А ворота все ближе, руку протяни и – вот они. Господи, помоги, не дай загибнуть, когда цель так близка!
Лошади пошли быстрее. Один из канониров вскинул глаза и увидел Дижу. Тут же крикнул ему что-то недружелюбно и рукой махнул. Дижу от колеса отступил, переместился молча к лафету, продолжая толкать пушку.
Когда их взгляды встретились, Рудольф озорно подмигнул Фаддею. «Прорвемся!» – означал этот взгляд. И в самом деле, до ворот всего несколько шагов осталось.
И тут дорогу заступил капрал. Пролаял что-то по-итальянски, а потом руку вскинул.
Пушка замерла, и Фаддей вновь покосился на Дижу. Все кончено. Сейчас их обнаружат.
Канонир пронзительно крикнул, вновь указывая на Рудольфа. Все кончено.
Фаддей бросился к другу.
– Идем! – потянул он Дижу за руку. – Иначе нам конец! Идем же!
Дижу в ответ лишь головой помотал. Так просто он отступать не намерен.
– Стой, где стоял! – прошептал он.
И глянул столь решительно, что у Фаддея дыхание перехватило от страха.
А Дижу как-то вдруг бросился на канонира, толкнул его к деревянным мосткам и метнулся в ворота. Капрал закричал визгливо. Тут же прогремел выстрел. Один, второй, третий. Дижу дернулся, схватился за живот. А потом медленно, очень медленно опустился на колени.
– Не стреляйте! – отчаянно закричал Фаддей. Взмахнул руками и метнулся к Дижу. – Не стреляйте!
– Мерзавцы, они в брюхо мне попали, – прошептал Дижу, потерянно глядя, как снег под ним окрашивается в темно-красный цвет.
Булгарин прижал товарища к себе. Тот намертво вцепился в его руку. «Словно оковы железные», – мелькнуло в голове Фаддея некстати. Вот только дрожали эти «оковы» все сильнее.
– Брось меня и беги в город, – еле слышно прошептал Дижу.
– Лекаря! – крикнул Фаддей канонирам, капралу и жандармам. – Лекаря! Вы что не видите, ему помощь нужна!
Но те даже с места не сдвинулись. А потом капрал отдал приказ сбросить Дижу с моста.
– Нет! Нет! Non! Non! – закричал что есть мочи Булгарин, надсаживая голос.
Ухватил Дижу за плечи и поволок в сторону. Тащил, оборачивался и отчаянно выл, видя кровавый след на снегу, что тянулся за ними, – широкий кровавый след.
А потом силы оставили его. Он осторожно уложил камерада на снег, расстегнул окровавленную шинель. Пулевое ранение чем-то напоминало пупок, второй пупок в животе, и из этой раны фонтанчиком била кровь. Смысла перевязывать Дижу не было. Не лечатся такие-то раны. Фаддей прикрыл рану рукой, и кровь начала брызгать сквозь его дрожавшие пальцы.
Дижу всем телом изогнулся от боли.
– Сделай же что-нибудь! – взмолился он.
Фаддей беспомощно глянул на него и… заплакал в голос.
В глазах Дижу плескался страх. Страх маленького мальчика перед наказующей дланью отца. Кровь истекала из тела Рудольфа вместе с жизнью.
– Ра… разыщи Мари и расскажи ей обо всем! – слабый стон слетел с его посеревших губ.
Фаддей отчаянно закивал головой. Он не хотел, чтобы его слезы попали на лицо Дижу, но и сдерживать рыдания тоже не мог.
– Я… я обязательно найду ее… клянусь, Дижу! – как больно говорить, как больно говорить, словно его голос убили метким выстрелом…
– Спа… спасибо, – слабо улыбнулся Дижу.
Дрожащими руками Фаддей закрыл камераду глаза.
Вот и все. Вот он, финал его пути. Он просто останется сидеть на мосту и будет ждать смерти. Финита ля комедиа.
4
Небо было серым, словно его налили свинцом.
Заснеженные макушки елей и черные стволы умерших за зиму деревьев, сероватый снег.
