Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Литературные путеводители - Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы

ModernLib.Net / Вячеслав Недошивин / Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вячеслав Недошивин
Жанр:
Серия: Литературные путеводители

 

 


Отсюда, из «пречистенского дворца», в январе 1836 года, решив устроить себе «великий праздник души», в последний раз отправился в Петербург; хотел «затолкать» на обучение старших сыновей: одного – в институт путей сообщения, другого – в училище право ведения. Девять дней прожил в Северной Пальмире, дивясь и Александрийскому столпу на Дворцовой, и двухэтажным «империалам» на Невском. Обедал у Вяземских (С.-Петербург, ул. Моховая, 32), а ужинал у Пушкиных – в бельэтаже на Неве (С.-Петербург, наб. Кутузова, 32). Успел повидаться в те дни и с первым эскадронным командиром Борисом Четвертинским, и с Николаем I – царем. Жуковский устроил аудиенцию в Зимнем, где поручик Давыдов нес когда-то караульную службу, а теперь, вместе с братьями Ермоловым и Раевским, парадным портретом висел в Военной галерее дворца. А под конец вояжа в квартире Жуковского, под крышей дома Шепелева, которого, увы, уже нет (С.-Петербург, ул. Миллионная, 35), Давыдову устроили прощальный вечер. Пушкин, Вяземский, Крылов, Плетнев, Одоевский, молодой Гоголь и множество других знакомых и незнакомых лиц собрались почтить его, ветерана. «Из двадцати пяти умных людей, – хвастанет жене, – я один господствовал, все меня слушали». Так ли было, не установить, но именно после этой поездки Пушкин впервые в письме назовет его на «ты». Эх, не долго будут «тыкать» они друг другу, ибо через год в дом на Пречистенке ворвется с мороза ошалелый Баратынский и крикнет с порога: «Пушкина нет боле!..» Денис на месяц свалится в постель: удушье, боли в груди.

Из письма Давыдова – Вяземскому: «Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки… А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти…»

Потом, уже в мае 1837-го, напишет Вяземскому: «Что мне про Москву тебе сказать? Она всё та же, я не тот…» Да, всё в его жизни становилось теперь «не тем». «Черный Капитан» – миф, легенда, имидж, а может, и маска – как бы мстил Давыдову-человеку. Начиная от «ревматизмов», казалось, невозможных у него, и кончая окружавшими людьми, будто облезшими в одночасье. «Не той» оказалась даже жена. Теперь ссорился с ней из-за своих же крестьян. Возмущался, что в неурожай, когда крепостные натурально мерли, помещики и не думали помогать им. Жена возразила: она не видит причин его возмущениям. «Помилуй, Соня, что ты говоришь? – изумился он. – Там голод, люди пухнут от лебеды». «В Поволжье, – невозмутимо отозвалась Соня, – неурожайные годы явление обычное, поэтому разумные крестьяне имеют хлеб в запасе, а неразумным надлежит брать с них пример, а не рассчитывать на дармовое кормление… Вот и всё, мой друг!..» Разругался не только с женой – с любимой сестрой Сашенькой и ее мужем Дмитрием Бегичевым. Тот не только стал сенатором, но, толстый и самодовольный, объявил себя писателем: издал роман «Семейство Холмских». «Не срами меня, – сказал Денис, прочитав еще рукопись, – и имени автора не выставляй». Тот послушался. Но бульварное чтиво его неожиданно имело успех у публики и принесло ему двадцать тысяч дохода. А когда Денис упрямо повторил, что талантом в книге и не пахнет, Сашенька, сестра, вспылила: «Странно тебя, Денис, слушать… И, право, можно подумать, что ты нарочно говоришь так, чтоб позлить нас или из зависти». И «Митенька», муж ее, станет при жизни куда известней Дениса. Но вконец разведет Дениса и с женой, и с родней последняя любовь его – закатный роман, надежда, мелькнувшая ему, которую он – «гомеопатическая частица» мира, как звал себя, – не раз будет вспоминать в доме на Пречистенке.

