Домой возврата нет
ModernLib.Net / Современная проза / Вулф Том / Домой возврата нет - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 9)
— Друзья мои, — с усилием пробормотал он и в поисках опоры ухватился за трибуну, — друзья мои… если судить здраво… (голос его упал до шепота, и он облизнул пересохшие губы) если судить здраво… при том, какой рынок мы могли бы создать… (тут голос его окреп, и вот раздался призывный клич!) почему бы нашими машинами не обзавестись всем без исключения гражданам Соединенных Штатов — мужчинам, женщинам и детям? — И затем — знакомый широкий взмах руки в сторону карты: — Вот он, ваш рынок! Идите и продавайте!
С того часа прозрение стало краеугольным камнем, на котором Поул С.Эпплтон воздвиг великолепное здание истинной церкви и живой веры, именуемое «Компания». И, дабы послужить этому прозрению, мистер Эпплтон построил организацию, которая работала с прекрасной точностью паровозного рычага. Над коммивояжером стоял агент, над агентом — окружной контролер, над контролером — директор окружного филиала, над директором окружного филиала — генеральный директор, а над генеральным директором — если не сам господь бог, то ближайшее и вернейшее его подобие, тот, кого коммивояжеры и агенты с должным почтением именовали П.С.Э.
Мистер Эпплтон изобрел для Компании и собственный рай, известный под названием Клуба Ста. Первым членом Клуба был сам П.С.Э., но избрания мог удостоиться каждый член торговой системы, вплоть до последнего коммивояжера. Клуб Ста был организацией общественной, но этим дело отнюдь не ограничивалось. Каждому агенту и коммивояжеру определялась «квота» — иными словами, смотря по своему округу и своим возможностям, он должен был заключить в среднем такое-то количество сделок. Квота каждого зависела от размеров его округа, от того, насколько этот округ богат, а также от того, насколько опытен и способен сам служащий. Один должен был продать шестьдесят машин, другой восемьдесят, третий девяносто или сто, квота окружного агента была выше, чем у рядового коммивояжера. Но каждый, как бы ни была мала или велика его квота, мог быть избран в Клуб Ста при одном условии: чтобы свою квоту он выполнял полностью, на все сто процентов. Если он выполнит больше — скажем, сто двадцать процентов, — его ждут почести и награды не только моральные, но и денежные. В Клубе Ста тоже можно было занимать положение высокое или низкое, ибо здесь степеней достоинства было не меньше, чем в масонской ложе.
Мерой квоты считался «пункт», то есть сделки на общую сумму сорок долларов. Значит, если квота коммивояжера составляла восемьдесят, он обязан был каждый месяц продать изделий Федеральной Компании Мер, Весов и Счетных машин по меньшей мере на 3200 долларов, иначе говоря, почти на сорок тысяч в год. Вознаграждали за это щедро. Коммивояжер получал пятнадцать, а то и двадцать процентов комиссионных, агент — от двадцати до двадцати пяти процентов. Кроме того, выполняя квоту, а тем более превзойдя ее, служащий получал премию. Таким образом, рядовой коммивояжер в среднем округе мог заработать от шести до восьми тысяч в год, агент — от двенадцати до пятнадцати, а если округ им доставался особенно удачный, то и больше.
Таковы были награды в Раю мистера Эпплтона. Но что Рай, если нет Ада? И логика вещей вынудила мистера Эпплтона изобрести также Ад. Однажды установив для служащего определенную квоту, Компания никогда уже ее не уменьшала. Больше того, если квота коммивояжера составляла восемьдесят пунктов и весь год он ее выполнял, он должен был приготовиться к тому, что на следующий год квоту ему повысят до девяноста. Приходилось непрестанно продвигаться вперед и выше, и в этой гонке передышек не давали.
