оставив ему лишь формально титул царя. Грузия должна была называться Царство Грузинское, но обладать статусом обыкновенной российской губернии. Одновременно российское правительство, чтобы предотвратить неизбежные распри между членами грузинского царствующего дома, решило депортировать всех царевичей и цариц в Россию. Было это, конечно же, грубое нарушение первоначальных договоренностей. Грузинский царский дом и аристократия совершенно не желали полного поглощения Грузии Россией. Речь шла для большинства из них о действенном протекторате. Новый поворот событий сулил грузинским князьям и дворянам весьма неопределенное будущее. Ощущение опасности усугублялось тем, что русские чиновники и офицеры, прибывшие в Грузию, вели себя как в завоеванной стране.

III

Умер царь Георгий. Убит император Павел. И окончательное решение вопроса унаследовал Александр. И тут сложилась довольно любопытная ситуация. Уже 11 апреля 1801 года грузинскую проблему бурно обсуждал Государственный совет.

В этот момент в России было два консультативных органа, к мнению которых прислушивался император, – Государственный совет и неофициальный комитет – молодые друзья Александра: Кочубей, Строганов, Чарторийский и Новосильцев. Кочубей был членом Государственного совета, и там он выступил с общим мнением «молодых друзей», категорически возражавших против включения Грузии в состав империи. Он остался в меньшинстве. Возобладало мнение Платона Зубова. Это было понятно. Государственный совет состоял в основном из «екатерининских орлов», для которых расширение империи по мере возможности было процессом самым естественным и которые еще жили в мире грандиозных проектов блестящего царствования. «Молодые друзья» были людьми новой формации, и ими двигали другие соображения. Они предпочитали сосредоточиться на внутренних реформах, а не на внешней экспансии. Тут явственно столкнулись два века, две эпохи.

Совет рекомендовал Александру принять Грузию по следующим мотивам:


«1) Несогласие членов царской фамилии, тотчас по кончине царя Георгия Ираклиевича обнаружившееся, грозит слабому царству сему пагубным междоусобием; 2) открытое покровительство, которое с давнего времени Россия дарует сей земле, требует, чтобы, для собственного достоинства империи, царство грузинское сохранено было в целостности; 3) спокойствие границ российских тем обеспечится по вящей удобности обуздать своевольство горских народов».


Причем Государственный совет считал необходимым учредить в Грузии временное правление из лиц, назначенных Петербургом.

Последний пункт для нас особенно важен. Вельможи Государственного совета видели в Грузии плацдарм для наступления на горские племена, что с военной точки зрения было совершенно справедливо.

Александр отверг предложение членов совета и приказал еще раз к этому вопросу вернуться. Генерал-прокурор Беклешев передал вельможам, что император питает «крайнее отвращение на принятие царства того в подданство России, почитая несправедливым присвоение чужой собственности». Это, конечно, была игра. Дело было не в этических моментах, хотя такая постановка вопроса характерна для либерала Александра первых лет царствования, – а в вещах более прозаических. Александр и «молодые друзья», свободные от екатерининских утопий, сознавали, хотя далеко не в полной мере, какую лавину проблем может вызвать поглощение Грузии. Не говоря уже о том, что из Грузии шли потоки жалоб на российских эмиссаров и надо было налаживать там сносную систему управления. Ясно было и то, что придется наращивать свое военное присутствие в Закавказье, что сопряжено с внушительными расходами.

13 августа 1801 года состоялось заседание неофициального комитета, посвященное Грузии. «Молодые друзья» снова решительно высказались против присоединения Грузии.


Государственный совет еще раз настоятельно рекомендовал императору Грузию принять. Колебания Александра продолжались пять месяцев. Кроме возможности втянуться в военный конфликт молодого императора, заботившегося о своей репутации, все же смущала необходимость смещения законной царской фамилии. Государственный совет постарался облегчить ему это решение, объяснив, что, по исследовании, выяснилась нелюбовь грузин ко всем возможным претендентам на престол. В Грузии сложилась ситуация, близкая к ситуации междуцарствия 1825 года. Ни один из двух царевичей-претендентов не имел полного юридического права занять престол. Как и в России двадцать пятого года все упиралось в противоречивые завещания двух царей – Ираклия и Георгия.

В решении Государственного совета говорилось:


«Все сии вновь открывшиеся обстоятельства не представляют совету в присоединении Грузии ни малейшей несправедливости, а видит он в том спасение того края, для России же существенную пользу в надежном ограждении границ ея ныне от хищных горских народов, коих обуздать можно будет, а на будущее время от самих даже турок, не говоря уже о персиянах…»


Таким образом, совет выдвигал три главных аргумента – спасение единоверной Грузии, которую, кроме персов и турок, губительно терзали набеги горцев, – особенно джаро-белоканских лезгин, для которых торговля грузинскими пленниками была важной экономической составляющей; приобретение плацдарма для борьбы против горских народов; безопасность тыла и флангов в случае конфликтов России с турками и персами.

После вторичной рекомендации совета, несмотря на сопротивление «молодых друзей», не без оснований опасавшихся последствий такого решения и того, что неизбежная война на Кавказе может переключить энергию общества с внутренних реформ на имперскую экспансию, Александр издал известный манифест 12 сентября 1801 года, реализация которого и стала непосредственным спусковым механизмом Кавказской войны.

Следующим шагом, определившим ход событий, было назначение на пост главноуправляющего Грузией и главнокомандующего кавказскими войсками весьма замечательного и своеобразного человека – князя Павла Дмитриевича Цицианова, что произошло 11 сентября 1802 года.

Однако прежде, чем характеризовать Цицианова, нужно представить себе, в какой ситуации в Грузии и на Кавказе должен был действовать главнокомандующий.

То решение, которое было принято относительно статуса Грузии при Павле и в секретном документе зафиксировано руководителем его внешней политики графом Ростопчиным, теперь стало явным и официальным. Грузия превращалась в российскую губернию, а монархия в ней упразднялась. Это принципиально меняло всю властную систему страны с тысячелетней историей и очень прочными традициями и, естественно, затрагивало массу интересов – как царской семьи, так и князей. Было очевидно, что царская семья неизбежно будет источником смут, и потому решили, как уже говорилось, выслать ее всю в Россию.

Приближающаяся смена системы власти – хотя никто в Грузии не предвидел, какой резкой она будет, – уже при Павле породила источник беспокойства для российских властей на многие годы. Он персонифицировался в царевиче Александре Ираклиевиче, брате царя Георгия. Александр сам претендовал на престол, а потому Георгий попытался схватить его, чтобы, скорее всего, ликвидировать. Александр бежал в горы, к лезгинам, вступил в союз с персами и три десятилетия был одной из самых заметных фигур нашего сюжета, периодически объединяя вокруг себя горцев, ориентированных на Персию, и разного рода недовольных внутри Грузии.

Стоит привести только один эпизод, характеризующий остроту ситуации и силу страстей, с которой столкнулись российские власти.

Генерал Сергей Тучков, служивший в то время в Грузии и принимавший участие в депортации царской семьи, в «Записках» подробно рассказал о кровавых обстоятельствах, сопутствовавших высылке вдовствующей царицы Марии.


«Сия особа, вторая супруга царя Георгия XII, имея с небольшим тридцать лет от роду, была весьма чувствительна и притом слабого здоровья. За несколько времени перед сим происшествием кн. Цицианов посылал неоднократно ген. Лазарева, чтобы уговорить ее ехать в Россию. Она никак на то не соглашалась, отговариваясь слабостью здоровья, тем более, что приходится ехать верхом до самой границы, что почти необходимо. Ген. Лазарев показал ей один раз небольшие русские дрожки, на которых можно было проехать по сей дороге. Но она отвечала, что никогда не ездила на таком экипаже и что никак не согласится сесть на оный. Тогда велел он сделать довольно спокойные и хорошо убранные носилки, или портшез, по-грузински трахтереван называемые, – экипаж, употребляемый в Грузии пожилыми женщинами. Лазарев сам встал в оные и велел себя носить мимо ее окон, останавливаясь перед оными и хваля перед ней спокойность сего экипажа. Все предложения ген. Лазарева делаемы были царице с некоторого рода насмешкой и недовольным уважением. Она жаловалась на то кн. Цицианову и не получала никакого удовлетворения; отговорка же ее ехать заставила их принудить ее к тому силою. И так ген. Лазарев, окружив ночью дом ее батальоном егерей, сказал ей, что до рассвета должна она будет непременно выехать, что он объявляет ей сие именем кн. Цицианова, действующего по повелению императора Александра. На сие отвечала она ему: “Князь Цицианов был некогда мой подданный; а император российский не знаю, какое имеет право со мною так поступать: я не пленница и не преступница, притом слабость здоровья моего, как вы сами видите, не позволяет мне предпринять столь далекий путь”. Ген. Лазарев говорил ей много против того; но она сказала ему: “Дайте мне отдохнуть, завтра увидим, что должно будет делать”. – С сими словами вышел он от нее.

С рассветом вместе со многими офицерами вошел он в ее комнату и нашел ее сидящею на прешироком диване или софе, каковые употребительны в Азии. С ней сидела старшая ее дочь и еще две женщины, и все накрыты были большим одеялом. Ген. Лазарев начал принуждать ее к отъезду, а она представляла ему прежние отговорки. Тогда ген. Лазарев, выйдя на галерею, окружающую дом, сказал своим офицерам: “Берите ее и с тюфяками, на котором она сидит”. Едва они коснулись дивана, как у царицы, ее дочери и у всех бывших тут женщин появились в руках кинжалы. Офицеры отступили, а двое из них выбежали на галерею; один кричал ген. Лазареву: “Дерутся кинжалами”, а другой солдатам: “Егери, сюда!” Генерал, услышав сие, сказал последнему: “На что егерей?..” С сим словом вошел он в комнату, в которой по причине раннего утра не довольно было еще светло, да и занавесы у окна были опущены. Однако же увидел он царицу, стоявшую на полу подле дивана; а дочь ее, девица довольно высокого росту, стояла позади ее на диване, возвышенном от пола меньше фута. Царица, увидя ген. Лазарева, сказала: “Как вы немилосердно со мною поступаете! Посмотрите, как я больна. Какой у меня жар!” И при этом она подала ему левую свою руку. Но лишь только взял он ее за руку, как правой ударила она его в бок кинжалом, повернула кинжал и в то же мгновение выдернула из тела. Говорят, якобы она за несколько дней пред тем брала уроки у одного известного лезгинского разбойника, оставившего своей промысел, как действовать сим оружием. Она пробила его насквозь, а дочь хотела дать ему еще удар по голове большим грузинским кинжалом. Но так как он от великой боли согнулся, то она промахнулась, и удар сей попал матери ее по руке несколько пониже плеча. И она рассекла ей руку до самой кости. Генерал-майор Лазарев едва мог дойти до дверей, упал и кончил жизнь.

При сем смятении тотчас дали знать кн. Цицианову, ген. кн. Орбелианову, коменданту и полицмейстеру. Все, кроме кн. Цицианова, поспешили прибыть и нашли царицу и прочих стоящими на прежних местах с кинжалами в руках. Кн. Орбелианов начал говорить царице, чтоб бросила кинжал, но она ничего ему не отвечала и ничего не делала. Тогда полицмейстер армянин, бывший еще при последнем царе в сей должности, носивший грузинское платье, взяв в руку теплую свою шапку, ухватил ею кинжал царицы и, выдернув из руки, причинил ей тем еще несколько ран на ладони. После этого она упала без чувств; а вступившие егери обезоружили прочих женщин, с осторожностью оборотив ружья прикладами и прижимая их оными к стенам покоя. Тот же час начали их отправлять в путь, причем приказали осмотреть, не имеют ли они спрятанного под одеждою оружия. Молодая царевна, сидя уже на дрожках и увидя сие, вынула из кармана маленький перочинный ножичек, бросила егерям и сказала с усмешкой: “Возьмите, может быть, и это для вас опасно”»[41].


За тем, что происходило в Грузии, внимательнейшим образом наблюдали в горах – и владетели: ханы, шамхал Тарковский, уцмий Каракайдакский, и вольные горские общества. Уничтожение монархии в Грузии, естественно, было воспринято как вероломство и прообраз судьбы горцев. Это было прекрасным материалом для агитации, которой активно занимался, в частности, царевич Александр.

Трагическая перспектива взаимоотношений России и Кавказа определялась не столько существом процесса, сколько технологией, применяемой всеми его участниками. У Грузии не было более благополучного – при всех издержках – выхода, чем пойти под протекторат России. Но грубость и резкость применяемых военными властями методов, разнузданность чиновников заставили все сословия усомниться в правильности выбора и привели к столкновениям, перерастающим в мятежи.