«Психея», «звезда спасенья», «поэзия от ног до головы» – так называл в стихах Женечку Золотареву. А познакомился случайно. Просто на Святки 1832 года, он, генерал-лейтенант, ветеран лихих кампаний, седой гусар, кряхтящий, простите, «от ревматизмов», и автор книги стихов, отправится из Верхней Мазы в село Богородское – навестить сослуживца и подчиненного по партизанскому отряду гусара-ахтырца Дмитрия Бекетова. Проскакав двести верст, заснеженный и веселый, он прямо с порога будет представлен двум племянницам хозяина – Евгении и Полине Золотаревым. В Евгению, двадцатидвухлетнюю красавицу, живую, легкую, остроумную, и влюбится с первого взгляда. На три почти года влюбится. Особенно поразит его, что она, по рассказам дяди, знала о каждом подвиге Дениса, а стихи его лепетала и наперечет, и наизусть. То-то он был восхищен! Куда девался его опыт любовных «атак», поэтическая снисходительность к «амореткам». Именно ей он и признается: «Я, подобно закупоренной бутылке, три года стоял во льду прозы, а сейчас…» – «Пробка хлопнула, – расхохочется она. – И что же?..»

А действительно – что? Ну, потерял голову. Ну, поняла она его душу, ну, упивалась стихами его. Наконец, именно она через московское семейство Сонцовых приходилась дальней родственницей Пушкину, а заодно была и двоюродной сестрой будущего великого Бекетова – деда Блока. Но когда она первая, как в «Онегине», призналась ему в любви, он понял: пропал. И что такое двести верст еженедельно, пусть и по морозу, для человека, дважды пересекшего Европу? Он же любим, он опять молод и – не надо «ни земли, ни рая». Он же не знал, что любовь станет и великим счастьем, и великой бедой.

Из письма Давыдова – Вяземскому: «От меня так и брызжет стихами. Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи сам скажу, что хороши… Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей по-молоделости… Да и есть ли старость для поэта? Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились…»

Друзья его, тот же Вяземский, стихи его к ней не только напечатали вопреки запрету Дениса, но и отметили под ними – «Пенза». «Злодей! – отослал он Вяземскому спешное письмо. – Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом?.. Ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене… Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку…»

Увы, развязка последней любви его окажется печальной. Он не смог скрыть своих чувств, и тяжело оскорбленная жена вскоре скажет ему: она всё знает, не надобны эти его поездки к Бекетовым, его «мальчишеские скачки», он может вообще не возвращаться. «Жалеть не буду, проживу с детьми отлично, не беспокойся!..» Намекала, что имение – ее, пшеницей успешно торгует сама, а у него лишь бредни – поэтические бредни. Короче, то ли дрогнул гусар, то ли охладела любовь Золотаревой (мы так и не узнаем этого), но девица собралась в конце концов замуж за отставного драгуна Мацнева, который, как оказалось, сватался к ней чуть ли не пять лет. Нет, не зря, не напрасно Денис всегда почему-то недолюбливал этих драгун!.. Он попросит Женю вернуть письма, скажет, что у него нет теперь будущего, а «осталось только прошлое, и всё оно заключается в письмах, которые я писал вам в течение двух с половиной лет счастья». Золотарева разрыдается: одни письма и «будут освещать и согревать мою жизнь…» Он, кажется, тоже расплачется: «Пусть будет, как вы хотите»… Но стихи – стихи бросит писать уже навсегда…

Жена, кстати, и сыновья его и через сорок лет после смерти Давыдова будут скрывать от посторонних эту последнюю страсть поэта. А значит – и стихи к «звезде» скрывать… Как это похоже на судьбу жен всех когда-либо писавших и пишущих. Ревновали к строчкам мужей даже за гробом. Настоящие, значит, были стихи, подлинные!..

