— Дорогой мой Генри, д'Аллейры не парижане. Почти все свое детство Жиль провел в Тулузе, его отец там преподавал, а потом он несколько лет жил в Париже, но он был бедный студент и много работал, пока не окончил Сорбоннский университет; вот, кажется, и все, что ему известно о столичной жизни.
— Я понял, что он уже был домашним учителем?
— Да, в провинции. У него есть маленький старый замок на юге Франции, оттуда до ближайшего городка тридцать миль.
— Замок?
— Очень скромный; ему четыреста лет, но он меньше вашего дома и далеко не так удобен. Старуха тетка, которая воспитывала Жиля после смерти родителей, в пять часов утра всегда уже на ногах, а ее братья сами возделывают свой участок земли в горах. Зимой они разъезжают верхом среди сугробов в овчинных куртках домашней выделки. За границей эта семья славится ученостью, а у себя на родине, в горах, овечьим сыром, — и то и другое равно составляет предмет их скромной гордости.
Генри широко раскрыл глаза:
— Вот оно что? Ну, если он привык ездить верхом, пожалуй, ему надо дать коня погорячее, чем старушка Фиалка. А я-то решил для начала быть поосторожнее.
Уолтер заразительно рассмеялся.
— Боялся, что он свалится с лошади? Жиль на любом коне проскачет без седла и любую птицу подстрелит на лету.
— Ого! — сказал Генри, с каждой минутой проникаясь все большим уважением к молодому д'Аллейру. — Пожалуй, надо дать ему гнедую кобылку. Она придется ему по вкусу. А охоту он любит?
— Он, вероятно, редко ее видел, если ты имеешь в виду настоящую охоту на лисиц. У горных овцеводов нет ни времени, ни денег для такого спорта. Но уж без сомненья ему случалось ходить с копьем на вепря. И потом, зимой им приходится стрелять волков, чтобы уберечь стадо.
Кровь предков, владельцев Бартона, заговорила в Генри. Вот, кажется, нашелся человек, который не оторвался от матери-земли. Кто мог ожидать этого от француза!
Он без колебаний согласился принять д'Алленра в дом и в ознаменование такого события провел этого необыкновенного француза по своим владениям; со сдержанной гордостью он показал гостю свой любимый выгон и заливной луг, даже сейчас, в октябре, еще не скинувший королевской мантии изумрудного бархата.
— В наших краях нет таких трав, — сказал Жиль, крепкими смуглыми пальцами растирая сочную былинку. — Но и у нас они неплохие.
— А какие травы у вас растут?
— Невысокие, почти не идут в рост — как раз чтоб овцам щипать. Но сорта хорошие, душистые; для тонких сыров самые подходящие.
— Овечий сыр?
— Да. Если бы не война, я попросил бы тетушку прислать вам один на пробу, и кувшин нашего горного меда. Такой мед мне нигде больше не попадался. Он пахнет солнцем.
Они возвращались через скотный двор, со знанием дела беседуя о лошадях и свиньях.
— Тут не видно быка, — сказал Жиль. останавливаясь, чтобы еще раз полюбоваться коровами. — Неужели вам приходится от кого-то зависеть? У вас такое превосходное стадо, я был уверен, что увижу одного из ваших знаменитых короткорогих тисдейлей.
Глаза Генри мгновенно наполнились слезами.
— Мы всегда их держали. Пока не потеряли нашего мальчика. А теперь я боюсь; нельзя, чтоб жене попался на глаза бык. После того несчастья ее узнать нельзя.
— Простите, — поспешно пробормотал Жиль. — Я не знал.
Генри рассказал ему о случившемся.
— Это было там, за лаврами, где молодые деревца. Я посадил их, чтоб не видеть больше этого места. Прежде там была лужайка. Жена так и не оправилась от этого удара, она никогда об этом не говорит.
Он уже не помнил, как всего несколько месяцев назад заподозрил Беатрису в том, что она слишком быстро забыла Бобби.