Враждебное поскрипывание снега – единственный звук во многие часы и дни. Он изводит нервы, словно скрип зубовный, словно нож, что режет гладь пустой фарфоровой тарелки. Этот скрип стал единственным признаком жизни, единственным доказательством его собственного бытия. Потому что остальной мир умер.
Впрочем, не прав он – доказательств жизни его великое множество: покалывание в обмороженных пальцах на ногах. Холодок, проникший в каждую клеточку тела. Боль в кости вгрызается, обжигает. Так что он весь – как лед и пламя.
Безнадежность каждого шага. Безнадежность движения. И борьба с равнодушием, с голосом, что упрямо продолжает уговаривать его согласиться с тем, что смерть есть самое малое зло сей жизни.
В этом мире нет места разноцветью. Здесь нет золотых, зеленых, синих отблесков жизни и радости. Этот мир, как книга: белые страницы и черные буквы. В книге сей ни слова не сказано о солнце, о радости и любви. Хотя нет, в этой книге много говорится о цвете алом. Небывало сильном цвете. Книга мира и смерти в алом переплете крови.
Белое безмолвие отчаяния. В котором можно умирать и летать. И он летал, и сверху ему были хорошо видны тысячи свечей, сверкающий яркими бликами паркет, военные мундиры, золотые позументы, эполеты, усеянные бриллиантами орденские планки, перья, цветы, бриллианты, переливающиеся волны шелка. Он летал над гигантской бальной залой, где плавно двигались, кланялись, грациозно перемещались под звуки полонеза и слегка взмахивали руками в мазурке. «Кому они машут?» – думал Фаддей, пролетая под сводами высокого потолка, с удивлением отмечая, что не отражается ни в одном зеркале. Господи, вот она! Полина!
– Почему ты не летаешь, Полина? – спросил он ее.
Прекрасная женщина, склонив изваянную, как бутон на стебельке, головку, тихо прошелестела в ответ:
– Где бы мне взять крылья… – и засмеялась. Смех ее больше похож на тихий ночной шелест листьев, как и ее манера говорить – она не говорила, а вышептывала слова, и он отчетливо слышал ее нежный голосок в шумном гуле гудящей как улей разряженной бальной толпы. Откуда в лесу бальная толпа? И почему тепло?
Полина была в белом открытом платье и черном шнурованном корсаже, в длинных белых перчатках, черно-белая, как будто нарисованная одним взмахом умелого пера, плод изысканной фантазии художника-графика, но не буйной и чувственной, а строгой и классической, как греческая камея. Полина тихо смеялась, плыла музыка, и Фаддей был уверен, что крылья у нее все-таки есть, но она почему-то скрывает это – наверное, не хочет, чтобы все видели.
Какие они, эти крылья, интересно? Как у бабочки? Ах, да нет же – ну какой он, Фаддей, недогадливый… Как у ангела – она же ангел… О, Полина, его ангел черно-белый…
И Фаддей говорит ей, что она – ангел, и она снова засмеялась, тихо и нежно. Летит время, как allegretto, вновь примораживает в гигантской бальной зале. И он вновь летит. Он вновь найдет ее, уверовав в ее божественное происхождение, и скажет Полине об этом, и она вновь посмотрит на него неуловимыми, как струящийся теплый песок, глазами. Время летит, как allegretto…
– Ты – мое спасение, Полинушка… – отважится произнести он. – Я хочу молиться на тебя, потому что ты чиста, как небесная дева… Ты – как белое облако, тихо проплывающее мимо… Спаси меня, Полинушка, – я гибну… А я не хочу умирать…
Она легко проводит кончиками пальцев по его лбу, словно ветерком ледяным, зимним обдает.
– Отчего же ты гибнешь? – спрашивает она, его черно-белый ангел.
Ему так хочется коснуться рукой ее плеч, верно они горячи, как огонь, но он так боялся обжечь свои крылья – больной мотылек, летящий на гибель. Он ведь летает в снежном безмолвии отчаяния. Летает в темпе allegretto.