Правда, членство в Клубе Ста не было принудительным; однако же Поул С.Эпплтон Третий, подобно Кальвину, в качестве богослова отлично понимал, как сочетать свободную волю и предопределение. Для того, кто не принадлежал к Клубу Ста, недалеко было время, когда он переставал принадлежать к Компании мистера Эпплтона. А для коммивояжера или агента это было все равно что вовсе оказаться за бортом жизни. Если человека не принимали на службу в Компанию или если его оттуда увольняли, друзья и знакомые начинали осторожно осведомляться: «А где же теперь Джо Клатц?» Ответы бывали самые неопределенные, и понемногу о Джо Клатце вовсе переставали упоминать. И вот он уже канул в пучину забвения. Ведь он «больше не служит в Компании».
Поула С.Эпплтона Третьего за всю его жизнь осенило лишь одно-единственное озарение — то самое, которое столь волнующими красками живописал мистер Меррит, — но этого было довольно, и он уже не давал открывшимся ему блистательным соблазнам померкнуть. Четырежды в год, в начале каждого квартала, он призывал к себе генерального директора и говорил:
— Что происходит, Элмер? Дело у вас не двигается! Вот же рынок перед вами! Сами знаете, как надо действовать, а не то…
После чего генеральный директор одного за другим вызывал директоров окружных филиалов и объяснялся с ними в тех же выражениях и в той же манере, как П.С.Э. — с ним, а затем директора окружных филиалов разыгрывали ту же сценку перед окружными контролерами, те — перед агентами, агенты — перед коммивояжерами, а тем, поскольку у них уже никаких подчиненных не было, оставалось только «действовать да поворачиваться, а не то…». Все это называлось «поддерживать дух системы».
Когда Дэвид Меррит, сидя на веранде, рассказывал разные случаи из своей обширной практики на службе в Компании, Джордж Уэббер улавливал гораздо больше, чем высказывалось словами. Меррит все говорил, говорил, он упивался воспоминаниями, сыпал шуточками, ублаготворение попыхивал дорогой сигарой, за всем этим явственно звучало: «Как же это прекрасно — служить нашей Компании!»
Он рассказал, к примеру, о замечательном празднике: раз в год Клуб Ста собирает всех своих членов на так называемую Неделю игр. Этот роскошный ежегодный пикник устраивается «за счет Компании». Встреча назначается в Филадельфии, в Вашингтоне, а то и среди тропической пышности Лос-Анджелеса или Майами или на борту нарочно для этого случая зафрахтованного судна, на небольшом, но роскошном пароходе водоизмещением в двадцать тысяч тонн, совершающем трансатлантические рейсы к Бермудским островам или в Гавану. Где бы это ни происходило, Клуб Ста получает полную свободу. Если устраивается прогулка по морю, весь корабль поступает безраздельно в распоряжение членов клуба — на целую неделю. К их услугам все напитки на свете, сколько им под силу выпить, и все коралловые острова Бермудов, и все запретные прелести веселой Гаваны. На эту неделю им дается все на свете, что только можно купить за деньги, все делается с размахом, на самую широкую ногу, и Компания — бессмертная, отечески заботливая, великодушная Компания — «платит за все».
Но пока мистер Меррит живописал радужную картину роскоши и развлечений, Джорджу Уэбберу представлялось нечто совсем иное. Он представлял себе тысячу двести или полторы тысячи мужчин (ибо к этим путешествиям, с общего согласия, женщины — или, по крайней мере, жены — не допускались), — всех этих американцев, в большинстве уже немолодых, заработавшихся, переутомленных, издерганных до предела, которые съезжаются со всех концов страны, чтобы «за счет Компании» провести одну короткую, сумасбродную неделю в диком и вульгарном разгуле. И Джордж угрюмо думал о том, какое место эти трагические игры деловых людей занимают во всем порядке вещей, о том, как устроен мир, все это породивший. А заодно он начал понимать и перемены, которые произошли за эти годы в Рэнди.
В последний день недели, которую Джордж провел в Либия-хилле, он пошел на станцию взять обратный билет, а потом, около часу, заглянул в контору к Рэнди, чтобы вместе пойти домой пообедать. Первое помещение — зал, где на подставках орехового дерева изумлял покупателя набор всевозможных металлических сверкающих весов и счетных машин, был пуст, и Джордж решил подождать. На одной стене висело огромное красочное объявление: «Август был лучшим месяцем в истории Федеральной Компании, — гласило оно, — ПУСТЬ СЕНТЯБРЬ БУДЕТ ЕЩЕ ЛУЧШЕ! Вот он, ваш рынок, уважаемый агент. Остальное зависит от вас».
