Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Домой возврата нет

ModernLib.Net / Современная проза / Вулф Том / Домой возврата нет - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Вулф Том
Жанр: Современная проза

 

 


Свой роман он назвал «Домой, в наши горы» и вложил в него все, что знал о своем родном городке в Старой Кэтоубе и о тамошних жителях. Каждая строчка была выжимкой из того, что он, Джордж, сам видел и пережил. И теперь, когда уже ясно было, что книга выйдет, его порой бросало в дрожь, ведь еще несколько месяцев — и всему свету станет известно, что он там написал. Ужасно думать, что кого-то заденешь, обидишь, как же ему это раньше в голову не приходило! А теперь уже ничего не поделаешь, и становится не по себе. Конечно, его книга — вымысел, литература, но, как и положено настоящей литературе, она вылеплена из живой жизни. Какие-то люди, пожалуй, узнают себя и возмутятся, — и тогда как быть? Неужто прятаться, расхаживать в темных очках и с фальшивой бородой? Он утешал себя: может быть, портреты его героев не так уж верны (хотя в иные минуты приятно было думать по-другому), может быть, никто ничего не заметит.

Журнал «Родни мэгезин» тоже обратил внимание на молодого писателя — в ближайшем номере там поместят его рассказ, главу из книги. Узнав об этом, Джордж совсем возликовал. Ему не терпелось увидеть свое имя в печати, и в эту пору счастливого ожидания он чувствовал себя каким-то вселенским Дон-Жуаном: поистине, он любил всех и каждого — своих коллег по Школе и нудных учеников и учениц, продавщиц и лавочников, и даже безликие, безымянные толпы на улицах. Издательство Родни, разумеется, величайшее и прекраснейшее в мире, а Лисхол Эдвардс — величайший редактор и прекраснейший человек, другого такого свет не видал. Джорджу он сразу пришелся но душе, и теперь он называл Эдвардса просто Лисом, точно старого закадычного друга. Он знал, Лис в него верит — и эта вера и доверие редактора, обретенные в тот самый час, когда он утратил последнюю надежду, возвратили Джорджу уважение к себе и придали сил для новой работы.

В нем уже зрел новый замысел, возникали очертания нового романа. Скоро надо будет выплеснуть все это на бумагу. Страшно подумать, что придется сесть за работу всерьез, ведь уже знаешь, какая это пытка. Становишься как одержимый, точно бес в тебя вселяется — сторонняя неистовая сила, ее не побороть. Накатит на тебя — и выкуриваешь шестьдесят сигарет в сутки, выпиваешь двадцать чашек кофе, ешь где попало и как попало, в любое время дня и ночи, когда вдруг спохватишься, что голоден как волк. Маешься бессонницей, миля за милей меришь шагами улицы, чтобы выбиться из сил (иначе и вовсе не уснуть), а потом мучают кошмары, и наутро ты издерган и весь как выжатый лимон.

И он сказал Лису:

— Наверно, есть лучшие способы писать книги, но, честное слово, я иначе не умею, придется уж вам с этим мириться.

Когда вышел номер «Родни мэгезин» с рассказом Джорджа, автор всерьез ждал: вот-вот содрогнется земля, посыплются падучие звезды, замрет движение на улицах и разразится всеобщая забастовка. Но ничего такого не случилось. Кое-кто из друзей в разговоре с Джорджем упомянул о его рассказе — и только. Он было приуныл, а потом здраво рассудил, что людям ведь на так легко оценить молодого писателя по небольшому рассказу. Вот выйдет книга, тогда все увидят, кто он такой и на что способен. Тогда уж будет по-другому. Ну ничего, он еще немножко потерпит, а уж тогда к нему наверняка придет долгожданная слава.

Потом первое волнение улеглось, Джордж немного попривык чувствовать себя писателем, чья книга и правда скоро выйдет в свет; тогда лишь он стал осматриваться в неведомом прежде мире, где делаются книги, и узнавать людей, которые этот мир населяют, — и лишь тогда начал понимать и по достоинству ценить Лиса Эдвардса. Впервые он понял, что за человек его редактор, благодаря Отто Хаусеру: столь же глубоко, неколебимо честный, Хаусер во всем остальном был полной противоположностью Лиса.