После включения Грузии в состав империи лояльность Кавказа, обеспечивающая надежность коммуникаций между Россией и новым краем, стала абсолютным императивом. Если бы горцы оказались в состоянии это осознать, можно было бы искать компромиссные варианты отношений. Но чеченский общинник и дагестанский уздень, не имея сколько-нибудь ясного представления о возможностях северного исполина и логике его поведения, уверены были, что, истребив несколько экспедиционных отрядов русских, они навсегда отобьют у них охоту проникать в горы. Отказ же от набеговой практики, которая являлась для них, в свою очередь, экономическим, религиозным и военно-поведенческим императивом, был для них равнозначен самоуничтожению – прежде всего духовному.

Русские генералы, реагируя на вызов, не считали нужным различать правых и виноватых, не способны были выработать в этот первый ключевой период гибкую и рациональную тактику, а мощная инерция имперской экспансии, рожденной в петровский период и бурно возродившейся в екатерининский, толкала их к испытанной методе тотального подавления.

Кавказская война до победного конца была предопределена. Молодой Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника» с романтическим восторгом очертил эту безвыходную ситуацию:

Тебя я воспою, герой,

О Котляревский, бич Кавказа!

Куда ни мчался ты грозой —

Твой ход, как черная зараза,

Губил, ничтожил племена…

И тут неприложимы этико-оценочные категории. Обвинять в чем-то горских «хищников», русских генералов, воспевшего их Пушкина столь же бесплодно, как проклинать Цезаря, Александра Македонского, Чингисхана, Тамерлана и других потрясателей мира и создателей империй. Это столь же бесплодно, как и сетовать на изначальное несовершенство человеческой натуры.

Только в XX веке европейская цивилизация, пройдя чудовищный опыт двух великих войн, пришла к представлению о принципиальной недопустимости и практической нерациональности межгосударственного насилия.

И только теперь мы имеем критерии, с помощью которых – при наличии доброй воли сторон – можно находить реальные компромиссы, отвечающие юридической и этической справедливости.

Цицианов

И воспою тот славный час,

Когда, почуя бой кровавый,

На негодующий Кавказ

Поднялся наш орел двуглавый;

Когда на Тереке седом

Впервые грянул битвы гром

И грохот русских барабанов,

И в сече, с дерзостным челом

Явился пылкий Цицианов.

Пушкин
I

Князь Павел Дмитриевич Цицианов – персонаж малоизвестный или вовсе неизвестный даже любителям русской истории. Между тем именно он в начале XIX века заложил фундамент того многообразного, жестокого, трагического явления, которое мы называем Кавказской войной. Именно он определил основные черты взаимоотношений России и горских народов на десятилетия вперед, именно он наметил основы и силовой, и мирной политики.

Ермолов, с именем которого прежде всего ассоциируется Кавказская война, прекрасно понимал значение Цицианова, считал его своим учителем в кавказских делах и вспоминал о нем постоянно.

Здесь стоит привести выборку из ермоловских писем.

Как только назначение Ермолова на Кавказ было решено, Цицианов стал постоянным героем его писем двум друзьям и товарищам по оружию {2}.

Ермолов – Михаилу Семеновичу Воронцову, командовавшему русским экспедиционным корпусом во Франции:


«1 июня 1816 г. Петербург.

Грузия, о которой ты любишь всегда говорить, много представляет мне занятий. Со времени кончины славного князя Цицианова, который всем может быть образцом и которому там не было не только равных, ниже подобных, предместники мои оставили мне много труда».

«29 дек. 1816. Тифлис.

Наши собственные чиновники, отдохнув от страха, который вселяла в них строгость славного князя Цицианова…»

«Январь 10, 1817, Тифлис.

…Слабость и неспособность начальствовавших здесь после князя Цицианова, человека единственного!»

«Здесь надобно другого князя Цицианова, которому я дивлюсь и которого после смерти почувствовали здесь цену».

«9 июля 1818. Лагерь на Сунже.

Таким образом исчезли все предприятия славного и необыкновенного Цицианова. Злоба и невежество Гудовича изгладили до самых признаков».

«20 окт. 1818, Сунжа.

Мне приятно было прочесть и другие книжки, в которых справедливо говорится о славном Цицианове. Поистине после смерти его не было ему подобного. Не знаю, долго ли еще не найдем такового, но за теперешнее время, то есть за себя, скажу перед алтарем чести, что я далеко с ним не сравняюся. Каждое действие его в здешней земле удивительно; а если взглянуть на малые средства, которыми он распоряжал, многое казаться должно непонятным. Ты лучше других судить можешь, бывши свидетелем дел его. От старика Дельпоццо знаю я, как он любил тебя, и ты все право имеешь хвастать, что служил под начальством сего необыкновенного человека. Меня бесит, что я никого при себе не имею, кто бы мог описать время его здесь начальствования, но думаю, что и материалов для того достаточных не найдется. Я нашел здесь архив в бесчестном беспорядке, многие бумаги растеряны, сгнили, стравлены мышами. Трудолюбивый мой Наумов собрал, что осталось; теперь он в совершеннейшем устройстве, разобран по содержанию бумаг, по годам и все в переплете. Одного недостает, чтобы в сем виде был он тотчас после смерти Цицианова».


Ермолов – Арсению Андреевичу Закревскому, дежурному генералу Главного штаба:


«18 ноября 1816 года, Тифлис.

Не уподоблюсь слабостию моим предместникам, но если хотя бы немного похож буду на князя Цицианова, то ни здешний край, ни верные подданные Государя нашего ничего не потеряют».

«26 янв. 1817, Тифлис.

По несчастию, после славного Цицианова был глупый Гудович, а что еще хуже, непримиримый Цицианова неприятель».

«Все исчадие здешних царей и владетельных князей одной бешеной собаки не стоит! Много у меня дела, а то бы принялся я за них и припомнил им времена князя Цицианова, которого одна память в трепет приводит».


В чем же дело? Явно мало для столь высокого мнения, для демонстративного превознесения личности и деятельности Цицианова только военных успехов.

Ермолов был человек суровый, честолюбивый, ревнивый к чужим успехам, склонный к уничижению паче гордости, и такое возвеличивание предшественника должно иметь какие-то из ряда вон выходящие причины. Должно быть какое-то редкое совпадение мировосприятий, каких-то существенных черт личности, представлений о том, как именно нужно замирять Грузию и Кавказ.

Тут, очевидно, не только некое совпадение представлений, но и образ действий Цицианова драгоценен для Ермолова как спасительный опыт.

В чем же заключался этот опыт? Что это был за стиль поведения? Какая метода представлялась князю Павлу Дмитриевичу идеальной для приведения к порядку и послушанию Грузии и Кавказа? Действительно ли Цицианов совершил за три года нечто такое, что заложило фундамент русского владычества на Кавказе?

Прежде всего – что представлял из себя князь Цицианов в чисто биографическом плане? Основной биографический источник – сочинение Платона Зубова (не путать с екатерининским фаворитом). Он выпустил в двадцать третьем году небольшую книжечку под названием «Жизнь князя Цицианова», где собрал по еще довольно свежим следам – прошло менее двадцати лет со дня гибели князя – сведения о его семье, воспитании, отрочестве, формировании личности. Есть, кроме того, очень немногочисленные свидетельства мемуаристов-современников.

Павел Дмитриевич Цицианов родился 8 сентября 1754 года в Москве. Отец его происходил из очень хорошего грузинского княжеского рода, который уже во времена князя Павла Дмитриевича породнился с последним грузинским царем Георгием XII, женившимся на княжне Цициановой. Но еще при Петре дед князя Павла Дмитриевича выехал в Россию и служил в гусарах при Анне Иоанновне. Отец нашего Цицианова был человеком вполне просвещенным и не менее обрусевшим. Он обучал сына европейским языкам и вообще воспитывал его как русского дворянина. Через пятьдесят лет, в 1804 году, командующий войсками в Закавказье генерал Цицианов писал в одном из своих гневных посланий непокорным горцам:


«Неверные мерзавцы!.. Вы верно думаете, что я грузинец, и вы смеете так писать? Я родился в России, там вырос и душу русскую имею».


В тринадцать лет он перевел французскую книгу по военному инженерному делу, читал и переводил европейских военных теоретиков. В частности – известного французского военного писателя Фолара, сподвижника Карла XII, выдвинувшего идею атакующей колонны в противовес существовавшей тактике развернутого строя батальонов. Этой идеей впоследствии широко пользовался Наполеон.

Писал молодой Цицианов и стихи. Впрочем, в XVIII веке их писали многие. В том числе и Суворов.

Выбор Фолара в качестве материала для перевода сам по себе значим. Развернутый батальонный строй давал возможность поражать противника залповым ружейным огнем, но плотно построенная колонна выигрывала в стремительности движения и в способности таранным ударом взламывать боевые порядки противника. То, что молодой Цицианов, готовясь к военной карьере во времена, когда господствовала линейная тактика Фридриха II, обратил внимание на Фолара, свидетельствовало о его характере и военных пристрастиях.

Семнадцати лет он начал реальную службу прапорщиком в лейб-гвардии Преображенском полку, затем по собственному желанию перевелся в армию и в тридцать лет получил под командование Санкт-Петербургский гренадерский полк, с которым принял участие во Второй турецкой войне. В 39 лет он был произведен в генерал-майоры – пока довольно заурядная, хотя и вполне успешная военная карьера. Польское восстание 1794 года стало поворотным моментом в его судьбе.

Военная мемуаристика конца XVIII века скупа. Но Цицианов в ней встречается. Участник польской войны Л. Н. Энгельгардт писал:


«Артиллерии капитан Сергей Алексеевич Тучков, к счастию, по первому удару в набат, вскоре ушел к своим двум ротам артиллерии, стоявшим на Погулянке, и нашел всю свою команду готовую у орудий. К нему мало-помалу стали прибегать от сказанных полков некоторые офицеры и нижние чины, и собралось их до 700 человек. Он подступил к городу и стал оный канонировать; поляки хотели было атаковать его, но видя устройство его войск, опасались. Поляки потребовали от Арсеньева (взятый в плен генерал. – Я. Г.), чтобы он приказал Тучкову остановить канонаду, но тот отказался, а принудили полковника Языкова, чтоб он от имени генерала послал таковое приказание. Тучков, получа сие предписание, отвечал, что пока генерала лично не увидит, то приказа не послушает, и требовал, чтоб ему его выдали. Но как начало рассветать, и он увидел, что польские полки собрались и вывезли из своего арсенала артиллерию, то, по малому числу своих войск, ретировался он к Гродне и прибыл туда благополучно, без малейшей потери, хотя при начале жарко был преследуем.

В Гродне командовал генерал-майор князь Павел Дмитриевич Цицианов. Как человек разумный и с воинскими особливыми дарованиями, он был осторожен и содержал войска в должном порядке, и потому тотчас по дошедшей молве принял свои меры: дождавшись Тучкова, взял с Гродны контрибуцию, занял крепкую позицию и оставался там до времени»[42].


На польской войне Цицианов впервые показал свои «особливые воинские дарования», проявив необыкновенную решительность, умение психологически воздействовать на противника, использовав угрозу действием вместо самого действия, – как это было под Гродно.

В одном из приказов Суворов, руководивший взятием Варшавы, поставил генерала Цицианова в пример всем остальным именно за его решительность.

Ермолов, тоже воевавший в Польше, отличился при штурме варшавского предместья, но в чине капитана. Здесь он, скорее всего, услышал о Цицианове.

В 1796 году, когда Валериан Зубов был отправлен Екатериной завоевывать Восток, Цицианова приставили к нему как опытного полководца.

Как известно, Павел, вступив на престол, немедленно отозвал корпус Зубова с Каспия. Но месяцы, проведенные Цициановым на Кавказе и в Закавказье, были для него драгоценным опытом.

Что за личность был князь Цицианов? Воевавший вместе с ним в Польше, а затем уже генерал-майором служивший под его началом в Грузии Тучков писал следующее:


«Он был одарен от природы острым разумом, довольно образован воспитанием, познанием и долговременною опытностию в военной службе, был честным и хотел быть справедливым; но в сем последнем нередко ошибался. При этом был он вспыльчив, горд, дерзок, самолюбив и упрям до той степени, что наконец через то лишился жизни… Считая себя умнее и опытнее всех, весьма редко принимал он чьи-либо советы. Мало было среди его подчиненных таких людей, о которых он имел хорошее мнение. Ежели кому не мог или не хотел делать неприятности по службе, то не оставлял всякими язвительными насмешками, в чем он был весьма остр. Но за подобные ответы ему, даже в шутках, он краснел, сердился, а иногда мстил. Таковой его характер был причиною в молодости его многих для него неприятностей.

