Князю Андрею особенно нелегко было удерживать своих конников, успевших жестоко потрепать уже и передовые тысячи Мамаева племянника. Вид отступающих врагов вызвал у воинов бешеное желание гнать и рубить. Лес на фланге полка был набит мертвыми, искалеченными, распятыми на буреломе лошадьми и всадниками; дикие звери бежали за Непрядву от душераздирающих криков и стонов, но сердца воинов ожесточились: впереди на поле лежали их порубленные и растоптанные товарищи. Спасенных раненых было мало - слишком плотно ступают бешеные копыта в атаках массовой конницы. Князь Андрей потерял могучий голос, удерживая сотни, готовые сорваться с места без команды. Носясь перед рядами, он хрипло просил:
- Бесстрашные русичи! Храбрые литвины! Держите строй, сыны мои, держите строй полка, не бросайте пешцев, держитесь за них, слушайте воевод - еще не пришел час гнать врага, еще не пришел!..
Воевода Грунок скакал рядом, чуть не плача:
- Княже! Доколе стоять нам? Чего ждем? Пока они соберутся да нас же опрокинут?!
- Молчи, воевода! - хрипел князь, сердито засовывая под шлем мокрые, потемневшие пряди волос. - Велено государем стоять нам здесь, доколе возможно. Глянь - еще дремлют стяги большого полка. Мы не одни ведем битву. Чую - минули нас главные татарские силы, туда, на левое крыло наше, уходят они. Глянь, воевода…
Ордынское войско заметно поредело перед фронтом полка правой руки и правым крылом большого. За нестройными рядами отхлынувших сотен будто серая река текла в сторону Смолки…
- Так ударим, не медля, прищемим хвост Мамаю!
- Нет, воевода, нет! Мы ударим - другие нас ударят в спину, рассеют по полю, погубят полк… Мы правая рука рати, при ней мы сильны, отрубленные мы - мертвечина… Бери-ка ты, боярин, сотен пять-шесть да приготовь их к битве в тылу. Коли на левом крыле прорвутся - встретишь их как надо. Спеши, боярин, брянских возьми - там каждый Пересвет…
Он обнял воеводу и оттолкнул, торопя. Приказ князя насторожил витязей. Ратники волновались, пытаясь увидеть, что происходит левее, за прогнувшимся порядком рати, за мятущимся лесом копий и топоров, за непрекращающимися свалками в центре. Знали одно: большой полк стоит крепко; видели: большое знамя и стяги главного воеводы полыхают высоко на ветру. А серая река вражеской конницы текла к Смолке, словно ее всасывало туда невидимой силой.
То, чего ордынские военачальники не достигли на правом крыле и в центре русской рати, случилось на ее левом фланге, где опытный темник Батарбек заменил хана Бейбулата, бесследно канувшего со всем туменом в круговоротах битвы. Батарбек не думал о славе и новом богатстве, которые ждут его за рядами русского полка, он не нуждался в отличиях, и уж совсем его не занимал вопрос о золотоордынском престоле. Батарбек жил войной, битвой, он видел перед собой лишь врага, которого следовало сокрушить. Батарбеку нравилось воевать, и он воевал, наслаждаясь не только звуками боя, запахом крови, видом послушных ему войск, исполняющих его замыслы, но даже и видом врага, который столь отчаянно пытается устоять под его расчетливыми ударами. Потому Батарбеку удалось больше, чем кому-либо из ордынских военачальников: он подточил и разрушил стойкие ряды полка левой руки.
К началу общего наступления второго ордынского вала почти вся конница полка оказалась втянутой в круговерть сечи, которую Димитрий видел издалека. Опытный князь Ярославский тщетно пытался сохранить фланг, упирающийся в опушку Зеленой Дубравы: все новые и новые отряды противника, преодолевая Смолку, вовлекали в сражение те сотни, которые Василий Ярославский бросал сюда. Степняки шли с равномерностью морских волн, казалось, сила их безбрежна, как океан, а конная сила полка разве могла равняться с океаном! Федор Моложский прислал несколько сотен из своей дружины, стоящей на стыке большого полка и полка левой руки, - спасибо ему великое! - но и эти сотни тотчас втянулись в битву, и сам Моложский уже рубился, отбрасывая врага на своем участке. Растянуть пешцев Ярославский не мог, они редели на глазах, им приходилось не легче - можно судить по тому, как мечется по их рядам на своей длинноногой лошади воевода Мозырь, как яростно визжат атакующие их враги, пешие и конные.