Хаусер служил в фирме Родни рецензентом — и лучшего издательского рецензента, пожалуй, не сыскать было во всей Америке. Он мог бы сам стать отличным, редкостным издательским редактором, если бы в нем было сильно то, что движет большим редактором: честолюбие, восторженная горячность, дерзкая и упрямая решимость, неугомонная жажда искать и находить все лучшее. Но Хаусер преспокойно довольствовался тем, что изо дня в день читал нелепые сочинения нелепых писак на самые нелепые темы (к примеру, «Плавание брассом», «Альпийское садоводство для всех», «Жизнь и развлечения Лидии Пинкем», «Новый век изобилия») — хлам, среди которого редко-редко мелькал огонек страсти, искра таланта, проблеск подлинной правды.

Отто Хаусер жил в крохотной квартирке неподалеку от Первой авеню и однажды вечером пригласил Джорджа зайти. Джордж зашел к нему, и они проговорили весь вечер. А потом Джордж приходил еще и еще; Отто нравился ему и притом озадачивал, уж очень противоречиво было все в этом человеке, и особенно удивляла какая-то странная замкнутость, холодноватая отчужденность, она так не вязалась с присущей Хаусеру доброжелательностью и прямотой.

Свое хозяйство Отто вел сам. Когда-то он пытался нанимать приходящих уборщиц, но потом от них отказался. На его вкус, эти женщины были недостаточно аккуратны и чистоплотны, да еще вечно все переставят, передвинут как попало, а он — великий аккуратист, у него каждая мелочь на своем месте. Беспорядка он не выносил. Книг у него дома было немного, каких-нибудь две полки — главным образом последние издания фирмы Родни, да кое-что ему присылали другие издатели. Обычно, едва дочитав эти книги, он их раздавал, ибо не выносил беспорядка, а от книг всегда беспорядок и теснота. Подчас он с недоумением спрашивал себя — а может, он и книги не выносит? Во всяком случае, пускай в доме их будет поменьше, уже один их вид его раздражает…

Для Джорджа Хаусер оказался любопытнейшей загадкой. Человек на редкость одаренный, од, однако, едва ли не начисто лишен был тех качеств, которые нужны, чтобы «преуспеть» в нашем мире. В сущности, он вовсе и не хотел «преуспевать». Он чурался всякой возможности продвинуться хоть на шаг дальше того, чего уже достиг. Он хотел быть рецензентом и только, не более. В издательстве «Джеймс Родни и Кo » он делал то, что ему поручили. Самым добросовестным образом выполнял свои обязанности. Когда спрашивали, что он думает о рукописи, он честно и непредвзято, с неизменным спокойствием высказывал свое мнение, судил безошибочно ясно, с чисто немецкой обстоятельностью. И дальше этого идти не желал.

Когда какой-нибудь редактор (в издательстве Родни их было несколько, не считая Лисхола Эдвардса) спрашивал у Хаусера его мнение, обычно происходил примерно такой разговор:

— Вы читали эту рукопись?

— Да, читал, — говорил Отто Хаусер.

— И что вы о ней думаете?

— По-моему, в ней нет ничего хорошего.

— Значит, вы не советуете ее печатать?

— Да, по-моему, она того не стоит.

Или:

— Прочли вы эту рукопись?

— Да, прочел, — отвечает Хаусер.

— Ну и как она, по-вашему? (Черт его дери, не может сам сказать, что думает, вечно надо из него каждое слово клещами тянуть!)

— По-моему, это гениально.

— Вы думаете?! — недоверчиво восклицает редактор.

— Да, я так думаю, на мой взгляд — это бесспорно.

— Но послушайте, Хаусер… — Редактор взволнован. — Если вы не ошибаетесь, так этот малый… этот автор… он же совсем еще мальчишка, никто про него и не слыхал… он родом откуда-то с запада… из Небраски, что ли, или из Айовы… похоже, до сих пор так и сидел там, в глуши… если вы не ошибаетесь, значит, это мы его открыли!

— Да, наверно, вы открыли. Его книга гениальна.