И, наконец, когда он командовал в Польше гренадерским полком, то до того дошел, что почти никто из офицеров не хотел служить под его начальством. Один из них, не снеся сделанных ему обид, до такой степени лишился терпения, что, в присутствии многих знатных чиновников, решился дать ему пощечину. Сей несчастный был тогда же арестован. Но дабы пресечь такой неприятный для него самого суд, дал он сам способ сему офицеру уйти за границу. Хотя дело этим и кончилось, но он оставался на худом замечании до кончины императрицы Екатерины II. Он имел более шестидесяти лет, когда прибыл в Грузию, но был довольно бодр и видом величав»[43].


Тучков, человек в своем роде замечательный, участник культурной и политической жизни екатерининской эпохи, претерпел в своей судьбе немало несправедливостей. В том числе и от Цицианова. И потому полностью доверять его характеристике не стоит. Тем более что он сообщает заведомо недостоверные сведения относительно «худого замечания», на котором якобы Цицианов был у Екатерины. Это неверно. Екатерина ценила и отличала Цицианова. Он вынужден был выйти в отставку сразу по воцарении Павла и вернулся в службу только при Александре.

Но значительная доля истины в тучковской характеристике есть. Князь Павел Дмитриевич был человеком могучего темперамента, что способствовало формированию полководческого стиля, но и имело, соответственно, свои немалые человеческие издержки. В генеральской среде екатерининского времени, времени больших возможностей и больших карьер, значительную роль в человеческих отношениях играли факторы служебные, карьерные. Вспомним отношение Суворова к своему продвижению, к продвижению своих коллег. Дележ лавров и заслуг был ревнивый и яростный – благо и того, и другого было немало, а честолюбие поощрялось государыней, и сознание того, что история творится их руками, их руками и дарованиями строится империя, придавало простому служебному соперничеству особую значимость.

II

Мы помним о постоянном противопоставлении Ермоловым Цицианова и Гудовича, его слова о вражде Гудовича к Цицианову, что, по мнению Ермолова, отмахнуться от которого мы не можем, сыграло свою печальную роль в управлении Кавказом и Грузией после смерти Цицианова. Гудович не только сменил Цицианова. Он был и его предшественником на Кавказе с 1791 по 1800 год. И можно догадаться, что именно события 1796 года и определили их отношения. В девяносто шестом году, как мы знаем, Екатерина отправила Валериана Зубова, человека энергичного и храброго, но вполне неопытного в полководческом деле, воевать с Персией. По логике вещей его наставником должен был стать уже служивший на Кавказе Гудович, но в качестве «дядьки» выбран был Цицианов. Есть основания полагать, что Гудович смертельно оскорбился.

Ситуация вообще была довольно двусмысленной – двадцатипятилетний генерал-поручик, получивший генеральский чин исключительно потому, что брат его Платон был фаворитом Екатерины, фактически отбирал Кавказский корпус у пятидесятилетнего генерал-аншефа, прошедшего долгий боевой путь. Это, однако, Гудович, воспитанный в нравах екатерининского царствования, скорее всего перенес бы. Но значительную роль в грандиозном походе играл уступавший ему в чине и в возрасте Цицианов – и это было невыносимо.

Эта история имела свои истоки – Иван Гудович был младшим братом Андрея Гудовича, любимца Петра III, и вместе с ним оказался под арестом после переворота 1762 года. Оба брата учились в Германии – в Кенигсбергском и Лейпцигском университетах, были способными офицерами. Но близость к свергнутому императору стоила старшему карьеры, а младший, очевидно, так никогда и не вошел в число особо доверенных деятелей екатерининского царствования.

Иван Гудович оставил в своей автобиографической «Записке» описание этой щекотливой ситуации:


«В начале 1796 года получил я повеление изготовить войска, на Кавказской линии стоявшие, и послать в Персию, поруча оные в команду присланному из Петербурга генерал-поручику графу Валериану Зубову, снабдив его как наставлением, так и всем нужным для похода. Посему изготовленные войска прибыли в лагерь недалеко от Кизляра, в удобном месте назначенный, 2-го апреля, и сделан был мост на реке Тереке, а по прибытии оного генерал-поручика в Кизляр, где и я тогда находился, назначенные к походу войска с линии перешли через реку Терек во всей исправности. Заготовлено в Астрахани сто тысяч четвертей провианта для доставления оного морем, куда надобность потребует в Персию, и заготовлена эскадра Астраханская под командою одного контр-адмирала, который должен был впредь зависеть от генерал-поручика графа Зубова. Затем отправил я генерал-поручика графа Зубова в апреле месяце с войсками к Дербенту, который еще не был взят, дав ему мое наставление, 1000 верблюдов и 1000 волов, для доставления за ним провианта. По отправлению сей экспедиции, будучи в Кизляре, получил я жестокую болезнь, и коль скоро мог везен быть, отъехал я в квартиру мою в город Георгиевск, а между тем прибавлены были еще войска извнутри России к генерал-поручику графу Зубову, как регулярной конницы, так и казаков под командою тогда бригадира, а ныне донского атамана графа Платова. Прибыв в Георгиевск по представлению генерал-поручика графа Зубова, доставлял я ему еще верблюдов и волов большое число. Генерал-поручик граф Зубов по покорении Дербента пожалован был не по старшинству генерал-аншефом и уже от меня не зависел. (В 25 лет! – Я. Г.) Бака по приближении эскадры сама сдалась без сопротивления, а генерал-аншеф граф Зубов терпел нужду в провианте, которого хотя довольно привезено было в Баку, но по отдалении взятого им лагеря от Баки, доставлением оного оттуда безводною и бесфуражною степью на верблюдах и волах понес великий урон в доставлявших оный верблюдах и волах. Также стоявши долговременно в одном лагере близ гор, он понес знатный урон в лошадях конницы».


Тут ничего не сказано прямо, но все нюансы настроений и отношений ясны.

Мне удалось найти у Гудовича только два упоминания Цицианова, и оба содержат негативную оценку его военных дарований. Особенно выразительна вторая. Подступив в 1808 году к Эривани, которую в свое время не смог взять Цицианов, Гудович в прокламации жителям крепости писал:


«Не берите в пример прежней неудачной блокады Эриванской крепости. Тогда были одни обстоятельства, а теперь совсем другие. Тогда предводительствовал войсками князь Цицианов, из молодых генералов, не столь еще опытный в военном искусстве, а теперь командую я, привыкший уже водить более тридцати лет сильные российские армии».


Вряд ли можно было считать пятидесятилетнего Цицианова «молодым генералом». Но неприязнь Гудовича искала выхода.

Болезнь Гудовича была дипломатического свойства. Оскорбленный всем происшедшим, он попросил отставки и получил ее. Но как только в этом же году умерла Екатерина и воцарился Павел – все перевернулось: Гудович был немедленно – из-под Воронежа – возвращен на Кавказ (и он сразу выздоровел!), а Зубов и Цицианов оказались в отставке. Армию с Каспия вернули на линию.

Схожей ситуации суждено было повториться еще раз. Гудович в 1800 году вышел в отставку. В Грузию послан был генерал Кнорринг. В 1802 году его сменил Цицианов – это был тот «славный период» до 1806 года, о котором поминает непрерывно Ермолов. Затем убитого Цицианова снова сменил Гудович и, по утверждению Ермолова, испортил все, что удалось построить Цицианову. Сюжет этот довольно запутанный и туманный, но мы только попытаемся в нем разобраться.

Но сперва нужно осознать разницу военного, политического и психологического контекста, в котором сформировались кавказские доктрины двух генералов.

Гудович – девяностые годы XVIII века. Грузия только формально под российским протекторатом. Противостояние с горцами идет только со стороны Северного Кавказа. У горцев прочный тыл, свободное сообщение с Турцией через Черное море даже после взятия Гудовичем в 1791 году Анапы, – это глубокий правый фланг Кавказского театра. О том, что делается в глубинах Кавказа – в Дагестане, Чечне, – представление самое отдаленное. В Петербурге – особенно. Гудович вынужден заниматься ликбезом, достаточно поверхностно объясняя Екатерине, кто есть кто.

7 ноября 1791 года он отправляет в Петербург обширное донесение, в котором, в частности, пишет:


«Ближайший из ханов к границам российским – Шемхал Тарковский, которого владение начинается против Кизляра за Тереком, позади народа, называемого кумыки, подданных Вашего Императорского величества, за Тереком против Кизляра обитающих. Сей хан, живущий в городе Тарках и владеющий Дагестаном по берегу Каспийского моря, оказывая всякое усердие свое к Высочайшему Престолу Вашего Императорского Величества, находится со мною в сношении и в последнем ко мне письме, недавно полученном, делает многие уверения о верности и преданности своей к Вашему Императорскому Величеству… Сей хан в большом уважении у многих малых персидских владельцев, его окружающих, – хана шемахинского и других; держит их спокойными, давая перевес своим пособием, и, сколько я мог приметить, сам спокойного расположения. За ним дербентский Ших-Али-хан, находящийся также в сношении со мною…»


Этот идиллический взгляд отнюдь не соответствовал сущности отношений. И дело было не в наивности Гудовича, а в установке, о которой мы ниже поговорим.

С той же степенью глубины Гудович обрисовывает и положение племен.


«Соседние народы, в здешней стороне прилегающие к границам империи Вашего Императорского Величества, начиная от Черного моря: часть большой Абазы, горный народ, прозываемый натухажцы, больше числом всех прочих, которого земли начинаются в 20-ти верстах по Черному морю далее Суджук-Кале в горах и простираются вверх по Кубани до ста верст. Сей народ по взятии Анапы входил в подданство В. И. В. и давал аманатов… Подле сих, на вершине реки Урупа, вытекающей из гор и впадающей в Кубань, к горам, малый закубанский народ, прозываемый Бишильбай, не входящий в подданство. Все сии народы, по большей части, мало упражняясь в хлебопашестве и скотоводстве, имея и хорошие земли и разные другие выгоды, не знающие никакого другого торгу, кроме продажи краденых людей, ни ремесла другого, кроме делания употребляемого ими оружия, живущие в самых дурных хижинах и шалашах, называемых аулами, из которых некоторые переносятся с места на место, не имеют ни чиноначальства и никакого понятия о нравах, почитая и самое воровство людей, так и прочего за удалые поступки и добродетель, а оттого и все в бедном состоянии… Подле карабулаков, вниз по Тереку и по реке Сунже, начиная от Моздока, против Наура и до станиц Гребенских казаков живут чеченцы, народ злой, дикий, к хищничеству и воровству более всех горских народов склонный; оного не много и не более как тысяч до пяти».


Но дело не только и не столько в весьма приблизительном представлении генерала о кавказских народах, а в том, что ему не важны особенности этих народов. Очевидно, образование, полученное в Германии, в сочетании с несколько примитивными просветительскими принципами, бытовавшими в России, и имперским высокомерием – эта смесь заслонила от Гудовича кавказскую реальность и толкнула его к простой системе отношений с горскими владетелями, напоминающей «ордынский стиль», примененный монголами по отношению к русским княжествам, – не вдаваться в сложную жизнь подвластных образований, но ориентироваться на одну или две силы, которые, соблюдая вассальную верность, будут регулировать все пространство. Для Гудовича это шамхал Тарковский, возможности которого он преувеличивал.

Гудович явно не думал об интегрировании – даже в будущем – кавказских территорий в состав империи. Его принцип – вассальные отношения.

Контакты Гудовича с представителями горских племен напоминают беседы адепта просветительской педагогики генерала Бецкого, который был уверен, что правильным воспитанием можно вывести идеальную породу людей, с воспитанниками его интернатов.


«Я старался приезжавшим ко мне вошедшим в подданство внушать о хозяйстве и о добронравии, могущем составить собственное их благосостояние, внушал им при отпуске их аманатов, сколько они чувствовать должны Высочайшую милость В. И. В., не потерпевши в нынешний последний поход ни малейшего в жилищах своих разорения, заслуживая довольно наказание за сделанные ими прежде набеги, подтвердил им письменно и внушил словесно, чтобы они впредь от всякого хищничества и воровства воздержались, дабы не подвергнуть себя гневу В. И. В. и наказанию; со всем тем, по причине беспорядочной их жизни, ветрености и безначалия, нельзя положиться, чтобы они не продолжали хищничества и воровства на правую сторону Кубани в границы Российские».