«Моя жизнь сражение

“Alea jacta est” – жребий брошен. Денис любил эти слова Цезаря. За закатной любовью его – наступил закат. Давыдов продал дом на Пречистенке, переехал жить в Верхнюю Мазу и через четыре года – умер. Ведь предупреждал всех, он не живет – горит, «как свечка»…

Сорок дней из-за распутицы, шесть недель не хоронила его Соня. Ровно столько – сорок дней! – полагалось не хоронить после смерти только царей. А я, узнав о Давыдове всё, что можно, не стал бы корить Соню – жену Дениса – за жалость к лошадям, которых не погнала в паводок, за промедление с погребением. Во-первых, она и сама казнила себя потом. Во-вторых, пережив поэта, она до смерти не позволяла никаких перемен в кабинете Дениса. Всё сохранила: перья, листы неоконченных записок, письма, том «Современника», раскрытый на статье Давыдова «О партизанской войне», и, конечно, портрет Вальтера Скотта, того, кто и назвал Дениса «Черным Капитаном». А в-третьих, и это, возможно, главное, – поторопись она с похоронами хоть на день, да хоть на час, – не состоялось бы этой странной и поразительной встречи, о которой я обещал рассказать. Почти мистической встречи «за гробом».

«Моя жизнь – сражение» – эта вольтеровская фраза, помните, была девизом Давыдова. У других были биография, жизнь, смерть, а у него, как у любого поэта, – судьба. Словно какая-то сила вела его, не позволяя уклониться ни от чего. И когда Россия начнет праздновать 25-летие победы над Наполеоном, именно Давыдов вспомнит о герое этой победы – князе Багратионе. И не просто вспомнит – подаст записку председателю Госсовета, в которой будет настаивать на перезахоронении Багратиона на Бородинском поле – тот был погребен в старенькой часовне в Симах Владимирской губернии. На согласование, на получение высочайшего соизволения уйдет почти год – как раз последний год Давыдова. Но он – кто бы сомневался – опять победит! Царь не только согласится с его идеей, но издаст специальный указ: прах Багратиона перенести и поручить сделать это, даже возглавить почетный конвой генерал-лейтенанту и кавалеру Денису Давыдову. И он, будьте покойны, возглавил бы, довел бы дело до конца, въехал бы во главе конвоя в Москву, а потом и довез бы гроб командира до Бородина, если бы… Если бы 22 апреля 1839 года не скончался в Верхней Мазе.

Он называл себя «гомеопатической частицей» мира. А реально стал частью событий огромных, воистину исторических. Когда через шесть недель тело «Черного Капитана» привезут наконец в Москву, то ровно в этот же день Первопрестольная под звон колоколов будет встречать и траурный кортеж – гроб Багратиона, катафалк, покрытый боевыми знаменами и усыпанный цветами. Говорят, два генерал-лейтенанта – великий полководец и великий поэт – на каком уж перекрестке Москвы и не знаю, но – пусть и в гробах – встретились-таки!.. В последний раз встретились.

Так было угодно небесам. Они должны были встретиться на земле. Прежде чем стать – землей.

«Утраченный рай», или Роковой поединок Федора Тютчева

Люблю глаза твои, мой друг,

С игрой их пламенно-чудесной,

Когда их приподымешь вдруг

И, словно молнией небесной,

Окинешь бегло целый круг…

Но есть сильней очарованья:

Глаза, потупленные ниц

В минуты страстного лобзанья,

И сквозь опущенных ресниц

Угрюмый, тусклый огнь желанья.

Федор Тютчев

Тютчев Федор Иванович (1803–1873) – великий русский поэт, член-корреспондент Петербургской академии наук по отделению словесности, а также – камергер, тайный советник, председатель Комитета иностранной цензуры. В истории русской литературы остался не только как автор любовной и философской лирики, но и как политик и публицист, написавший статьи «Россия и Германия», «Россия и Революция», «Россия и Запад».


Я миллион раз проходил мимо этого дома. Невский проспект, тысячи машин, десятки тысяч шаркающих ног. Но если правда, что время не исчезает, что наши предки живут и при нас, если, наконец, у вас есть хоть чуточка слуха, вы рано или поздно откуда-то сверху услышите прелестный женский голос, который каждый день, ближе к вечеру, вот уже полтора века произносит одну и ту же фразу: «Любимый! Накинь плед. Я тебе помогу!..»