Но, господи, до чего же холодно. Потолок стремительно исчезает, медленно гаснут в гигантском бальном зале свечи. Ему не хватало воздуху, стало тяжело дышать. Его тонкие крылья бессильно поникли, отказываясь снова вознести его над мирским безмолвием.
Полина. Он забыл, как она выглядит. Ее лицо, лик спасения в походе безумном, исчезло из пор его памяти. Навсегда.
В первый день, когда Фаддей понял это, он не хотел мириться с предательством памяти. Забвение и есть одиночество, предшествующее гибели. Он больше не мог найти ее лицо. Оно ускользало. Как ускользала сама жизнь. Как ускользнул в смерть Дижу, Мишель, Цветочек. Как ускользнуло от него, предателя, отечество…
…Горел огонек. Все-таки он смог развести костер. Несмотря на снежную бурю.
Что ж, огонь спасет ему жизнь на эту ночь. С огнем он не замерзнет, с огнем ему никакое одиночество не страшно. И пускай нет никого, кто разделит с ним эту ночь у костра, пускай.
Он не замерзнет, нет. Голод не даст ему уснуть и замерзнуть. Весь день у него и маковой росинки во рту не было. Да у него в брюхе словно червь жадный завелся и грыз его, грыз изнутри, лишая последних сил.
Жизнь: только лишения, страдания и боль.
Полина.
Когда Фаддей вырвался из цепких щупалец сна, дрожь пронизывала уже все тело. Булгарин огляделся в ужасе.
Костер! Лишь несколько угольков осталось. Он подложил веток, наклонился над углями, пытаясь раздуть огонек. Черт, черт, черт! Ничего не получается!
И тут Фаддей вздрогнул. Так, а ведь он не один. У его костра лежало двое. Когда подобраться только успели? Верно, когда он спал. Не шевелятся. Лиц-то не видно, в попоны с головой завернулись.
Ну, наконец-то снова занялся огонь. Фаддей глянул на нежданных соседей и похолодел от ужаса. Мертвецы!
Что за ночь!
Червь в брюхе тревожил его все нещаднее. Все силы его пожрал. Всю волю. Мозги сожрал. Голод, он такой, в первую очередь по голове бьет, и только потом по брюху.
И жратвы нигде не разыщешь.
Если он не поест, то, как и эти, тоже сдохнет.
Фаддей вытянул из-за пояса нож и подполз к одному из замерзших французов. И полоснул ножом по ноге мертвеца.
Холодно. До чего же холодно. И кровь у мертвых тоже холодная.
Фаддей вздрогнул. А что если этот несчастный жив еще, а он резать его удумал? Господи-и…
Не смей думать об этом, не смей! Быстро кусок усекновенный в огонь кидай!
Больше Фаддей и впрямь уж ни о чем не думал, пока еду себе готовил. Не думал ни о чем и тогда, когда жадно давился горячим мясом.
Самое страшное с ним уже случилось. Прямо сейчас.
Он ел человечину.
И ведь даже лица сего несчастного не видел.
Фаддей не знал уж, сколько довелось убить ему человецей, со счета сбился. И справился уже с укорами совести, подзамерзла нынешней ночью совесть-то его. Но как быть с этим-то, с людоедством его подневольным?
Господи, почему все это? Зачем? Как мог он самого себя в зверя лютого обратить? Чтобы жизненку свою ничтожную спасти, а жизненка та меньше звериной стоит?
Его больше нет, нет совсем.
Снежинки били Фаддею в лицо. Во, как черти круговерть снежную заворачивают! Сколько еще будет, этих самых круговертей?
Он встал и потерянно пошел прочь от костра, прочь в ночь, в безумие, в безнадежность. Плакать хотелось, взывать к богу о помощи. Все, конец пути. Э-э, а в какой раз он говорит сие?
Нет, сдается, Фаддей, смерти тебе не избежать ныне. Все мыслимое и немыслимое с тобой уж свершилось, так чего же сопротивляться-то?
Но просто лечь и ждать прихода смерти он не мог. Взять и застрелиться он тоже не мог.
Булгарин замер.