Можно представить себе, какое впечатление производили эти душеспасительные беседы на поседелых в набегах и междоусобицах воинственных черкесов, о которых Гудович толкует в терминологии проповедника, наставляющего на путь истинный падших женщин, – «беспорядочной их жизни, ветрености…» Это, я полагаю, вполне соответствовало и представлениям императрицы Екатерины, и ее позиции «матери народов». Далее Гудович писал о закубанцах:


«Образ жизни их до сих пор беспорядочный, и хотя по данной им в последний раз В. И. В. подданнической присяге должны они во всем зависеть от начальника, здесь поставленного, но они привыкли к прежним своим обыкновениям, не имея между собой никакого суда, ни чиноначальника, почитают важные пороки и самое убийство за малые поступки, делая за оное только междоусобное мщение и грабеж. Дерзая при сем В. И. В. донести верноподданнейшее мое мнение, что ежели в сем народе не учинить суда и порядка, то оный будет государству В. И. В. бесполезен и самому себе во вред и разорение».


Здесь две вещи очевидны. Во-первых, психоцентризм европейца, воспринимающего поведение горцев не как иную – пускай и враждебную, и порочную – но принципиально иную систему мировидения и соответственно систему регуляции человеческих отношений, а только как ветреность и распущенность, непонимание собственной пользы. Гудович смотрел на горцев как на порочных российских недорослей, которым недостает правильного понимания – что такое хорошо и что такое плохо. Во-вторых, в его послании вовсе не чувствуется воинственности, оно не агрессивно. Он верит, что есть способы «учинить в сем народе суд и порядок». И способы эти он явно связывает с местными владетелями.

III

Цицианов был человек абсолютно иных представлений. Может быть, тут сказалось его восточное происхождение, но, во всяком случае, он проявил биологическую чуткость к сути происходящего на Кавказе, к сути взаимоотношений этих людей, живущих отнюдь не по европейским законам века Просвещения.

В поведении Цицианова по отношению к горцам, да и грузинам нет и следа «просветительской педагогики» Гудовича. Этот стиль он отмел демонстративно и категорически.

Известный историк Кавказской войны Н. Ф. Дубровин точно и просто сформулировал принципы Цицианова:


«В своих административных распоряжениях князь Павел Дмитриевич становился в положение азиатских владетелей. Каждый из ханов, принявших подданство России, был в глазах главнокомандующего лицом, ему подвластным. Относительно тех ханов, которые еще сохраняли свою независимость, князь Цицианов относился как сильный к слабому. Он поступал в этом случае точно так же, как поступали между собой ханы и даже мелкие владельцы».


А перед этим Дубровин писал:


«Вступая по своей обязанности в соприкосновение с различными ханами, хищными по наклонностям, коварными и вероломными по характеру, присущему всем азиатцам, князь Цицианов решился поступать с ними совершенно иначе, чем поступали его предместники. Вместо ласки и уступки в различного рода претензиях, по большей части неосновательных, новый главнокомандующий решился поступать твердо, быть верным в данном слове и исполнять непременно обещание или угрозу даже в том случае, если бы она была произнесена ошибочно»[44].


Эти утверждения Дубровина почти справедливы – с той лишь поправкой, что Цицианов все же не всегда приводил в исполнение свои угрозы. Каковы они были – мы сейчас увидим. Но принцип поведения нового главнокомандующего очерчен совершенно верно. Цицианов решил вести себя соответственно представлениям местных владетелей – то есть как восточный деспот, представляющий при этом цивилизованную европейскую державу. Эта двойственность, очевидно, в известной мере соответствовала особенностям личности князя Павла Дмитриевича – с одной стороны, типичного московского барина, екатерининского вельможи (это явствует из писем к нему его близкого друга графа Ростопчина), русского генерала с соответствующими понятиями, с другой – человека, который легко вживался в образ могучего сатрапа, хана над ханами, не останавливающегося ни перед какими средствами для достижения полного повиновения – себе, а соответственно России. Как увидим, очень схожую модель поведения выбрал и Ермолов, хотя для него это была в гораздо большей степени игра, чем для Цицианова.

Нам нужно все время помнить следующее обстоятельство: в этот первый период «классической» Кавказской войны – 1800—1810-е годы – главным объектом внимания, главным противником или союзником считались ханства. Даже Ермолов уже во второй половине 1810-х годов ориентирован был на борьбу с ханствами прежде всего. Однако довольно скоро он понял свою ошибку, понял, что основная и непримиримая сила, противостоящая русской экспансии, – вольные горские общества. Надо иметь в виду и то, что психология деспотических образований – ханств – существенно отличалась от психологии граждан вольных обществ. Одни привыкли к деспотизму и иерархии, для других подчинение чьей-то посторонней, чуждой власти означало катастрофическое крушение всего миропорядка, потерю органичного мироощущения и самовосприятия. Отсюда и уровень непримиримости.

Для Гудовича подлинным традиционным врагом были Турция и Персия, а ханства – второстепенным фактором. Для Цицианова именно Кавказ и Закавказье были главным пространством деятельности и сферой приложения сил. А Персия виделась ему источником враждебных импульсов, посылаемых в родственные ей этнически и психологически ханства. Поэтому борьба с Персией и победа над ней были непременным условием покорения и устройства Кавказа, а соответственно и устройства Грузии. И наоборот – устройство Грузии давало возможность успешного продвижения в глубь Кавказа.

Гудович смотрел на кавказские дела со стороны. Цицианов вторгался в самую глубину – и материально, военными средствами, и (главное для нас) психологически.

Мы помним весьма приблизительные характеристики кавказских владетелей, отправленные Гудовичем императрице. Сравним их с подобными же описаниями Цицианова:


«Ших-Али-хан Дербентский и Кубинский высокомерен, надменен, предприимчив, властолюбив, интригант, довольно храбр, славолюбив и всем пожертвует для сего последнего свойства, устремляя все старания и направляя все пружины к большим приобретениям; при всем том роскошен и сластолюбив. Цель его – поставить в Ширвани ханом Касима, с тем, чтобы слабостию его воспользовавшись, иметь влияние на его владения, посредством его, так как бакинский всегда был данником ширванского, ныне владеющего Бакою хана сверзить и поставить ему угодного; также по слабости Касима отнять у него Сальян, яко владеемый перед сим Ших-Али-хановым отцом, Фетх-Али-ханом, а ныне от кубинского владения отделенный и присвоенный Мустафою-ханом ширванским. Связи его искренние с Шамхалом Тарковским, потому что сей прост, не может ни препятствовать его предприятиям, ни сильно помогать по местному его отдалению от тех мест, где Ших-Али-хан должен по плану своему вести войну… Связи его не искренние с Сурхай-ханом казикумыхским, ныне восстановленным, потому что Сурхай-хан есть один из храбрейших и сильнейших владельцев лезгинских в Дагестане, и они, ревнуя один другого силе и могуществу, никогда не могут иметь между собой искренней связи.

По свойствам того же Ших-Али-хана, по деятельности его и интригам, полезнее для России унижать и ослабевать его, давая знаки покровительства имеющему претензии на Дербент аге Али-беку, или, буде возможно, под видом помощи ввести гарнизон в Дербент, а со временем и отдалить его Ших-Али-хана, восстановя слабейшего и не столь предприимчивого агу Али-бека…

Мустафа-хан ширванский: храбр, хитер, умерен в расходах и оттого любим чиновниками. Любит охоту, довольно славолюбив, предприимчив и не менее Ших-Али-хана осторожен, а в военном деле искуснее его… Мог бы полезен быть для России, если б в душе своей не носил ненависти к ней… Сурхай-хан казикумыхский: весьма храбр, почетен от всего Дагестана, непримиримый враг христиан, тверд и осторожен. Связи его теснейшие с аварским ханом, сколько по соседству, столько и по взаимному почтению, впечатленному храбростию и силою обоих».


Перед Цициановым вся многосложная картина связей и особенностей всего Дагестана, дающая ему возможность эффективно вмешиваться во внутрикавказские дела. Это уже совершенно иной уровень понимания ситуации, чем у Гудовича. И принципиально иная установка.

В декабре 1802 года, вскоре после приезда на Кавказ, Цицианов писал канцлеру Александру Романовичу Воронцову:


«Ваше сиятельство изволите мне приказывать, чтобы я сказал свой образ мыслей о принимании горцев и персидских ханов в подданство. Во исполнение чего имею честь доложить со всею откровенностию и усердием к службе.

Подданство вообще ханов и горских владельцев есть мнимое; поелику оно не удерживает их от хищничества и притеснения торговли… Итак, чем менее подданства, тем менее оскорбления достоинству Империи».


В 1804 году главнокомандующий писал Ибрагим-хану Карабахскому:


«Письмо ваше, ни малейшего существа дела в себе не заключающее, но коварной души персидской образ являющее во всей полноте, я получил… и вы за таковую персидскую политику кровью своей заплатите, как и Джевад-хан. Я вашей покорности и подданства не желаю и не желал, поелику я на вашу персидскую верность столько надеюсь, сколько можно надеяться на ветер».


Это вовсе не означало, что Цицианов отказался от расширения российских владений. Наоборот, он намеревался расширять их, постепенно ликвидируя ханскую власть как таковую – сам институт ханской власти на Кавказе. Цицианову нужно не условное подданство, а полное покорение. Для этого он намеревался стимулировать междоусобицы и одновременно занять русскими гарнизонами Баку и Дербент. Александр I был настроен скептически относительно планов бакинского похода, считая, что таким образом Россия восстановит против себя горских владетелей, не имея достаточно сил, чтобы привести их к повиновению оружием. В присылке дополнительных войск он Цицианову отказал. Позиции Петербурга и Цицианова радикально рознились. В Петербурге считали, что нужно идти именно по пути вовлечения ханов в русское подданство и всевозможными мирными способами закреплять их в этом положении, а Цицианов был уверен, что только демонстрация силы и ослабление системы ханств с последующим ее уничтожением может привести к спокойствию в Грузии, укреплению границ и овладению Кавказом. Александр в принципе не исключал продвижения на восток и расширения в этом направлении пространства Грузии и империи вообще. Он только считал это преждевременным. На что Цицианов отвечал очередным программным документом:


«Приемлю смелость всеподданнейше представить мнение мое благоусмотрению В. И. В. по поводу изображенного сомнения, не откроются ли через сие прежде времени настоящие виды наши и не поколеблется ли тем доверенность к нам прочих ханов».


«Настоящие виды» Цицианова не совсем совпадали с намерениями Петербурга и были гораздо радикальнее. В воспоминаниях Тучкова есть такой многозначительный эпизод:


«Он (Цицианов. – Я. Г.) хотел решительным средством пресечь мятеж в Грузии и набеги лезгин. А через войну с Персией, которую непременно искал повода начать, хотел показать молодому императору Александру великие свои способности. Один раз, смотря со мною на карту Азии, указал он на персидский город Дербент и сказал мне:

– Я хотел бы, чтобы вы были там военным губернатором или, – указывая на Имеретию, – здесь были тем, чем я в Грузии.

Я поблагодарил его за добрые обо мне мысли и сказал, что оба сии места еще не у нас в руках».


Конечно, Цицианов был честолюбив, но приведенным Тучковым мотивом его стремление спровоцировать войну с Персией не исчерпывалось.

Персию и персиян он ненавидел и презирал. Возможно, это было генетическое чувство потомка грузинских аристократов, столь много потерпевших от персов. Возможно, эта ненависть базировалась на памяти о чудовищных бесчинствах, которые совершали персы и их союзники-горцы, особенно лезгины, по отношению к грузинскому населению. У Гудовича не было этих личных мотивов.

И, конечно же, у князя Павла Дмитриевича были обширные стратегические планы, соответствующие, по мнению Цицианова, фундаментальным целям России в этом регионе.

В цитированном выше донесении императору князь Павел Дмитриевич так отвечал на сомнения Александра:


«Поелику ни один народ не превосходит персиян в хитрости и в свойственном им коварстве, то смею утвердительно сказать, что никакие предосторожности в поступках не могут удостоверить их в благовидности наших предприятий, когда заметить можно даже в нравах грузинского народа, почерпнувшего из Персии вкупе с владычеством неверных некоторую часть их обычаев, что самые благотворные учреждения правительства нередко приводят оный в сомнения и колеблют умы недоверчивостью… Страх и корысть суть две господствующие пружины, коими управляются дела в Персии, где права народные вкупе с правилами человечества и правосудия не восприняли еще своего начала, и потому я заключаю, что страх, наносимый ханам персидским победоносным оружием В. И. В., яко уже существующий, не может вредить нашим намерениям, поколику почитаю я оный необходимым. (Ясно, что Цицианов считает положение в России соответствующим “правилам человечества и правосудия”, во всяком случае далеко превосходящим по этим параметрам положение в Персии, и потому здесь присутствует явный оттенок осознания цивилизаторской миссии России на Кавказе и в Закавказье, чего у Гудовича при всем его морализаторстве не было. – Я. Г.) Напротив того, причины доверенности к будущим подвигам нашим имеют уже твердое основание у соседственных народов, которые удостоверясь очевидно в благости российского правления, несмотря на злоупотребления, при первом шаге в Грузии вкоренившиеся, по всеобщему разуму милосердных законов В. И. В., ограждающих личность и собственность каждого, единодушно воздыхают о событии того происшествия, когда они сделаются подданными сильной и правосудной державы и чадами единого милосердного отца».