— Но… (Черт подери, ну что за человек! Сделал такое открытие… сообщает такую поразительную новость… и хоть бы загорелся, обрадовался! А ему все равно, будто речь идет про кочан капусты!) Но… в чем же дело? Вы… по-вашему, в его рукописи есть какой-то изъян?

— Нет, по-моему, в ней нет никаких изъянов. По-моему, это великолепно написано.

— Но… (О, господи, этот Хаусер и правда псих ненормальный!) Но что же… вы хотите сказать… наверно, в таком виде, как сейчас, она для печати непригодна?

— Нет, на мой взгляд, она в высшей степени подходит для печатания.

— Но она чересчур многословна, так?

— Многословна — да, это верно.

— Так я и думал, — глубокомысленно заявляет редактор. — Новичок, опыта никакого, это же сразу видно. Он и сам не понимает, как пишет, без конца повторяется, все у него выходит ребячливо, несдержанно, все через край, никакого чувства меры. У нас есть десятки авторов, которые смыслят в писательстве куда больше.

— Да, наверно, — соглашается Хаусер. — И, однако, он гений, а они — нет. То, что он написал, гениально, а то, что пишут они, — нет.

— Значит, вы полагаете, нам следует его напечатать?

— Полагаю, что так.

— Но… (А может быть, вот в чем загвоздка… вот он о чем умалчивает!) Но больше ему сказать нечего? Думаете, он уже исписался? Все, что было за душой, выложил в одной книге? На вторую его уже не хватит?

— Ничего такого я не думаю. Ручаться, впрочем, не могу. Его могут и убить, это бывает…

(Вечно он каркает, ворона!)

— …Но, судя по этой книге, я бы сказал, можно не бояться, что он выдохнется. Его хватит еще на полсотни книг.

— Но… (О, господи! Где же тут подвох?) Но тогда, вы считаете, для такой книги у нас, в Америке, еще не пришло время?

— Нет, я так не считаю. По-моему, для нее самое время.

— Почему?

— Потому что она написана. Если книга написана, значит, для нее настало время.

— А некоторые наши лучшие критики говорят, еще не время.

— Знаю, что они говорят. Они ошибаются. Вот для них еще не время, только и всего.

— То есть как?

— Очень просто, они ведут счет по времени критики. А книга создается по времени художника. Разное время, разный отсчет.

— По-вашему, критики отстают от времени?

— Да. Отстают от художника.

— Тогда они, пожалуй, не согласятся с вами, что это гениальная книга. Как вы думаете?

— Не знаю. Может быть, и не согласятся. Но это не имеет значения.

— То есть как это — не имеет значения?!

— Да так. Книга хороша, и уничтожить ее нельзя. Стало быть, не важно, что о ней скажут.

— Значит… черт возьми, Хаусер! Если вы не ошиблись, значит, мы совершили замечательное открытие!

— Да, это так. Вы его совершили.

— Но… но… неужели вам больше нечего сказать?!

— Да, нечего. А что тут еще говорить?

Редактор ошеломлен.

— Ничего… только мне казалось, вы-то должны бы радоваться! — И, вконец обескураженный, сдается: — А, ладно! Ладно, Хаусер! Большое вам спасибо!

В издательстве этого не понимали. Просто не могли понять. И наконец отступились — все, кроме Лиса Эдвардса, Лис никогда не отступал, если хотел что-либо понять. Лис по-прежнему, проходя мимо, заглядывал в кабинет Хаусера — крохотную тесную каморку. Сдвинет старую серую шляпу на затылок (Лис всегда работал в шляпе), наклонится, вытянет шею и с тревожным недоумением в светлых зеленоватых глазах уставится на Хаусера, будто перед ним неведомое сказочное чудище со дна морского. Потом повернется и, ухватясь обеими руками за лацканы пиджака, шагает своей дорогой, и во взгляде у него безмерное изумление.

Лис никак не мог понять, в чем тут секрет. Да и сам Хаусер ничего не мог бы ответить и объяснить.