"Морская волна" действовала неутомимо, и настал момент, когда, спасая положение, Ярославский повел в сечу последний свежий отряд - свою личную дружину из сильнейших витязей. Либо он отбросит противника, либо полк погибнет.
Широкоплечий, в золотом шишаке, доставшемся по наследству от самого Александра Невского, в шелковой голубой ферязи, искусно сшитой руками возлюбленной, князь Василий был величествен и красив. И страшен той яростью, что возбудило в нем методичное, изматывающее душу давление врага. Далеко над полем разнесся его высокий голос, и усталые воины воспрянули, злее и чаще засверкали их мечи, круговерть всадников начала смещаться к Смолке, в сторону Орды; рассеянные русские сотни, увязнувшие в битве, словно распадающиеся выводки при крике опытной птицы, стали сбиваться, образуя неровные лавы, и лавы эти тянулись на блеск золотого шелома, на голубое пламя княжеской ферязи. Враги, ощутив нарастающий отпор, тоже сбивались, стараясь отступить организованно для нового удара. Казалось, раздерганный фланг полка вот-вот восстановится, когда один из бояр, рубившихся рядом с князем, остерегающе закричал:
- Государь! Новая беда, государь!..
Тучи серой конницы двигались на полк, затопив берега Смолки и всю степь до Красного Холма. Князь Василий сдержал своего рыжего, в белых чулках иноходца, оставив удирающего мурзу с его свитой, опустив иззубренный меч, тяжело дыша, оглядывал несметную вражью силу. Сотни, в которых оставалось по три-четыре десятка всадников, смыкались за ним в одну боевую лаву.
- Вот он, девятый ордынский вал, - сказал негромко кто-то из бояр.
В глазах князя прошло голубое печальное облако; может быть, увиделась ему смуглая рука с яхонтом на мизинце, подающая голубую ферязь, теперь порванную, забрызганную темным вином смертного пира. Он снял шелом, оглянулся, увидел поле, усеянное телами, а вместо могучих тысяч - опустошенные сотни измученных воинов на измученных конях, сомкнувшиеся в отряд, который не закрывал и трети пространства между пешей ратью и опушкой Зеленой Дубравы.
Враги, по существу, уже пробили здесь брешь, и в эту брешь устремлялись теперь их новые лавы. Ярославский видел и пешцев полка; их строй уменьшился, как и конный, но все еще грозно щерился топорами, червенел щитами, словно впитавшими в себя всю кровь, пролитую на этом поле. Там, над рядами пешцев, с непокрытой головой носился маленький всадник на огромной лошади, и белые, как снег, кудри его казались светящимся облачком, какие окружают головы святых. Отброшенные ордынские сотни кружили невдалеке, поджидая свои главные силы. Князь Василий поскакал ближе к пешцам, поднял окровавленный меч.
- Братья! Настал час нашей великой славы, ибо нет славы выше, чем смерть за родину! Будем биться, как велели нам матери, жены и дети наши, как приказал наш государь! И пусть враг пройдет по мертвым телам нашим - по его телам здесь пройдет наша победа!
Хриплым кличем ответили воины своему князю, заглушив нарастающий вой врагов. Старый воевода Мозырь подскакал к Ярославскому.
- Спасибо, княже, за слово надежды - верим тебе! Веди свою дружину, а мы, пешая рать, постоим до последнего, - и, смахнув слезу с морщинистой щеки, умчался к середине пешего строя.
Князь Ярославский блеснул мечом, и конная лава его покатилась навстречу врагу. Встречным ударом он еще надеялся немного задержать ордынское войско, нанести ему возможно больший урон, без чего стоящая на месте переделал пехота полка могла быть сметена мгновенно…
Гонец, примчавшийся на Красный Холм от хана Темучина, сообщил Мамаю: осталось совсем немного, и большое русское знамя падет. У Мамая задергалось веко, гонец торопливо добавил: на поле, где разбит русский передовой полк, найдено шесть убитых в богатой, украшенной золотом одежде, - видимо, князья.
- За Темир-бека достаточно, - отрывисто бросил Мамай.
- Ты забыл Герцога…
- Татарских мурз убито немало… Пропал также хан Бейбулат.