Последний пассаж относится только к христианским народам – армянам и грузинам. Те, кого Цицианов относил к азиатам, заслуживали отношения совершенно иного. Князь Павел Дмитриевич формулировал его так:


«Азиятский народ требует, чтобы ему во всяком случае оказывать особливое пренебрежение».

IV

Цицианов с самого начала выбрал позицию, сутью которой было моральное подавление реальных и потенциальных противников на Кавказе.

Унижение ханов в собственных глазах и в глазах их подданных должно было подготовить их окончательное вытеснение.

Вот образец послания Цицианова к одному из владетелей, султану элисуйскому:


«Бесстыдный и с персидской душою султан! И ты еще ко мне смеешь писать. Дождешься ты меня к себе в гости, за то, что части дани своей шелком не платишь целые два года, что принимаешь беглых агаларов Российской империи и даешь им кровлю и что Баба-хану с джарцами посылал триста человек войска.

В тебе собачья душа и ослиный ум, так можешь ли ты своими коварными отговорками, в письме изъясненными, меня обмануть? Было бы тебе ведомо, что если еще человек твой придет ко мне без шелку, которого на тебя наложено сто литр в год, то быть ему в Сибири, а я, доколе ты не будешь верным данником великого моего Государя Императора, дотоле буду желать кровию твоею сапоги вымыть».


Цивилизаторский оттенок деятельности с ориентацией на Россию как эталон подтверждается и отношением Цицианова к грузинам – а здесь никакой исторической и национальной вражды быть не могло:


«Вникая в нрав грузинского народа, усматриваю я из частных опытов, что всякое образованное правление до времени остается в Грузии без действия. Природа, определившая азиатские народы к неограниченной единоначальной власти, оставила здесь неизгладимую печать свою. Против необузданности и упорства нужны способы сильные и решительные. Кротостью российского правления и разными пронырствами укрываясь от гонения законов, хвастают ненаказанностью порока. Колико препон в судопроизводстве гражданском! колико старинных распрей между князьями грузинскими и капитан-исправниками единственно оттого, что они привыкли размерять важность начальства по важности лица, ими повелевающего; что слово закон не имеет для них никакого смысла и что они стыдятся повиноваться капитан-исправнику, родом и чином незнатному».


Далее следует замечательная по емкости фраза:


«Для них все ново, для нас все странно…»


Тут любопытно, что Цицианов, очевидно, учитывая либеральные взгляды Александра – а это текст донесения императору от 13 февраля 1804 года – обличает «неограниченную единоличную власть», как будто в России был другой тип правления. Понятно, что Цицианов имеет в виду восточный, ничем в моральной и юридической сфере не ограниченный деспотизм в противовес просвещенному абсолютизму европейского типа. «Кротость российского правления», которое кротостью выделялось только на фоне средневековой жестокости восточных владык, казалась и грузинам, и горцам не только слабостью, но и нелепостью, ибо они веками привыкли к судопроизводству неформальному и быстрому. Бюрократический гуманизм новых установлений казался им издевательством. Постепенно Цицианов это понял и подал императору записку, в которой, в частности, писал:


«Сколь ни справедливо и то уважение, что нужно когда-либо сблизить нравы с российскими узаконениями, но дабы совершенно успеть в сем предприятии, я думаю, что законы долженствуют изгибаться по нравам, ибо сии последние едиными веками, а не насильственными способами преломляются».


Но те выводы, к которым он постепенно пришел в отношении единоверцев-грузин, не распространялись на ханства. Они были образцом азиатского деспотизма и потому не имели в глазах Цицианова, а затем и Ермолова, права на существование не только по причинам геополитическим, но и моральным…

Как уже говорилось, Гудович в большей степени, Цицианов в меньшей недооценивали роль горских обществ в военно-политической жизни Кавказа и главное внимание обращали на ханов и ханства. Это понятно – генералы лучше воспринимали иерархическую систему, близкую российской. Военная демократия вольных обществ была им совершенно непонятна. Но с самого начала деятельности Цицианову, тем не менее, пришлось заняться проблемой джаро-белоканских лезгин, являвших собой именно вольное общество. Джары и Белоканы были центрами лезгинских областей, откуда совершались постоянные опустошительные набеги на Кахетию. Лезгины, жившие в Ахалцихском пашалыке, турецком владении, тревожили Картли. Но джаро-белоканские лезгины были подлинным бедствием. Ежегодно сотни семейств захватывались ими и продавались в рабство через турецких посредников.

В марте 1803 года отряд генерала Гулякова, посланный Цициановым, после тяжелого боя взял и сжег Белоканы, истребив до 500 лезгин. Но нас сейчас интересует не военная сторона дела, а стиль отношений Цицианова и полуусмиренных горцев, вполне соответствующий стилю его отношений с ханами. И здесь, в этом первом конфликте с вольным горским обществом князь Павел Дмитриевич сделал ставку на ту же методу – устрашение и моральное подавление оппонента. Главным было – показать противнику его ничтожность по сравнению с Российской властью, его жалкость и смехотворность его претензий на любое волеизъявление. Так он писал карабахскому хану Ибрагиму, не последнему на Кавказе владетелю:


«Слыхано ли на свете, чтоб муха с орлом переговоры делала, сильному свойственно приказывать, а слабый родился, чтоб сильному повиноваться».


Разумеется, умный Цицианов знал, что делал – он сознательно и настойчиво провоцировал своих противников, предоставляя им выбор – или признать свое полное ничтожество и безропотное унижение и отдаться во власть «сильного», или попытаться восстать и тем самым предоставить Цицианову возможность пустить в ход военную силу и подавить таким образом. Это было особенно эффективно по отношению к ханам, которые оказывались в безвыходном положении. Снести оскорбления и угрозы означало потерять достоинство и авторитет, вступить в конфликт с главнокомандующим – дать повод к занятию ханства русскими войсками.

По отношению к обществам этот метод был не столь рационален, но они пока не воспринимались Цициановым как некая самостоятельная проблема, и потому ничего иного он для них не придумывал.

В октябре 1803 года, уже после того, как джаро-белоканские лезгины были разгромлены и обложены данью, от которой они, естественно, пытались уклониться, Цицианов так отнесся к джарцам:


«Я вижу из письма вашего, что один обман суть основанием всех ваших уверений; вижу и то, что кротость моя и милосердие не действуют над вами. Вы бедностью отзываетесь, не будучи бедны; буде ж шелка нет, пришлите за первый срок 11 000 рублей русских серебряных или 4 230 червонцев и 2 рубля серебром; приготовьте к 1 ноября такую же сумму – и тогда я вам отец буду, тогда покажу я, как кротко и милостиво российское правление. Но видно вы не чувствуете моей жалости к пролитию вашей крови реками и лишению вас домов ваших и имения; ждите времени, соберите всех дагестанцев и готовьтесь перемерзнуть в снегу между гор, буде стоять устрашитесь. Не обманите вы меня другой раз, потреблю вас с лица земли и не увидите вы своих селений; пройду с пламенем по вашему обычаю, и хотя российские не привыкли жечь, попалю все то, что не займу войсками, и водворюсь навеки в вашей земле. Увидим, помогут ли вам дагестанцы выгнать меня и будут ли в состоянии оное сделать. Знайте, что писав сие письмо к вам, неблагодарным, кровь моя кипит, как вода в котле, члены все дрожат от ярости, – не генерала я к вам пришлю с войсками, а сам приду, земли вашей области покрою кровью вашей, и она покраснеет; но вы, яко зайцы, уйдете в ущелья, и там вас достану, и буде не от меча, то от стужи поколеете. Дагестанцы же, коих вы оставили зимовать, будут свидетелями тому и тоже помрут; вы хлеб увезли в ущелья, но со смертью своею есть его будете… Великий мой государь велел мне вас наказать, буде даже не заплатите; он уже изволит ведать о том, что в августе месяце шелк не привезен».


Дело тут, конечно, не в шелке и не в серебряных рублях. Это символы покорности. Здесь надо обратить внимание на упорное возвращение Цицианова к дагестанцам. Цицианов видит намечающийся союз горских обществ против России, и это кажется ему самым опасным в ситуации. Послание явно рассчитано на то, что его содержание узнают и те дагестанские воины, что пришли на помощь лезгинам на случай еще одного столкновения с русскими. Причем, судя по тому, что здесь не упоминается хан, чьими подданными являются дагестанцы, они представляют именно какие-то вольные общества. Цицианов уже понимает, что России рано или поздно придется решать кавказскую проблему в полном объеме, и начинает превентивную психологическую войну с будущими противниками. Этот дагестанский мотив и в следующем послании явно перекрывает мотив невыплаченной подати.

Это послание джарцам от 31 марта 1804 года.


«Неверные мерзавцы! Я вас много раз уговаривал, а вы призвали дагестанцев и теперь хотите, чтоб я вам поверил и помиловал, да и дерзаете писать, что мне неприлично. Вы верно думаете, что я грузинец, и вы смеете так писать? Я родился в России, там вырос и душу русскую имею. Дождетесь вы моего посещения, и тогда не домы я вам сожгу – вас сожгу, из детей ваших и жен утробы выну. Вы думаете до снятия хлеба быть покойными, но я вас Богом уверяю, что не будете есть вы джарского хлеба, доколе не заплатите требуемого. Вот вам, изменники, последнее мое слово».


Вот еще одно послание к джарским лезгинам, особенно важное по прямому противопоставлению джарцев и дагестанцев, союз которых, повторяю, более всего в этой ситуации тревожил Цицианова, ибо означал возможность для лезгин получать неиссякаемые подкрепления из труднодоступного еще Дагестана:


«Вас Бог наградил землею богатою, дающею вам стократный плод. Дагестанцам же Бог судил жизнь свою погублять за кусок хлеба (имеется в виду «набеговая экономика». – Я. Г.) и не наслаждаться в будущей жизни блаженством (тут генерал совершенно не прав – он подходит к вопросу с христианской точки зрения, считая разбой за преступление против Бога, в то время как гибель в набеге считалась у горцев почетной и богоугодной. – Я. Г.). Опомнитесь, говорю я вам, отстаньте от ветреных бунтовщиков, кои минутную корысть предпочитают спокойной жизни; вспомните, что может Россия? Сколько раз и дагестанцы, от россиян падая ниц, зубами своими стискивая землю, испускали дух свой, в ад исходящий? Еще раз повторяю, чтоб опомнились, доколе я меча не вынул и тогда говорю, что вы не возвратитесь более в землю, где родились, где предки ваши погребены, где сродники ваши вас воспитывали; не увидите вы домов своих, которые были спокойной вашей жизни убежищем».


Надо иметь в виду, что Цицианов по природе своей вовсе не был патологически жесток, как может показаться при чтении этих текстов. В донесении Александру после первой карательной акции, которую ему пришлось предпринять, князь Павел Дмитриевич с неподдельным волнением писал, как тяжело ему было решиться зажечь селение, чего никогда в жизни делать не приходилось. Но это была рациональная установка. С этим парадоксом мы еще столкнемся, когда будем говорить о Ермолове, который также жег селения, вешал за ноги мулл, при том, что Грибоедов, отнюдь не исключавший горцев из числа созданий Божьих, писал о ермоловской доброте.

Что до лексики, то, по мнению Цицианова, это был язык привычный для тех, к кому он обращался, единственно им внятный, которым сатрап должен был говорить с «неверными мерзавцами». Другая стилистика, считал он, будет неверно понята и принята за проявление слабости.

Бешеное послание Цицианова было ответом на письмо джарцев:


«Милостивое письмо ваше мы получив, уразумели в нем все ваши приказания подробно и нашли в нем, что вы изволите прибыть сюда, сжечь дома наши и пленить наши семейства. Правда – вы все то можете исполнить, да и в том мы уверены, что вы все то, что захотите и прикажете, можете сделать. Ваша сила известна, коей мы никак сопротивляться не можем; но вашему начальству, вашей силе и вашему званию неприлично наказывать безвинно нас, усмиренных».


Казалось бы, кроме неудачного слова «неприлично», в письме не было ничего, что могло вызвать такую ярость. Но подоплека конфликта была, разумеется, куда глубже и массивнее, чем внешний сюжет. Шла борьба за будущее, борьба, в которой Цицианов занял максимально жесткую, бескомпромиссную позицию, не оставившую ни ему самому, ни его наследникам свободы маневра.