Лишь когда Джордж Уэббер познакомился с обоими поближе, он стал постигать эту загадку. Лисхол Эдвардс и Отто Хаусер… Только узнав их обоих, только видя, как работают они в одном и том же издательстве, можно было их обоих понять, — даже лучше, наверно, чем каждый из них понимал самого себя. Джорджу казалось, в каждом из них уже потому, что он таков, как есть, открываются тайные истоки души, то, в чем оба они так удивительно схожи — и такие невообразимо разные.

Должно быть, когда-то давно и в Отто Хаусере, в самой глубине его невозмутимого духа, горело ровное и жаркое пламя. Но тогда он еще не знал, что значит быть выдающимся редактором. Теперь он видел это своими глазами — и решил, что это не для него. Уже десять лет смотрел он, как работает Лис Эдвардс, и прекрасно знал, что для этого нужно: живое негаснущее пламя среди мрака, спокойное, неустанное и непрестанное напряжение, упрямая воля — довести до конца то, ради чего горит это пламя и что сознает дух; и какая это невысказанная мука, бьешься изо всех сил, чтобы достичь цели, как-то одолеть всеобщее противодействие, слепое и тупое воинствующее невежество, враждебность, предрассудки, нетерпимость… а против тебя все дураки, какие только есть на свете: и выжившие из ума дряхлые старцы, и жеманные, сюсюкающие дамочки, и ханжи, лицемеры, филистеры, и злобные тупые завистники, и — что хуже всего — просто-напросто обыкновеннейшие дураки, непроходимо, безнадежно безмозглые и тупые по самой природе своей!

О, так сгорать, так безоглядно тратить себя, испепелять в огне этой неугасимой страсти! И чего ради? Ради чего? А главное, зачем? Чтобы никому не известный юнец откуда-нибудь из Теннесси, какой-нибудь сын захудалого фермера из Джорджии или отпрыск лекаря из захолустий Северной Дакоты, по меркам дураков существо без роду без племени, без титулов и званий (а стало быть, бесправное и недостойное), отмеченный печатью гения, мучительно бился, силясь излить высокую страсть одинокого духа, одолеть немоту, хоть отчасти высказать то, что замкнуто в его душе и в бессловесных душах его братьев, и в слепой необъятности нашей суровой земли найти путь рвущемуся на волю роднику творчества, и, может быть, в бескрайней пустыне жизни оставить хоть какой-то след, воздвигнуть хоть какой-то приют… и рее это — перед лицом всесветного дурацкого ханжества, дурацкого невежества, дурацкой трусости, дурацких заскоков, дурацкого зубоскальства, дурацкой манерности и дурацкой ненависти ко всякому, кто не развращен и не забит… и дураки либо погасят эту жаркую, пылающую страсть насмешками, презрением, непониманием, либо развратят эту могучую волю, осквернят ее дурацким успехом — признанием дураков. И ради этого должны гореть и терзаться такие, как Лис, — чтобы поддерживать нестерпимый огонь, сжигающий душу какого-нибудь вдохновенного мученика-мальчишки, покуда мир дураков не возьмет этот пламень на свое попечение и не предаст его!

Отто Хаусер на все это насмотрелся.

И, наконец, в чем награда такого Лиса? Опять и опять в одиночку, наперекор безнадежности, одерживать победу за победой — и видеть, как те самые дураки, которые не желали победу признавать, ее присваивают, и вновь погружаться в поиски, и молчать, и ждать, а дураки тем временем жадно прикарманивают золото, отчеканенное чужим одиноким духом, чванятся, как собственным открытием, плодом чужих долгих и трудных поисков, похваляются своей прозорливостью, приписав себе свершение чужих пророчеств. Нет, в конце концов сердце не выдержит, разорвется — и сердце Лиса, и сердце гения, одинокого юноши: маленькое, хрупкое сердце человеческое неминуемо ослабеет, перестанет биться; но сердце глупости будет биться вечно.

Нет, Отто Хаусер твердо решил, это не для него. Он не станет горячиться ни по какому поводу. Он старается видеть истину — и этого довольно.