– Господи! Убей меня! Господи!!! – крикнул он в ночь. – Почему ты не убьешь меня, господи?! Зачем я тебе?
– Фаддей…
До чего слаб глас твой, господи, на дороге лесной, снегом запорошенной. Глас?
Фаддей дернул головой, обернулся судорожно. И узнал. В солдатской шинелишке, пусть, все равно это…
– Полина?.. – прошептал замерзшими губами.
А она уже висела у него на шее. Фаддей обхватил Полину руками, не в силах промолвить больше ни слова. Просто прижал изо всей мочи к себе, даже не думая о том, что может причинить ей боль, и опасаясь лишь одного – снова потерять навсегда.
И потерял… равновесие. Они лежали в снегу, так и не разжимая объятий. Лежали целую вечность. А потом его щеке стало вдруг жарко и мокро. Слезы. Полина плачет. Фаддей растерянно погладил ее по спине, чтобы хоть как-то успокоить.
– Мы же вместе, – прошептал он, не веря собственным словам.
Полина молчала. Ей тоже было непросто найти те самые, единственно-нужные слова. Она не забыла его, она искала его. И нашла, хотя оба уже не верили в это, не верили в возможность счастья. Господи, спасибо тебе за то, что ты подарил нам счастье, счастье посреди льда и смерти.
– Ты отведешь меня домой? – жалкий тоненький голосок. Нет, не голосок, а мольба о помощи. – Ты отведешь меня домой?
…Река преградила им дорогу. Два моста, переброшенные через Березину, для кого-то станут спасением, а кто-то так и не сможет пересечь их.
По реке проплывали льдинки, так и не стала Березина на зиму.
Полина, улыбаясь, предложила «испечь блинчики».
– Я тренировалась, честно, – хихикнула она, отыскивая камешек.
Фаддей тоже засмеялся.
– Ну, так у тебя фора! Я-то блинчики не пек.
– Вот и позанимаешься, – лучезарно улыбнулась Полина.
Фаддей нежно поцеловал ее в щеку.
Ночь подступала слишком быстро. Они развели огонь, замотались в попоны. У Полины были еще три пригоршни ржи в кармане, ими они и поделились друг с другом. Долго сидели у огня, не в силах согреться. Вроде и морозы в последние дни отступили, а холод из глубин тел и душ так уходить и не хотел. Этот холод не изгнать было ни поцелуям, ни объятьям.
Очень медленно обретали они слова, которыми способно выразить счастье. И только обретя слова эти, стали рассказывать о том, что довелось пережить с прошлой весны.
– Почему ты просил бога убить тебя? – спросила Полина. Только сейчас ведь спросить осмелилась.
– Потому что я потерял надежду. А без нее жить нельзя. Вот я и кричал к господу о скорой смерти, – отозвался Фаддей. И улыбнулся: – Но я вновь нашел тебя. Завтра мы отправимся в путь. Я обязательно доставлю тебя домой. Обещаю.
– Давай не будем говорить о завтрашнем дне, – виновато попросила Полина.
Фаддей напрягся – что-то волнует его милую баронессу. И сердце мигом сжалось от недобрых предчувствий.
– Что с тобой? – только и спросил он.
– У меня больше никаких сил не осталось, Фаддей, – прошептала Полина. – Я… я не могу идти дальше.
– Ты сможешь, – упрямо возразил Фаддей. – Я же с тобой. Я помогу тебе. Ты вырвешься из золотой клетки смерти.
– Да, – отозвалась Полина. – Об этой клетке я очень часто думала.
– Мы обязательно из нее вырвемся, Полинушка! Веришь ли мне?
Она доверчиво кивнула головой, с глаз спала пелена беспокойства.
– Но ты права, – вздохнул Фаддей. – Давай не будем думать о завтрашнем дне…
5
Четырнадцатого ноября под прикрытием установленной на берегу сорокапушечной батареи французская армия во главе с Наполеоном начала переправляться через реку Березину. Оттеснив русские кавалерийские отряды, маршал Удино поспешил занять зембинское дефиле. Когда войска Чичагова и Витгенштейна подошли к Студянке, Наполеон со старой гвардией был уже в Плещаницах.