- Мурз? Каких? Я не привык считать князьями раззолоченных болванов с именитой родословной, которые не имеют своих туменов! - Мамай обжег дерзкого мурзу не сулящим добра взглядом. - Вы еще беков причислите к ордынским ханам!..
Он отвернулся, ничего не сказав гонцу - его бесило большое русское знамя, реющее над полками Димитрия.
На холме появился Тюлюбек. Разгоряченный, с мокрым лицом и округлившимися глазами, он свалился с коня, неуклюже переступая короткими кривыми ногами, подошел к ковру, где сидел Мамай, громко выкрикнул:
- Повелитель! Тумен "Черные соколы" разбит. У Авдула осталось меньше тысячи всадников. Я поддержал его, но и мои первые тысячи полегли, а русский полк перед нами стоит. Мы не можем обойти его, наши всадники гибнут без смысла! Аланские и касожские шакалы рассеялись, как пыль, они готовы подыхать от наших мечей, но на русскую стену не лезут. Останови безумие! Вели Орде отступить и выманить московитов в открытое поле. Не слушай своих длинноухих советчиков - они погубят войско и тебя!
Мамай побледнел, спрятал в рукава сжатые кулаки.
- Тюлюбек! Ты изнежился с женщинами в Сарае, забыл, как пахнет кровь. Сядь! У тебя хороший темник.
- Повелитель! Я не могу сидеть, когда гибнут тысячи наших, сила Орды и твоя надежда…
- Надежда? - лезвия узких глаз сверкнули знакомым красноватым огнем. - Ты называешь надеждой тех, кто не способен опрокинуть лапотное войско, которое дерется рогатинами и топорами! Это не сила Орды и не надежда ее, это евнухи, у которых кастрирована честь воинов. Так пусть русы лишат их всего остального, чтобы от них не разводилось трусливое потомство. - Мамай внезапно вскочил на ноги, схватил племянника за грудь, бешено брызгал слюной и словами: - Я положу здесь всех, чтобы остаться с моей сменной гвардией. Лучше тысяча воинов, чем сто тысяч слабодушных тарбаганов, убегающих при виде окровавленного меча в руке противника. Все!.. Пусть все здесь подыхают!.. Я уйду в глухую степь, раздам женщин, детей и все, что есть у Орды, воинам сменной гвардии - они родят и воспитают мне народ, достойный имени того, кто пронес ордынскую славу по вселенной! - Обернулся к дрожащим мурзам: - Довольно вам отирать жирные тарбаганьи зады о мои ковры. Все идите в битву! Все!
Он сел на ковер, тяжело дыша, указал Тюлюбеку место рядом, медленно, остывающими от красного блеска глазами оглядывал серые волны туменов, бьющиеся в русскую плотину. Он раньше всех увидел гибельность лобовых атак легкой конницей на сильные московские полки, но и лучше всех знал он, что ошибка была не виной, а бедой его, - князь Димитрий навязал ему такую битву. Одному навязал, без сильных союзников. Не мог же Мамай обходить грозную подвижную силу, оставляя ее в тылу. Отступать в степь, пытаться выманить Димитрия из его речной крепости - еще большее безумие теперь. Псы-вассалы первыми разнесут по степи страшную панику, найдутся паникеры и среди ордынцев, его врагов. И как отступать со всем войском, не имея в тылу крупной свежей силы? Как отступать перед подвижным врагом с обозами, тылами, бессчетными стадами скота, семьями - со всем государством? Легко было в свое время Субедэ и Джебэ заманивать киевских князей в глубину степи, аж до самой Калки, растягивая их силы, изматывая на протяжении сотен верст! У них-то были только боевые тумены, да и князья в ту пору грызлись друг с другом…
Нет, безумием было бы не принимать битву и не довести ее до победы. Победу он вырвет! Русский длинник истончился вдвое, конные дружины московских воевод возвращаются из контратак все более уменьшенными, рать уже потеряла грозную стройность, она вся изогнулась под напором ордынских масс, подобно земляной плотине в бурное половодье, она теряет подмытые куски, проваливается назад, готовая вот-вот рухнуть в пучину омута, открыв дорогу бешеным потокам. Еще немного, еще один-другой напор, и ляжет эта плотина грязным илом на дно ордынского озера, которое захлестнет Куликово поле до Непрядвы и Дона. Мамай еще долго может питать разошедшееся половодье, а воеводы Димитрия теперь похожи на отчаявшегося мельника, который пытается удержать переполненный пруд, перетаскивая куски дерна с одного места плотины на другое.