Таков был Отто Хаусер, когда Джордж с ним познакомился. В зеркале дружеской откровенности душа его отражалась вся как есть, без прикрас, в такой спокойной прямоте и цельности, что оставалось только диву даваться; но в том же зеркале, хотя сам Отто не всегда это замечал, раскрывался еще один куда более сильный и яркий облик — облик Лиса Эдвардса.

Джордж понимал, как ему посчастливилось, что его редактором оказался Лис. Он уважал этого человека, восхищался им, а потом и полюбил — и понял, что Лис стал для него не только редактором и другом. Понемногу Джорджу стало казаться, что в Лисе он вновь обрел давно потерянного отца, которого ему всегда так не хватало. И Лис в самом деле стал для него вторым отцом — отцом духовным.

3. Крохотный джентльмен из Японии

В старом доме, где жил в тот год Джордж, первый этаж как раз под ним занимал мистер Катамото, и вскоре между ними завязалось тесное знакомство. Можно сказать, что дружба их началась с недоумения и перешла в прочное доверие и понимание.

Не то чтобы мистер Катамото склонен был прощать Джорджу его промахи. Нет, он всякий раз (а впрочем, отнюдь не навязчиво) пояснял, что Джордж вновь совершил ложный шаг (слово это здесь как нельзя более к месту), — но при этом был уж так бесконечно терпелив, так неизменно учтив и добродушен, так неколебимо верил, что Джордж исправится… просто невозможно было на него рассердиться и не постараться вести себя лучше. По счастью, природа щедро оделила Катамото ребячески наивным чувством юмора. Как многие японцы, он был крохотный, едва пяти футов ростом, худощавый, хотя и на редкость жилистый, — и мощный торс Джорджа, широкие плечи, большие ноги и чуть не до колен свисающие руки с самого начала возбуждали в Катамото неодолимую смешливость. В первый же раз, как они случайно повстречались в коридоре, Катамото, еще издали завидев Джорджа, не удержался и захихикал; а когда они поравнялись, сверкнул широчайшей, ослепительно белозубой улыбкой, лукаво погрозил пальцем и сказал:

— Топ-топ! Топ-топ!

Сценка эта повторялась несколько дней подряд, каждый раз, как им случалось столкнуться в коридоре. Джордж терялся в догадках. Что означают эти слова? И почему Катамото не может их выговорить без смеха, что его так веселит? А ведь всякий раз, как Джордж, услыхав это «топ-топ», отвечает недоуменным, вопрошающим взглядом, Катамото заходится хохотом, прямо надрывается, по-детски топает ногами в крохотных башмаках и сквозь смех взвизгивает:

— Да… да… да! Вы топ… топочете!

И поспешно убегает.

Может быть, загадочные намеки на «топот», которые неизменно заканчивались взрывами смеха, как-то связаны с тем, что у него, Джорджа, такие большие ноги? Может, поэтому Катамото каждый раз при встрече лукаво косится на них и прыскает со смеха? Впрочем, разгадка не заставила себя долго ждать. Однажды Катамото поднялся по лестнице и постучался к Джорджу. Когда тот отворил дверь, японец хихикнул, блеснул белозубой улыбкой и вдруг словно бы смутился. Помялся минуту, вновь через силу улыбнулся и наконец сказал:

— Прошу вас, сэр… Не угодно ли вам… зайти ко мне… на чашку чая?

Он выговорил эти слова медленно, до крайности церемонно, и тут же снова широко, приветливо улыбнулся.

Джордж сказал: «Спасибо, с удовольствием», — надел пиджак, и они сошли вниз. Катамото заторопился вперед, неслышно ступая крохотными ножками в мягких домашних туфлях. Но громкие, тяжелые шаги Джорджа, видно, опять пробудили его обычную смешливость — на полпути он вдруг остановился, застенчиво хихикнул и показал пальцем на ноги спутника:

— Топ-топ! Топочете!

Повернулся и чуть не бегом кинулся вниз по лестнице и дальше по коридору, хохоча, как малый ребенок. Подождал у двери, торжественно растворил ее перед гостем, представил его тоненькой проворной японке (без нее, кажется, невозможно было вообразить это жилище) и, наконец, провел Джорджа в свой кабинет и стал угощать чаем.