Забившись в глубину крытого возка, Наполеон бежал от армии – неузнанный и таинственный.
На переправе он спросил одного крестьянина:
– Скажи, любезный: много ли дезертиров переправилось здесь до меня?
– Нет, – был ответ. – Вы – первый…
Но всей неприятельской армии все-таки перейти на тот берег не удалось…
Страшные крики и гром канонады разбудили его. Фаддей в тревоге огляделся по сторонам. Полина все еще сладко спала.
Булгарин торопливо выбрался из-под попоны. То, что он увидел, глянув в сторону реки, окатило сердце волной ледяного ужаса.
Он видел людское море, затопившее деревянные мосты через Березину. Гранаты рвались непрерывно, в воздух летели ошметки человеческих тел. В смертном страхе остатки Великой Армии мчались к мостам, спасаясь от обстрела русской артиллерии. Воздух пронзали крики падающих в ледяную воду, – тех, кто уже никогда не выплывет из этой реки забвения.
Войска Чичагова атаковали. И спасения от них не было.
Перед ними была Березина, за спиной – армия русского императора. Аки море Красное и фараон египетский. Оставалось и впрямь лишь одно: вскинуть руку к небесам и молиться, чтобы разверзлись воды, отступили в сторону и пропустили армию неудачников, которым так и не суждено обрести свою землю обетованную. Вот только в войске русском не то что в воинстве фараоновом, не на колесницах, чай, вслед несутся, а из пушечек бьют. О сопротивлении и думать не приходилось. Какое уж тут сопротивление, если Наполеон и гвардия его старая первыми через мосты бежали.
Фаддей повернулся к Полине. Ох, до чего же права-то она оказалась! День наступивший жесток к ним сверх всякой меры. Как мирно спит она! И будить-то не хочется, покоя ее лишать. Но им спасаться надобно. Фаддей осторожно потряс Полину за плечо:
– Надобно к мосту пробираться, Полинушка, – заволновался Булгарин. – Иначе не сдобровать нам.
Полина вздрогнула, видя, как рвутся снаряды, в гущу людскую попадая. А потом кивнула головой. Откинула попону.
Как страшно в толпу кидаться, где всяк лишь о спасении своей собственной шкуры помышляет. Если упадешь в чущине сей людской, вмиг стопчут; вобьют в месиво грязищи береговой.
– Держись меня и ни на шаг не отходи! – выкрикнул Фаддей, хватая Полину за руку.
И потянул ее вслед за собой в море человеческое, в котором на каждом шагу опасность смертная грозила. Бородатые морды, преисполненные ужаса, окружали их со всех сторон, ноги вместо сапог у многих в оборвыши ковров замотаны, салопы бабьи на плечи накинуты да головы в платки замотаны. Лошади ржали отчаянно, вставали на дыбки да били копытами по месиву человеческих тел. И бабы с детишками в толпе той попадались, с криком истошным мчались, пока не гибли под ногами солдат и бивших без перерыва снарядов.
Фаддей тянул Полину за собой сквозь толпу. У моря человеческого свое движение, не подчиняется оно воле одной душонки живой. Словно волны накатывали, кружили, уносили в глубину бездонную, под сапоги бегущих в панике, и не было спасения из моря сего.
Только не выпускать ее руку из своей, только не выпускать. Если их здесь друг с другом разлучат, более уж не свидятся.
– Бежим! – кричал он.
– Бежим! – отзывалась Полина, изо всех сил сжимая его руку.
Встала на дыбки лошадь какая-то, копыто задело его по боку правому. Боль страшная, боль неимоверная из глаз вместе со слезами в мир безумный вырвалась, скрючила вдвое. Но руки Полининой Фаддей все равно не выпустил.
Еще одна волна человеческая накатила.
Смертельная волна: многие в Березину попадали. Лишь самая малость до берега противоположного доберется.
Если и их в воду снесет, Полина не выплывет, слаба слишком.
Где-то рядом ядро пушечное землю взгрызло. Счастье-то какое! Никак в рядах бегущих поредело? Да так они скоренько до моста доберутся.
– Быстрее, туда! – закричал Фаддей и потянул ее по останкам тел окровавленных, искореженных. – Глаза закрой! Я и так тебя выведу!
У него самого глаза от ужаса закрывались, да нельзя ему взора отводить от зрелища кровавого, ему дорогу видеть надобно. Ох, как же после сражения того Бородинского надеялся Булгарин, что никогда более не увидит тел искореженных, снарядами изорванных. Господи, да сделай же ты так, чтоб никогда не бежать, сапогами дырявыми чавкая, по реке крови человеческой! Чтоб никогда более не слышать этих воплей боли и страха, аки из преисподней!
Полина подскользнулась, упала в лужу кровавую. Едва руку ему не вырвала, но он все равно не отпустил ее, к себе волоком подтянул.
– Ты в порядке? – спросил испуганно.
Она лишь кивнула в ответ молча, размазывая слезы по испачканному чужой кровью лицу.
– Бежать сможешь?
Полина с трудом разлепила губы:
– Да… смогу…
Они уж совсем близко до моста добрались. Но смогут ли на него взойти, чтоб в воду не скинули их, еще под вопросом большим. Эвон как продвижение-то застопорилось. Гора тел человеческих, что уже мертвы, дорогу преграждала. Смердело кровью, потом да тем, что из кишок сапоги солдатские повылавливали безжалостно.
– Нам придется карабкаться туда, Полина! Иначе и на мост не попасть! Я первым полезу! Рядом держись, – прокричал Фаддей.
Ее ответ во взрыве гранаты погас.
А крики все громче становились. Потом вдруг все вокруг них замерли на мгновение.
– L'autre pont est casse! – в ужасе воскликнул какой-то солдат.
– Господи, второй мост взорвали, – ахнула Полина.
– Быстрее! – подхватился Булгарин. – Лезем! А иначе нас точно стопчут!
И они полезли по горе мертвых тел человеческих.
Взобравшись на верхотуру холма смерти жуткого, Фаддей охнул сдавленно. Мост второй и впрямь обрушился, а в воде захлебывались гибелью ледяной люди. И несть им числа.
Полина! Кричит! Его зовет!
– Что? Что такое?!
– Фаддей! Там внизу ребенок! Девочка!
Он сначала и не понял даже, что говорит она ему.
– Бежим, Полиночка, прошу тебя, бежим!
– Девочка плачет, Фаддей! Мы помочь ей должны!
И только сейчас Булгарин увидел маленькую девчушку, годка два всего, не больше. Плача отчаянно, она стояла у тела убитой лошади, что единственное ее спасало от безжалостных сапог ищущих избавления из ада взрослых.
Господи, не дай бог, Полина к девчушке обреченной побежит!
– Полина-а, мы не можем помочь ей ничем! Это – невозможно!
– Мы должны! – выкрикнула Полина в отчаянии. Оглянулась по сторонам. И поползла вниз к девчушке.
И ведь добралась, добралась! Вон с улыбкой на руки берет, слезы с грязненькой мордашки утирает. Шепчет что-то успокаивающее.
Только он к ним повернуть хотел, взорвалось в воздухе что-то со свистом.
– Полина! – крик его грохот взрыва перекрыл. Граната.
Фаддей скатился по горухе тел. Чей-то сапог по лицу его пришелся, он крови вкус на губах почувствовал.
Вокруг него по земле катались люди в агонии. Полина! Господи, где же Полина? Фаддей спотыкался о тела разорванные, к ней рвался. Где же она, господи?!
…Она лежала навзничь. Глаза широко раскрыты, кричат глаза о боли невыносимой.
И губы дрожат слабо-слабо.
– Полинушка… Полинушка, что же ты наделала… Полинушка, – нежно прошептал Фаддей, ласково поглаживая ее слипшиеся от крови волосы. – Не могли же мы взять с собой девчушку-то.