За торговым залом отгорожен был закуток, который служил Рэнди кабинетом. Джордж сидел и ждал, и понемногу до его сознания начали доходить доносящиеся из-за перегородки загадочные звуки. Сперва шуршали бумажные листы, словно кто-то перелистывал огромную бухгалтерскую книгу, изредка слышалось короткое невнятное бормотанье, голоса звучали то доверительно, то зловеще, доносилось кряканье, приглушенные возгласы. И вдруг — два громких удара, словно тяжелый гроссбух захлопнули и швырнули на стол или конторку, и после короткой тишины голоса стали громче, яснее, отчетливей. Джордж узнал голос Рэнди — низкий, серьезный, нерешительный, глубоко взволнованный. Другой голос он слышал впервые.
Но когда он прислушался к этому второму голосу, его затрясло и вся кровь отхлынула от щек. Гнусным, убийственным оскорблением всему человеческому звучал этот голос, подлой издевкой хлестал он по лицу человеческого достоинства, и когда Джордж понял, что этот голос и эти слова бьют по его другу, в нем вспыхнула яростная, слепая жажда убийства. Но всего тревожней и необъяснимей было, что в голосе неведомого дьявола звучали и странно знакомые нотки, словно говорил кто-то, кого Джордж знал.
И внезапно его озарило: это Меррит! Трудно поверить, но это говорит холеный, благодушный с виду толстяк, который при Джордже неизменно бывал так весел, так приветлив и отлично настроен.
А сейчас за перегородкой матового стекла и полированного дерева в голосе этого человека вдруг зазвучала дьявольская жестокость. Это было непостижимо, и Джорджу стало тошно, будто в тяжком кошмаре, когда тебе снится, что кто-то, кого так хорошо знаешь, совершает нечто мерзкое, гнусное. Но всего ужасней был голос Рэнди — смиренный, тихий, покорный, чуть ли не льстивый, умоляющий. Голос Меррита прорезал воздух, точно ядовитый плевок, а в ответ изредка звучал голос Рэнди — кроткий, нерешительный, глубоко взволнованный.
— Ну, в чем дело? Вы не дорожите своим местом?
— Что вы, Дейв… еще как дорожу… сами знаете… ха-ха, — закончил Рэнди тревожным, испуганным смешком.
— Так в чем дело? Почему плохо торгуете?
— Что вы… ха-ха… — Опять смущенный и испуганный смешок. — Я думал, не так уж плохо…
— Ошибаетесь! — Ядовитый голос резнул, как ножом. — По вашему округу должно быть на тридцать процентов больше сделок, чем вы заключили, и Компания намерена их получить, а не то… Продавайте или катитесь на все четыре стороны! Понятно? Компании на вас плевать! Ей важна прибыль! Вы старый служащий, но Компании один черт, что вы, что другой! И вам известно, как у нас поступают со всеми, кто больно много о себе возомнил, — понятно?
— Д-да, конечно, Дейв… но… ха-ха… но, честное слово, я никак не думал…
— Плевать мне, что вы там думали! — прервал грубый голос. — Я вас предупредил! Торгуйте как следует или выметайтесь!
Дверь матового стекла с треском распахнулась, и из отгороженного кабинетика большими шагами вышел Меррит. При виде Джорджа он опешил. Однако тотчас преобразился. Пухлое румяное лицо его расплылось в улыбке, и он добродушно закричал:
— Вот так так! Поглядите, кто пришел! Наш старый друг собственной персоной!
Он обернулся к Рэнди, который шел за ним следом, и превесело ему подмигнул, словно разыгрывая какую-то шуточную немую сценку.
— Рэнди, — сказал он, — по-моему, наш красавчик Джордж с каждым днем становится неотразимей. Много сердец он уже разбил?