Этими словами там, на четвертом этаже дома (С.-Петербург, Невский пр-т, 42), на последней, семьдесят восьмой, ступеньке лестницы – все целы и поныне! – провожала на ежедневную прогулку (и в зыбь жары, и в осколочный холод!) седая красавица седого встрепанного старика. Красавицу звали Эрнестина, а старика в зеленом клетчатом пледе – Федором Тютчевым. Да, где-то здесь у этого дома, где вдоль Невского еще росли деревья, стояла любимая скамья поэта, куда к концу жизни он любил выходить посидеть, погреться на солнце, почитать газеты. Но главное – вновь и вновь насладиться этим, может, самым интересным зрелищем – толпой. Вечным театром по имени Мир…

«Есть люди, которые так страстно любят театр, что готовы подвергать себя лишениям, – напишет о Тютчеве князь Гагарин. – Его не привлекали ни богатство, ни почести, ни даже слава. Самым глубоким, самым заветным его наслаждением было наблюдать зрелище, которое представляет мир». А другой князь, Долгоруков, единственный, кажется, недоброжелатель его, словно добавит: «Есть люди, которые устоят против искушений денежных, люди неподкупные, но которыми можно завладеть вежливостью, ласками, лестью и, в особенности, ежедневным собеседничеством. Федор Иванович принадлежит к числу людей… которых купить нельзя, а приобрести можно…»

Ну-ну! Приобрести?! Его, самого свободного человека в несвободном мире, вольное сердце среди сердец, скованных обычаями и предрассудками? У него, например, было две жены, от коих было шесть детей, две долгие связи, от которых было еще пять детей, и кроме того – четыре больших романа. Но ни одна из этих женщин, ни даже седая красавица с четвертого этажа, не «приобрела» его вполне и не могла, думаю, уверенно сказать: «Он мой – только мой».

Человек-загадка

«Любимый» – именно так звала его под конец жизни вторая жена – Эрнестина. Еще звала «чаровник». «Чаровник – счастливый человек, – писала дочерям, – ибо все от него в восторге». Но брату в Германию, с которым была прямей, напишет иначе: «Это – человек разочарований». Странно, да? Очаровывал, но сам терпел разочарование. Разочарованный чаровник!..

Дом на Невском был известен и до Тютчева. Он и сосед его, дом-близнец, и церквушка, будто сестра, глянувшая из-за плеч братьев, – всё это дело рук Фельтена, автора знаменитой решетки Летнего сада. Лазурный ансамбль этот на главной улице возник за полвека до появления здесь Тютчева. А за четверть века до него здесь в бельэтаже поселился (и об этом вторая доска на фасаде) великий Сперанский. Тот, кому декабристы мечтали доверить правительство новой России и кого после восстания царь иезуитски включил в Следственную комиссию по «Делу о 14 декабря». Судил Сперанский и близкого друга – поэта и подполковника Батенькова, который годами жил здесь у него и которого суд приговорит к двадцати годам каторги. Дочь Сперанского напишет потом, что отец плакал ночами, возвращаясь с заседаний. Судил ведь друзей, ведь к нему и к Батенькову приходили сюда и Рылеев, и Бестужев-Марлинский. Впрочем, стихи в бельэтаже будут звучать и после, ибо уже к дочери Сперанского, которая станет держать здесь литературный салон, будут заезжать Пушкин, Жуковский, Вяземский, даже Мицкевич. А в 1854-м тут, под самой крышей, поселится Тютчев и проживет без малого – двадцать лет. Жене Эрнестине, Нести своей, наняв здесь квартиру в четырнадцать комнат, с паркетом и лестничным освещением, напишет: она может теперь, как хотела, «парить на высоте над докучной толпой». Парила, видать! Но ведь и сам он, живя здесь, взлетел над толпой как никогда – выше не бывает! Действительный тайный советник, три ордена – Святых Владимира, Станислава и Анны (таких чинов и наград после Державина не получал ни один поэт), камергер, личный друг царя, две дочери – фрейлины. Но, с другой стороны, иные биографы поэта грустно констатируют ныне: он оказался незадачливым дипломатом, так и не ставшим послом; пророком, чьи вещания так и не пригодились миру; поэтом, издавшим лишь два небольших сборника, последний из которых и через десять лет после его смерти оставался нераспроданным; политиком и философом, который за семьдесят два года жизни так и не привел в систему свои воззрения, и, наконец, – любовником и мужем, который приносил женщинам, увы, одни несчастья.

Загадок в жизни Тютчева много. Пишут, что в принципе невозможно разгадать «загадку, заданную этим человеком мировой культуре». Родная дочь и та сомневалась: человек он или все-таки – дух? Он, приобретший репутацию Кассандры, но избежавший ее участи, кому безболезненно сходили с рук такие выходки, за которые любой другой неминуемо поплатился бы репутацией, карьерой – всем, и ради кого первая жена оставила четырех своих детей, а вторая (Эрнестина) пятнадцать лет терпела сначала одну, а затем и другую побочную семью поэта, – он оставил нам тьму тайн. Но одну из них, главную тайну – почему его так любили женщины? – мы попробуем разгадать.

Окна кабинета его выходили на Невский. Известно: там стояло «длинное кресло», в котором он спасался от подагры, камин, перестроенный из печки, а на столе – самодельная икона Федоровской Божьей Матери, как ошибочно назвал ее Иван Аксаков, зять и биограф Тютчева. На деле – икона «Взыскание погибших». Она хранится в Муранове, в музее поэта. А «самодельная» потому, что писал ее дядька-слуга – Николай Хлопов, который ходил за ним с четырех лет. Перед смертью завещал ее Тютчеву, а на тыльной стороне по углам, как узелки на память, прописал важные для обоих даты: когда приехали впервые в Петербург, когда оказались в Баварии да когда поэт получил первое звание – камер-юнкера еще. Но в одном углу написал нечто странное: «Генваря 19-го, 1825 г. Федор Иванович должен помнить, что случилось в Мюнхене от его нескромности и какая грозила опасность». Речь шла о девушке, почти девочке, встреченной поэтом – тогда девятнадцатилетним служащим посольства в Германии, и, по глухим сведениям, о несостоявшейся дуэли из-за нее. Именно про эту девушку и именно Хлопов донесет матери поэта в Москву, что Феденька обменялся с нею шейными цепочками и «вместо своей золотой получил в обмен только шелковую». Как бы – прогадал. Но знал бы Хлопов, что она, первая любовь поэта, пятнадцатилетняя графиня Амалия Лерхенфельд, станет, рискну сказать, возможно, единственной любовью Тютчева. Через год именно ей, внебрачной дочери короля Фридриха-Вильгельма III, побочной сестре русской императрицы, одной из первых красавиц Европы, которой будут восхищаться Гейне и Пушкин, в которую скоро влюбятся Николай I и баварский король Людвиг I, Тютчев сделает предложение. Она, тоже влюбленная в него, согласится, но восстанет ее родня; ей подберут мужа – тоже дипломата, сослуживца поэта, «пожитого» уже барона, с которым у нашего наглеца едва не вспыхнет дуэль. А Амалия? Амалия на всю жизнь останется добрым ангелом поэта. Не раз будет выручать его – распутывать, образно говоря, те самые узелки жизни его. Первой отвезет Пушкину его стихи, первой будет знакомить его с нужными людьми, с тем же Бенкендорфом, а однажды вообще спасет его едва не от Сибири. Это ведь про нее у него, уже женатого вторично, отца брачных и внебрачных детей, вырвется как-то в письме: «После России это моя самая давняя любовь». И это она, ровно через полвека после первой встречи, придет в дом на Невском к парализованному уже поэту. За три месяца до смерти его придет. И поэт в разметавшихся на подушках космах – чаровник, остряк, вечный насмешник! – неожиданно расплачется.

Да, в доме на Невском развязывались его «узелки». А потом грянул первый «удар» – инсульт, когда он прошелестит: «Это начало конца». В тот день, 1 января 1873 года, он, вышедший к любимой скамье на Невском, впервые не поднимется к себе. Его, рухнувшего на землю (отнялась левая часть тела), внесут наверх на руках. За четыре дня до этого он, узнав о кончине Наполеона III, схватится за перо, чтобы написать стихи об этом, и, к ужасу своему, вдруг поймет: ни звуки, ни рифмы не слушаются его. Считается, это и стало предвестником инсульта. Последним «узелком» жизни. А ведь завязывались они, взлеты и падения его, может, в тот московский день, когда он, подросток еще, услышал и запомнил: счастье, предназначение человека, о котором мечтает каждый, то, ради чего Бог, кажется, и создал нас, – отнюдь не цель жизни. Вообще – не цель!.. Но что тогда – цель? Вот загадка загадок…

«Аллея Тютчева»

О счастье заспорили в Москве родители Тютчева с поэтом Жуковским. Спорили у Чистых прудов, в доме Тютчевых (Москва, Армянский пер., 11). Этот почти дворец с кованой лестницей, с медовым паркетом в парадных залах сохранился – в нем ныне Детский фонд и небольшой музей поэта.

Тютчевы, наезжая в Москву из Овстуга, из своего имения в Орловской губернии, жили сперва в доме тетки матери поэта Анны Васильевны, жены графа Ф.А.Остермана (Москва, Малый Трехсвятительский пер., 8). Потом, когда тетка умерла, родители продали завещанный им дом и купили свой – в Армянском. Сыну их тогда только-только исполнилось семь лет. И тогда же он впервые увидел (мог увидеть!) Сашу Пушкина.

По странным все-таки, по чудным законам живет, дышит нам в спины история. Вот есть Москва, есть семилетний Федя Тютчев и одиннадцатилетний москвич Саша Пушкин. Они сами не знают еще – кто они. На дворе 1810-й! И вот они, два великих поэта, чьи пути не пересекутся ни разу, два родственника по линии Толстых (тот же Лев Толстой был ведь четвероюродным внучатым племянником Пушкина), вдруг, не видя друг друга, встречаются. На детском балу, куда знатные семьи водили отпрысков. Эту версию высказал Вадим Кожинов в книге о Тютчеве. И назвал место: в доме князей Апраксиных-Трубецких, в «дворце-комоде», который и ныне стоит у Покровских ворот (Москва, ул. Покровка, 22). Здесь Пушкин, его привозили сюда из Лефортова (Москва, Госпитальный пер., 1–3), делал первые па, и здесь вполне мог наблюдать за ним глазастый Тютчев. Его тоже возили сюда. А в доме князя Ф.С.Одоевского, музыкального критика и отца будущего писателя Владимира Одоевского, товарища Тютчева по учебе, где молодой Тютчев несомненно бывал (Москва, Малый Козловский пер., 1–5), Пушкин с родителями, еще до всяких детских балов, попросту жил. Дом Одоевских не сохранился, но – каковы совпадения! Ведь Одоевский и напишет потом тот некролог Пушкину – «Солнце нашей поэзии закатилось…»

Тютчев вырос в Армянском переулке. Отсюда ездил в Благородный пансион при университете (он стоял на месте Центрального телеграфа), сюда, в синем мундирчике с малиновым воротником и при шпаге, когда стал студентом университета, приводил приятеля и будущего историка Михаила Погодина, и здесь за семейным столом, празднуя с родителями приезд в Москву друга семьи, уже знаменитого поэта Жуковского, услышал тот спор о счастье. Это случилось 28 октября 1817 года. Жуковский запишет в тот день: «Обедал у Тютчева. Вечер дома. Счастие не цель жизни». Тютчеву было тринадцать, но, видать, сильно волновал его этот вопрос – ради чего стоит жить. Он ведь и через двадцать лет, уже в Италии, напомнит Жуковскому: «Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове, – добавит, – целая религия, целое откровение…» Предполагаю, будоражило само слово «счастье». Ведь у него в четырех стихотворениях (от первых, написанных в 1820-х, до предсмертного в 1873-м) я нашел – с ума сойти! – (этого не заметил, кажется, ни один исследователь!) четыре строки, которые начинались одинаково – с этого слова: «Счастлив, кто гласом твердым, смелым…», «Счастлив, кто посетил сей мир…», «Счастлив в наш век, кому победа…», «Счастлив, кому в такие дни…» Вот – что это? Проговорки? Подсознание, тайная жажда счастья, данного другим? Или все-таки – подавленный стон вечно несчастного? Но я, признаюсь, чуть не ахнул, когда в дневниках Погодина, друга, прочел вдруг про юность Тютчева, про дом в Армянском: «Смотря на Тютчевых, – записал Погодин, вернувшись в свою каморку во флигеле знаменитого дворца графа Ростопчина, где жил тогда (Москва, ул. Большая Лубянка, 14), – думал о семейственном счастии. Если бы все жили так просто, как они…» Погодин, сын дворового человека, жил бедно. Но, сравнив его слова с тем спором о счастье, как не подумать: когда в доме витает истинное счастье, тогда оно и впрямь – не цель. Тютчев ведь вырос в счастливой семье. Но есть ли счастье там, где царит талант? Пусть даже и талант самой жизни?

Вообще родители поэта были небогаты, но – родовиты. Мать Тютчева была урожденной Толстой, благодаря чему ее сын окажется шестиюродным братом Льва Толстого, а отец – тот вел род от «хитрого» боярина Захара Тутчева. По другим сведениям – от Тетюшкова, такой была фамилия предка. Тот упоминается в Никоновской еще летописи как воин, которого сам Дмитрий Донской перед Куликовской битвой подсылал к Мамаю «со множеством золота и двумя переводчиками для собрания нужных сведений». Тоже был, выходит, дипломат. Не отсюда ли, как уверяет уже нынешний биограф, и «независимое поведение» поэта, и знание натуры людской, и прозорливость? Но – не поверите – поэта вообще могло не быть, если бы деда его, капитана Николая Тютчева, убила бы, как грозилась, одна страстная помещица из Теплого Стана. Террористка первая! Знаете, кто? Салтычиха! Та самая Дарья Салтыкова, о которой знает ныне каждый школьник, за которой в те далекие времена числилось чуть ли не сто тридцать замученных до смерти крепостных и чье имя ныне внесено в список десяти самых жестоких женщин мира.

Еще недавно эта сумасшедшая история излагалась так. Якобы капитану Тютчеву (он был землеустроителем) было поручено провести топографическую съемку деревень Теплого Стана и села Троицкого – примерно там, где на картах современной Москвы располагается некая странная «Аллея Тютчева». Там, в Троицком, капитан и повстречался с хозяйкой его, Дашей Салтыковой, двадцатипятилетней вдовушкой. Историки еще вчера писали, что все зверства ее (а Салтычиха только по официальному обвинению замучила тридцать семь крепостных) шли, пардон, от сексуальной неудовлетворенности этой не знавшей грамоты, но богатырского сложения и пылких чувств помещицы. Запороть до смерти любого из шестисот крепостных ей не стоило ничего. Особо цеплялась к девицам, которые умирали под плетьми за плохо выстиранное белье и недомытые полы. Молва же гласила: «Извела 139 человек и лакомилась в качестве жаркого грудями запоротых по ее приказу девушек». А «залюбить» могла до могилы; документы сохранили даже имя крестьянина – Ермолая Ильина, у которого она подряд убила трех жен, велев присыпать трупы землицей в ближайшем леске. И почти сразу будто бы влюбилась в капитана-землеустроителя. Да как! Небесам жарко! А когда Тютчев вздумал посвататься к соседке ее, к Пелагее Панютиной, Салтычиха – «изверг рода человеческого»! – подослала конюха с пятью фунтами пороха взорвать городской дом соперницы у Покровских ворот. «Чтоб оный капитан Тютчев и с тою невестою в том доме сгорели…» Такие вот не африканские – русские страсти! Мину под затреху конюх подсунул, а поджечь не решился, за что обезумевшая Салтычиха била его батогами. По счастью, крестьяне исхитрились подать бумагу взошедшей на престол Екатерине II, и она, учинив расследование, арестовала Салтыкову в ее московском доме – он стоял, кстати, на месте нынешней приемной ФСБ (Москва, Кузнецкий Мост, 22) – и заперла мучительницу в подземной тюрьме Ивановского монастыря (Москва, Малый Ивановский пер., 2). Посадила на тридцать три года, где «извергиня» вроде бы родила ребенка от караульного и испустила дух ровно за год до рождения внука капитана – нашего поэта. А капитан, женившись на Панютиной, не только вдруг разбогател, но – прикупил и Салтычихино село Троицкое, и деревню Теплый Стан.

Повторяю, так история излагалась буквально до 2000-х годов. При царях она в такой «редакции» была выгодна тем, что устрашала жадных до земель помещиков, а при власти советской – кочевала из книги в книгу, как «картинка» жестокости крепостничества. Оно, конечно, было жестоко (кто ж спорит), но в истории с Салтычихой всё выглядело не совсем так. Или – совсем не так. Об этом говорит опубликованное не так давно дело Дарьи Николаевны Салтыковой, кстати, по мужу, – дальней родственницы царей.

Начнем с того, что никакого романа между Салтыковой и Тютчевым не было. Они были не просто в родстве – они были дважды родственниками. Не только старшая сестра Дарьи, Аграфена, была замужем за действительным статским советником Иваном Никифоровичем Тютчевым, но мать сестер (и Аграфены, и Дарьи) Анна Ивановна Иванова была урожденной Тютчевой. То есть Дарья, вышедшая замуж за ротмистра лейб-гвардии конного полка Глеба Салтыкова, который умер, оставив жене двух сыновей, была двоюродной сестрой капитана Тютчева. Но, в отличие от последнего, благодаря деду, хитрому и ловкому царедворцу Автоному Иванову, – несметно богатой. От деда ей достались поместья в Московской, Вологодской, Костромской губерниях. И бриллиантом в ее наследстве сияло богатое село Троицкое, за которое со времен Петра I шла яростная борьба. А по соседству с Троицким обосновалась маленькая усадебка Тютчевых, в которой и проживал родственник Анны Ивановны – тридцатишестилетний красавец Николай Тютчев, наш капитан и – дед поэта.

Никакого романа с Дарьей у него не было еще и потому, что ей к тому времени было уже под сорок (а не двадцать пять лет), а кроме того, она была глубоко религиозной женщиной и ей было не до любовных дел. Дело было одно – у нее все хотели непременно отобрать Троицкое. И в первую голову хотел этого крутого нрава капитан Тютчев. Война, короче, разгорелась страшная. До сих пор неясна роль капитана в том, что летом 1762 года в Петербурге появились вдруг два беглых крепостных Салтыковой – Ермолай Ильин (да-да, тот самый, у которого Салтычиха якобы убила трех жен, хотя, как установят потом, он сам их и убил) и Савелий Мартынов. Вот они и подали на имя Екатерины II жалобу на «смертоубийственные дела» помещицы: «Душ до ста… ею, помещицею, погублено». Ныне дело Салтыковой опубликовано (его вели надворный советник Волков и его помощник князь Цицианов), и из него ясно: беглецы обвинили Дарью в смерти семидесяти пяти человек (в большинстве своем без свидетелей), и что сами же крестьяне и участвовали в преступлениях хозяйки. Заранее скажу, Дарья Салтыкова, даже под угрозой пытки, ни в одном убийстве не созналась. Да и тела тридцати восьми крепостных, смерть которых была якобы установлена, не были найдены ни в Агурцевом овраге в Троицком, ни где-либо еще.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12