Удивительное то было жилище. Катамото заново отделал превосходную старую квартиру и обставил ее согласно своему прихотливому вкусу. Просторная комната в глубине, тесно заставленная всякой всячиной, причудливо разгороженная прелестными японскими ширмами, обратилась в лабиринт из уютных маленьких уголков и закоулков. Да еще Катамото пристроил лесенку, она вела на галерею, которая протянулась вдоль трех стен, и там, наверху, виднелась кушетка. Внизу все заставлено было крохотными столиками и стульчиками, но имелся и роскошный диван со множеством подушек. И всюду бесчисленные странные вещицы, безделушки из резного камня и слоновой кости, и все пропитано ароматом каких-то курений.

Впрочем, посреди комнаты оставалось пустое пространство, только пол был застлан заляпанной белым парусиной и возвышалась огромная гипсовая фигура. Из слов Катамото Джордж понял, что японец занимается весьма выгодным делом: поставляет скульптуры для дорогих ресторанов и огромные, в пятнадцать футов вышиной статуи местных политических деятелей для украшения площадей в маленьких городках и даже в столицах штатов вроде Арканзаса, Небраски, Айовы и Вайоминга. Где и как овладел Катамото этим странным ремеслом, Джордж так и не узнал, но овладел в совершенстве, до тонкости, с истинно японским прилежанием и основательностью, и его изделия, видимо, находили больший спрос, чем работы скульпторов-американцев. Несмотря на малый рост и словно бы хрупкое сложение, Катамото был весь — воплощенная энергия и способен на подлинно титанический труд. Одному богу известно, как он справлялся, откуда только брались у него силы.

Джордж что-то спросил о гипсовой громадине посреди комнаты, и Катамото подвел его поближе и показал на ноги белого великана:

— Он совсем как вы!.. Топ-топ!.. Да-да… Он топочет!

Потом повел Джорджа на галерейку, и Джордж, как полагается, выразил свое восхищение.

— Да-да! Вам нравится? — Катамото широко, но не без смущения улыбнулся Джорджу, потом показал на кушетку: — Я тут сплю. — Потом ткнул пальцем в потолок, такой низкий, что Джордж не мог распрямиться во весь рост, и с живым интересом спросил: — А вы спите там?

Джордж кивнул.

Катамото опять заулыбался, но говорил он теперь с запинками, явно смущенный:

— Я тут, — он показал пальцем на свое ложе, — а вы там, да?

Он поглядел на Джорджа чуть ли не с мольбой, даже с отчаянием… и вдруг Джордж начал понимать.

— А, вы хотите сказать, что я как раз над вами? (Катамото с облегчением кивнул.) И когда я не ложусь допоздна, вам, наверно, слышно?

— Да-да! — Японец усиленно кивал. — Иногда… — Улыбка у него получилась немножко печальная. — Иногда вы… топочете! — С робкой укоризной он погрозил Джорджу пальцем и хихикнул.

— Ох, извините! — сказал Джордж. — Я ведь не знал, что вы спите так… под самым потолком. Когда я работаю допоздна, я всегда хожу из угла в угол. Прескверная привычка. Постараюсь отвыкнуть.

— Ой нет! — искренне огорчился Катамото. — Я не хочу, чтобы вы… как это вы сказали?.. меняли образ жизни!.. Что вы, сэр, помилуйте! Нужно немножко, пустяк — снимать на ночь башмаки! — Он показал пальцем на свои мягкие шлепанцы и с надеждой улыбнулся Джорджу. — Вам такие нравятся, да?

И опять улыбнулся своей неотразимой улыбкой.

С тех пор, разумеется, Джордж ходил дома в шлепанцах. Но иногда забывал переобуться, и наутро Катамото опять стучался к нему. Никогда он не сердился, был неизменно терпелив, добродушен, безукоризненно учтив, но неукоснительно призывал Джорджа к ответу.

— Опять топочете! — восклицал он. — Сегодня ночью опять топ-топ!

И Джордж просил прощенья и обещал, что больше не будет, и Катамото уходил, посмеиваясь, и напоследок оборачивался, лукаво грозил пальцем, еще раз выкрикивал: «Топ-топ!» — и, захлебываясь смехом, сбегал с лестницы.