Рэнди тщетно силился изобразить на посеревшем, измученном лице улыбку.
— Бьюсь об заклад, в славном городе Нью-Йорке вы ни одной девчонки не пропустите? — продолжал Меррит, вновь поворачиваясь к Джорджу. — И послушайте, я читал в газете про вашу книгу. Замечательно, сынок! Мы все вами гордимся!
Он хлопнул Джорджа по спине, лихо повернулся, взял свою шляпу и сказал бодро:
— Ну, ребятки? Как насчет того, чтобы отправиться к милому домашнему очагу и подкрепиться знатной стряпней старушки Маргарет? Я, знаете, человек не гордый. Если вы готовы, я не откажусь. Пошли.
И вразвалочку вышел — улыбающийся, румяный, пухлый, веселый, фальшивое воплощение благожелательства, обращенного ко всему свету. С минуту старые друзья, бледные, растерянные, стояли и молча, ошарашенно смотрели друг на друга. В глазах Рэнди был еще и стыд. И сейчас же, от природы глубоко верный и преданный, он вступился за Меррита:
— Дейв славный малый… Понимаешь, он… он просто не может иначе… Ведь он… он представитель Компании.
Джордж не ответил. При этих словах Рэнди ему вспомнилось все, что рассказывал Меррит о Компании, и вдруг перед его мысленным взором мелькнула страшная картина, которую он видел когда-то в какой-то галерее. На полотне изображена была длинная вереница людей, что тянулась от Великой пирамиды вплоть до дверей величественного фараонова дворца, — здесь стоял сам великий фараон и безжалостно хлестал ременным бичом по обнаженной спине и плечам стоявшего перед ним человека; то был главный надсмотрщик великого фараона, в руке он держал многохвостую плеть и с размаху опускал ее на трепетную спину несчастного, который был первым помощником главного надсмотрщика, а первый помощник изо всей силы хлестал сыромятным кнутом съежившегося перед ним старшего надзирателя, который, в свою очередь, свирепо избивал цепом кучу извивающихся от боли подручных, а каждый подручный осыпал ударами узловатой плетки добрую сотню рабов, которые, согнувшись в три погибели, втаскивали, тянули, волокли свою ношу и, обливаясь потом, выбиваясь из сил, воздвигали высоченную пирамиду.
И Джордж не ответил. Он не мог вымолвить ни слова. Ему открылось в жизни нечто такое, о чем он прежде и не подозревал.
9. Город пропащих
Позже в этот день Джордж попросил Маргарет пойти с ним на кладбище, она взяла машину Рэнди, села за руль, и они поехали. По пути остановились у цветочного магазина, купили хризантем, и Джордж положил их на могилу тети Мэй. Всю неделю лил дождь, и свеженасыпанный холмик успел дюйма на два осесть, а по краю его обвела угластая трещина.
В ту минуту, как Джордж клал цветы на голую, размякшую землю, он вдруг поразился — не странно ли это! Он ведь ничуть не сентиментален, с чего ему вздумалось? Он и не собирался ничего такого делать. Просто увидал по дороге витрину цветочного магазина, машинально попросил Маргарет остановиться, купил эти самые хризантемы — и вот они лежат.
А потом он понял, почему это сделал, почему вообще ему захотелось еще раз побывать на кладбище. Он так часто мечтал вернуться домой, но эта поездка в Либия-хилл вышла совсем не такой, как он ждал, — оказалось, это последняя встреча, это — прощание. Оборвалась последняя нить, которая связывала его с родными местами, и он уходит, чтобы, как положено мужчине, строить свою жизнь собственными силами.
И вот снова здесь сгущаются сумерки, а внизу, в долине, один за другим вспыхивают городские огни. Джордж стоял и смотрел, и Маргарет, кажется, понимала, что у него на душе, — она тихо стояла рядом и не говорила ни слова. А потом Джордж сам негромко заговорил. Должен же он был кому-то высказать все, что передумал и перечувствовал за эту неделю. Рэнди совсем закрутился с делами, оставалось говорить с Маргарет. Он рассказывал о своей книге и о связанных с нею надеждах, старался объяснить, что это за книга и как он боится, что Либия-хиллу она придется не по вкусу. Маргарет слушала не прерывая. Она только ободряюще сжала его руку повыше локтя, и это было красноречивей всяких слов.