— Сгоis bien[11], — сказал про себя Жиль и прибавил вслух. — А я все думал, чем она так напоминает мне мистера Риверса. У него тоже такое лицо… как бы это сказать?.. — точно у человека, который побывал в аду.
— И по сей день оттуда не вышел, — хмуро сказал Генри. — Вы незнакомы с его женой?
— Да нет… Я всегда думал, что миссис Риверс очень больна. Или я ошибаюсь? Мне казалось, она не принимает посторонних.
— Гм. Ну, если б вы на нее посмотрели, вам бы сразу стало ясно, почему он весь седой в сорок лет. Она, видите ли…
Генри вдруг спохватился. Надо быть поосторожнее. Французам, даже самым милым и любезным, нечего поверять семейные тайны. Этот как будто человек вполне приличный, но кто их разберет, этих иностранцев.
К счастью, Жиль словно бы и не заметил, что он умолк на полуслове, и уже заговорил о другом.
— Это и есть беркширская свинья? Я читал об этой породе. У нас свиньи другие — полудикие, тощие, длинноногие, очень подвижные. А эти породистые матки дают хороший приплод?
В саду они увидели Беатрису, она лежала в гамаке под старым кедром, и Уолтер читал ей вслух. Глэдис взобралась к нему на колени, прижалась растрепанной кудрявой головой к его жилету; в подоле она придерживала целую кучу спящих котят, а свободной рукой ласково ерошила волосы дяди. Увидав отца, она подбежала к нему, просунула руку ему под руку и отвела в сторонку.
— Папа, у дяди Уолтера дома водятся мыши. Подарим ему кошку?
— Конечно, подарим, если только он захочет. А ты уверена, что у него будет время смотреть за котятами? Дядя Уолтер ведь очень занят. Он разве просил у тебя котенка?
— Нет, я хотела сделать ему сюрприз ко дню рожденья. С ними хлопот немного. Я думаю, до его отъезда они уже научатся пить из блюдца. И потом, там ведь Повис.
Она подняла на ладони серый пушистый комок.
— Этот лучше всех, правда? Это девочка. Они чистоплотнее, чем котята-мальчишки. Она будет хорошей подружкой дяде Уолтеру; смотри, она совсем такого же цвета, как его волосы. — Глэдис помолчала минуту. — В Лондоне ему, наверно, одиноко.
— Очень может быть, — пробормотал Генри. Он подхватил дочь на руки вместе со всеми ее котятами и усадил в развилину кедра.
— Нет, ей не надо помогать, она лазит по деревьям не хуже белки.
Правда, киска?
Жиль подошел, улыбаясь, и хотел помочь ей спуститься. Она сунула ему котят и, уцепившись за ветку одной рукой, легко спрыгнула на землю.
— Ты сильная, — сказал он.
— Артур сильнее. Он не очень высокий, но Робертс говорит, что у него теперь замечательные мускулы.
— Кстати, а куда девался Артур? — спросил Генри. — Я не видел его с самого завтрака.
— Он сегодня весь день в деревне, — объяснила Беатриса. — Старая миссис Браун делает сидр, и он помогает ей вертеть пресс.
Генри прищелкнул языком.
— Хотел бы я знать, что будет дальше. Неужели этот лодырь, ее сын, сам не мог ей помочь? Довольно невежливо, что как раз, когда приехали гости, Артур весь день где-то бегает. Мог бы по крайней мере спросить разрешения.
— Он так и сделал. Мы ведь ждали гостей только к вечеру, поэтому я и отпустила его. По субботам они с Глэдис не занимаются. А сам Браун лежит, у него приступ астмы .
— Тебе виднее, — проворчал Генри. — Сдается мне, Артур скоро будет на побегушках у всех бездельников, сколько их есть в деревне. На днях он нянчил младенца миссис Григг, не угодно ли! Я понимаю, он старается каждому услужить, но, право же, не надо пересаливать. Можно хорошо относиться к своим арендаторам, но не обязательно на них батрачить, этим их уважения не заслужишь.