Они стали друзьями.

Шли месяцы, и нередко, возвращаясь домой, Джордж заставал полный коридор грузчиков; они пыхтели и потели, а Катамото, с головы до пят в белой пыли и гипсовой крошке, обуреваемый страхом, как бы не испортили его работу, вился вокруг; он испуганно и умоляюще улыбался, судорожно стискивал крохотные ручки и маялся жаждой помочь делу: то весь вздрогнет, то метнется в ужасе и вновь отскочит, то съежится, то извивается всем телом — и непрестанно повторяет с напряженной, изысканной, вкрадчивой учтивостью:

— Теперь вот вы… пожалуйста… чуточку!.. И вы… да-да-да! (Он судорожно улыбается.) О-ох!.. Да-да… Прошу вас, сэр!.. Нельзя ли пониже… чуточку… да… да-да! — Он переходил на шепот и искательно, с мольбой улыбался.

И грузчики по частям вытаскивали из дому и водружали в фургон какого-нибудь Перикла из Северной Дакоты — монумент таких размеров, что оставалось диву даваться, как изящный и с виду хрупкий маленький человечек ухитрился смастерить эдакую громадину.

Потом грузчики отбывали, и некоторое время мистер Катамото предавался праздности и отдыхал душой. Он выходил во двор со своей подружкой, тоненькой проворной японкой, в жилах которой, судя по внешности, текло еще и немного итальянской крови, и они часами играли в мяч. Катамото бил мячом в кирпичную стену соседнего дома и при удаче всякий раз заливисто хохотал, хлопал в ладоши и под конец уже хватался за живот и еле держался на ногах. Захлебывался смехом и, не помня себя от восторга, пронзительно частил:

— Да-да-да! Да-да-да! Да-да-да!

А если заметит в окне Джорджа, встретится с ним взглядом — опять закатится, грозит пальцем и чуть не визжит:

— А кто у нас топочет?.. Да-да-да!.. Сегодня ночью опять топ-топ!

И в приступе неудержимого веселья побредет через двор, прислонится к стене и весь согнется, держась за тощий животик, и только слабо стонет от смеха.

Жаркое лето было уже в самом разгаре, и вот в первых числах августа, возвратясь домой, Джордж снова наткнулся на грузчиков. На сей раз, похоже, предстояло перевезти махину еще побольше прежних. Катамото, весь заляпанный белым, разумеется, маячил в прихожей, беспокойно улыбался и умоляюще суетился вокруг дюжих парней. Когда Джордж вошел в коридор, двое пятились ему навстречу, они тащили исполинскую голову с бульдожьими челюстями и с печатью подобающей; государственному мужу умудренной прозорливости на челе. Чуть погодя из дверей скульптора, пятясь, вышли еще трое, — пыхтя, кряхтя и ругаясь, они ворочали кусок развевающегося долгополого сюртука и великолепно круглящееся обтянутое жилетом брюшко. Тем временем вернулись первые двое и вновь появились, шатаясь под тяжестью могучей ноги в гипсовых брюках, обутой в башмак, который пришелся бы впору Атланту. Один из грузчиков, идущих за новой долей великого государственного деятеля, прижался к стене, давая им дорогу.

— Ух ты! — сказал он. — Коли этот сукин сын на тебя наступит своей ножищей, так и мокрого места не останется, верно, Джо?

Последней выволокли ручищу гипсового Солона, она заканчивалась сжатым кулаком, только указующий перст торжественно торчал ввысь, заклиная и укоряя.

Это был шедевр Катамото, — Джордж смотрел и чувствовал, что в гигантском поднятом пальце достигли вершины искусство и самая жизнь маленького скульптора. Конечно же, это самое заветное его творение. Никогда раньше Джордж не видел его таким взволнованным. Грузчики обливались потом, а он, глядя на них, кажется, возносил молитвы к небесам. Их грубые, неосторожные прикосновения к его любимому детищу заставляли его содрогаться. В улыбке, оледеневшей на его лице, был ужас. Он ежился, корчился, стискивая крохотные ручки, умоляюще что-то лепетал. Джордж не сомневался, если что-нибудь стрясется с этим толстенным вытянутым гипсовым пальцем, Катамото рухнет бездыханный.

Но наконец этого Озимандию благополучно погрузили в огромный фургон и покатили прочь, а его создатель, маленький, тощенький, окончательно выбившийся из сил, стоял на обочине, растерянно глядя вслед. Затем вернулся в дом, увидел Джорджа и улыбнулся жалкой, вымученной улыбкой.

— Топ-топ, — выдавил он из себя и погрозил пальцем, но впервые — слабо и вяло, безо всякой веселости.

Никогда прежде Джордж не видел его усталым. Казалось, этот маленький человечек вовсе не знает усталости. Он был такой живой, неугомонный. А тут, видно, совсем выдохся, и лицо какое-то землистое… Джорджу отчего-то стало грустно. Катамото помолчал минуту, потом поднял голову и вымолвил глухо, печально, но в голосе его все же сквозило любопытство:

— Вы статую видели? Да?

— Да, Като, видел.

— И понравилось вам?

— Да, очень.

— И… — Японец тихонько прыснул и взмахнул руками. — И ноги видели?

— Видел.

— Я так думаю… вот кто будет топотать, да? — И он слабо усмехнулся.

— Да уж наверно, с эдакими копытами, — сказал Джордж и, чуть подумав, прибавил: — У него почти такие же ножищи, как у меня.

Катамото пришел в восторг.

— Да-да! — подхватил он, тоненько засмеялся и усиленно закивал. Помолчал немного и нерешительно, но теперь уже не в силах скрыть любопытство, спросил: — А палец видели?

— Видел, Като.

— И понравилось? — был поспешный, жадный вопрос.

— Очень.

— Большой он, да? — В голосе Катамото нарастало торжество.

— Очень большой, Като.

— И по-ка-зы-вает… да? — с упоением произнес Катамото, расплылся в улыбке до ушей и тоже ткнул крохотным пальчиком в небеса.

— Да, показывает.

Скульптор умиротворенно вздохнул. Видно было, что он утешен и доволен, как дитя.

— Что ж, — сказал он, — я рад, что вам понравилось.



После этого Джордж с неделю не видел Катамото и даже не вспоминал о нем. В Школе прикладного искусства были каникулы, и теперь Джордж, не теряя ни минуты, днями и ночами самозабвенно предавался писанию. И вот как-то под вечер, докончив большой кусок, он швырнул исчерканные торопливыми каракулями страницы в груду бумаги на полу, с облегчением откинулся на стуле, поглядел в окно, выходящее во двор, — и вдруг подумал о Катамото. Что-то в последнее время того совсем не видно, и даже не слыхать знакомого постукиванья мяча о стену и громкого, пронзительного смеха. И, оказывается, всего этого очень не хватает… Джорджу стало не по себе, встревоженный, он сбежал по лестнице и позвонил у дверей Катамото.

Никакого ответа. Тишина. Джордж подождал — никто к нему не вышел. Тогда он спустился вниз и отыскал привратника. Тот сказал, что мистер Катамото болен. Нет, вроде ничего серьезного, но доктор велел отдохнуть, на время оставить тяжелую работу и отослал его в соседнюю больницу, — там, мол, будет и наблюдение и уход.

Джордж собирался навестить приятеля, да был поглощен своей новой книгой и все откладывал. А через несколько дней, поутру, возвращаясь домой после завтрака в ресторане, он увидел перед домом фургон. Дверь Катамото была распахнута, Джордж заглянул: квартира опустела, грузчики уже почти все вынесли. Посреди комнаты, когда-то поразившей Джорджа, где Катамото так усердно трудился над своими детищами, стоял знакомый скульптора, молодой японец, Джордж его здесь уже встречал. Сейчас он распоряжался отправкой мебели.

Заслышав шаги Джорджа, молодой японец поднял глаза и показал зубы в учтивейшей ледяной улыбке. Он не сказал ни слова, пока Джордж не спросил, как здоровье мистера Катамото. Тогда все с той же белозубой ледяной улыбкой, с той же непроницаемой учтивостью он сообщил, что мистер Катамото умер.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10