Он ни звуком не обмолвился про сцену между Рэнди и Мерритом. Ни к чему раньше времени ее тревожить, какой смысл лишать ее уверенности в завтрашнем дне, без которой для женщины невозможны покой и счастье. Довлеет дневи злоба его…
Но он много толковал о самом Либия-хилле, о том, как поразило его повальное помешательство на спекуляциях. Что станется с этим обезумевшим городишкой и с его жителями? Все твердят о лучшем будущем, о том, какой они здесь создадут великолепный, процветающий город, а ему, Джорджу, кажется, что людей подгоняет какой-то дикий, неистовый голод, какое-то непонятное отчаяние, словно на самом деле они алчут лишь разорения и гибели. Ему даже кажется — они уже погибли, и даже когда смеются, восторженно кричат, хлопают друг друга по спине, в глубине души сами понимают, что погибли.
Они разбазарили бешеные деньги на никому не нужные улицы и мосты. Снесли старинные постройки и воздвигли новые огромные здания под стать большому городу с населением в полмиллиона человек. Сровняли с землей холмы, пронизали горы великолепными туннелями, где проложены двойные рельсовые пути, а стены сверкают отличной керамической плиткой, и туннели эти ведут прямиком в райские пустыни. Единым махом растратили все, что заработали и скопили за целую жизнь, заложено уже и то, что принадлежит следующему поколению. Они погубили свой город, а тем самым и себя, и своих детей и внуков.
Либия-хилл им уже не принадлежит. Они здесь больше не хозяева. Он заложен и перезаложен, на нем пятьдесят миллионов долларов долгу по ссудам, которые либияхиллцам предоставили кредитные общества Севера. Улицы, по которым ходят жители города, и те уже распроданы — у них из-под ног. Человек подписывает обязательство выплатить чудовищную, баснословную сумму, а назавтра перепродает свою землю другому безумцу, и тот в свой черед с такой же величественной беззаботностью ставит на карту свою жизнь. На бумаге их барыши огромны, но «бум» уже кончился, а они закрывают на это глаза. Они шатаются под тяжестью обязательств, оплатить которые никому из них не под силу, и все же продолжают покупать.
Истощив все возможности разрушения и расточительства, какие давал им родной город, они кинулись в его незаселенные окрестности, в поэтическую необъятность девственных земель, которых могло бы хватить на все человечество, и застолбили полянки и клинышки среди холмов, — с таким же успехом можно огородить кольями участок посреди океана. Они давали плодам своей нелепой прихоти звучные имена: «Дикие камни», «Тенистый уголок», «Орлиное гнездо». На эти клочки леса, поля и непролазного кустарника они устанавливали цены, за которые можно было бы купить целую гору, и составляли карты и рекламные плакаты, изображая оживленные кварталы, магазины, дома, улицы, дороги, клубы там, где на самом деле не было ни дорог, ни улиц, ни единого дома и куда мог бы добраться только отряд исполненных решимости, вооруженных топорами первопроходцев. Эти места надлежало преобразить в идиллические поселения художников, писателей и критиков; намечались также поселения священнослужителей, врачей, артистов, танцоров, игроков в гольф и ушедших на покой паровозных машинистов. Тут могли поселиться все и каждый, а главное, либияхиллцы продавали эти участки… друг другу!
Но как ни рьяно они старались, как ни лезли из кожи вон, уже становилось очевидно, что усилия их тщетны, а жизнь — скудная и полуголодная. Созидание лучшего будущего, о котором они рассуждали, выродилось в несколько бестолковых и бесплодных попыток. Они только того и достигли, что построили более уродливые и дорогие дома, купили новые автомобили да заделались членами загородного клуба. И все это в лихорадочной спешке, потому что (так казалось Джорджу) все они искали, чем бы утолить грызущий их голод — и не находили.