Батарбек!.. Да, Батарбек сделал то, что не по силам всем этим родовитым и скороспелым героям, которые так громко сулили повелителю принести блистательную победу на своих мечах - только дай им отличия, войско и власть! Нет, лишь война назначает цену полководцам, истинную цену. В мирные дни от знаменитых да "прославленных" в глазах рябит, а зазвенят мечи - вся слава их покрывается ржавчиной, и блистать начинают такие незаметные, как Батарбек и Есутай. "Зря я, однако, обидел Есутая. Его не поздно вернуть… Но если он действительно предал, я вырою его голову даже из-под земли - убедиться, что она отделена от тела".
- Там восходит новая звезда Орды, - почти спокойно Мамай указал на левое крыло русской рати. - Видите, как высоко там взметнулись зеленые знамена пророка! Они указывают мне путь победы.
Тюлюбек изумленно таращился в направлении дядиной руки. Мамай подозвал начальника сигнальщиков.
- Повелеваю: главные силы туменов направить туда, на левое крыло московского войска. Оставить против других полков столько всадников, сколько необходимо, чтобы держать их, но во всех случаях - меньше половины. Тумены третьего вала двинуть вперед на левое крыло русов. Мой тумен останется на месте.
Скоро пестрые стяги на холме пришли в движение, только ярко-зеленый стяг великоханского отборного корпуса остался недвижным - этому полотнищу спокойно плескаться в степном ветре до конца сражения…
Тюлюбек вскочил с ковра, стал перед Мамаем на колени.
- Прости меня, повелитель! Жалкий разум ящерицы никогда не сравнится с мудростью змеи. И разве шакал угонится за пардусом, а тетерев - за соколом! Разве серый воробей может летать так же высоко, как горный орел!
Мамай строго произнес:
- Не унижай себя, племянник. Ты не имеешь опыта в битвах. В делах мира ты хорошо замещаешь повелителя, а дело войны оставь мне и моим полководцам. Сядь!
- Повелитель! Теперь, когда ты показал, как мужество государя творит победу, позволь мне вернуться в тумен и кровью смыть глупые и недостойные слова!
- Сядь, Тюлюбек, - Мамай поморщился, следя за битвой. - Ты еще успеешь отслужить мне, и те слова твои не так страшны - ведь ты пришел сказать их мне, а не другому. Я видел военачальников, потрясенных первой неудачей, - перья фальшивого золота летели с них, как с вороны, которую щиплет сова. Потом, когда другие опрокидывали врага, они спешили собирать растерянное по перышку, при случае восхваляя себя, выдавая малое за великое, пока люди не начинали верить, будто именно эти вороны заклевали врагов. Не уподобляйся им, война не твое дело. Сиди и смотри: здесь лучше, чем среди мечей.
- Повелитель! - Тюлюбек не поднимался с колен. - Молю тебя, повелитель. Я молод и силен, ты знаешь, как я владею мечом!
- Пусть так. Но зачем тебе тумен? Там хватит одного начальника. Возьми десяток моих нукеров - с ними ты прорубишься сквозь любую свалку. Спеши туда, где творится победа, там теперь гибнут русы, а не ордынцы. Если Димитрий жив, сделай все, чтобы мне доставили его целым. А так же любого другого князя, особенно Боброка, Бренка и Серпуховского.
Тюлюбек поцеловал землю перед дядей и бросился к лошади…
Узкие глаза Мамая разгорались - он видел, как гибнет русский полк левой руки, захлестнутый ордынским потоком.