То, что эта позиция эффективна далеко не всегда и не везде, Цицианов понял сам и довольно скоро.

В начале 1804 года, через два года после вступления в должность и через месяц после одного из главных своих воинских достижений – взятия мощного укрепления Ганджа, князь Павел Дмитриевич стал проситься в отставку, хотя обширные планы его отнюдь не были еще реализованы. Отставка не была принята. И Цицианов ответил императору рапортом, в котором прочитываются некоторые существенные вещи.


«Удостоившись счастия получить сего марта 2-го дня Высочайший рескрипт В. И. В. в 9-й день февраля на мое имя состоявшийся, лестными верховное мое блаженство составляющими и никогда мною незаслуживаемыми в нем высочайшими В. И. В. отзывами насчет моего служения, обновлен дух мой новою крепостию, и если б не во изнеможенном болезнями теле ощутил он сию силу, действующую паче всех на свете поощрений, то обратился бы на большую деятельность на службе В. И. В.; но человек, к концу своему сближающийся, не может иметь ни той пылкости, ни той деятельности, которую требует польза службы при совершении столь обширного плана, высочайше мне порученного. Сия мысль о недостатках моих, соединенных с телесными изнеможениями, удручающими осень дней моих, заставляя меня опасаться, чтобы не сделать какого-либо упущения, к пользе службы В. И. В. относящегося, заставила меня всеподданнейше просить об увольнении от оной, дорожа ею паче жизни моей, могущей бы обратиться для меня в действительную тягость, если б В. И. В. к совершенной моей гибели соизволили когда-либо помыслить, что иная какая причина производит во мне желание удалиться от службы, посредством коей, начав ея от 13-летнего моего возраста, достиг до высочайшей степени блаженства моего приобретением неоценимого благоволения В. И. В. и такового же блаженной и вечной памяти государыни императрицы Екатерины Великой».


Цицианов умел писать очень ясно, четко и лапидарно. Сама невнятность и запутанность стиля свидетельствует здесь о мучительной попытке подменить подспудную, тягостную для самого князя мотивацию элементарно-традиционной.

Цицианов, действительно, не мог уже похвастаться в эти годы отменным здоровьем, но, не получив отставки, он еще два года активнейшим образом – до момента гибели в Бакинском походе – выполнял самые разнообразные функции, в том числе и возглавлял физически изнурительные экспедиции. Дело было не в «изнеможенном теле», а в нараставшей неуверенности в возможности выполнить свою задачу теми способами, которые он избрал. И с этой точки зрения психологически понятна попытка уйти в момент триумфа – после взятия Ганджи, с одной стороны, а с другой – постепенное нащупывание иных методов.

Очевидно, князь начал осознавать, что в неизбежном тотальном столкновении с наиболее воинственными горскими народами вроде чеченцев и черкесов, обитающих в труднодоступных горах и лесных районах, ни грозными инвективами, ни эпизодическими карательными ударами не достигнуть желаемого результата. Он видел, что джаро-белоканские лезгины, казалось бы, запуганные его ужасающими угрозами и разгромленные генералом Гуляковым, возвращаются в прежнее опасное состояние. И так будет раз за разом.

Образ Цицианова – железного безжалостного воителя, который одним своим присутствием на Кавказе держал его в повиновении, был в значительной степени созданием Ермолова, которому необходим был именно такой предшественник, и позднейших историков, на ермоловское мнение ориентированных…

В январе 1805 года, после трехлетнего пребывания на Кавказе, князь Павел Дмитриевич наставлял генерала Дель-Поццо, назначенного начальствовать над Большой и Малой Кабардами:


«…Долг звания моего ставит мне в обязанность указать вам главные черты правил поведения, коего держаться надлежит при управлении сим неспокойным и к хищнической жизни приобыкшим народом и тем еще необходимее, что по представлению моему, Высочайше утвержденному, перемениться должна от сего дня система оного управления.

Доныне система состояла в обуздании лютости их: 1) поддерживанием узденей в неповиновении к их князьям. 2) пенсионом, явно производимым. Рассматривая со вниманием сии два способа, нашел я их более ко вреду, нежели к пользе цели служащими; ибо первым, содержа узденей против их князей во вражде, нечувствительно Россия вселяла в них военный дух и заставляла их по необходимости сделаться год от года больше военными людьми, нежели спокойными обывателями. Следовательно, не обещающими оставить свои дикие и пагубные привычки. А второй способ, производя в не получающих к получающим пенсионы зависть неминуемую, возрождал в первых к последним презрение и неуважение, считая предателями собратий.

И для того предположено, оставя сию систему, основать новую, на трех главнейших предметах, а именно: 1) на перемене их воспитания; 2) на введении в Кабарду роскоши и 3) на сближении оной с российскими нравами, покровительствуя наружно их веру и умножая случаи к сообщению с российской.

По разуму сих трех номинальных предметов, по представлению моему Высочайше утверждено: 1) чтобы в Георгиевске и Екатеринограде заведены были училища для обучения детей кабардинских владельцев и узденей, каковые воспитанники после перемещаемы были бы из училищ в кадетские корпуса; 2) чтобы учредить беспошлинный впуск в те места, куда за нужное признано будет, кабардинских домашних произведений и изделий, особливо в торговые дни; 3) чтобы в Георгиевске и Константиногорске построить казенным коштом мечети и иметь горцам муллу для отправления их богослужений, и наконец, 4) чтобы сформировать кабардинский гвардейский эскадрон.

Изложа все милосердия Е. И. В. о благосклонности сего народа, попечения и новые Высочайше дарованные милости оному, предписываю, первоначально вруча мое к ним письмо, здесь в списке прилагаемое, внушить им всю важность оного, потом приступить к выполнению всех вышепрописанных статей, а именно:

1) Выбрать место в Георгиевске за крепостью для построения мечети, около которой желательно бы было, чтоб они, особливо мастеровые, поселились под именем кабардинского форштадта. Начало сие можно сделать переводом тех, кои теперь в Георгиевске находятся, в Екатеринограде, тоже на местах выбранных, снесясь с господином генерал-майором Брюзгиным, меня уведомить.

2) Узнав о муллах и ахундах[45] или их духовных, кои больше против других имеют от народа доверенность и уважение, стараться их привлечь на нашу сторону, обещая ежегодно производить тайно пенсионы, доколе верными пребудут, и из таковых двух выбрать для сих двух мечетей.

3) Защищать их всеми образами от притеснений, чинимых нашими воинскими чинами.

4) Когда построены будут мечети и при них школа, то склонять через мулл для пополнения их учениками. Буде же прежде и до построения школ набралось их до 12 или более охотников отдать своих детей, то меня уведомить, и я временные школы учредить поспешу.

5) Так как главнейшим неудовольствием их служит введение родовых судов, то стараться узнать и разведать мысли сего народа, будут ли они довольны тем, что на первую инстанцию разбирательств их, сверх и всякого рода дел, поручить их муллам, кадиям и ахундам, с тем, чтобы они представляли ежемесячно верховному пограничному суду о числе бывших дел и без спора их судом кончившихся. В важных же случаях решения предоставляли оному же верховному пограничному суду, предоставляя сему и апелляцию на суд ахундов, а через сие не развлекая власти, они могут быть довольны, ибо их цель в том состоит; впрочем главнейше нужно дознать, не будет ли с такою переменою сопряжено что-либо противное предполагаемым видам и не подает ли поводу к отклонению их от русских.

6) Внушить все те же пользы и выгоды, каковые могут приобресть молодые люди из князей и дворян, служа в гвардейском эскадроне, долженствующем быть сформированным, стараться склонить к тому столько, чтобы на первый раз можно было составить один таковой эскадрон.

7) Сверх того для яснейшего понятия о всех обязанностях ваших при вступлении в управление кабардинцами, прилагаю при сем список Высочайше утвержденного верноподданнейшего моего доклада относительно перемены системы правления сего народа.

8) Наконец, предлагаю вашему превосходительству как сей ордер, установления заключающий, так и копию с верноподданнейшего моего доклада хранить в непроницаемой тайне и не вверять их даже при вас находящемуся писцу. Генерал же лейтенанту Глазенапу можно все оное прочесть наедине, в подкрепление могущих случиться у вас требований в его пособии, но списков с оного не давать, дабы нескромностью иногда писца не открылась сия тайна системы и не разрушила бы тем благорасположения».


По сравнению с методой, принятой Цициановым с момента его прибытия, – это, конечно, революция. Надо иметь в виду, что жестокость и бескомпромиссность Цицианова распространялась отнюдь не только на ханов. Он был безжалостен к любым проявлениям недовольства среди рядового населения. Когда осетины, доведенные до отчаяния патологическими издевательствами назначенного к ним русского пристава, подняли мятеж, заявляя, что они верные подданные русского царя, но терпеть издевательства местной власти больше не могут, Цицианов, несмотря на сочувственное по отношению к мятежникам донесение генерала князя Волконского, приказал генералу князю Эристову в случае отказа мятежников безоговорочно подчиниться «жестокостью оружия колоть, рубить, жечь их селения, словом, при вступлении в их жилища и с ними в дело должно истребить мысль о пощаде, как к злодеям и варварам».

Мысль о перемене системы управления Кабардой пришла Цицианову после долгих тяжелых боевых действий против вышедших из повиновения кабардинцев, причем результаты карательных экспедиций отнюдь не гарантировали сколько-нибудь длительного мира. Одной из причин недовольства, как мы видим, была попытка русских властей навязать кабардинцам чуждую им систему судопроизводства. Инициатива в этом деле принадлежала Гудовичу. Мы помним, что он писал о кабардинцах в рапорте Екатерине – «ежели в сем народе не учинить суда и порядка, то оный будет государству В. И. В. бесполезен и самому себе во вред и разорение». Непоследовательные и довольно вялые, хотя и настойчивые попытки ввести в Кабарде «суд и порядок» приводили к перманентному брожению, сопровождаемому регулярными набегами. Суд, организованный Гудовичем, состоявший из восьми родовитых узденей и возглавляемый двумя русскими штаб-офицерами, который мелкие проступки должен был судить по обычаям, а все крупные преступления по русским законам, ни к какому порядку не привел, будучи явлением вне общего контекста, явлением чужеродным и раздражающим. Не говоря уже о том, что кабардинцы испытывали немалые притеснения и несправедливости со стороны русской администрации.

Отчаявшись замирить Кабарду вооруженной рукой и наблюдая явное сближение с соседними племенами – в одной экспедиции русскому отряду пришлось столкнуться с объединенными силами кабардинцев, чеченцев, балкарцев, карачаевцев и осетин, – Цицианов решил провести свой эксперимент. Тем более что психологическое давление, успешное на первом этапе, перестало давать результаты. Князь Павел Дмитриевич, обращаясь к мятежным кабардинцам, почти дословно повторял свои грозные послания лезгинам: «Кровь во мне кипит, как в котле, и члены мои трясутся от жадности напоить земли ваши кровию преступников, я слово мое держать умею и не обещаю того, чего не могу поддержать кровию моею… Ждите, говорю я вам, по моему правилу, штыков, ядер и пролития крови вашей реками; не мутная вода потечет в реках, протекающих ваши земли, а красная, ваших семейств кровью выкрашенная».

V

Доказав несколькими жестокими экзекуциями силу русского оружия и твердость своего слова, Цицианов решил испробовать иную методу.

Почему он выбрал именно Кабарду как поле для эксперимента?

Во-первых, Кабарда была давнее и теснее связана с Россией, чем, скажем, Дагестан. Во-вторых, играло роль ее центральное географическое расположение на Кавказе – Кабарда перекрывала кратчайшую дорогу в Грузию, примыкавшую к ней с юга, с востока она граничила с Чечней. Замирить Кабарду – значило отсечь опасный район Чечни и Дагестана от западного Кавказа с его многочисленными и непокоренными племенами, получить оперативную базу для контроля за левым и правым флангами Кавказского хребта и ненадежными Имеретией и Мингрелией.

Определенную роль этот план сыграл, хотя кабардинская проблема была вполне актуальна, как мы увидим, и для Ермолова.

Разумеется, мы смогли поговорить лишь о небольшой части практической деятельности Цицианова. Он объединил Грузию в ее почти теперешнем пространстве. Он взял сильнейшую крепость Ганджу и нанес ряд серьезных поражений враждебным ханствам и племенам. Он чрезвычайно высоко поднял авторитет русского оружия. Он пытался проводить экономические реформы, стимулировать торговлю и сельское хозяйство – особенно хлебопашество, ибо продовольствование войск привозным хлебом обходилось очень дорого. Для стимулирования сельского хозяйства Цицианов предполагал переселить в Грузию крестьян из Малороссии. Он, что крайне существенно, фактически подготовил почву для ликвидации института ханства. Но при всех его усилиях край был к моменту его смерти в 1806 году так же далек от подлинного замирения, как и в момент его прибытия. В частности, восстали джаро-белоканские лезгины и нанесли тяжелый урон посланному против них отряду генерала Гулякова. Генерал был убит. В этой экспедиции чудом уцелел молодой граф Михаил Воронцов, будущий наместник Кавказа.

Тут уместно вспомнить декабриста Розена, сказавшего о кавказской драме: «Кажется, что самое начало было неправильное». Тот же Розен писал: «Этим людям следовало… оставить пока их суд и расправу, не навязывать им наших судей-исправников».

Роковая неправильность заключалась в жестком наложении европейских представлений в их российском «регулярном» варианте на принципиально иную систему мировидения. И в этой ситуации методы и Гудовича, и Цицианова оказались в конечном счете равно неэффективны для решения главной, еще не осознанной ими задачи. Русские главнокомандующие строили свою тактику на обширном опыте конфликтов с Турцией и Персией, централизованными – в разной степени – и привычно структурированными государствами. В борьбе с ханствами этот опыт был полезен. Но настоящим противником русских на Кавказе была низовая горская стихия, существовавшая по совершенно иным психологическим законам, наблюдавшая печальную судьбу грузинской династии и большинства ханов. Для обуздания этой стихии турецко-персидский опыт был бесполезен. Цицианов начал догадываться об этом только к концу своего правления. Чем и был вызван его секретный план.

Очевидно, вопрос о «суде и расправе» был для горцев одним из самых болезненных, нарушавших всю систему их внутренних регуляций. Но для российских властей он имел первостепенное значение. Именно разница представлений о том, что есть преступление, а что традиция и норма, лежала в основе непримиримых противоречий. Самый яркий пример тому – набеги, совершать которые горцы считали своим неотъемлемым правом и одной из основ своего благосостояния.

Историк И. П. Петрушевский, специально исследовавший этот вопрос и, надо сказать, чрезвычайно лояльно относившийся к горцам и столь же критически к Российской империи, тем не менее утверждал:


«…Военные походы джарцев были с половины XVIII века прежде всего организованной охотой за людьми в целях работорговли или выкупа. Это были в сущности коммерческие предприятия, организуемые феодализированной родовой знатью, составлявшей для этой цели отряды из членов своих обществ и “гулхадаров” из Дагестана; захваченных невольников продавали на джарском рынке. Кавказ был издавна поставщиком живого товара не только для Ближнего Востока, но и для некоторых стран Западной Европы (Италия), при посредстве генуэзцев… Однако насколько значителен был вывоз невольников с Кавказа еще в XVIII веке, общеизвестно. Вплоть до начала XIX века Джар был одним из значительных невольничьих рынков на Кавказе… В набегах джарцы почти всегда участвовали вместе с другими дагестанскими союзниками. Во второй половине XVIII и в начале XIX века от этих набегов больше всего страдало крестьянство Северного Азербайджана и всей Грузии»[46].


По другую сторону Кавказского хребта чеченцы, черкесы, кабардинцы совершали набеги на территории, уже освоенные русскими, равно как и на горские общества, лояльные России. Это явилось одной из основных причин, спровоцировавших в недалеком будущем военно-экономическую блокаду Дагестана и Чечни Ермоловым, что, в свою очередь, вызвало яростную реакцию горцев и окончательно завело ситуацию в кровавый тупик.

Современный исследователь данной проблематики М. М. Блиев утверждает, что Кавказская война «выросла из набеговой системы».

Возвращаясь к началу, повторим вопрос – что же конкретно инкриминировал графу Гудовичу генерал Ермолов, обвиняя его в разрушении всего сделанного Цициановым?

Прежде всего – Ермолов несколько преувеличивает успехи Цицианова (ермоловское правление фактически повторило драму правления цициановского). Кроме того, как уже говорилось, в первые годы командования Кавказским корпусом, когда и были написаны цитированные письма, Ермолов первостепенное значение придавал взаимоотношениям с ханствами. Его позиция совпадала с цициановской – институт ханства подлежал уничтожению.

Гудович придерживался совершенно иной точки зрения. В своей «Записке», рассказывая о первых решениях после вторичного вступления в должность главнокомандующего на Кавказе сразу после Цицианова, он писал:


«В ханство Шехинское, по верноподданническому моему представлению, определен был ханом усердный Джафар-Кулыхан-Хойский, а в ханство Карабахское сын убитого хана Карабахского Мехти-Кули-хан».


Гудович не упоминает еще о том, что ханства Дербентское и Кубинское он отдал под власть шамхала Тарковского, который и посадил туда своих наместников. То есть повернул вспять процесс, столь активно начатый Цициановым, который, взяв столицу Ганджинского ханства, переименовал ее в Елисаветполь и ханство присоединил к России. Гудович же на пустующие престолы сажал новых ханов, сохраняя в неприкосновенности традиционную систему, которую Цицианов и вслед за ним Ермолов считали недопустимо пагубной.

10 января 1817 года, вскоре после прибытия в Грузию, Ермолов, как мы помним, писал графу М. Воронцову:


«Граф Гудович, гордейший из всех скотов, по ненависти к князю Цицианову, вменил себе в долг делать все вопреки его предначертаниям, принял беглеца из Персии и сделал его ханом Шекинским. Хан Карабагский, болезненный и бездетный человек, не оставлял по себе наследника. Ртищев, создание совершенством неспособности отличное, определил ему в наследники Джафар-Кули-агу, который бежал в Персию, нес против нас оружие и, подведя персидские войска, истребил наш один батальон. Ртищев послал к нему в Персию, согласил воротиться, простил его преступления и именем государя наименовал наследником ханства! Вот две прекраснейшие и богатейшие провинции, потерянные надолго для России».


Кроме того, Гудович восстановил отвергнутую Цициановым традицию XVIII века – традицию подкупа горских владетелей, которые охотно брали из рук главнокомандующего ценные подарки и давали всяческие обещания, вовсе не собираясь их выполнять. Здесь была перечеркнута цициановская практика абсолютного диктата.

Воззрения Гудовича не изменились за годы, проведенные им вне Кавказа. В 1807 году он давал своим подчиненным такие указания относительно обращения с дагестанцами:


«Приложите всемерную вашу попечительность на восстановление в народе сем доброго порядка и спокойствия, ласкайте их, елико можно, и по просьбам их делайте по возможности вашей удовлетворение; по таким же их делам, в которых вы сами удовлетворять их не можете, делайте куда следовать будет ваши представления и отношения… внушайте им всемерно о спокойной их жизни, о домостроительствах, скотоводстве и хлебопашестве, как о таких вещах, от которых все их благосостояние зависит; вперите в мысль их, колико гнусно и постыдно воровство и разбой…»


Советский историк, цитируя этот текст, называет указания Гудовича «положительным примером», в то время как это было обычное непонимание реальности. То, что Гудович определял как «воровство и разбой», которого, по его представлениям, горцы должны были стыдиться – европейская точка зрения, – было для них «делом чести, доблести и геройства», многовековой традицией, которую вовсе не надо было оправдывать – она была освящена примером многих поколений. И смешно их за это порицать. Новгородские ушкуйники, творя бесчинства на севере, преступали христианские установления. Горцы действовали в рамках установившейся морали. Набеги – и на соседние племена, и на российские территории – были не только экономической необходимостью, но и нравственным императивом. Набег был главным испытанием личных достоинств горца.

Цицианов это понимал и старался пресечь угрозами и встречным насилием. Консервативное сознание выученика немецких университетов Гудовича терялось перед системой качественно иных представлений, и настойчивые попытки переместить представления горцев в собственную систему свидетельствуют не столько о гуманности, сколько о наивности и растерянности.

Трагизм ситуации заключался в том, что обе методы – и Цицианова, и Гудовича – не приводили к желаемому результату. Горцы не верили России, не понимали ее намерений – кроме явного стремления заставить их жить так, как они не должны были жить, и всеми средствами – от самоубийственной воинской доблести до изощренной хитрости – старались противостоять имперской экспансии.

Гуманистические маневры, которые Гудович практиковал немедленно по вступлении в должность, проводились, конечно же, и в противовес цициановской политике. Ермолов считал это разрушением заложенного князем Павлом Дмитриевичем фундамента и тоже ставил в вину Гудовичу.

В последнем ермоловском тексте возникает, как видим, имя еще одного персонажа – генерала Ртищева, который был последним из трех основных предшественников Ермолова и безусловно значащей фигурой – маркиз Паулуччи и генерал Тормасов были персонажами проходными и сравнительно кратковременными. Недаром в письмах Ермолова с Кавказа, которые по сути являются изложением его собственной программы действий и его видением ситуации во всех аспектах, Паулуччи и Тормасов фактически отсутствуют. Он непрерывно сталкивает Цицианова, Гудовича и Ртищева, в которых воплотились для него противоположные принципы, сила и слабость, мудрость и невежество.

Но Ермолов, как сам признавал, не имел возможности точно восстановить картину управления Цициановым Кавказом и Закавказьем. Он в некотором роде создавал легенду о Цицианове, которую хотел использовать как оправдание собственной системы, только еще намечавшейся. С Цициановым в реальности все было куда сложнее. Жесткая и простая метода покорения и управления, как уже говорилось, чем дальше, тем больше вызывала у князя Павла Дмитриевича чувство безнадежности. Он в последние два года настойчиво искал компромиссный вариант.

В сентябре 1805 года, незадолго до своей гибели, Цицианов послал программное письмо – оно было опубликовано Н. Ф. Дубровиным – князю Чарторийскому, одному из «молодых друзей» императора, занимавшему пост вице-канцлера:


«Сближение новопокоряющихся народов с нравами российскими не может совершаться от позволения ежегодно возить дань в С.-Петербург (Петербургский кабинет министров полагал необходимым для большего к себе расположения и сближения с ханами дозволить посланным их привозить дань в С.-Петербург. – Примеч. Дубровина), потому что нравы и обычаи так легко не приобретаются и не переменяются, и шестимесячное пребывание персиянина в С.-Петербурге недостаточно переменить в нем склонность к неправильному стяжанию имения; не может поселить в него любви к ближнему и истребить в нем самолюбия, коему он приносит в жертву не только пользу общественную или пользу ближнего, но нередко и самою жизнь сего последнего, буде он слабее, ни о чем так не заботясь, как о собственной пользе и прибытке. Разность веры много препятствует магометанину и подражать нашему обычаю и нраву; будучи воспитан в правилах своей веры, он приучен от мягких ногтей презирать все, что идет от христиан, почитая нас врагами своей религии, а у врага непросвещенный человек никогда перенимать не станет. Если же татары края сего влекомы больше собственными побуждениями к нам, нежели к персидским владельцам, то не от чего иного, как от того, что собственность их и личность обеспечена, глаза его, нос и уши могут оставаться до смерти его при нем.

К тому же и силу российских войск видели, и сие последнее есть та единственная пружина, которою можно как содержать их в должных границах благопристойности и благоустройства, так и быть уверену, что здешний житель ищет и искать будет сильного себе в покровители. Доказательством сему послужит следующее: когда предместник мой, приехав в город Сигнах, послал к белоканцам с предложением, чтобы они нам покорились, тогда они ответили: покажи нам свою силу, тогда и покоримся. Ответ известный по всей Грузии.

В азиатце ничто так не действует, как страх, яко естественное последствие силы. Итак, по мнению моему, ожидая при помощи Божией перемены нравов и обычаев азиатских с переменою целых и нескольких поколений, хоть на 30 лет, страх, строгость, справедливость и бескорыстие должны быть свойствами или правилами здешнего народоправления. В течение сего времени стараться вводить кротчайшие нравы и любовь к ближнему, а потому и к общему благу, но не иными какими способами, как щедрыми наградами тех, кои что-нибудь делают к общей пользе. Чиновники магометанской религии как ни жадны к деньгам, но и честолюбивы, а потому их можно награждать серебряным или золотым пером на шапку с надписью по приличию; важные же их услуги награждать можно освобождением от телесного наказания, но первоначально надлежит обвестить с позволения хана и через него те статьи, кои правление желает ввести в большее употребление: например, кто сколько сделает шелку или снимет пшеницы, тому назначить оное награждение».


Это чрезвычайно красноречивый текст – свидетельство драмы цициановской политики. Отчаявшись достичь своих целей только «грозою» и демонстрацией воинской силы, князь Павел Дмитриевич ищет способы мирного «приручения» и нравственного просвещения «азиатцев». Но делать он это предлагает, ни на йоту не отступая от своего фундаментального тезиса – «азиатец» достоин только презрения, а эталоном для подражания должно выставлять российские нравы и христианские понятия.

Правомочность и значимость «туземных» представлений, органичность мусульманской – с поправкой на кавказские условия и историческую реальность – системы нравственных представлений даже не обсуждается. Речь идет только об адаптации горцев к российской системе ценностей. Вопрос стоит только о методах и – главное – темпе этой адаптации. Требовать от «азиатцев» признания и усвоения европейских понятий немедленно или растянуть процесс на несколько десятилетий, стимулируя его страхом и подкупом. Последнее средство совершенно соответствовало «концепции презрения», с коей Цицианов начал свои отношения с кавказскими оппонентами.

VI

Генерал Ртищев, занявший пост главноуправляющего Грузией и главнокомандующего кавказскими войсками в 1812 году, непоследовательно и хаотично попытался реализовать именно систему «пряника». Но безо всякого учета кавказской органики это привело к плачевным результатам.

После Цицианова, убитого в 1806 году бакинским ханом во время переговоров, – полагаясь на свою грозную репутацию, князь Павел Дмитриевич отправился под стены Баку без охраны, – и до Ермолова на Кавказе сменилось четверо главнокомандующих: Гудович, о котором говорено достаточно подробно; храбрый кавалерийский генерал Тормасов, отличившийся в боях с турками и особенно в подавлении польского восстания Костюшко, которого именно Тормасов взял в плен; маркиз Паулуччи, перешедший в 1807 году из французской службы в русскую; генерал Ртищев, о котором скажем несколько подробнее.

Трое первых в силу обстоятельств заняты были войнами с турками и персами, подавлением внутригрузинских мятежей и мало занимались собственно Кавказом.

С Ртищевым дело обстояло иначе, хотя и он был существенно отвлечен от кавказских дел. Военная служба Николая Федоровича Ртищева связана была преимущественно с Балтикой, где он участвовал на суше и на море в войне со Швецией 1789–1790 годов. Не миновала его и Польша. Только с 1808 года он оказывается на юге и воюет с турками. Никакого особенного блеска в боевой карьере Ртищева не наблюдается. Он был добросовестный и умелый генерал – не более того. Но в начале 1812 года, когда было ясно, что войны с Наполеоном не избежать, Кавказ стал глубоко второстепенным театром, а все выдающиеся военачальники стягивались в европейскую Россию.

Человек по природе мягкий, Ртищев слишком буквально понял гуманные декларации молодого императора, призывавшего своих кавказских наместников действовать по возможности мирными средствами. Воевать Ртищеву, разумеется, приходилось, но свои отношения с горскими народами, как с ханствами, так и с вольными обществами, он попытался построить по системе, отличной от цициановской.

Военные успехи Ртищева объяснялись в значительной степени наличием в его команде опытных и решительных генералов цициановской школы – прежде всего знаменитого Котляревского, о котором Пушкин, как мы помним, с молодым восторгом писал в «Кавказском пленнике»:

Тебя я воспою, герой,

О Котляревский, бич Кавказа!

Куда ни мчался ты грозой —

Твой ход, как черная зараза,

Губил, ничтожил племена…

Котляревский, в лучших традициях Цицианова, был безжалостен и не одобрял медлительности и дипломатичности своего начальника. Но и Котляревский сражался, главным образом, с персами и турками. С горцами велась особая игра.

Ртищев не решался разрушать уже сложившуюся систему власти на Кавказе и ориентировался на ханов, за что его впоследствии жестоко поносил Ермолов как одного из разрушителей цициановского дела.

Помня, как обращался к нелояльным ханам Цицианов, сравним его тексты с посланием, характерным для стиля Ртищева.

23 мая 1816 года, на закате своего пребывания в должности командующего Кавказским корпусом, Ртищев писал свирепому шекинскому хану Измаилу:


«С крайним сокрушением сердца вижу, что кротость, снисхождение и дружеские советы, многократно вам от меня преподанные, не могут на вас действовать, ибо грабительства, насилие и разорение, час от часу умножаясь под вашим управлением, выходят из всякой меры. Народ шекинский, которому вы должны быть отцом попечительным о его благе и защитником от несправедливости, страждет в неимоверном угнетении. Итак, если ваши собственные чувствования и понятия не могли привести вас к той цели, с каковою российское правительство вверило вам управление Шекинским ханством, то священнейший долг звания коего и обязанности, высочайше на меня возложенные, заставляют меня в сем случае обратиться к другим мерам и принять посредство между народом и вами».


Исследование, предпринятое Ртищевым, и его «посредство» окончились ничем, и разбираться с садистом и людоедом пришлось уже Ермолову.

Особенность ситуации заключалась в том, что население Шекинского ханства с самого начала не желало видеть Измаила своим ханом и спокойно приняло бы – в качестве избавления – российское управление, о чем и заявляли. Дело в том, что в Шекинском ханстве жило много армян и горских евреев, а мусульмане принадлежали к течению суннитов, в то время как Измаил был шиитом и оказывался религиозно чуждым и тем, и другим, и третьим.

Ртищев, однако, не только не воспользовался столь удобным случаем, но и обрушил неоправданно жестокие репрессии на депутатов-шекинцев, просившихся под российское управление. И в короткий срок Измаил превратил в ад жизнь своих подданных, особенно евреев и армян. Чем и вызвано было запоздалое увещевание Ртищева.

Нам важна и сама разница эпистолярного стиля Цицианова, Ртищева, а затем и Ермолова, отражающая достаточно точно их восприятие политической реальности.

Разумеется, Ртищев отнюдь не чурался и репрессивных мер. Он вовсе не был безграничным гуманистом, но его действия, как и действия Гудовича, имели определенный вектор.

В соответствующей ситуации Ртищев прибегал и к угрозам, и к конкретным акциям.


«Народ пшавский! Теперь я вижу, что в вас нет ни страха Божия, ни совести, ни чести! Сколько раз вы были прощаемы за изменнические ваши поступки и сколько раз опять делались клятвопреступниками и нарушителями верности к Государю Императору! Недавно еще старшины ваши были у меня, обязались честным словом за весь народ, чтобы с беглым царевичем Александром и другими неприятелями России не иметь никаких связей ни делом, ни помышлением; но едва только меч, висевший над преступными головами вашими для справедливого наказания за участие в прежних бунтах, был от вас удален, по неизреченному человеколюбию Его Величества, даровавшего вам прощение, и тучи, вам грозившие, несколько от вас отклонились, как вы опять, забыв Бога, забыв присягу и данное мне вами честное слово, обратились к прежним своим злодеяниям и мятежному духу… Следуя Божеским и человеческим законам, карающим всегда клятвопреступников, я не мог бы не навлечь на самого себя праведного гнева Божия и моего всемилостивейшего Государя Императора, если бы остановил правосудие и не наказал злодейства».


Любопытна мотивировка, которой Ртищев оправдывает будущие карательные свои действия, – опасение навлечь «на самого себя» Божий и государев гнев, а не собственное побуждение. Цицианов никогда не употребил бы подобного оборота.

Ртищев действительно блокировал пшавов, арестовал их стада, закрыл им доступ к грузинской торговле и добился некоторой лояльности.

Но Ртищев в принципе относился к подопечным народам по-иному, чем Цицианов и Ермолов. Так, докладывая императору о положении в Имеретии, разоренной нашествиями, набегами, внутренними мятежами и их усмирениями, генерал неожиданно обращается к весьма непривычной в таких документах теме:


«Что же касается до нравственности, то взяв от первых классов людей всякого звания до народа, я заметил вообще отличнейшую их преимущественно простоту нравов, чистосердечие и отменную приветливость, со свойственным всем состояниям гостеприимством, и многие добродетельные черты, могущие ручаться, что народ с подобными свойствами и искренне раскаявшийся в ослеплении, объявшем их умы, которое произошло от увлекаемой их привязанности к бывшему законному их царю, просившему их помощи… в скором времени может сделаться в верности и преданности к высочайшему российскому престолу ничем не различаемым с природными российскими подданными».


Ничего подобного ни Цицианов, ни Ермолов никогда не писали.

Тем не менее результаты маневров Ртищева в отношении горских народов были плачевны.

Ермолов, вступив в должность, предъявил ему длинный счет.


«Предместник мой, генерал Ртищев, был к нему (хану Измаилу. – Я. Г.) чрезвычайно снисходительным; никакая на него просьба не получала удовлетворения, жалующиеся обращались (то есть направлялись. – Я. Г.) к нему и оттого подвергались жесточайшим истязаниям, или избегали оных разорительною платою. Окружающие генерала Ртищева, пользующиеся его доверенностью, и, если верить молве, то самые даже ближайшие его получали от хана дорогие подарки и деньги».

1

Н. Я. Данилевский. Россия и Европа. СПб., 1895. С. 52.

2

М. Н. Покровский. Дипломатия и войны царской России в XIX столетии: Сб. статей. Лондон, 1991. С. 179.

3

Кавказский сборник. Тифлис, 1897. Т. XVIII. С. 468.

4

Павел Пестель. «Русская правда». М., 1993. С. 115.

5

Там же. С. 167.

6

П. Я. Чаадаев. Полное собрание сочинений и избранных писем. М., 1991. Т. 11. С. 264.

7

П. Зубов. Подвиги русских воинов в странах кавказских с 1800 по 1834 год. Т. 1, ч. 1. СПб., 1835.

8

Н. Я. Данилевский. Россия и Европа. С. 36.

9

М. С. Лунин. Сочинения, письма, документы. Иркутск, 1988. С. 168.

10

Там же.

11

М. С. Лунин. Сочинения… С. 170.

12

Там же. С. 171.

13

Слово – разумному (лат.).

14

М. С. Лунин. Сочинения… С. 96.

15

А. Е. Розен. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 388.

16

Р. А. Фадеев. Шестьдесят лет Кавказской войны. Тифлис, 1860. С. 1.

17

А. Е. Розен. Записки… С. 389.

18

Там же. С. 390.

19

Акты Кавказской археографической комиссии. Т. IX, ч. 2. Тифлис. С. 505.

20

А. Е. Розен. Записки… С. 390.

21

Там же.

22

Р. А. Фадеев. Собрание сочинений. Т. 1, ч. 2. СПб., 1890. С. 138.

23

А. С. Грибоедов. Сочинения. Л., 1945. С. 510.

24

А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 10 томах. АН СССР. М.—Л., 1949. Т. VI. С. 647–649.

25

Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений. Т. 5. М.—Л., 1962. С. 449.

26

А. Е. Розен. Записки… С. 391.

27

См. «Звезда». 1996. № 12. С. 91.

28

Р. А. Фадеев. Шестьдесят лет Кавказской войны. С. 2.

29

Там же.

30

М. Блиев, М. Дегоев. Кавказская война. М., 1993. С. 149.

31

Кавказский сборник. Т. XVIII. С. 460.

32

Р. А. Фадеев. Собрание сочинений. Т. 1, ч. 2. С. 147.

33

Архив князя Воронцова. Т. 38. М., 1892. С. 387.

34

Р. А. Фадеев. Шестьдесят лет… С. 2.

35

Там же. С. 3.

36

Там же. С. 4.

37

Там же. С. 8–9.

38

Там же. С. 12–15.

39

Н. Я. Данилевский. Россия и Европа. С. 37.

40

З. Авалов. Присоединение Грузии к России. СПб., 1906. С. III.

41

С. А. Тучков. Записки. СПб., 1908. С. 202.

42

Л. Н. Энгельгардт. Записки. М., 1867. С. 163.

43

С. А. Тучков. Записки. СПб., 1908. С. 196.

44

Н. Ф. Дубровин. История войны и владычества русских на Кавказе. СПб., 1888. Т. IV. С. 28.

45

Ахунд – высшая степень учености в исламе.

46

И. Петрушевский. Джаро-белоканские вольные общества в первой трети XIX столетия. Тифлис, 1934. С. 19.

1

Историки, исследовавшие эту проблематику, писали о широкомасштабной охоте за людьми, которая была важным фактором в экономике горских обществ. Особенно страдала Кахетия от набегов джаро-белоканских лезгин, которые ежегодно уводили для продажи в рабство через турецких, а иногда генуэзских посредников тысячи людей. Еще более опустошительными были вторжения в Грузию персидских войск.

2

Письма А. П. Ермолова здесь и далее цитируются: М. С. Воронцову – Архив кн. Воронцова. М., 1890. Т. 36; А. А. Закревскому – Сб. Императорского Русского Исторического общества. СПб., 1890. Т. 73 и Сб. материалов для описания местности и племен Кавказа. Махачкала, 1926. Вып. 45.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8