Уолтер слегка поднял брови. Тот Генри, которого он знал несколько лет назад, не стал бы выговаривать жене при чужом человеке. Но Беатриса, как видно, привыкла к этому, в лице ее ничто не дрогнуло. Зато Глэдис мгновенно вспыхнула.
— Нет, заслужишь!.. Всякий будет уважать человека, который сумел успокоить такого младенца: у миссис Григг он вопит с утра до ночи. Миссис Джонс думает, что это от глистов.
— Послушай, Глэдис. — начал Генри, немало смущенный столь откровенными выражениями, не совсем уместными в устах юной леди. Но глаза девочки так и сверкали.
— Ты всегда придираешься к Артуру! Все говорили, что он очень хорошо поступил, что накопал Уотсонам картошку, когда у мистера Уотсона разболелась поясница. Это просто потому, что…
— Глэдис, — мягко прервала мать, и маленькая злючка, мигом успокоившись, спросила кротко:
— Да, мама?
— Мне кажется, тебе следует извиниться перед отцом, как по-твоему?
Глэдис сморщила было нос, готовая снова взбунтоваться, по тотчас к ней вернулось всегдашнее добродушие и, обхватив обеими руками рослого, массивного Генри, она подпрыгнула и поцеловала его в подбородок.
— Извини, папа.
Он ущипнул ее за щеку.
— Я не сержусь, киска. Мы все рады, что у Артура такое доброе сердце. — Он, смеясь, повернулся к Жилю. — У вас во Франции тоже есть такие сорванцы-девчонки?.. Глэдис, мистер д'Аллейр обещал жить у нас и учить вас с Артуром. Теперь ты можешь стать ученой леди. Надеюсь, ты будешь учиться прилежно и слушаться его.
С минуту Глэдис критическим взглядом откровенно разглядывала незнакомца, потом одобрительно кивнула и вложила в его ладонь крепкий смуглый кулачок.
— Я постараюсь.
— Больше мне ничего и не надо, — сказал Жиль. — А теперь для начала ты сама меня кое-чему научишь. Расскажи, как выглядит ваш пресс для сидра? У нас дома делают не сидр, а вино.
— Хотите взглянуть на пресс? — спросила Беатриса. — Глэдис может вас проводить. Это недалеко — и мили нет, если идти полем.
— Я с удовольствием пошел бы и помог Артуру. Тогда я познакомлюсь и с ним и с тем, как у вас приготовляют сидр.
— Ну, если вам так хочется, — с сомнением сказал Генри. — Только это ведь пачкотня страшная.
— У меня с собой есть старый костюм. Мистер Риверс посоветовал мне захватить его.
Жиль пошел к себе в комнату. А Беатриса с улыбкой посмотрела на возбужденное лицо дочери.
— Да, можешь идти. Только, если хочешь помогать, надень большой фартук.
Снарядившись для грязной работы, учитель и ученица зашагали полем в сопровождении двух веселых, перемазанных в грязи псов. Глэдис уже причислила нового знакомца к тем, — а их было немало, — кто нуждался в ее покровительстве. Она взяла его за руку, чтобы помочь ему перебраться через изгородь, и пришла в восторг, узнав, что он не боится коров.
— А знаете, некоторые боятся, кто не привык жить в деревне. Мама говорит, что они ничего не могут с этим поделать, бедняжки. А собак вы любите? Меченый — это Артура, а Пушинка моя. У нее скоро опять будут щенята.
Хотите, я вам дам одного? У Меченого блохи. Пушинка иногда их у него ловит; но мы все равно чешем их гребешком каждый день. Каждый причесывает своего. И еще мы ухаживаем за пони — у нас он общий, на двоих. Его зовут Малыш. На будущий год у каждого будет свой. А как «пони» по-французски?.. Ой, давайте говорить по-французски! Или хоть так — вы по-французски, а я по-английски. А по-латыни вы тоже умеете? Мама умеет. Она иногда говорит с нами по-латыни. У Артура лучше выходит, чем у меня. Вы не будете сердиться, что я глупая?
По-моему, я не очень глупая, но только Артур уж-жасно умный.
Жиль сделал почтительное лицо.
— Вот как? Тогда, пожалуй, хорошо, что ты не такая. Вдруг я не сумел бы учить двух таких учеников! Сам-то я совсем не такой уж-жасно умный, и тогда что бы мы стали делать?
— Ну, как-нибудь справились бы, — утешила его Глэдис. — Мама могла бы помочь вам.
В деревню они пришли очень довольные друг другом.
— Эй, Артур!
Глэдис помчалась вперед, волосы ее рассыпались по плечам, собаки с лаем прыгали у ее ног.
Она схватила за плечи растрепанного мальчика и закружила его в победном танце.
— Отгадывай до трех раз!.. Нет, не то… и не яблочные пирожные к чаю.
Ну, так и быть, скажу. Мистер д'Аллейр будет жить у нас, и мы каждый день будем говорить по-французски! Правда, весело будет? И он умеет разговаривать с птицами, и… Ой, Артур, как ты вымазался! И совсем задохнулся. Сколько же времени ты крутил эту штуку? Сядь скорей, отдохни.
Артур и в самом деле вымазался с головы до пят и, — хоть он ни за что не признался бы в этом даже самому себе, — выбился из сил и обрадовался случаю немного отдохнуть. День был нелегкий, он потрудился на совесть.
Они все уселись рядышком на край ларя. Глэдис извлекла из оттопырившихся карманов передника три больших красных яблока, три булочки и горсть орехов, дала каждому его долю и тотчас принялась жевать.
— Дайте-ка я расколю орехи камнем, пока вы не сломали себе зубы, предложил д'Аллеир.
Не успев догрызть яблоко, Глэдис потребовала немедленно начать уроки.
Она сгорала от нетерпения: пускай новый учитель скорее сам увидит, на какие чудеса способен ее любимый Артур. Но хотя мальчик, как всегда, старался изо всех сил, он слишком устал и слишком робел, и потому не мог не показаться безнадежным тупицей и то и дело зевал над французскими глаголами.
— На твоем месте, — сказал Жиль, — я бы улегся тут на свежем сене и соснул немного. Fais dodo…[12] А мы займемся яблоками, Mademoiselle le Trourbillon[13].
— А что это значит?
— Право не знаю, как сказать это по-английски. Trourbillon — это такая штука, которая очень на тебя похожа.
Через месяц Жиль поделился с Беатрисой и Уолтером своим мнением о детях. По его просьбе Беатриса вначале не посвятила его во все подробности истории Артура, чтобы он мог непредвзято судить о мальчике.
Он находил, что Глэдис на редкость неглупая девочка, хотя пока еще не проявляет каких-либо определенных склонностей и способностей. По его мнению, при таком живом уме, веселом нраве и ключом бьющей энергии она будет прекрасно учиться.
— Да еще, — прибавил он, и глаза его весело блеснули, — при ее отношении… к semblables…
— К себе подобным?
— Благодарю вас. Я хочу сказать, она так великодушна. Она, по-видимому, находит, что я глуповат, ведь я так смешно говорю по-английски и так слаб в арифметике и географии. Но она добрая девочка… bоnnе соttе lе раin[14], как говорят у нас крестьяне… и всегда сочувствует бедняге, который старается изо всех сил. Она с величайшим дружелюбием во всем мне помогает; но, боюсь, это только из желания подбодрить меня.
— Наверно, она жалеет вас, думая, что вам тоскливо жить так далеко от дома, — сказал Уолтер.
— Глэдис невыносима сама мысль, что кому-нибудь грустно и одиноко, пояснила Беатриса. — По-моему, она не доставит вам хлопот. Теперь скажите нам, что вы думаете об Артуре.
Жиль сразу стал серьезен.
С Артуром, по его мнению, дело обстоит куда сложнее. Порою, внезапно, как молния, в мальчике блеснет незаурядный ум, а потом он снова становится поразительно вялым, если не просто тупым. Он неизменно старателен, послушен, и прямо жалко смотреть, в какое отчаяние его повергает собственная несообразительность. Вся беда в том, что ему очень трудно сосредоточиться: наперекор всем его стараниям мысли его то и дело уносятся бог весть куда.
— Словно его все время тянет куда-то помимо его воли, — объяснял Жиль.
— Не то чтобы ему не хватало ума — он очень старается понять, что ему говоришь, — но у него ничего не выходит. И я не знаю почему.
— А может быть, это отчасти именно потому, что он уж чересчур старается? — сказал Уолтер.
— Отчасти, может быть. Но дело не только в этом. Здесь есть что-то еще, чего я не понимаю. Он совершенно не похож на всех детей, сколько я их видел в своей жизни.
Беатриса кивнула.
— По-моему, тоже. Я не встречала другого человека, до такой степени…
— Она помолчала. — Не могу найти подходящего слова.
— Беззащитного?
Она почти с испугом посмотрела на Жиля.
— Да, пожалуй. Как вам удалось понять это так быстро? И она рассказала ему все, о чем раньше умалчивала, и закончила описанием тяжелой сцены, разыгравшейся на каргвизланском берегу. Она считает, что все усилия Артура сводит на нет то смешанное с ужасом восхищение, которое внушает ему отец.
— И к тому же, — прибавила она, — боюсь, он очень тоскует по матери.
Немного погодя она вновь заговорила о Мэгги Пенвирн.
— Это странно звучит в применении к такому кроткому существу, но меня просто поражает, как велико в ней чувство собственного достоинства, хоть она этого и не сознает. Какой-то природный аристократизм… Рядом с ней начинаешь чувствовать, что ты не слишком хорошо воспитана. И она каким-то образом внушила мальчику преданность, прямо невероятную в таком возрасте.
Это не просто привязанность, какая бывает между матерью и сыном: они двое как будто знают что-то такое, что никому больше неведомо, у них есть какой-то тайный язык, которому никто из нас никогда не научится.
— А может быть, дело в том, что они оба религиозны до мистицизма? предположил Уолтер.
Беатриса озадаченно посмотрела на них.
— А что это, в сущности, такое — религиозный мистицизм? Ты хочешь сказать, они очень набожны? Что до Мэгги, это, конечно, верно; и она все время говорит с Артуром на этом методистском жаргоне… По-моему, все это ужасное ханжество. Но сама она не ханжа, просто какая-то… не от мира сего.
— Нет, — сказал Уолтер. — Я имел в виду не набожность н даже не благочестие: есть люди. которые в этом не нуждаются, у которых религиозное чувство — природный дар, вот как у отца Артура — дар механика.
— А разве бывают такие? — спросила Беатриса. — Впрочем, очень может быть, только я таких не видала.
— А я видел, — сказал Жиль. — Таким был католический священник, который учил меня латыни, еще в Тулузе, когда я был мальчиком. Я раз увидел, как он смотрит на распятие, и вся латынь вылетела у меня из головы.
Он поднялся.
— Благодарю вас за то, что вы рассказали мне о его родителях, это объясняет многое, что меня тревожило. Бедный ребенок!
ГЛАВА III
После ухода Жиля в комнате вновь воцарилось тягостное молчание, которое брат и сестра хранили вот уже два дня, с тех пор как пришло письмо от доктора Терри. Весь этот месяц они, точно по уговору, ни разу не упоминали о Фанни; Уолтер, по-видимому, не в силах был начать этот разговор, а Беатриса, сдержанная по обыкновению, не задавала ему вопросов. В сущности, пока не пришло это письмо, не о чем было и спрашивать, За последний год брат постарел на десять лет, и вид его говорил яснее слов. Но на этот раз, кажется, полученные им известия еще хуже, чем она опасалась.
— Би, — начал он наконец и умолк.
— Ты получил письмо от доктора Терри. Я узнала почерк. Он пришел к какому-нибудь определенному решению?
— Да. Но я не могу на это согласиться. Он считает, что ее нужно увезти из дома.
— Навсегда?
— Да. В лечебницу для душевнобольных. Он давно подозревал, что, помимо этой ее привычки, тут кроется что-то еще. Поэтому-то он и хотел понаблюдать за ней у себя дома. Теперь он с полной уверенностью засвидетельствует, что она невменяема.
Сердце Беатрисы бешено забилось от радости, потом она посмотрела в лицо брату, и снова сердце ее медленно, мучительно сжалось. Надежды нет спасительная дверь открыта, но Уолтер не переступит порога. Он останется в своей темнице до самой смерти.
— Можно мне прочесть письмо? — спросила Беатриса. Уолтер поколебался, потом вынул из кармана конверт.
— Возьми, если хочешь. Только не читай начала. Он описывает подробности. Я… я предпочел бы не обременять тебя всеми этими отвратительными мелочами, достаточно того, что я сам живу среди них. Начни с этой страницы.
И она начала читать:
"Трудно сказать, где кончается неуравновешенность и начинается настоящее помешательство. Неполноценная от природы, эта несчастная женщина, без сомнения, долгое время находилась под разлагающим влиянием дурной среды и дурных привычек. Судя по тому, что она рассказывала мне о своем детстве и юности, у нее в ту пору едва ли была возможность бороться с пагубной наследственностью. Поэтому несправедливо было бы чрезмерно винить ее за то, что она такая, как она есть; нам следует примириться с положением вещей и делать все, что в наших силах, а в остальном уповать на милость божию.
Сейчас я не могу с уверенностью утверждать, что она страдает опасным для окружающих умопомешательством в общепринятом смысле этого слова. Но очень возможно, что в ближайшем будущем она станет такою. В связи с этим я должен указать, что ее дурные привычки проявляются все определеннее (возрастающая неопрятность, страсть к сквернословию), и это, особенно в совокупности с обостренной сексуальностью, о которой вы мне рассказывали, представляется мне весьма плохим симптомом. С другой стороны, она может дожить до преклонного возраста, оставаясь все в том же положении, и у вас так и не возникнет необходимости изолировать ее, — разумеется, при условии, что всегда рядом будет человек, готовый посвятить себя ей и имеющий на нее некоторое сдерживающее влияние. Без такого влияния она не может и никогда не сможет жить на свободе. Итак, дорогой Уолтер, если вы все еще считаете своим долгом оставаться в этой роли, я могу лишь восхищаться вашим постоянством и сожалеть о вашем неразумии. Но если хотите знать мое мнение, я убедительно советую вам не упорствовать, понапрасну принося в жертву свое здоровье, свою работу, покой и свободу, в бесплодных попытках исправить неисправимое. В настоящее время я с чистой совестью могу засвидетельствовать, что она невменяема.
Как вам известно, я уже многие годы придерживаюсь той точки зрения, что нынешняя система содержания душевнобольных — позор для нашей цивилизации. Но до сих пор все мои усилия склонить тех, от кого это зависит, к более гуманному и разумному обращению с этими несчастными оставались тщетными. И сейчас я могу вам обещать только, что если в меру и часто давать надзирателям на чай, ее можно оберечь от излишних жестокостей.
Поскольку вы просили меня высказаться откровенно, я должен признать, что едва ли ей будет хорошо в Вифлеемской больнице или в любом другом заведении подобного рода. Но я не верю также, что ей хорошо теперь — или может быть хорошо где бы то ни было — настолько, чтобы это оправдывало все те страдания, каких стоит вам нынешнее положение вещей".
Беатриса отложила письмо.
— Но это чудовищно, Уолтер! Это не может так продолжаться!
Он пожал плечами.
— Что я могу сделать? Ведь она мне жена.
— Так что же? Если ты женат на одержимой…
— Это не ее вина. Она не может стать другим человеком.
— Ты хочешь сказать, что она не может совладать с собой? Теперь, когда привычка стала сильней ее, это, пожалуй, верно. Но она с самого начала могла не поддаваться.
— Не знаю. Подумай, что у нее была за жизнь. Совсем одна, в чужом краю, на Востоке, больная, без друзей; и она видела, что другие находят в этом облегчение. Кто-то из слуг в том доме, где она жила, принес ей это снадобье, когда у нее разболелся зуб и она мучилась бессонницей. В другой раз, когда она вынуждена была работать, несмотря на боль, она снова решилась прибегнуть к этому средству. Когда она поняла опасность, было уже слишком поздно… Я хорошо понимаю, тут легко попасться.
— Так, значит, она не отпирается?
— Нет. Иногда она даже пробует бороться со своей слабостью, но ее выдержки хватает ненадолго. Однажды она вернула мне деньги, которые я ей дал на хозяйство, и умоляла, чтобы я держал их у себя и сам оплачивал счета, лишь бы избавить ее от соблазна.
— Это было искренне?
— Трудно сказать. В ней два человека, и один, без сомнения, был искренен, а второй украдкой прикидывал, так ли я глуп, чтобы поверить. Две души в одном теле… тебе этого, конечно, не понять. И слава богу.
Не понять? А та старая тень, ее второе "я"? Что, если бы она не растаяла, а завладела ею всецело? Может быть, это и случилось с Фанни?
Гадареновы свиньи… По крайней мере можно благодарить бога, — если только веришь в бога, — за то, что Уолтер никогда не узнает, какие мысли приходят порой на ум его сестре. Потайная дверь той старой комнаты ужасов вновь захлопнулась, и Беатриса услышала, как Уолтер, коротко, невесело засмеявшись, сказал:
— А на следующей неделе мне пришлось выкупать у ростовщика портрет отца.
— И все-таки ты намерен и дальше тянуть ту же лямку. Чего ты надеешься добиться? Ты убиваешь себя, и хоть бы она стала от этого на грош счастливее.
Ты же видишь, он пишет…
— Нет, мне никогда не сделать ее счастливой. Но я предупреждал ее с самого начала… — Он не договорил.
— Предупреждал? О чем?
— Я сказал ей, перед тем как мы поженились, что никогда не буду ей… не смогу относиться к ней как муж. Она уверяла меня тогда, что ей довольно моей дружбы, но теперь… Ох, не будем говорить об этом, Би. Для чего тебе слушать все это?
— Прошу тебя, Уолтер, я очень хочу понять. Ты хочешь сказать, что никогда… никогда не желал ее как женщину?
— Конечно же нет. Как могло быть иначе? Она всегда была… физически отвратительна мне, бедняга.
— Но тогда… почему?..
— Почему я женился на ней? Это длинная история. Да и какое это теперь имеет значение? Сделанного не воротишь.
— Что и говорить, это была страшная ошибка. Но разве из-за этого ты теперь должен заживо похоронить себя? Для чего же тогда сумасшедшие дома, если не для таких, как она?
— Би, а ты знаешь, что такое сумасшедший дом? Фанни знает. Она однажды видела это ужасное место, — туда за пенни пускают зевак, и они через решетку смотрят на несчастных узников и глумятся над ними. А если дать сторожу еще несколько пенсов, он, пожалуй, станет дразнить и злить их, пока не доведет до бешенства. Если бы ты видела, что с ней было, когда доктор Терри пригрозил написать свидетельство о невменяемости, ты бы поняла. Если бы ты видела, как она цеплялась за меня, как вся сжалась от страха, как билась головой об стену…
— Пора бы уж тебе привыкнуть к ее выходкам, Уолтер.
— Это не выходки — это страх, самый настоящий страх. Она вся посинела и похолодела, точно мертвая, и по лицу катился пот… — Его передернуло. — Ты же видишь, даже сам доктор Терри не отрицает, что в этих домах ужасно. Как я могу быть уверен, что ее не станут бить, не посадят на цепь? Она… она может вывести из терпения. А у сиделок в этих лечебницах нелегкая жизнь такая страшная работа, и притом им платят такие жалкие гроши, и все они из самых низов, — не удивительно, что они бывают жестоки. Я не могу обречь человека подобной участи. Не могу.
— А какой участи ты обрекаешь сразу двух людей? Ты забыл о Повисе? Себя ты не жалеешь, но неужели тебе и его ничуть не жаль?
Он отвел глаза.
— Я его умолял оставить меня.
Беатриса гневно вспыхнула.
— Ты сам себя обманываешь. Никогда Повис тебя не оставит. Ты жертвуешь человеком, который тебя любит, ради ничтожной…
— Это не ради нее. Не ради нее я на ней женился, а ради… потому что я хотел остаться верным умершей… Он вдруг рассмеялся.
— Да, а отчасти еще и потому, что она потеряла носовой платок, прибавил он. — Странная штука жизнь, никогда не знаешь, где тебя ждет ловушка.
Он встал, прошелся по комнате, потом снова сел.
— Ну конечно я был глуп. Но мне так важно, чтобы ты поняла. Би, ты знала, что я еще до встречи с Фанни чуть было не женился на другой женщине?
— Нет, милый. Но я догадывалась, что была какая-то другая женщина.
— Помнишь. Фанни нашла у меня в столе рисунок — портрет девушки — и письмо? Мы были помолвлены, но недолго, только месяц. Это не очень много, когда приходится потом жить этим долгие, долгие годы…
Это было в Лиссабоне. Ее звали Элоиза Лафарж. Она была дочерью местного врача, француза, того самого, который вылечил Повиса от ревматической лихорадки. Мы с ним были друзьями. Это через него я познакомился с д'Аллейрами. Отец Жиля был его старый друг.
— Ты писал мне про какого-то доктора Лафаржа вскоре по приезде в Лиссабон.
— Он был очень славный. Теперь его уже нет в живых. Об Элоизе я не мог писать. Я… я думал, что я ей безразличен. И потом мне казалось, что я ни одну девушку не вправе просить войти в такую семью, как наша. Мне было стыдно из-за мамы.
— Очень неразумно. Какова бы ни была твоя мать, ты оставался самим собою.
— Да, и я мог бы помнить о тебе и об отце. Но уж если обжегся, так обжегся, и ожог горит, пока не заживет, что бы ты там ни вспоминал. Я никак не мог прийти в себя после того, что случилось с мамой… и с тобой тоже.
— Со мной? Но я благополучно вышла замуж и рассталась с родительским домом за два года до того, как ты уехал из Лиссабона.
— Да. И я погостил здесь у тебя и уехал, кляня себя за то, что, как дурак, впутался не в свое дело и навредил куда больше, чем помог, когда примчался из Португалии и подтолкнул тебя на несчастный брак.
— Уолтер! Что ты такое говоришь? Кто тебе сказал, что наш брак несчастлив? Уж во всяком случае не я.
— Нет, дорогая, ты бы никогда не сказала. Но это сразу было видно.
После минутного молчания она медленно сказала:
— Кроме тебя, никто этого не видел. И теперь это уже не несчастный брак. Тогда и в самом деле так было, но Генри этого не знал.
— Генри ведь не Риверс. Наверно, не зря мы с тобой дети своего отца.
Я… я чувствовал себя виноватым перед тобой.
— И напрасно. В то время я все равно не была бы счастлива, где бы ни жила и за кого бы ни вышла замуж. Все равно я была бы несчастной и… и отвратительной. Это из-за того, что случилось еще прежде, чем я встретила Генри. Из-за этого мне вся жизнь казалась грязью.
— А мне она казалась беспросветной ночью, и я понимал, что сам я никчемный неудачник. В тот мой отпуск перед поездкой в Вену я часто виделся с мамой. Тогда она уже… далеко зашла. Я рад, что в последние годы ты была избавлена от этого зрелища. Должно быть, это на меня сильно подействовало.
Понимаешь, я отказался от работы, о которой так мечтал, только чтобы доставить ей удовольствие. У меня была какая-то робкая надежда, что я смогу хоть немного повлиять на нее и спасти ее от самой себя. А здесь я видел тебя и эту вечную твою ужасную улыбку. Она преследовала меня. И притом я думал, что я на всю жизнь останусь заштатным канцеляристом при каком-нибудь посольстве. Что мог я предложить своей невесте, какие радости, какие блага?