X
Николка Гридин стоял в предпоследнем ряду рати, рядом с Сенькой и десятским Фролом, когда визгливая волна степняков накатила на левое крыло полка. Несмотря на высокий рост, Николка плохо видел, что происходит за мельканием копий, топоров и секир, а если видел - не понимал, потому что понять этого нельзя. Черная стрела пробила его кожаную рубашку на плече, он, вероятно, не заметил бы, если бы Сенька тут же не выдернул и не показал, что-то крича; Николка смотрел на бледное лицо Сеньки, едва узнавая, на окровавленный трехгранный наконечник, не понимая, что его кровь засыхает на черном железе, не чувствуя, как течет по руке к локтю теплая струйка. Происходящее в передних рядах никак не поддавалось неокрепшему разуму парня - до того неправдашно, дико, жестоко и жалостно, не по-человечески жутко кричали и хрипели там люди. В сравнении с этим - ничто лязг и звон, треск и стук, какого Николка не слыхивал даже в тесной кузне отца, где собственная кувалда в дни больших работ способна отсушить мозг. И когда в аду сечи к самым небесам вознесся, вибрируя, тонкий, мучительный крик, похожий на плач зайца, терзаемого совой, только в тысячу раз жалостнее и безысходнее, Николке стало казаться, что ноги и руки его сделаны из ваты, ему хотелось бежать, зажав уши, умереть или проснуться и узнать - это всего лишь один из тех страшных снов, какие снятся детям после жутких историй, рассказанных в темноте. Он не знал, что это кричала лошадь, которой распороли живот, он даже не подумал, что так может кричать живое существо, неслыханные крики существовали в его сознании отдельно от того, что делали люди там, впереди, совсем близко, - может быть, в каких-нибудь двадцати шагах, и отдельно существовал блеск чужих мечей над оскаленными мордами вздыбленных лошадей, над перекошенными плоскими лицами, которые и лицами-то нельзя назвать, они - лишь подобие лиц, как у идолов на степных курганах. Все вдруг распалось в мире, разложилось до жестокой и страшной простоты, когда нет ни творца, ни человека с его законами добра и уважения к ближнему, а есть хаос распада, где царит одно правило - удар железом или дубиной, приносящий смерть; все другое - за чертой, к которой нельзя уже отступить. Кого-то несли сквозь ряды ратников, Николка увидел сначала красное, залившее блестящую кольчугу, - потом белое и красное вместе, красное заворотилось сырым мясом, из мяса смотрел человеческий глаз, живой и бессмысленный. Вдруг пахнуло солоноватым, приторно-кислым со сладостью, и гадостный этот запах, смешанный с запахом ладана из кадила священника, ходившего позади войска с пением молитвы, словно разбудил и вместе оглушил Николку. Он согнулся, чувствуя, как комок покатился к горлу, упал на колени, и его стало рвать. Он был уже весь пустой, но не мог разогнуться, остановить конвульсии, содрогался весь, его выворачивало наизнанку - гадостный запах нарастал, грозя убить Николку.
- Эк мальца-то скрутило! - прогудел кто-то рядом. - И на кой таких брали, поди, шашнадцати ишо нет?
- На вид, однако, ниче, здоров, - отвечал другой так спокойно, будто стоял на вечерней деревенской улице над молодым выпивохой, хватившим лишку перестоялой браги.
Кто-то, вроде Сенька, сунул в лицо баклагу, он понял - надо пить, с трудом отхлебнул раз и другой, холодное и горькое прошло по горлу, остудило воспаленное нутро, Николка выпрямился, всхлипнув, утер лицо. Впереди изменилось. Тише стали крики и стенания, исчезли оскаленные конские морды и чужие плоские лица, зато чаще свистели стрелы, и Николка послушно поднял щит, как заставлял Сенька.
- Ниче, Никол, быват! - Сенька ободрял его словами и улыбкой, словно бывалый рубака, знающий все, что бывает в бою. Теперь в лице его пропала бледность, оно горело румянцем, рыжие глаза блестели, и слова сыпались возбужденной скороговоркой:
- Дали мы им! Ишь, отскочили, нехристи, счас, гляди, опять полезут. Скорей бы нас в первый ряд послали, а, Никол? - Испуганный блеск глаз говорил не то, что язык Сеньки, но он готов был в первый ряд, и Николка позавидовал силе друга, жалея себя за непроходящую слабость.
Еще пронесли раненого, положили позади строя, и Николка узнал - именно узнал, будто не видел многие годы, - Алешку Варяга, склонившегося над распростертым человеком. Без щита, в сбившейся набок кожаной шапке, покрытой блестящими пластинами, из-под которой торчали огненные вихры, испачканный чем-то бурым, Алешка был словно чужой и далекий. Черты овального лица резко заострились, в серых глазах ломались неуловимые молнии, когда мельком глянул в сторону Николки, на лбу и возле губ лежали отчетливые морщины. Да, это был Алешка Варяг, но не молодой парень, а мужчина, мужик. Бросив на траву длинный меч, обагренный невысохшей кровью, он вместе с незнакомым ратником начал пеленать раненого широким куском холста. Потом, выпрямись, хрипло позвал:
- Фрол! Мужики, где Фрол?