Так он стоял на холме, смотрел, как внизу в густеющих сумерках длинными рядами неподвижных огней прочерчиваются улицы, а ползучими светлячками — потоки автомобилей, и вспоминал пустынные ночные улицы этого городка, так хорошо знакомые ему в пору его детства. Безнадежное уныние, кругом ни души, — таким, словно выжженный едкой кислотой, остался их облик в его памяти. Голые, обезлюдевшие уже к десяти вечера, они были мучительно однообразны, тоска брала от режущих глаза фонарей и пустых тротуаров, от этого застывшего оцепенения, которое лишь изредка нарушали шаги случайного прохожего — какой-нибудь отчаявшийся, изголодавшийся, одинокий бедолага, наперекор безнадежности и неверию, рыскал в надежде найти посреди этой пустыни хоть какое-то прибежище, тепло и нежность, ждал — вдруг отворится волшебная дверь и откроет неведомую, яркую и щедрую жизнь. Много их было таких, но никогда они не находили того, что искали. И они умирали во тьме, не открыв для себя ни цели, ни смысла, ни двери…
Вот оттого-то все и произошло, думалось Джорджу. Так это и случилось. Да, именно там — в несчетные, давно минувшие, выматывающие душу ночи в тысячах таких же городишек, на миллионах пустынных улиц, откуда над полями тьмы разносятся гулким биением пульса все страсти, надежды и алчба изголодавшихся людей, — там, только там и вызревало все это безумие.
И, вспоминая мрачные, безлюдные ночные улицы, какими он их видел пятнадцать лет назад, он вновь подумал про Судью Рамфорда Бленда — как тот одиноко, беспокойно блуждал по спящему городу, как хорошо знакома была ему — мальчишке — эта блуждающая тень и каким ужасом его пронзала. Быть может, это и есть ключ, разгадка всей трагедии. Быть может, Рамфорд Бленд пытался жить во мраке ночи не оттого, что в нем скрывалось злое дурное начало (хотя зло в нем, конечно, таилось), но оттого, что еще не умерло в нем начало доброе. Было в этом человеке что-то такое, что всегда восставало против отупляющего захолустного существования, полного предрассудков, с вечной оглядкой, самодовольного, бесплодного и безрадостного. В ночи он искал чего-то лучшего — приюта, где есть тепло и дружелюбие, минут темной таинственности, трепета неминуемых и неведомых приключений, возбуждающей охоты, преследования, быть может, плена и затем — исполнения желаний. Неужели в этом слепом человеке, чья жизнь всем на диво стала баснословным воплощением бесстыдства, таились некогда душевное тепло и душевные силы, что побуждали его послужить этому холодному городу, толкали на поиски радости и красоты, которых здесь не было, которые жили только в нем одном? Быть может, как раз это его и сгубило? Быть может, и он — из пропащих, пропащий человек только потому, что пропащим был сам город — здесь дары его были отвергнуты, силы не к чему было приложить, не нашлось дела по плечу… потому что его надеждам, разуму, пытливости и душевному жару здесь не нашлось применения и все пропало втуне?
Да, то, чем можно было объяснить плачевное состояние всего города, объясняло и Судью Рамфорда Бленда. Как это он сказал тогда в поезде: «По-твоему, ты можешь вернуться домой?» — и еще: «Не забудь, я пытался тебя предостеречь». Стало быть, вот что он хотел сказать? Если так, теперь Джордж его понимает.
Обо всем этом думал и говорил Джордж в теплой, дремотной, ленивой тишине кладбища. Напоследок попискивали перед сном зарянки, что-то посвистывало в кустах, будто пули прошивали листву, издалека ветер доносил обрывки звуков — чей-то голос, крик мальчишки, собачий лай, позвякиванье коровьего колокольчика. Опьяняла смесь запахов — смолистый дух сосны, благоуханье трав и прогретого солнцем сладкого клевера. Все — в точности, как было всегда. Но город его детства с тихими улочками и старыми домами, которых почти и не видно было под густой сенью ветвистых деревьев, изменился до неузнаваемости — изрубцованный кричащими заплатами светлого бетона, дыбящийся неуклюжими глыбами новых зданий. Он походил теперь на изрытое воронками поле битвы; точно вскинутые разрывами снарядов, неистово вздымались в небо кирпич, цемент и режущая глаз свежая штукатурка. И лишь кое-где в промежутках ютились остатки прежнего милого городка — робкие, отступающие перед этим наглым натиском, они еще напоминали о мягком шорохе кожаных подошв на тихих улицах в полуденный час, когда люди расходились по домам обедать, о смехе и негромких голосах по вечерам, под шорох листвы. Ибо все это пропало!
Последний трагический отсвет чуть мерцал на завороженных временем холмах. Джорджу вспомнилась миссис Делия Флад и ее слова о тете Мэй — как она надеялась, что когда-нибудь он вернется домой и уж больше не уедет. И сейчас, когда он стоял рядом с молчаливой Маргарет и последний трагический отсвет угасающего дня слабо мерцал на их лицах, ему вдруг почудилось, будто они застыли здесь, наедине с холмами и рекой, точно некое воплощенное пророчество, и что-то во всем этом есть пропащее, невыносимое, издавна предсказанное и неизбежное, подобное извечному времени и самой судьбе — будто некое колдовство, которому он не находил названия.
Внизу, у самой реки, уже неразличимой в темноте, послышался колокол, свисток и грохот колес — в город мчался ночной экспресс, он простоит там полчаса и пустится дальше на Север. Он пронесся мимо, прогремело среди холмов сиротливое эхо, на мгновенье вспыхнуло пламя открытой топки, и вновь слышен лишь рокот тяжелых колес, он прокатился по мосту через реку — и все кончилось, огромный поезд прогромыхал дальше, и опять настала тишина. Потом уже совсем издалека, едва различимый среди городских шумов, снова, в последний раз, долетел его рыдающий зов и вновь, как всегда бывало в детстве, всколыхнул в Джордже неистовую затаенную радость, острую жажду странствий, торжествующую веру в обещанное утро, в новые края и сверкающий город. И в глубине души некий демон бегства и тьмы зашептал: «Скоро! Скоро! Скоро!»
А потом оба сели в машину и покатили прочь от огромного холма мертвецов: ее ждала трезвая несомненность огней, людей, родного города, его — поезд, Нью-Йорк, неведомое завтра.
КНИГА ВТОРАЯ
«МИР, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ДЖЕК»
В Нью-Йорке уже начался осенний семестр в Школе прикладного искусства, и Джордж Уэббер снова стал тянуть свою учительскую лямку. Он пуще прежнего возненавидел преподавание и ловил себя на том, что даже в часы занятий думает о своей новой книге и ждет не дождется свободного времени, когда можно вновь засесть за нее. Он еще только начал писать, но на этот раз почему-то работалось легко, и по прежнему опыту Джордж знал: пока он одержим творческой лихорадкой, нельзя упускать ни одной минуты, и еще он почти с отчаянием чувствовал, что надо написать как можно больше, прежде чем выйдет в свет его первая книга. Это событие, и желанное и пугающее, надвинулось теперь во всей своей грозной неотвратимости. Джордж надеялся, что критики будут доброжелательны или, по крайней мере, отнесутся к его роману с уважением. По словам Лиса Эдвардса, у критики он должен бы встретить хороший прием, а вот как книгу станут покупать, этого никогда заранее не скажешь, лучше об этом не задумываться.
По обыкновению, Джордж каждый день виделся с Эстер Джек, но так волновался, ожидая, что вот-вот выйдет из печати роман «Домой, в наши горы» и так поглощен был лихорадочной работой над новой книгой, что Эстер уже не занимала первого места в его мыслях и чувствах. Она понимала это, и ее брала досада, как всегда в таких случаях бывает с женщинами. Возможно, потому-то она и позвала его в тот вечер, надеясь, что в праздничной обстановке покажется ему желанней и вновь сильнее завладеет его вниманием. Так или иначе, она его позвала. Предстояло весьма изысканное празднество. Приглашены были, кроме родных, все ее самые богатые и блестящие друзья, и Эстер умоляла Джорджа прийти.
Он отказался. Ему надо работать, сказал он. И еще: у него свой мир, у нее — свой, и они никогда не совпадут. Пусть она вспомнит, о чем они условились. Он не желает иметь ничего общего с ее кругом, довольно он нагляделся на этих людей, а если она станет упрямо втягивать его в свою жизнь, она только разрушит самую основу, на которой строятся их отношения с тех пор, как он к ней вернулся.
Но Эстер не отставала, она отмахнулась от его доводов.
— Иногда ты бываешь ужасно глупый, Джордж! — нетерпеливо сказала она. — Вобьешь себе что-то в голову и стоишь на своем наперекор рассудку. Тебе просто необходимо чаще выходить на люди. Ты слишком много сидишь у себя в четырех стенах. Это нездорово! И как можно быть писателем, если сторонишься окружающей жизни? Я-то знаю, что говорю! — Она раскраснелась, в голосе ее звучала глубокая убежденность. — И потом, какое отношение к нам с тобой имеет эта чепуха — твой круг, мой круг, при чем это? Слова, слова, слова! Не глупи и послушай меня. Много ли я прошу? Послушайся один разок, доставь мне удовольствие.
В конце концов она взяла верх, и Джордж покорился.
— Ладно, — хмуро, без всякого восторга пробормотал он. — Приду.
Итак, миновал сентябрь, а в октябре настал день знаменитого торжества. Позже, оглядываясь назад, Джордж счел эту дату зловещим предзнаменованием: блестящее событие состоялось ровно за неделю до чудовищного биржевого краха, который означал конец целой эпохи.
10. Джек поутру
Мистер Фредерик Джек проснулся в семь часов тридцать восемь минут, и в нем тотчас пробудились все его жизненные силы. Он сел, энергично зевнул, потянулся и при этом застенчивым, уютным движением уткнул опухшее от сна лицо в ямку между вздувшимися мышцами правого плеча. «А-а-ах!» Он опять потянулся, с наслаждением высвобождаясь из густой тягучести сна, и минуту-другую сидел очень прямо, протирая глаза тыльной стороной пальцев. Потом решительно отшвырнул одеяло и перекинул ноги на пол. На мягком, шелковистом, точно фетр, сером ковре пальцы ног сами собой нащупали домашние туфли без каблуков, из мягкой красной кожи. Скользнув в эти шлепанцы, он бесшумно прошел к окну, остановился и, зевая и потягиваясь, сонно полюбовался солнечным прохладным утром. И тотчас вспомнил: 17 октября 1929 года, сегодня будут гости. Мистер Джек любил принимать гостей.
С высоты девятого этажа он смотрел на поперечную улицу, еще синеющую в глубокой утренней тени, пустую, безлюдную, но уже готовую встретить новый день. Тяжеловесно громыхая, торопливо прокатил грузовик. Коротко задребезжал опрокинутый на мостовую мусорный ящик. По тротуару просеменил человечек — на взгляд сверху совсем коротышка, накрытый, словно колпаком, унылой серой одеждой, — завернул за угол Парк-авеню и исчез, спеша куда-то в южную часть города на работу.
Здесь, внизу, эта поперечная улица казалась Фредерику Джеку узким синеватым ущельем среди отвесных домов-утесов, но стены зданий, высящихся дальше к западу, выступали отчетливо, словно под резцом скульптора, высвеченные молодыми, золотистыми, безмерно сильными и нежными лучами утреннего солнца. Лучи эти озаряли сказочным золотисто-розовым сиянием верхние этажи и крыши взметнувшихся ввысь небоскребов, чьи основания пока тонули в тени. Еще не резкие, не палящие, лучи эти ложились на уходящие вдаль пирамиды из камня и стали, и под ними на гребнях пирамид курились и таяли струйки дыма. Они отражались, играя ослепительным блеском, в бесчисленных высоких окнах, и в их свете грубые изжелта-белые кирпичные стены тепло и нежно розовели, словно лепестки роз.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|