– Фаддей… прости меня, Фаддей, – стон в ответ, стон виноватый. – Но она… мне так жаль ее…
– Все хорошо… Все хорошо, Полинушка, – прошептал Булгарин, сглатывая комок, злобно его душивший. – Ты… добрая… ты очень добрая у меня, Полинушка…
Она закашлялась, дернулась, пытаясь подняться. А он дрожал всем телом, чувствуя, как льется по рукам ее такая горячая, такая живая кровь.
– Фаддей, я… я умираю, да? – простонала Полина. – Но… но ты не горюй… не смей, слышишь? Я… я бы все равно не смогла… не смогла до дома добраться. Ты… ты же знаешь… сил у меня совсем не осталось… Устала я…
Фаддей отчаянно замотал головой.
– Нет! Нет, Полинушка, не умрешь… не умрешь ты. Мы дальше с тобой отправимся… Я домой тебя отведу, к дядюшке твоему, – прошептал он, зная прекрасно, что говорит неправду, пред богом лукавит.
– Фаддей, – простонала она. – Ворочайся к своим! Слышишь? Ради меня ворочайся, ради меня! И холмик мне… могильный у себя дома на… на погосте насыпь. Ты… ты не забывай меня… И добейся всего, о чем мечтал студиозус геттингемский. Коли добьешься, и я… не до конца умру…
– Я люблю тебя, Полинушка, – слезы застилали глаза, чертовы слезы, из-за них от него ее лицо ускользает!
– Я… тоже… всегда… тебя любила, – улыбнулась Полина. И закрыла глаза.
Фаддей прижал к себе девушку, звать начал испуганно. Поцеловал в отчаянии, так ответа и не услышав. Напрасно. Все напрасно. Все…
Торопливо ножом локон ее волос срезал и в кармане нагрудном спрятал. А большего ему для памяти вечной и не надобно. Надо прочь бежать, коли погибать не хочет. Но хочет ли он жить?
А поднявшись на ноги, закричал от ужаса. Казалось, кошмар пожара московского вновь повторялся. Все кругом полыхало, земля сама горела. Там – мост, там – французы, а за стеной огня – свои, русские. И Фаддей шагнул в огонь. Где-то там, за его спиной, в груде мертвых тел человеческих осталась Полина…
…Весть о том, что Наполеону удалось ускользнуть, произвела большой переполох в главной квартире русской армии. Штабные господа с удовольствием принялись раздувать это событие до размеров огромного вселенского несчастья. Злорадствуя, враги фельдмаршала обвиняли во всем одного его. Но какой смысл имели для него теперь бесцельные споры о том, почему не удалось при Березине захватить Наполеона? Да и стоило ли унижать свое достоинство тем, чтобы отвергать вздорные обвинения, возводимые на него враждебной партией штабных господ и, в первую очередь, английским агентом сэром Робертом Вильсоном, которого приводило в бешенство спокойное, кажущееся безразличным отношение Кутузова к березинской истории.
– Я бы желал, ваша светлость, осведомить мое правительство о причинах несчастья, постигшего нас при березинской переправе, – требовательно, но с истинно дипломатичной вежливостью произнес Вильсон. – Но – увы! – я лишен возможности это сделать, не зная мнения на сей счет вашей светлости…
– А я, батенька, вообще не понимаю, о каком несчастье вы говорите, – невозмутимо отозвался Кутузов. – Мне известно, что при переходе через Березину доблестные русские войска совершенно поразили неприятельскую армию, коя вынуждена далее спасаться бегством…
– Однако при этом общий наш враг и злодей Буонапарте счастливо избежал и гибели, и пленения.
– Ах, вон оно что, батенька вы мой! А я-то, старый дурень, простите великодушно, никак в толк не возьму слов ваших…
– Меня интересуют истинные причины, способствовавшие спасению Буонапарте, – начиная выказывать раздражение, заметил английский агент.
– Да какие же причины? – пожал пухлыми плечами Кутузов. – Мне, признаюсь, и сей вопрос совершенно неясен. Почему же вы полагали, будто мы должны непременно поймать Буонапарте?
– Да потому, ваша светлость, что при Березине представлялся к тому превосходный случай…
– Правильно, батенька, случай! – весело подхватил Кутузов. – Вполне согласен с вами, что иначе и определить невозможно такое дело, как пленение предводителя неприятельской армии… Но не кажется ли вам, милостивый государь мой, что англичане, находясь в близком соседстве с Францией и долгие годы воюя с Буонапартом, имели более, чем мы, случаев к тому, чтоб захватить Корсиканца?
– Я вижу, вы не желаете удостоить меня ответом на прямой вопрос, – выходя из себя окончательно, выпалил Вильсон. – А при таких обстоятельствах мне позволительно думать, что скорейшее спасение всего света от ига Бонапарта, эта благородная цель наших союзных держав, не находит сочувствия у вашей светлости.
– Я могу, сэр, повторить то, что не раз говорил, – с прежним хладнокровием отозвался Кутузов. – Моя цель, как и цель народа русского, видеть свое отечество свободным от какого бы то ни было неприятеля… Что же касается «всего света», – Кутузов передохнул и чуть-чуть усмехнулся, – я не склонен полагать, что англичане, прибегающие к истинно инквизиторским мерам в своих колониях, столь уж пеклись о благоденствии мира сего. Скорей уж предположить другое можно. А посему мне тоже позволительно думать, сэр, что ваша истинная цель несколько отлична от той, коя вами постоянно указывается…
Стрела, пущенная фельдмаршалом, угодила не в бровь, а в глаз. И без того как на иголках сидевший в кресле Вильсон моментально на месте подскочил. Холодные серые глаза его не скрывали озлобления. Мускулы на вечно каменном лице непривычно подергивались. Он еле сдерживался от бешенства.
– Прошу извинить, что осмелился вас побеспокоить, ваша светлость,— сказал он. – Но мне остается теперь обратиться за некоторыми разъяснениями лично к русскому императору…
Кутузов, кряхтя по-стариковски, приподнялся, улыбнулся лучезарно:
– И отлично сделаете, батенька вы мой! Да! Ежели вздумаете проехать в столицу нашу, лошади и достойный эскорт, приличный вашему званию, всегда к вашим услугам, сэр…
…Фаддей шел берегом реки. Берегом, усеянным телами, разорванными снарядами, порубленными русской кавалерией. Кровь, везде кровь. Мир и впрямь сделался кроваво-алым и вряд ли когда от цвета сего отмоется. Бог оказался слишком нервным и нетерпеливым живописцем, не пожелавшим долго и упорно смешивать краски и плюнувшим на картину лишь пурпуром. Лишь кровью.
Крики, лошади заржали заполошно. Фаддей вскинул голову. Ну, наконец-то, казаки! Подскочили, окружили, гарцуют вокруг, пики с напряженным любопытством выставили. Эка, словно ежи ощетинились…
Фаддей разлепил непослушные губы:
– К полковнику Чернышеву меня ведите! Живо!
Эпилог
Сена разлилась небывало. Проливные дожди как зарядили ранней весной, так все никак и не кончались, лили, не переставая, словно отмыть хотели Францию от присутствия кровавого Корсиканца. Фаддей осторожно оправил мундир, по сторонам огляделся. Ну, и куда ему идти в сем предместье парижском? Ничего, отыщет уж то, что ему надобно.
По берегу брела молодая женщина, ноги в жиже разъезжались, левой рукой молодуха к себе ребенка прижимала.
Солнце как-то внезапно разогнало серые тучи, ослепило на мгновение.
Тепло. Наконец-то она тепло почувствовала. Благодать-то какая, предивная! Как тоска безысходная, постепенно утихшая. На черемухе у церковки цвет первый показался. Значит, как отцветет она, и деньки солнечные не за горами. Теплые и ясные.
Одно лишь солнце ей добра желало. Жаль только, что сейчас вновь лицо свое за тучами упрятало. Как и люди, которые ей в жизни встречались. Впрочем, удивляться-то нечему – изгой она, женщина, у которой и мужа-то никогда не было, зато ребеночек имелся. На стороне, как говорить принято, прижитый…