- Да он же в первый ряд кинулся, как Таршилу убили…
- Таршилу убили?! Ох, горе-то!
- А как он их, нечестивцев, рубил-то!..
Слова ратников по-прежнему проходили мимо, не мог же Николка поверить, будто нет деда Таршилы, который несколько минут назад, здоровый, крепкий и строгий, подходил к ратникам задних рядов, ободрял и поучал.
- Так это ж Юрко! - ахнул Сенька.
Николка внезапным озарением угадал, о ком речь, и тогда лишь узнал помертвелое лицо перевязанного ратника. Он даже не лицо узнал - так оно слиняло и стерлось, обескровленное, - узнал он кипенно-белые, стриженные под горшок волосы, выпавшие из-под слетевшей шапки.
- Отнести его надо в лечебницу, помрет же! - громко говорил Алешка мужикам.
- Тада и другого нести надоть, всех…
- Энтому теперь лекаря не помогут, кончился, сердешный. Да и счастье, што кончился, - пол-лица снесли…
Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…
- А я говорю - Юрка надо к лекарю! - шумел Алешка. - Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты - хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..
В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо - враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.
- Слышь, парень, ты ж ранен, - бородатый взял Николку за локоть. - Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?
- Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.
Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.
- Давай, парень, давай…
Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.
- То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…
Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.
Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло - там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой "чалме", иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие - чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:
- Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.
Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:
- Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить - семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!
Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.
Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт - лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:
То не зори над Доном разливаются -
Дон-река течет водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего -
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится -
Русокудрые катятся головушки,
Золочеными шеломами позванивая,
Ой ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю черных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы - утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали -
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды ее вы припомните,
Все слезинки ее горючие,
Все березыньки ее ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестер, что в неволюшку брошены…
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал - хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. "Только дотащу - бегом назад…" Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…
Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:
- Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!
Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:
- Да он дышит…
- "Дышит", - вздохнул колченогий, пропуская двух раненых, поддерживающих третьего. - Будто не видно, дышит он аль нет.
Николка неверяще опустился на колени перед Юрком и совсем не узнал его лица, будто на место Юрка Сапожника подложили похожую на него большую куклу. Даже волосы стали другими - мертвая кудель.
- Что же теперь-то?
Мужик снова вздохнул:
- Туды вон его, в низинку, там другие есть… Полежат тут до могилы. Коли будет кому ее вырыть, могилу-то…
Николка исполнил, как велел колченогий страж лечебницы, с опущенной головой побрел назад, но мужик окликнул:
- Подь-ка сюды!.. Ты што ж это, парень? Тож ведь раненай, аль чужая кровь на руке?
Николка молчал, боль словно растеклась, но рука стала тяжелой, и он подумал сейчас: "Как же я с копьем-то?"
- Эге! - негромко воскликнул мужик. - Никак, стрелой ранен? Войди, войди - полечат, не то беда…
В укреплении Николку оглушили стоны, запах ладана, крови и снадобий, но теперь он сдержался, не дал волю слабости. Внутреннее пространство тележного лагеря заполняли раненые - они лежали, сидели, стояли. Лекари, среди которых было несколько женщин, перевязывали раны, поили немощных, попы пели молитвы, давали отпущения грехов, утешали тех, кто особенно страдал, помогали лекарям. Здесь оказывалась первая умелая помощь; те, кто получил ее, отправлялись в войсковой лагерь к Непрядве - одни уходили сами, других отвозили на легких бричках. Были и такие, кто, почувствовав себя лучше, возвращались в битву. Тщедушный монашек-лекарь тотчас приблизился к Николке, расстегнул и помог совлечь кожаную броню. Николка вскрикнул, как ни крепился. Монашек покачал головой:
- Ранка - тьфу, а руку разнесло, видно, ядом тя угостили.
Николка лишь проглотил болезненный комок.
- Дед Савося! - громко позвал монашек.
Подошел согбенный старик с лешачьими бровями, будто прохладой окатил Николку взглядом глубоких бесцветных глаз, осторожно ощупал плечо, проскрипел: